Случай в Земляном

Михаил Белозёров
Михаил Белозёров
asanri@yandex.ru




Случай в Земляном

Рассказ

Посвящается отцу: Ю.Б.









Рано утром майора Гужакова вызвал командир полка.
– В восемь ноль-ноль, – услышал Гужаков, когда на долгий стук открыл дверь и, поеживаясь, смотрел, как докладывает посыльный, пряча в коротковатые рукава шинели красные застуженные руки.
Лампочка под козырьком освещала сгорбленную фигуру солдата, вытоптанную площадку вокруг крыльца, припорошенную за ночь свежим снегом, и чернеющую угольную яму. Дальше в неосвещенном пространстве прорисовывались сугробы и редкие тропинки между ними.
В темноте уже тускло светились окна соседних домов, да слышалось, как где-то скрипел, раскачиваясь на ветру, тоскливо и одиноко фонарь.
– Хорошо, идите, – сказал Гужаков намеренно грубо и резко, потому что человек вызывал сочувствие и Гужаков поймал себя на том, что хочет пригласить его в дом.
Солдат прогромыхал сапогами по слежавшемуся на крыльце льду, глухо протопал по тропинке вдоль дома, и все стихло.
Гужаков, придерживая сползающую шинель, затворил дверь и вернулся в комнату. У него еще было минут пятнадцать на сборы. Он оделся тепло – два комплекта белья, шерстяное галифе, яловые сапоги на меху. Потом застелил койку и пощупал батарею отопления.
Дом за ночь остыл. Стены, сбитые из дощатых щитов со слоем опилок между ними, плохо держали тепло и продувались в любую непогоду. К утру Гужаков замерзал и когда его поднимал звонок будильника, выскакивая из-под теплого одеяла, чувствовал, что по углам комнаты за ночь скапливался застойный холодный воздух.
На кухне Гужаков кочергой взломал в печи еще искрящийся кокс, набросал полешек, сверху – пару лопат угля, выгреб золу и обернулся. В полутьме неосвещенного коридора сидел лохматый черный пес с вислыми ушами и внимательно следил за его действиями.
– Ну пошли, пошли, – Гужаков потрепал его по холке и выпустил на улицу. Сам вернулся на кухню, настругал крупно размороженной оленины и положил на полу у ножки стола. Потом напился холодного чая с печеньем, надел шинель и вышел.
На улице было светлее от сугробов. Снег морозисто скрипел под ногами и искрился от света лампочки.
– Рекс! Рекс! – позвал Гужаков.
Мороз стал прихватывать щеки и ледяными струйками пробираться под кашне.
Гужаков посвистел. Из-за дома, разваливая пушистые сугробы и поднимая белую пыль, радостно вывалился пес, подбежал, встряхнулся с кончика морды до хвоста и ткнулся в руку теплым, влажным носом. Морда у него успела покрыться короткими сосульками, а края ушей и брови поросли серебристым инеем.
– Иди, иди, – Гужаков затолкал его за дверь и пошел.
По-прежнему было темно. Вокруг редких фонарей стояло радужное сияние. Поселок едва просыпался. Он лежал засыпанный под самые трубы. Снег свисал волнистыми наплывами с сараев и домов. За зиму наметало столько, что менялась вся местность с зарослями трехметрового ивняка в низине, ручьями и озерами от Гаубичной сопки до Мотовского залива.
Гужаков вдыхал свежий морозистый воздух, разбивал заструги наметенного снега. Идти было легко и приятно. Послесонная вялость прошла, и он чувствовал себя бодрым и ловким.
Командира он встретил в коридоре штаба, и тот не давая доложиться по форме, поздоровался за руку и сразу перешел к делу.
– На Земляном ЧП, часовой застрелился... – говорил он на ходу, пока они шли до кабинета. В кабинете, махнув рукой в сторону стульев по обе стороны стола, усадил Гужакова, а сам принялся названивать то начальнику автопарка, то дежурному по части. – Ночью, – говорил он между безуспешными попытками, – сообщили два часа назад. Нашли при разводе. Выстрела никто не слышал. Алло! Алло! Павел Семенович, Мороз? Уже знаешь? Да! Да! Заправляй. Да, да... Земляное... жду... – повернулся к Гужакову. – В общем, поезжай, может, требуется медицинская помощь, хотя, верно, поздно. Разберись, составь акт освидетельствования и вези сюда, будем отправлять в бригаду. Наверняка, они кого-то пришлют, с ними и отправим. Ясно?
– Так точно, – ответил Гужаков, приподнимаясь.
– Сиди, сиди. И еще... в этой истории есть одно обстоятельство... – командир поморщился, и Гужаков с удивлением взглянул на него. Обычно самоуверенное лицо выражало сомнение и нерешительность и никак не вязалось с крупной, нависающей фигурой и взглядом из-под черных кустистых бровей, словно от него, Гужакова, что-то зависело и было важно в данный момент.
– Дело в том... – командир прошел в угол комнаты и развернулся там на каблуках, – дело в том, что он, некоторым образом, разжалован из сержантов в соседнем дивизионе и переведен к нам, ну будем так говорить, в качестве наказания, что ли. Мне звонил Халаимов, лично сам просил... самые строгие меры, чтобы жизнь малиной... Куда уж строже. Не знаю! Черт его знает, чем они думают! Лично нас эта история совершенно не касается, но... – командир сделал паузу и многозначительно посмотрел на Гужакова, – я бы не хотел, чтобы кто-то связал это с самоубийством, тем более родственники... Полярный синдром, депрессия – все что угодно этого же рода... понимаете?
– Понимаю, – ответил Гужаков.
– Лишние неприятности нам ни к чему. Командование должно получить нашу оценку происшедшего.
– Да, я понял, – еще раз сказал Гужаков.
– В общем, все произошло так, как и произошло, поезжайте, – уже официально добавил командир, и Гужаков встал, по-уставному развернулся и вышел.
Командир был тем человеком, с которым за четыре года Гужаков не то чтобы сработался, а между ними сложились те взаимоотношения служебного равновесия, которые устраивали обоих. Гужаков чувствовал, что его недолюбливают за сухость, за то, что он не участник веселых компаний в офицерском общежитии, за некоторую отчужденность, существующую между строевиками и медицинскими работниками, за то, что когда с материка приходил рейсовый пароход, не являлся в его буфет (в гарнизонном магазине спиртное не продавалось), за то, что летом при первой возможности отправлялся на рыбалку, а зимой – на вылазки по побережью (однажды он попал в буран и два дня просидел в снежной яме), за то, что если и считал, что тянет лямку, то, по крайней мере, не с волчьей тоской запоев, от которых глаза у замкомполка на построении выглядели, как у мороженого окуня.
Гужаков спустился в дежурку. В печке трещали дрова. Кроме черного телефона, на столе стояла кружка с остывающим чаем и лежал надкушенный бутерброд, еще один выглядывал из аккуратно уложенного пакета. Видно было, что дежурного сорвали внезапно и у него не было и минуты, чтобы довершить чаепитие, и еще была видна в аккуратности женская рука, домашний уют – все то, что для Гужакова было недоступно в его положении.
Прибежал дежурный и доложил, что вездеход подъехал к КПП. Гужаков поднялся, с сожалением застегнул шинель и вышел на мороз. Было начало десятого. Небо на востоке, за полосой сопок, посветлело и отделилось от земли. Снег уже не излучал свет, а лежал в синеватых тенях.
Гужаков пересек плац, спустился по тропинке к дороге, еще не видя машины, а лишь слыша, как она глухо пофыркивает внизу. И только перевалив через торосы снега на утрамбованную дорогу, увидел черную коробку ГТС и свет в кабине. Подошел, неуклюже вскарабкался на траки. От стылого воздуха одежда прихватывалась к металлу. Втиснулся в узкую дверцу и кивнул на приветствие водителя.
Водитель, незнакомый солдат из последнего набора, с тонким девичьим лицом и большими грубыми руками, не глядя, покопался у себя под ногами, обтер руки замасленной тряпкой и выключил свет.
Они объехали Озерко по нижней дороге и по короткому серпантину влезли на сопку. Промелькнули верхушки засыпанных столбов, и белая пелена легла с обеих сторон. Лязг гусениц глухо дробился в сугробах.
Дорога до Земляного за долгую зиму была укатана в снежные валы. Радиатор вездехода то задирался вверх, то опускался вниз. От дизеля шел теплый воздух, и Гужакову стало казаться, что он плывет на пароходе в часть после отпуска. Он начал задремывать, в такт движения то плавно прижимаясь к спинке сидения, то упираясь в резиновый пол кабины.
Отпуск для него всегда кончался на пароходе. Вначале, когда выходил в Мурманске на железнодорожном вокзале, ловя щекой уже непривычный после жаркого Черного моря порыв ветра с Кольского залива, и потом, когда с чемоданом в руке обходил центральную часть города, сидел в ресторане, наблюдая за разношерстной публикой или отдыхал в сквере на площади Пяти углов (пароходы до его пункта назначения почему-то всегда уходили ночью – благо, летом круглые сутки было светло), чувствовал себя еще свободным, растягивал эти последние часы, смотрел на красивых женщин, щеголявших южным загаром, на сизых голубей, на толпу рыбаков перед гостиницей. Отпуск не кончался и когда он шел по мосту над железнодорожными путями, позади оставался вокзал, суета, спешка, купейные знакомства, море, пляжи, жаркое солнце, бесцельное времяпровождение. На морском вокзале царила тишина, спокойствие – полированное дерево панелей, мягкие кресла, длинные причалы, степенные белые пароходы, запах солярки, водорослей, редкие чайки. Он досиживал здесь последние минуты, получал каюту, доставал припасенную, нерастраченную в отпуске таранину, пиво, предусмотрительно купленное в городе. И только когда позади оставался порт Владимир и впереди вырастали пустынные лбы Мотовского залива, одиночество возвращалось и все становилось прошлым, отодвигалось до следующего лета и даже морской порт уже казался шумным и суетливым.
Попав в армию случайно и не прижившись в ней душевно, Гужаков не принимал того, что движет в ней людьми, хотя понимал, что в основном люди делают это по необходимости, в силу сложившихся обстоятельств, и сам подчинялся этим обстоятельствам с той неукоснительностью привычек, которые выработались у него годами службы. Даже там, на юге все эти улыбчивые доступные женщины, создающие свои маленькие сложности, проходили как-то стороной и не задевали, и он никогда не считал себя обязанным кому-либо. Не то что бы он не понимал себя и не мог до конца определиться. Нет. Скорее он чувствовал, что и та, и вторая, и третья вряд ли могут быть хорошими женами. Не такой уж он был знаток, но больше полагался на интуицию и чувства, чем на рассудок.
Дорога постепенно уходила в сторону от залива. Залив парился, очертания его сливались с заснеженными сопками. Впереди нависал хребет перешейка. Он лежал в тени, и потому снег на нем казался синеватым, темным, и только на вершине в лучах сверкала под ветром снежная пыль.
Водитель чертыхнулся и притормозил. Гужаков открыл глаза и увидел на ослепительно блестевшей дороге ярко-красный хвост, мелькнувший за торосы.
– Лиса... – произнес водитель извиняющимся голосом. – Чуть не задавил.
Гужаков вытянул затекшие ноги и стал смотреть в окно. Весна только начиналась. Это чувствовалось в том, что солнце чуть дольше задерживалось над сопками, в тонкой сетке подтаявшего снега на южных склонах сугробов, в сосульках на крышах домов. Во всем же остальном безраздельно властвовала зима. Так же из-за гряды сопок, обращенных к океану, налетали жестокие шторма, и над санчастью гремели листы сдираемого железа, так же с неумолимой последовательностью редкие сумерки сменялись двадцатичасовой ночью и тусклым светом фонарей, так же в сильные морозы парил залив. Гужаков служил здесь седьмой год. Начинал на Варгузе, но еще раньше, когда по приказу призвали после института, – в Дальневосточном медотряде в 50-м, потом была Украина, Сибирь, а потом уже Север. Ко всему привык, но к полярной ночи привычку не приобрел, и что бы ни рассказывал о Севере родным, что бы ни вспоминал, перед глазами всегда стояла одна и та же картина, вобравшая в себя все тоскливые зимы – раскачивающийся фонарь перед домом, мутное пятно света, вырванное из мрака ночи, и жуткое чувство одиночество, отчаяния оттого, что жизнь превратилась в бесконечное, томительное однообразие, в котором надо было превозмогать себя, куда-то и зачем-то идти, делать множество порой совершенно абсурдных, несуразных дел во имя того, что именовалось долгом, службой и что приносило собой физические и нравственные страдания.
Гужаков заметил, что солдат поглядывает на папиросы.
– Курите, – разрешил он.
Солдат закурил.
Дым слоями растекался по кабине и втягивался куда-то позади в невидимые щели.
– Сам-то откуда? – спросил Гужаков.
– Из Краснодара, – ответил водитель и, очевидно думая о том же, добавил: – Поперву никак не мог привыкнуть. Она ведь как, чертяка, день не день – темень, спать хочется, а все валит и валит. Скорее бы весна.
Весна приходила с майскими праздниками. Снег долго стаивал, сохраняясь до июля под лапником в оврагах. Если летом выдавалось несколько жарких дней, можно было даже искупаться и позагорать у Морозовского ручья или у верхних озер.
– Товарищ майор, а почему он так? – спросил водитель, ободренный вопросом.
– Поздняк что ли? – переспросил Гужаков. Водитель не мог знать, зачем они едут, значит кто-то из телефонистов проболтался.
– Не знаю, разберемся на месте, – ответил он фразой командира и впервые забеспокоился и почувствовал неприятный осадок, вспомнив его недомолвки. Еще там, в части, сам факт поездки его не очень тревожил и все последующее, связанное со смертью, казалось абстрактным и далеким. А теперь он подумал, что достаточно сталкивался с ее обличьем. Дважды спасал летчиков в осеннем море – вытаскивал обледенелых, отхаркивающих розоватую пену отмороженных легких, вытягивал с того света отравившихся, сопровождал на комиссию буйнопомешанного, видел случайно попавших под гусеницы, самострелы, переломы и многое другое, но самоубийц не приходилось.
Земляное открылось неожиданно, как только они выехали за мыс. Вначале на белой равнине, выходящей к океану, проявились черточки, походившие на выветренные валуны, которые встречались иногда на голых местах. Потом черточки, по мере того, как вездеход подкатывал все ближе и ближе, стали приобретать определенные очертания, и наконец, Гужаков стал различать полузанесенные бревенчатые стены и крохотные замерзшие оконца казармы. Кроме казармы, в глубине долины под пеленой снега угадывалось длинное строение, ближе – сруб колодца и темная дорожка от него к кухне. Чадили печные трубы, но снег оставался таким же искрящимся и белым. Падал он здесь безостановочно, и место по отдаленности и заброшенности вполне оправдывало название.
Гужаков вылез из вездехода и, притоптывая ногами, пошел к казарме. С крыльца шаром скатился низенький сержант-туркмен с красной повязкой на рукаве гимнастерке и следом Саша Серов – фельдшер, которого Гужаков сам полгода назад инструктировал перед назначением сюда.
Старший сержант доложил, что в шесть утра рядовой Поздняк обнаружен им лично. Ранение в грудь.
Гужаков ждал, что сержант что-нибудь добавит, но сержант молчал по-азиатски невозмутимо, молчал и Серов.
– Ну что ж, покажите сначала его, а потом, где произошло, – сказал Гужаков.
Теперь, когда надо было конкретно что-то делать и говорить, он почувствовал, что возвращается к тому холодному, ясному состоянию, которое давало возможность разобраться во всей этой истории.
Сержант пошел вперед, а Серов сбоку – сколько позволяла тропинка. Из нескольких его фраз Гужаков понял, что ранение в области сердца смертельное, что, судя по всему, и так можно было предположить.
– Смотрел? – спросил Гужаков.
Серов замялся и ничего не ответил. Больше Гужаков ничего не успел узнать. Они почему-то не направились в казарму, а обогнули ее и подошли к баньке. Из-под снега торчала пара венцов бревен, стреха плоской крыши и труба. Снег по краям траншеи, ведущей в баньку, затвердел и кое-где выглядывал ноздреватыми серыми буграми. Рядом на очищенном площадке торчала колода и валялись в снегу колотые поленья и щепки.
Нагнувшись в низенькой двери, Гужаков шагнул следом за сержантом. В крохотном предбаннике, где пахло сажей и вениками, на лавке, в белом распахнутом тулупе с отложным воротником, без шапки, лежал часовой. Шапка валялась в ногах на полу. Гужаков машинально поднял и вытряхнул из нее снег. Серов с сержантом беспомощно топтались рядом. Тесемки на шапке для прочности были обшиты нитками и аккуратно завязаны бантиком.
Часовой лежал как-то неестественно, и Гужаков понял, что человек так лежать не может – лавка была слишком узка для этого. Так мог лежать только замерзший человек. Правая рука часового со скрюченными пальцами торчала в сторону.
– Куда? – спросил Гужаков. Он хотел спросить, куда попало, но последнее слово казалось неуместным и грубым.
– Сюда, – ответил Серов.
Гужаков увидел, что то место на тулупе, куда указал Серов, выжжено пороховыми точками вокруг черной дырочки. Кисло пахло горелой шерстью.
Гужаков знал, что делает пуля калибра семь и шестьдесят два сотых миллиметра при выстреле в упор. Год назад он вывозил в госпиталь раненого. Ранение было тяжелым – в предплечье. Пульс на руке не прощупывался, и весь путь, а летели они вертолетом – единственным видом транспорта в зимних условиях, парень держался на морфии.
К концу зимы люди дурели. Те, кто ходили что называется «через день на ремень», теряли чувство опасности. Развлекались тем, что уперев в живот соседу ствол автомата, выбирали слабину курка на испуг. Но однажды тот, кто нажимал, не рассчитал, а тот, кто подставлял, не ожидал, и в результате первый угодил на четыре года в штрафной батальон, а второй – на больничную койку. Одна пуля прошла по касательной и порвала мышцы, а вторая раздробила кость. Парень еще легко отделался – руку ампутировать не дал, – когда Гужаков встретил его после госпиталя, кость срослась, но локтевой сустав после трех месяцев гипса не работал.
До сих пор Гужаков избегал смотреть в лицо убитого.
Втроем они перевернули часового на левый бок. Вот почему не сняли тулуп, понял Гужаков, не смогли.
Верхняя часть спины представляла собой раздутый ком крови. Кровь натекла под тулуп и взбухла на морозе. Казалось, что у часового вырос горб. Весь этот ком, смешанный с пропитанным краснотою снегом, даже в сумраке предбанника поблескивал иглистыми кристаллами льда. Было странным видеть, что кровь может быть такой твердой. Тело положили на спину, и Гужаков, чувствуя в руках каменную неподвижность, посмотрел в лицо убитого. Лицо ничего не выражало – ни страдания, ни покоя. Оно было безразличным, как иней на стекле или снег в шапке. В глазницах холодно поблескивал лед.
Гужаков вышел наружу. Заметно темнело. Солнце над сопками едва пробивалось сквозь пелену снеговых туч.
– Как это произошло? – спросил Гужаков. – Непонятно, он что стрелял из автомата?
– Автомат он проволокой привязал к столбу, а вот этим дернул, – и сержант протянул шнурок. Обыкновенный капроновый шнурок. Гужаков повертел в руках. Такие шнурки солдатам не выдавались.
Наверное, следовало еще что-то спросить об этом Поздняке.
– Он у нас всего два месяца, – сказал Серов. – Так? – и оглянулся на сержанта. – Ничего такого за ним не замечалось... Да и ни с кем особенно не общался, так?
Серов старался помочь.
– Замороченным был, – уверенно сказал сержант, невнятно выговаривая окончания.
– Не понял? – переспросил Гужаков.
– Одичалый, – пояснил сержант.
Самое отвратительное, что теперь начиналось копание в логике человека, у которого, возможно, никакой логики и не было, вернее, не было логики, сопоставимой с логикой живых.
Может, он испугался, подумал Гужаков.
Из-за казармы в начинающихся сумерках вынырнул мешковатый человек в тулупе и валенках. Козырнул Гужакову.
– Капитан Дьяконов из следственного отдела. Разрешите, – и протиснулся баньке.
– Серов, покажите капитану часового, а вы, сержант, идите, простудитесь, – сказал Гужаков.
Капитан кивнул головой.
В казарме тускло засветились окна. Снег летел быстро и косо.
– Ух, дал! – произнес капитан через минуту с присвистом, появившись из-за двери и нервно вытирая перчатки снегом. – Совсем мальчишка, жить бы да жить, а он – «пуф», и решил все проблемы. Легко, знаете ли, – капитан посмотрел на Гужакова ничего не выражающими глазами, и Гужаков отметил, что в них больше любопытства, чем человеческого участия. – Домой телеграмму дали, – сказал капитан, мотнув в сторону баньки головой. – Кто-то должен приехать.
Капитан казался неопределенного возраста. Может его старило широкое, обрюзгшее лицо и рыхлый лоб, а может – одышка и привычка вытирать платком затылок и шею. Капитан явно задержался в звании и наверняка ждал выслуги и запаса.
Он дотошно стал расспрашивать Серова. Гужаков лишь слышал, загораживаясь от ветра, обрывки фраз. Все это его раздражало. Сытый, упитанный капитан с его равнодушным взглядом, и Серов, оробевший вдруг перед начальством. Вопросы задавались с каким-то понятным одному следователю смыслом, и Гужаков ждал, когда Серов под взглядом капитана собьется, и тогда у капитана появится повод еще раз поупражняться в своих мудрствованиях.
Похолодало. Ветер поднимал легкую поземку и свистел в оттяжках антенн, раскинутых над Земляным.
– Гильзу нашли? – спросил капитан. – А пулю? – Серов неопределенно кивнул. – Надо осмотреть место происшествия, – сказал капитан и посмотрел на Гужакова.
Место происшествия Гужаков осматривать не пошел. И так все было ясно. Обычная площадка перед складом, десять на десять метров, очищенная от снега с трех сторон, с четвертой – бревенчатая стена. Двадцать шагов в одну сторону, двадцать в другую. Четыре часа на посту, четыре спишь, через сутки все повторяется. И никуда от этого не денешься. Кроме того, сгущающиеся на глазах сумерки и нападавший за ночь снег не способствовали прояснению картины.
Обед ему подали в насквозь промерзшей кухне. Печь нещадно чадила. Повар в помятом колпаке и грязном фартуке поверх бушлата переставлял на плите баки и гремел крышками.
Гужаков заканчивал есть, когда появился капитан. Был он уже без тулупа, в одной шинели. Забрал у Гужакова шнурок и принялся за свою порцию, морщась, когда в ложку попадался кусок черной мороженной капусты.
– Что вы думаете об этом? – спросил капитан, кивая на шнурок. – Ничего после себя не оставил, ничего, даже записки. Где он взял шнурок?
– Его два месяца назад перевели сюда, – сказал Гужаков.
Капитан кисло усмехнулся.
– Да, да, я знаю, храбрец! – сказал он, хлебая щи. – Никак не могу привыкнуть к такой еде. А парень аккуратный был, узлы на концах заплавил, чтобы не лохматились. Я думал вначале, что его здесь прижимали, ну вы понимаете... Нет, ничего подобного, товарищи по отделению о нем неплохо отзываются, да и парень здоров был, только молчун. Психованный, что ли?
– Значит, что-то другое, – сказал Гужаков.
Говорить об этом не хотелось.
– Как будто, чтобы умереть, надо оставлять записки, – добавил Гужаков.
– Да, согласен... – капитан принялся за второе. – Однако, наше дело разобраться.
Повар перестал греметь, вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.
– Петренко, мать твою! – услышал Гужаков. – У меня печь остыла, где тебя носит?
Послышались пререкания, то ли звук оплеухи, то ли опрокинутого бачка, и вслед за поваром явился худосочный, вялый парень с ведром и, открыв топку, стал подбрасывать уголь. Уголь шипел. На пол выкатились угольки и наполнили помещение слабым запахом горелой краски.
– Полегче, полегче... – оглядываясь на офицеров, тихо сказал повар.
Парень, косясь, занимался своим делом.
– За ним в середине зимы гоняли вездеход – за сотню километров, – капитан вытер лоб платком и поднял брови. – Понимаете, какая ситуация? Теперь попробуй пойми!
– Обычная история, – сказал Гужаков.
– Да, похоже. Я навел справки – невыполнение приказа ротного и куча взысканий. Но все, так сказать, законно, придраться не к чему.
– Мне пора, – Гужаков поднялся.
– Я тоже следом, – сказал капитан. – Еще надо опросить кое-кого. Вы не в общежитии обитаете, может, вечерком составите компанию в картишки?
– К сожалению... – Гужаков развел руками.
– Ну что ж... – капитан пожал руку, – жаль, жаль, я здесь впервые, – за бортом распахнутой шинели у него виднелся край меховой безрукавки, и капитан в своих валенках напоминал отставного сторожа-будочника.
В кузов кинули старый брезент. Тело вынесли и положили в машину. Гужаков заскочил к сержанту, позвонил в полк и сообщил, что выезжает. На прощание он махнул рукой Серову.
Дорога, измененная темнотой, казалась теперь незнакомой и длинной. Свет фар вырывал края сугробов. Рваные тени вытягивались и уносились прочь.
– Притормози, – попросил Гужаков.
Морозная, беззвучная темнота обхватывала снега. Снег сливался с нею, прогибал низкое давящее небо. Он проникал в нервы, мозг, оставляя человеку в этой пустыне лишь малую толику его самого. Он был здесь всем, сутью, жизнью, мыслями, он был судьбою, жребием для всех без исключения.
Вот чего он испугался, подумал, оглядываясь, Гужаков, – тоски и одиночества. Его так же, как и меня брала жуть от звенящей тишины, хотя я знаю, что ее можно полюбить, как и всякое другое проявление жизни. Жаль, что он этого не понял и не успел узнать. И Гужаков представил, как часовой вслушивался в ночную немоту и сжимал шнурок, который носил с собой. Зачем он его носил? Давно ли думал о самоубийстве? Был ли это его протест против того, как он жил? Плакал ли он перед тем, как дернуть, или был ожесточен? Представлялась ли жизнь ему страшнейшим бедствием? Или просто стоял, ни о чем не думая, и лишь вдыхал морозный воздух в темноте, а потом дернул за злополучный шнурок и упал от разрывающей боли и даже сил не было перекатиться, и он только скреб снег и умирал. И все же тесемки на шапке так и остались не развязанными, значит он был готов к тому, на что шел...
А ведь мы чем-то похожи, устало подумал Гужаков. Летом женюсь, в отпуске, обязательно, пора, пора.
Он вернулся в вездеход и поехал дальше. Через час в темноте проявились огни Озерко, а еще через час Гужаков трепал Рекса за густую шерсть и думал о часовом.

(События реальные, произошли в 1965 году)
Кольский полуостров, п. Рыбачий, Большое Озерко.
январь 1988г.