От тайги до британских морей - повесть

Эдуард Резник
От тайги до британских морей
Вместо эпиграфа:
«Об армии, как о покойнике - либо хорошо, либо врать».                Э. Резник      



Часть первая

Военкомат

К призыву я готовился с рождения. Таков был строй – родился, и в строй.
Первым мою воинскую годность отметил отец. На фоне общей худосочности топорщилась она весьма горделиво.
Покрутив младенца в руках, папа, майор, изрёк: «Годен!».
Мама, старшина запаса, ответила: «Так точно!».
И меня спеленали.

Как и положено солдатику, лежал я смирно, сосал исправно.
А что, собственно, оставалось? Ни рук, ни зубов - один рефлекс. Ну, от силы два.
После кормления меня традиционно вскидывали «на пле-чо!». Я, как и полагалось, восторженно отрыгивал: «Служу Советскому Союзу!», или что-то в этом роде. После чего отправлялся в роддомовскую казарму, где, проникаясь идеями коллективизма, орали и гадили будущие призывники.

Днём за нами приглядывали мамы. Ночью - нянечки.
Скрип их хромовых штиблет и прапорщицкий кисло-сивушный запах отчаянно бередил мою нежную душу, отчего рвение в подгузник проявлялось само собой и часто.
Нянечки моими успехами гордились. Их сухие губы непрерывно вышёптывали мне слова благодарности, а тёплые морщинистые руки придавали моей доблести тот самый розоватый оттенок, что так умилял маму с папой.

Эти первые тактильные переживания привили мне такую стойкую любовь ко всему казарменному, коллективному и казённому, что после роддома о призыве я стал мечтать денно и нощно. Отчего маршировать начал раньше, чем ходить, а говорить, гораздо раньше, чем думать.

Первая вылазка в армию была предпринята мною в семь лет.
Я сбежал в ближайшую воинскую часть, - откуда, несмотря на папины юбилейные медали, и только что купленный в универмаге новенький автомат ППШа, меня с позором изгнали.
Ради автомата я, собственно, и сбегал. Очень уж хотелось пострелять. Но мудрая, и по-матерински снисходительная армия моего боевого порыва не одобрила. Хотя, подвиг и не остался незамеченным.
Знаки отличия за него я всё же заслужил. Отец поощрил меня офицерским ремнём. После чего попытки призваться на некоторое время я оставил.

А долгожданное, пахнущее чернилами приглашение в военкомат пришло лишь на моё восемнадцатилетие.
Подарок так воодушевлял и мотивировал, что ни праздничный торт, ни купленный у Бабки Морилки первач десятого перегона, не смогли удержать меня дома. И я, наспех нацепив чуть потускневшие медали и прихватив сильно затасканный ППШа, опрометью бросился в ближайший военкомат.
          
     ***

В просторном актовом зале нас, неоперившихся ещё птенцов, встречал добродушный военком Синюкин.
Лицо военкома распирало радушием, нос, в синюю прожилку, - благостью.
Как истинный офицер, водку Синюкин не пил. В тот день, видимо, особенно.
Когда всхлипывающим надрывом он произнёс: «Сынки!», все мы немедленно растрогались. Наши лица воспылали энтузиазмом, и атмосфера накалилась, как вольфрамовая нить.

- Вы дерьмо! – в след за «сынками», выкрикнул Синюкин, желая, видимо, хоть таким образом охладить наш боевой пыл.
– Вы дерьмо! - повторил он. - Но это поправимо! Армия слепит из вас конфетку.

Сидящий справа от меня белобрысый парнишка, глядя себе под ноги, пробурчал что-то вроде: «ну, это уж всенепременно» - что и послужило началом острейшей дискуссии. Ибо данное замечание отчего-то показалось военкому неуместно матерным.

Скупая слеза сползла из уголка оплывшего военкомовского глаза в уголок его перекошенного рта. И он гаркнул во всё горло:
- Фамилия?!!
После чего, без паузы, загрохотал:
- Да ты у меня на Колыму!.. Да я тебя - в Заполярный круг!.. Да я вас всех!..
И так далее.

Подполковник настолько ловко жонглировал как географическими, так и анатомическими понятиями, что в его устах они приобретали поразительную реальность, вызывая у благодарных слушателей эффект присутствия. Отчего призывники порядком раззадорились.

Чернявый юноша, по всей видимости, тот ещё интернационалист, со смехом выкрикнул:
- А зачем же так близко? Зашлите нас тогда сразу в Америку! Обещаем взорвать там их Белый Дом.

Собравшиеся на выкрик отреагировали восторженным свистом и дополняющими сентенциями, из которых следовало, что служить призывники готовы где угодно и кем угодно, лишь бы не служить.

На всё вышеописанное пожилой военком прореагировал вполне неожиданно.
Он вдруг стал извиняться за нехватку боеприпасов. Вроде того что: «патронов на вас жалко!».
И тут же принялся заверять, что с бедой справится голыми руками.
- Да я вас, как котят! Как слепых котят!..

А на прощание, отметив высокую мораль нового поколения, военком Синюкин предупредил, что пожурит каждого, кто попытается призваться раньше положенного срока, или что ещё хуже, умолчит о неизлечимых заболеваниях.
В конце своей пламенной речи он приказал всем достойно провести проводы. Запомнилась его финальная фраза:
- Придёте на рогах – расстреляю, мля, лично!
               
***

А дома, за кухонным столом, меня поджидали родители. В запотевших стаканах плескались фронтовые сто грам.
- Излагай! – хлопнув рюмку и меня по плечу, проговорил мой, отставной майор, папа.
И я изложил. Поначалу путано, но после третьего тоста «за самую красную армию в мире!» повествование моё набрало обороты и покатилось с горы.

Отец меня поначалу слушал. Затем, принялся увещевать.
- Ничего страшного, сынок, в армии нет, - закусывая, говорил он. – Вот, взять хотя бы меня - четыре года рядовым, год сверхсрочником, ещё четыре курсантом, двадцать офицером и, как видишь, ничего.
– Действительно, не многовато, – соглашался я, обводя наше скромное жилище оценивающим взором.
- Армия – во многом даже облагораживает, – не обращая внимания на мой сарказм, продолжал папа. - Только ты смотри там не членовредительствуй!
- Не буду, – пообещал я.
И слышал:
- Ну-да, ну-да… Это ты сейчас такой смелый. Посмотрим, что запоёшь, когда прижмёт… Вот у меня в роте один даже стрелялся…
- Насмерть?
- В грудь. На вылет… Кашлять потом не мог...
Папа освежил свой стакан, а затем продолжил:
– Поэтому, главное, сынок, не членовредительствуй!

Маму же больше всего волновал вопрос моего питания.
Я, разумеется, успокаивал её, как мог. Говорил, что армия для меня дом родной, и, судя по военкому Синюкину, ждёт меня там бескрайнее радушие, не говоря уже о трёхразовом пайке и прочих кулинарных благостях.
Однако мама всё горестно вздыхала:
- Береги желудок, сыночек. Не заработай язву.
- Во-во, - поддакивал порядком охмелевший папа, - береги язву. Я сберёг, и ты сбереги. Армия ведь она как… Она ведь облагораживает, облагораживает, а потом и изуродовать может. Но ты дрейфь! А, главное, не членовредительствуй!

Далее папа пустился в пространные рассуждения о роли вооружённых сил в становлении личности и, как это часто с ним бывало, вспомнив казарменную жизнь, расчувствовался.

Вечером того же дня, на общем семейном совете поднялся вопрос о превентивном удалении моих гланд.

- Гланды? – удивился я. – А разве они могут помешать мне тянуть носок?
- Какие ещё носки?! – отчаянно всплеснула руками мама.
- Портянки, – машинально поправил её отец. – В армии – портянки!
- Какие ещё портянки, когда у него фолликулярный тонзиллит в хронической форме?! Кто за ним там будет ухаживать?
- Командиры! – обидевшись за армию, проговорил отставной майор.
- Что ты мелешь?! Где командиры и где его гланды? Ты же знаешь, какой он у нас вегетососудистый!
Что это означает, загадка для меня и по сей день.

- Ну, и что ты предлагаешь? – нахмурился отец.
- Как «что»? Разумеется, удалить!
- Хорошо! Давай, удалим!
- Тебе всё лишь бы «давай»! – нервно вскричала мама. – Вроде это так просто. Вначале же надо найти доктора.
- Хорошо! Давай, найдём!
- Давай, давай. Тебе всё лишь бы «давай»!

Я в диспут не вмешивался. Берёг гланды. Хоть и фолликулярные, но они мне отчего-то были дороги.

Когда же разговор зашёл о наркозе, мама категорично заявила:
- Никакого наркоза! Знаем мы их наркозы!
- Хорошо, давай, без наркоза! – не стал спорить отец.
- Что значит, без наркоза? – наконец, вклинился в разговор я.
- А кто тебе сказал без наркоза? – искренне удивилась мама. – Конечно, под наркозом, – и ласково улыбнувшись, добавила: – Под местным.
- Обязательно, – поддакнул отец. – А как же! Родному сыну и под неместным, что ли? Конечно, по местным!

Папа уже давно перевалил за третьи фронтовые сто граммов, и потому был добр и покладист.

В результате, операция на гланды проходила без наркоза.

Медкомиссия

Итак, гланды мне резали по всем законам военно-полевой медицины – тупым скребком и очень кроваво.
Язык, впрочем, оставили.
- Язык в армии незаменим! – объяснил нам военврач. - Подчинённый без языка – трагедия для начальства.

Звучал он так убедительно, что через неделю после процедуры я уже мог не только глотать, но и членораздельно мычать некоторые команды.
А ещё дней через десять, обезвреженный от гланд, я заторопился в военкомат на медкомиссию. Неся в себе привитую в детстве оспу и отменные анализы.

                ***
Коридоры военкомата кишели полуголыми защитниками родины. Запах будущих марш-бросков колыхался под потолком густым ароматным облаком.
Встав за патлатым юношей с наголо выбритыми висками, я стал ждать своей очереди, разглядывая между делом его замысловатую причёску.
«Каким должно быть сильным стремление служить, - думал я, - чтобы, вот так, брить себя по кускам».

- Жека! – неожиданно протянул мне руку парнишка. Рука его была увешана кожаными браслетами.
- Маскировка? – указал я взглядом на браслеты.
- Ага, в разведку хочу. В Гваделупу. Название подходящее… – шмыгнул Жека носом, и тут же спросил: - А ты куда?
- Не знаю, может, - в Афган, может, - в стройбат. Тут уж как получится.
- Понимаю. Меня тоже порой на части рвёт… Особенно от ацетона.

Расстались мы с Жекой, когда родина призвали его сдавать мочу.
А потом подошла и моя очередь.

Войдя в кабинет, я обнаружил три стола. За первым сидела молоденькая девчушка, измерявшая кровяное давление.
Впрочем, приставка «дев» к «чушке» не вязалась. Словарный запас сестрички ограничивался одним ёмким, как выстрел, словом: «Руку!».

- Руку! – гаркала «чушка», и привычным движением быстро накладывала на подставленное предплечье манжету. Затем, вставив в уши стетоскоп, ритмично сдавливала грушу, не следя за ртутным столбиком, поскольку в момент замера её живые поросячьи глазки паслись в хирургическом уголке, где меланхоличный хирург, ритмичными сжатиями белой от талька кисти проверял крепость бойцовского мужества.
Его облепленные бородой толстые губы повторяли одну и ту же гнусавую просьбу: «Кашлянуть!.. Кашлянуть». Выговаривал он это с ленцой и несколько протяжно.

Призывники послушно кашляли. Доктор удовлетворённо кивал. После чего рыкал:
«Кругом! Нагнуться… Ра-а-азвести ягодицы!»
Последнее звучало, как команда: «Орудие к бою!».

Самую загадочную сторону призывника хирург изучал особенно скрупулёзно. Затем, поворачиваясь к девчушке, говорил:
- В солдате, Ленуся, всё должно быть красиво. Такое уж это существо.

За третьим столом орудовал терапевт – в очках, чепчике, со стетоскопом. Простукивая печень и прослушивая лёгкие, он лучше других знал, чем дышит свежее пополнение и сколько, и чего оно пьёт.
«Дышать - не дышать!» – повторял эскулап скороговоркой. - «Дышать - не дышать!»
Я, преимущественно, не дышал.

Следующим в списке значил окулист.
Под облущенной дверью глазника я нашёл двух щуплых парней с одинаковыми бело-молочными телами.
«Близнецы» – догадался я.
Братья спорили. Один из них говорил: «Ш Ы Б!». Другой: «ША Б!».
После чего веско прибавлял: «Не спорь, я всю ночь учил!».
«эН Ка И Бэ Мэ Ш Ы Б» – доказывал первый.
«эН Ка И Бэ Мэ Ш А Б» – упирался его близнец.

- О чём спор? – спросил я, приблизившись.
Братья вздрогнули.
- Да вот, – начал, тот, что стоял правее, - этот придурок, последнюю строчку забыл, - кивнул он на своего братца.
- Cам ты придурок, – обиженно откликнулся второй однояйцовый. - И ничего я не забыл. Сам ты придурок!
- А зачем вам последняя?
- Так, в десант хотим! – ударил себя в плоскую грудь первый из братьев и воинственно прибавил: «эН Ка И Бэ Мэ Ш Ы Б!».
- ШАБ! - злобно прошипел его близнец, и тонкими ладошками оттолкнул единокровного.
- Ах ты, крот! – взвизгнул обиженный, и ответил обидчику тем же пассажем.
Оба, судя по всему, не видели ни зги.

- Погодите, погодите! - примирительно сказал я. - А предпоследнюю-то вы хотя бы помните?
«Бэ Ка Ша эМ И Ы эН» – отчеканил первый.
Брат его согласно кивнул.
- Ну, вот и порядок, – сказал я, - для десанта этого достаточно. И, побожившись, незаметно проскользнул в кабинет перед ними.   

Окулист меня не задержал. А вот в кабинете психиатра остро запахло отсрочкой.
Душевный доктор был тих и задумчив. И, как все психиатры, в меру насторожен. Разговаривал он вкрадчиво, заходил со спины.
Подкравшись к моему уху, он вдруг гаркнул:
- Эники беники ели вареники?!
- Так точно! – уловив вопрос, молниеносно среагировал я.
- Любопытно… - прошамкал психиатр, как мне показалось чуть разочаровано, и отошёл к окну.

Какое-то время мы молчали. Он - в окно, я - про себя.
Потом доктор неожиданно совершил второй выпад.
- Вышел немец из тумана?!
На сей раз вопрос звучал явственней.
- Вынул ножик из кармана! – среагировал я тоже почти мгновенно.
- Любопытно… Мочитесь?
- Никак нет!
- Любопытно…
- В смысле, так точно! Но, под себя, никак нет!
- Похвально.
 
Упёршись лбом в прохладное стекло, врач на некоторое время умолк.
- Доктор? – окликнул я его минуты через две. – Может, уже разрешите идти?
- А голоса? – будто продолжая только что прерванный разговор, певуче полюбопытствовал психиатр.
- Голоса - никак нет!
- Тогда, может, мысли?
- Мысли? - ища подсказки, глянул я на мозговеда. – Ну-у… вроде как… тоже - никак нет.
- А вот это прискорбненько, – протянул доктор, и, выдохнув на стекло, скоренько нарисовал на запотевшем пятнышке забавную рожицу.
Лишь когда та растаяла, он шепнул:
- Ну, чего ж вы стоите? Идите, идите...
- Есть! – рявкнул я.
- Голоса? – насторожился доктор.
- Никак нет!
- Похвально.

Когда я покидал военкомат, на улице по-прежнему стоял ясный день, а в моих молодецкий ушах эхом отзывался приговор главного военврача: «Годен к строевой!».

Таким окрылённым я не чувствовал себя, пожалуй, с самого роддома. Хотелось непременно что-то сделать, совершить какой-нибудь подвиг, - к примеру, напиться.
В чём к вечеру я и преуспел.


Проводы      


Всем известно, что из всех мучений самое мучительное – это ожидание. В моём случае – ожидание повестки.
В почтовый ящик я заглядывал едва ли не каждый час. Подкарауливал и подолгу пытал почтальона, вызывая в нём шквал матерной отзывчивости.
Короче, изводил себя и других, пока к марту почтальон не спился.
Не знаю, моя ли в том заслуга или просто стечение обстоятельств, но в апреле долгожданной бумажкой меня награждала уже его сменщица.

Зацелованную повесточку я тут же повесил в красном уголке туалета, дату призыва – 12 мая – пометил сердечком в отрывном календаре, и каждый вечер, отправляясь спать, зачёркивал очередной попусту прожитый день.
Служить, как вы понимаете, хотелось до зарезу.

- Может тебе ноги переломать? Вдруг в танкисты возьмут! – волновались за меня приятели.
- Не надо, - останавливал я их. – Давайте лучше мотать портянки… Наворачивайте. В смысле, наливайте…
 
Последняя неделя моей гражданской жизни прошла в беспробудном томлении. Все мои думы были обращена в сторону слабого пола, чей мирный сон мне предстояло охранять следующие два года.
Поэтому, часто расстроенный вдрызг, я бродил ночными улицами и во всю глотку успокаивал гражданок.
«Спите спокойно! – орал я. – Спокойно…с-су-сспите!».
От криков гражданки странным образом не засыпали, а, наоборот, высыпали, и я из скромности убегал.

Проводы, между тем, приближались, что сильно волновало моего педантичного друга Колю - того ещё члена ВЛКСМ.
- А запасся ли ты угощениями?.. – всё допытывался он, почёсывая свой небритый подбородок. - А точно ли хватит?.. Ты же понимаешь, неверный расчёт может испортить весь праздник. Чего доброго, ещё проводы не засчитают!
Коля переживал.

- Положись на мой глаз, - успокаивал я его.
Но, на мой глаз приятель ложиться отказывался, вследствие чего, Бабка Морилка была раскулачена им ещё на пару дополнительных литров.
Они-то и оказались роковыми.

                ***

Ночь с десятого на одиннадцатое мая прошла в тревоге. Её мне устроил отец.
- Рота подъём! – крикнул он, и, как мне показалось, выстрелил из ракетницы.
- Тревога?! – заметался я. – Немцы?!
- Это твои бутыли?! – прогремел надо мной голос отца.
В воздухе запахло порохом и ещё чем-то не менее взрывоопасным.

- Это меня друзья попросили, - растерянно пролепетал я.
- Нажраться удумали, да?!
- Да разве мы бы себе такое…
- Отставить! Бутыли изымаются!
- Но, пап...
- И почему пилотка на бровях?
- Пилотка? – схватился я за голову.
- Шутка, – ухмыльнулся отец, и добавил: – А бутыли изымаются!

Папа учил, что в военном деле мелочей не бывает, что расстёгнутый крючок может легко привести к измене подине. Так что уж говорить о плохо спрятанных бутылях?
               
***

На следующее утро семейный штаб проводил внеочередное заседание.
- Скольких ты пригласил? – спрашивала взволнованная мама. Сына она отправляла в армию впервые и потому была немного не в себе.
- Ну… это… - мялся я. - Если… учитывать…
- Сколько?! – рявкнул папа.
- Два взвода, – вяло отрапортовал я.
- Тогда так, - принялся загибать пальцы отставной майор, - двадцать порций перловки, двадцать сухих пайков, двадцать…
- Папа, это не солдаты.
- Хорошо! Добавим тушёнку и яиц!   
- А девушкам?
- Я же сказал - яиц!
- Прекрати! – осадила его мама. - Девушки обойдутся танцами. Но вот что мы поставим «на сладкое» ума не приложу?
- Да, не надо нам «сладкого», - убеждал я. – Так, какой-нибудь закуски и всё.
- Нажраться удумали, да?! - приподнял бровь отставной майор. - У тебя что, ещё где-то припрятано?!
- Ну, какое? Ты же всё изъял.

Произнося это, я смотрел на отца прямым честным взором.
Экспроприированные горючие материалы, которые папа отнёс в гараж и спрятал там под ветошью, в данный момент уже находились у моего товарища Коли. Их я ему передал лично.

- И всё же, как же без «сладкого»? – не унималась мама.   
- До сладкого не дойдёт, – успокаивал её я. – Не беспокойся. Немного посидим, попоём комсомольские гимны, и разойдёмся.
- Разойдёмся?! – тревожился отец. – А как же соседи?!
- Да, не тронем мы твоих соседей. В смысле, не потревожим. А если что, вовлечём в культмассовые мероприятия.
- Понятно. Всё же нажраться удумали, да?!

В целом заседание штаба прошло плодотворно.

                ***

Проводы стартовали вечером одиннадцатого. На мероприятии присутствовали, от семьи: призывник, родители призывника. От друзей: друзья и подруги призывника. От официальных лиц: официальные лица родителей призывника.

- Предлагаю начать! – сказал папа, откупорив шампанское.
Гости переглянулись. Я привстал.
- Что? – недоумённо заморгал отставной майор.
- Что-что… Молодое поколение говорит шампанскому решительное «нет»!
- А чему оно говорит – «да»? Водке что ли?
- Ну, какая водка, пап? Ты же всё изъял.
Под столом ловкие Колины руки уже разливали самогон.
- Но, я же уже открыл… - предъявил папа потревоженное им шампанское.
- Выпейте лучше с мамой, – улыбнулся я.
- Нина, ты слышишь, по-моему, они таки решили нажраться!
Собравшиеся обиженно потупились.

Чтобы разрядить обстановку, отставной старшина медицинской службы спросила:
- Тогда может, кто-нибудь из присутствующих желает высказаться?
Конечно же, пожелал, член ВЛКСМ, Николай.
- Мы, - начал он, приподнимаясь, – поколение трезвенников!

Тут его штанина затрепетала, и оратор, пробормотав: «секундочку», на миг заглянул под стол. Из-под стола он вынырнул уже с огурцом и слезящимися глазами.

- Так вот, – продолжил оратор, хрустя и чавкая, – как я и сказал, мы поколение трезвенников. И перед лицом своих старших товарищей торжественно клянёмся…
Тут его штанина вновь затрепетала и он, виновато пробормотав: «секундочку», вторично окунулся под столом.

В итоге, Николая мы так и не дослушали. А проблемы со штанами приобрели массовый характер.
Гости, один за другим, ныряли под скатерть, а когда выныривали, как звери, набрасывались на закуску.
Через каких-нибудь полчаса все уже дружно пели «Варшавянку», или что-то в этом вроде – точно я не помню, поскольку мне, к тому времени, довелось побывать под столом раз десять.
И в какой-то момент выныривать не захотелось.

Когда же революционные песни закончились, меня за шиворот извлекли на поверхность, чтобы я мог насладиться речью моей верной подруги Люды.
- И-ик… – глядя мне в плавающие глаза, смущённо начала Люда своё выступление. - Я, хотела сказать, и-ик… Чтобы ты служил спокойно, и-ик… А я буду тебя ждать…
Произнеся это, Люда, вспыхнула маком, покачнулась и её подхватили. Я попытался встать, чтобы поцеловать свою верную подругу, но Коля меня опередил.
Люду любили все.

А затем начались танцы.
Родители, взяв под руки в меру разговевшееся официальное лицо, удалились танцевать к соседям. Молодое же поколение вышло покурить на балкон, забыв прихватить закуску. Из-за чего сумерки сгустились стремительно и, когда торжество перешло в заключительную фазу, я уже не мог не только ходить строем, но и передвигаться по-пластунски.
Иначе говоря, не тянул носок, не вязал лыка. И если бы не товарищеское плечо, боюсь, всё закончилось бы вопиющей неявкой.

Но, друзья не дали свершиться беззаконию. Обрив меня кухонным ножом, а затем, обмыв в тазике и облачив в какое-то замызганное тряпьё, любезно транспортировали моё тело в военкомат. Так что утро двенадцатого мая я встречал, лежа в строю таких же, готовых ко всему призывников.

Перед отправкой Синюкин подбодрил всех нас напутствующим матом, и автобусы, с божьей помощью и перегарной тяги, наконец, тронулись.


Призывной пункт

Дарницкий призывной пункт № 1 выглядел не столько сказочно, сколько волшебно. Пятиметровые бетонные стены изящно инкрустировала колючая проволока. Скамьи из необтёсанного дерева придавали месту домашний уют. А, оборудованные по последнему писку полевых условий, туалеты - комфорт.

Новобранцы, под бравурное «Прощание Славянки», сдавались сиплому лейтенанту с нескучным, чуть подёргивающимся лицом, и после короткой переклички разбредались уже не бесхозным стадом, а армейским.

Одеты призывники были по-разному, но все одинаково жутко. Каждый переживал последствия вчерашних проводов. Выражением лиц призывники не отличались. А вот цветовой гаммой - разительно.
Здесь можно было встретить, и бледнолицых, и краснорожих, а также: желтомордых, зеленохарих, и откровенно синюшных.
Нежно-фиолетовый окрас им придавали множественные кровоподтёки. Надо полагать, ночью, синюшные, заступались за честь какой-нибудь несправедливо обиженной дамы. Причём, все за одну.
Желтомордые, скорей всего, рьяно штудировали устав - до полного печёночного изнеможения.
Зеленохарие, вполне возможно, переусердствовали, готовя себя к Морфлоту.
А краснорожие, видимо, надорвались, горланя строевые песни.

- Давно тут? - тронул меня за локоть коренастый паренёк в фуфайке.
Я разлепил веки.
- Только прибыл.   
- Салага, - деловито сплюнул он. – Мы вот уже третьи сутки тут баландаемся.
- А чего так долго? – поёжился я.
От недавних проводов меня ещё знобило.
- Да вот мичмана ждём, – ехидно улыбнувшись, снова сплюнул парнишка. Делал он это с завидным постоянством. У его ног уже образовалось небольшое озерцо.
– Мичмана? – зачем-то переспросил я.
- Ага. Красивого такого, с кортиком. Правда, он, говорят, того… - тут мой собеседник многозначительно пощёлкал себя по горлу. – На Тихом океане, говорят, нынче штормит, сечёшь?
- А ты, значит, на флот? – снова поёжился я.
- Ещё бы. Там же три года служат!
- Может и мне попроситься?
- Куда там? – вновь пополнил озерцо парнишка. - Туда такой наплыв... Да, сейчас мичман придёт, сам всё увидишь. Такое начнётся...
- Что и добровольцы находятся?
- Не без того. Идиотов хватает. Правда, не факт, что всех берут.
- Это почему?
- Ну, вот ты, к примеру, грот-мачту от бизани отличишь?
Я честно помотал головой.
- То-то, – протянул парень.  - Сам-то что умеешь?
- Ну… - немного смутился я, - …отжиматься могу, маршировать, портянки неплохо мотаю.
- Пехота, – презрительно сплюнул парнишка. – Давай короче, служи свои два и не чихай! – сказал он и отвернулся.
- Зато меня, может, в Афган загребут! - обиженно пробурчал я, но пареньку, похоже, было уже неинтересно.

А дальше, время, будто застыло. Я то и дело поглядывал на часы, но стрелки не двигались. Для воскрешения боевого духа несколько раз я наведывался в туалет, поскольку дух там был самый, что ни на есть.

В одно из таких посещений мне посчастливилось ненароком подслушать беседу двух бойцов.
- Ложи уже палец! – разобрал я гнусавый шепоток, доносившийся из-за фанерной перегородки.
- Да, чё-то боязно, – вторил первому шепоту второй – жалостливый.
- А в Афган те не боязно?!
Я распахнул дверцу. Двое заговорщиков обратили ко мне свои перепуганные взоры.
- Что вы тут делаете? – поинтересовался я шёпотом.
- Палец под курок загибаем, – также шёпотом ответил мне худой, долговязый паренёк. Он стоял на коленях, удерживая указательный палец правой руки между двумя кирпичами.
- Ага, чтоб стрелять лучше, – подтвердил его веснушчатый подельник.
- Членовредительствуйте что ли?!! – всё ещё шёпотом ужаснулся я.
- Не, – замотал головой будущий снайпер, - только палец!
- Не надо. Не хорошо это, – сказал я.
- А тебе какое дело?! – не слишком-то приветливо осведомился веснушчатый. – Чё, больше других надо?
- Нет, просто… Вы же сами потом пожалеете.
- Чего это мы пожалеем? Ты нас, что ли заставишь?
- Нет, но вдруг кто-то из вас захочет стать, не знаю... скрипачом? – озвучил я первое, что пришло мне на ум.
- Чего?! – скривился веснушчатый. – Кем?!
А стоявший на коленях снайпер, заинтересованно шмыгнув, поднялся.
- Ну, вот хотя бы ты, – обратился я к нему. - Вдруг тебе захочется стать вторым Паганини?
- А чего это вторым?
- Ну, первым, – не стал спорить я.
Неудавшийся членовредетель посмотрел на свой указательный палец, будто увидел его впервые.   
- Ну а мне чего накаркаешь, гадалка? – нагло поинтересовался рябой.
Тон его не предвещал приятностей.
- Ну-у… может, и ты кем-нибудь станешь.
- Например? - презрительно хмыкнул рябой.
– Да, мало ли.
Тем временем, незадачливый снайпер, виновато глянув на товарища, пробормотал:
- Ну, я это… пошёл, короче…
- Да кого ты слушаешь? – попытался ухватить его за рукав подельник, но будущий Паганини, ловко увернувшись, выскользнул из кабинки.
Мы остались вдвоём.

- И кто мне теперь палец сломает, ты что ли? – вызывающе дёрнул рябой подбородком.
- Нос могу попробовать, – спокойно ответил я.
- Ну попробуй!
Веснушчатый толкнул меня грудью.

Однако, попробовать не пришлось. В помещение ворвался бледный юноша с горячечным взором. Прижимая руки к животу, будто удерживая неразорвавшуюся гранату, он утробно застонал и на ходу, бряцая ремнём, зашуршал одеждами.
- Ишь, как за домом скучает! – проводил рябой непрошеного гостя взглядом.
– Может, не будем мешать? – спросил я.
Веснушчатый согласно кивнул.

Выходили мы, как в песне о юном барабанщике - под грохот канонады.
«Как символично, - думалось мне. - Вот он - отправной момент, точка отсчёта, абсолютное отречение от прошлого». По спине моей от этих мыслей бежали восторженные мурашки.

                ***

Между тем, на горизонте обнаружилась странная суета.
Какой-то парнишка с выпученными глазами, орал: «Он приехал! Приехал!». При этом все куда-то бежали.
- Кто приехал?! – окликнул я выпученного, но тот лишь обдал меня пылью.

Возбуждение передавалось, словно вирус. Призывники затеяли странную игру, сильно напоминавшую традиционные «прятки». Уподобившись Чуковским козявкам, они забивались, под столы, под лавки. Только что покинутый нами сортир, вдруг приобрёл необычайную популярность. Рябой рванул к нему опрометью.

«Если загребут, повешусь!» – разобрал я ни то полушёпот, ни то полу стон, и обернулся.
Упитанный паренёк, припав лицом к стене, истово молился.
– Да что тут творится-то? – потряс я его за плечо.
- Мичман!!! – перекрестился тот размашисто. И я подумал: «Прав был крепыш!». Подумал, впрочем, уже набегу.

У мичмана, однако, всё оказалось схвачено. Он прибыл уже с готовыми списками, и значащихся в нём счастливчиков, согласно морским традициям, поволокли. Будущие матросы, словно якоря врывались в грунт, но это им не помогало.

Перед нами разыгралась одна из тех жизнеутверждающих драм, после которых обычно так не хочется жить. Были в ней и шекспировский трагизм, и африканские страсти - всё было. Лишь после команды «отдать концы!», занавес опустился.

Мне, признаться, до жути хотелось выяснить насчёт спокойствия границ в бассейне Тихого океана, но от этой идеи я отказался. Слишком уж важна была мичманская миссия, не хотелось отвлекать его пустяками. Хотя, какие ж это пустяки – спокойствие границ в бассейне Тихого океана?

К вечеру, потеряв прежнюю индивидуальность, лица призывников одинаково залоснились жиром. Вокруг меня вдруг все стали чего-то жевать. В ход шло всё: котлеты, яйца, домашнее сало, медовые соты, хранимые в вещмешках и сумках. С не меньшим энтузиазмом употреблялись и неуставные напитки, любовно именовавшиеся «нычкой».
Словом, к предстоящим тяготам и лишениям будущие бойцы готовились с полной отдачей.

А после приёма пищи началась художественная самодеятельность, в виде песнопений и потасовок. Свидетельством боевого настроя была отовсюду доносившаяся песня: «Уезжают в родные края – дембеля, дембеля, дембеля».
Я уже было приготовился к ночёвке, но на вечернем построении, меня и ещё человек тридцать неожиданно попросили выйти из строя.
«Покупатели!» – сказал кто-то, и мы, сбившись в кучу, закурили.


На Харьков


Так я превратился в товар.   
Моих «покупателей» было двое – худощавый старший прапорщик, скуластым черепом напоминавший Геббельса, и молодцеватый лейтенант, с розовым лицом и чуть фиолетовой подплывшей щекой и глазом.
За свой товар покупатели не платили. А ещё меня очень смутила их мало героическая внешность. Видимо, сказывался зачитанный в детстве «Мальчиш-Кибальчиш».

- Ну и где грозовыми тучами затянутое небо? - спросил я своего соседа по строю, со смешным светлым ёжиком на голове. - Где израненный красноармеец, волокущий за узды изрубленного коня и хрипящий: «Подмога! Подмога!»?
- Да-а, неубедительно, – согласился со мной сосед, и голова его, болтавшаяся на тонкой шее, невольно качнулась. – Какие–то тыловые вши. Не то что мичман!
- Смотри-ка, - указал я на офицера, - у лейтёхи-то, кажется, синяк. Может, от снаряда?
- Возможно… Но, всё равно, без простреленной груди как-то не серьёзно, будто не в армию зовут, а на танцульки.

- Это вам не танцульки! – словно подслушав наш разговор, выкрикнул вдруг скуластый прапорщик. – Ну-ка, подравнялись, бараны!
- Слава богу! – прошептал я. – Этот, кажется, по-настоящему контуженный.

Мы построились. Лейтенант выступил вперёд и выкрикнул:
- Здравствуйте товарищи призывники!
- Уа-уа-уа! – откликнулся строй.
- Вооружённые силы в нашем лице, рады приветствовать вас в вашем лице...
Тут оратор осёкся, а прапорщик, склонив к нему голову, что-то зашептал.

Поправив фуражку, лейтенант начал сначала:
- Здравствуйте товарищи призывники!
- Уа-уа-уа!
- Вооружённые силы в нашем лице, рады приветствовать вас...
Дальше дело не шло.
Лейтенант раздражённо сплюнул.
- Кровью? – шепотом поинтересовался мой сосед, пристально всматриваясь в серое пятнышко на асфальте.
- Да не, вроде слюной.
- Жаль.

Лейтёха, тем временем, извлёк из внутреннего кармана кителя сложенный вчетверо листок, пробежал его глазами и предпринял третью попытку.
- Здравствуйте, дорогие!.. Тьфу, твою ж мать… - чертыхнулся он, и словно продолжая давний, внутренний диалог, забормотал: «ну какие ж они дорогие? Просто - товарищи призывники… Кто это, вообще, писал?»
- Как пить дать - снарядом, – шепнул я своему соседу.
- Вооружённые силы - в нашем лице… – силился прочесть покупатель с листочка. Затем раздражённо скомкал шпаргалку и швырнул её себе под ноги.
– Лучше я так, - сказал он.
После чего подобрался и важно прочистил горло.
- В общем, вы - наше будущее, а мы – ваше! И оно, - ну, в смысле, ваше будущее - в надёжных руках, не сомневайтесь. Так что мы будем держать его крепко, - тут он показал как именно. - А вы будете… Вы будете держать равнение на нас. От так от… Пока всем всё ясно?
Стой утвердительно прогудел.

- Вот и хорошо… Значит, привьём вам дисциплину… приучим навыки… призовём к порядку. Короче, обучим и воспитаем. Всё ясно?.. Отставить разговоры!.. Ещё, научим строевой подготовке, а также боевой и огневой… Ну и скорому одеванию, конечно - вещь, кстати, весьма полезная.
Тут лейтёха потёр свою подбитую щёку.
– Да и вот ещё. Мы обязательно научим вас безответной любви к Родине…
- Беззаветной, – шёпотом подсказал ему прапорщик.
- А я что сказал?
- Безответной.
- И какая разница?
Прапорщик пожал плечами.
- Короче! – продолжил лейтенант. - Научим вас любви к Родине и бегу. Тоже, надо сказать, вещь немаловажная.
Тут он во второй раз дотронулся до щеки.
- Ну и… что там ещё… - на минуту задумался оратор. – А-а... Ну и, конечно же, подтянем ваши спортивные достижения, смекалку, боевой дух. Закалим закалку. Короче, сделаем из вас кого надо!

Окончив речь, лейтенант вопросительно глянул на прапорщика.
- Кажется всё? – неуверенно спросил он, и, не дожидаясь ответа, рявкнул: «Тогда, по машинам!».
Прапорщик снова склонился к начальственному уху.
- Отставить - по машинам! – лениво протянул лейтенант и, поправив фуражку, смущённо добавил: – Сперва перекличка!
               
***

- Так куда едем-то? – спросил я своего нового знакомца, когда перекличка закончилась.
- В армию, – ответил он. - Куда ж ещё?
- А конкретней?
– А ты часом не шпион? – придирчиво ощупал он моё лицо лукавым взглядом.
- Да ты чего? Я за Родину – Родину продам!
Кажется, мы друг друга понимали.

- Ну а звать тебя как? – поинтересовался я.
– Павел.
- Морозов, что ли?!
- Нет, не Морозов.
- Так что, Неморозов, будем держаться вместе? - протянул я ему свою руку.
- Ага, - принял он рукопожатие. - И умрём от одной пули.

                ***

Общий вагон – зеркало общества. Там всегда чисто, свежо и опрятно. Занавесочки аккуратненько оборваны. Столики, дабы не оцарапались, предупредительно выломаны. Сортир, из соображений гигиены, закрыт.
И только полочки, полочки, полочки… Как в морге. Ровненькие, крепенькие, многофункциональные. На них можно сидеть, лежать и, как выяснилось, даже ехать.

Гражданские лица, наряду с армейскими, пахли одинаково. Эдакая единая шахтёрская семья – все в одном забое и общая вагонетка под ногами.
Страшнее общего вагона, пожалуй, лишь его тамбур, плотность заселения которого прямо пропорциональна крепости туалетной двери. При желании там всегда можно и размять косточки, и намять бока. А чаще, без желания. Так сказать, вынужденно.

Такой вот вагон и нёс нас на Харьков. А за окном мелькала ночь.
- Вот, видишь, - с укором выговаривал я своему новому другу Пашке Неморозову, - а ты говорил: «военная тайна, военная тайна»… Какая же это тайна, когда едем на Харьков!
На что Пашка лишь хитро щурился.
- Наивный, - качал он головой. - Харьков – это лишь прикрытие. Говорю тебе, к утру, мы будем уже там!
При этом он кивал в сторону багажной полки, где спал трупецки уставший гражданин с откровенно распахнутой ширинкой.

Розовощёкий лейтенант, беспрерывно курсировавший вдоль вагона, перекапывал своими беспокойными глазками рыхлый пассажирский чернозём в поисках одиноких, жаждущих опеки дам широкого радиуса возраста.
- Молодожёнец! – следя за его передвижениями, хмурился, похожий на Геббельса, прапорщик. – Всё бы ему слабых защищать. Уж и в глаз ранен, а никак не успокоится, вояка…
Мужественно поигрывая желваками, Геббельс коротко поглядывал то в тёмное окно, то на прыткого лейтенанта.

Примерно через полтора часа поездки от соседней полки неожиданно отделились две фигуры. В рюкзаке их подозрительно плескалось. Направились фигуры в сторону тамбура.
- Ух ты, – встревожился Пашка, – никак нарушители дисциплины.
- Ага. И сдаётся, злостные… Доложим?
- Не, без разведки нельзя... Сперва надо распробовать улик.

За предполагаемыми нарушителями мы двинулись на цыпочках.
И дедуктивный нюх нас не подвёл.
- Ну-ка, что тут у вас? – окружили мы диверсантов в тамбуре. – Предъявляем без понятых!

Экспертиза проводилась из одного стакана. Состав нещадно раскачивался, отчего зубы на гранёном краю играли, как на ксилофоне.
Благая весть, как известно, стремительна, и потому довольно скоро мы обросли гражданскими лицами, отчего наша дорога мгновенно укоротилась на литр, а тамбур вдруг заплясал.
А ещё чуть позже, случайное знакомство переросло в братание. В этот самый момент перед нами и возник прапорщик Геббельс.
- Так, что здесь? Распиваем?! - хищно потянул он ноздрями.
На что мирные граждане предложили ему удалиться подобру-поздорову.
А когда Геббельс отказался, его бесцеремонно сгребли за китель, и вышла некрасивая сцена. Прощальные слова нашего сопровождающего звучали совсем не убедительно: «На губу! Всех-нах на губу!».

В итоге, Пашка до своей полки так и не дошёл.
- Отрава - отрава и есть… - устало подытожил он нашу дегустацию, и облетел, заснув в луже собственных улик.

А на рассвете сквозь туманную дымку перед нами материализовался Харьков, вызвав тошноту, ломоту и разрывную боль в черепе.

Красотой архитектуры бывшая украинская столица нас не поразила – не барокко. А вот метрополитен внезапно насладил приятной прохладой. И если не считать пугающие барельефы женщин с серпами, был вполне даже себе ничего – подходяще похмельный.

Геббельс всю дорогу нервно зевал. А розовощёкий лейтенант болезненно морщился. Свежее боевое ранение незабудкой распускалось под его вторым глазом.
«Скорей бы в часть! – взывала моя раскалывающаяся от боли голова. – Скорей бы!»   
            

Первый день


С голубого ручейка начинается река. Ну, а служба, начинается с улыбки… сержанта Зубова. В простонародье - Зуба.

Поэтом Зуб был прирождённым. Его лаконичная, и в то же время богато насыщенная метафорами речь, проникала в наше сознание, словно шило.
Улыбаясь прыщавым ртом, Зуб ласково именовал нас «душками».

- Душки!.. – перекатываясь с пятки на носок, сказал он в нашу первую встречу. – Душки!.. Вы будете любить меня, как вашу мать. А я вас, как захочу.
Сказав это, он обвёл строй улыбчивым взором, после чего вопросил:
- Так как вы будете меня любить?!
- Как мать! – слаженно ответили мы.
- А я вас?
- Как захотите!
- Как захотите, кто?
- Как захотите, товарищ сержант!
- Молодцы!

Зуб просиял, затем, довольно потерев руки, ласково присовокупил:
- Ну а теперь, детки, будем делать из вас котлетки. Чтобы вышел фарш – бегом марш!

И мы побежали. Больше поэзии Зубов любил лишь бег.   
Мой немалый рост и крупное телосложение крайностей не допускало и дабы не нарушить симметричность, о которой так заботилась мудрая армия, я трусил в самом центре живого прямоугольника, примеряясь к коротким шажкам своих невысоких сотоварищей.

Стройность наших рядов завораживала. Давка и теснота создавали то самое единство и сплочённость, которыми так гордятся любые вооружённые силы. Локти справа поддерживали мою пытающуюся выпрыгнуть печень, сапоги сзади разминали мои икры, а рты впереди хрипящих освежали слюной.
Всё это в купе называлось взаимовыручкой.

Пашка пыхтел от меня с боку.
- А я слышал, Зуб биатлонист! - подхватывая ладонями слюни, шипел он.
- А-а-онист… – невнятно соглашался я.
Разговаривать на бегу непросто.

Обмотанные портянками ступни сидели в каменной кирзе, как влитые, отчего по членам растекалась удивительная истома. Казалось, ещё миг и я полечу, точнее, рухну.
- И зачем только на физре в кедах бегали? – недоумевал я.

Сержант гарцевал в метре от строя.
- В армию влюбились чтоб - переходим на галоп! – складно рифмовал он. – Ну, ребятушки, айда, с ветерком!
И мы бежали с ветерком.

Из-за чего на повороте обрушился правый фланг я так и не понял. Только что торжествовало единство и вдруг – куча-мала. Надо полагать, кто-то неверно рассчитал траекторию, вот домино и покатилось. А Зуб перешёл на белый стих. Между его верлибрами можно было разобрать общий скулёж, повизгивание и разноязычную ругань, подчеркивавшую многонациональность нашей армии.

Меня вынесла инерция. Пашке повезло меньше. Она его затоптала.
      
         ***

После зарядки, а точнее, кросса и отжиманий, последовали водные процедуры, включавшие в себя десять рукомойников с «пимпочками», и одну ржавую бочку с дождевой водой.

С удовлетворением отметив, что первая рота уже плещется, а вторая подбирает за ними щедрые брызги, мы – третья рота, не дожидаясь, плюхнулись прямиком под сток. Ноги всё равно уже не держали.

Вода, стекавшая из алюминиевого жёлоба, показалась нам в меру свежей и вполне пригодной для питья. Пенные барашки приятно омывали горло. Мыло насыщало.
- Какой же хороший сержант нам достался… – отплёвываясь, восторгался Пашка. – Мать! Настоящая мать!

Сам Зуб не мылся, потому что не потел. И когда мы всё ещё гирляндами сплёвывали свои души, он - ладненький, словно с плаката, уже выходил из казармы.

- Всем на сборы пять минут. Нога там, и нога тут! – задорно выкрикнул сержант, и начал отсчёт.
Досчитав до десяти, Зуб принялся добродушно подбадривать: «Ну-ка, братцы, поживей. Кто последний - крендюлей!».
Последнее, разумеется, произносилось на армейский лад, отчего желание получить обещанное лишь возрастало.

Выручка и взаимопомощь крепла с каждой минутой. Товарищеское плечо, нога и локоть подставлялись с размахом, из-за чего дверях казармы быстро образовалась пробка, и по нашим бордовым лицам потёк густой пот, обостривший ощущение общей чистоты, преследовавшей нас после сточных полосканий.

Настроен Зуб был лирически. Выхаживая перед строем с сорванной где-то полевой ромашкой, и неторопливо обрывая ей лепестки, он приговаривал: «Любит, не любит… Плюнет, поцелует…»
Ожидая приговора, мы стояли навытяжку.
«К сердцу прижмёт…»   
Последний лепесток посулил нам отрывание самой представительной части солдатского организма.
- Видите, - улыбнувшись цветочку, поднял на нас свои поразительно ясные глаза сержант, — это не мой каприз.
И отдал команду: «Напра-нале-во!». Отчего строй, как перепуганная отара, шарахнулся.
«Нале-напра-во!.. Напра-нале-во!..»
Так наш командир шутил.
Он шутил, а мы кружили.
«Кругом!.. Команда кругом выполняется через левое плечо… Кругом!..»
- Мать, – всё повторял Пашка. – Настоящая мать!

В тот незабываемый первый день повторяться ему предстояло ещё не раз.
Когда же мы, наконец, тронулись, Зуб выкрикнул:
- Тот, кто хочет кушать кашку, должен песню спеть про Машку! Песню запе-вай!!

Про Машку мы не знали.
- Как? – изобразил на своём лице искреннее изумление сержант. - Вы не знаете про Машку?! Какая промашка!.. Стой, раз-два!.. Кру-гом!
И так далее.

От столовой к казарме, от казармы к столовой - мы нагоняли аппетит, а тот всё не приходил.
Давно откушавшие роты смотрели на нас с явной завистью. Мы же получали всё новые и новые команды.
«Головные уборы снять!.. Отставить!.. Надеть!.. Отставить!..»

Подражая цирковым коникам, дыша друг дружке в гриву и удерживая зелёные попоны в вывернутых к небу ладонях, мы то забегали в пищеблок, то из него выбегали.
А аппетит всё не прибывал.

- Найду эту ромашку, - плаксиво причитал какой-то кавказец, - на куски зарежу, мамой клянусь!
С его горбатого носа катились нестроевые капли.

Завтрак, однако, всё же наступил. В армии, как выяснилось, всё неминуемо.
Столовая, в которой мы очутились, выглядела хоть и неброско, но вполне стерильно. Дизайн «аля стройбат». Кафель от потолка до пола. Столы - на десять, скамейки - на пять. Всё скромно, функционально, выдержанно - алюминий, чугун, дерево.
Перловка – завтрак-обед-ужин. Направление – ложка-желудок-сортир.
«Сесть!.. Встать!.. Сесть!.. Встать!..» – нехотя приговаривал Зубов, что-то аппетитно себе прихлёбывая.

На сотом приседании мы, наконец, расселись.
- А кушать-то… уже… и не хочется, – заметил взмыленный Пашка.
- Не нагулял? – спросил я и, словно витаминку, сглотнул шайбочку масла.

Слюны во рту не нашлось. Переваривать вязкую, намертво державшуюся миски кашу было нечем. Окинув несбыточную пищу печальным взором, Пашка, принялся спешно закидывать за щеку сахар - кусок за куском.
Я последовал его примеру.
Сахар был кусковой, прессованный, по всей видимости, на танковом заводе, так что раскусить её могла лишь кумулятивная граната.
В общем, мы оптимистично набивали свои сухие рты.

«Закончить приём!» - поковырявшись в зубах, сыто отрыгнул Зубов. Глаза у него в этот момент были умильные, а лицо сочное.
«На улицу бегом!»
Сплёвывали лакомство мы уже на бегу.

После завтрака последовала строевая подготовка. Лучшее, надо сказать, средство от переедания.
Её мы чередовали кроссом.
В какой-то момент я едва не стал героем части…
Скажем так, я был на волосок. И произошло это на полосе препятствий.

Пережив короткую, но вполне клиническую смерть, мне вдруг резко захотелось домой. Однако дорога туда лежала лишь через светлый туннель, в конце которого маячила мемориальная доска «Они погибли за Родину».
В итоге, я выбрал служить. Тем более, что у сержанта Зубова так легко не умирали. Мне, конвульсирующему, с закатившимися глазами и мерцающими веками, он гаркнул: «Отставить!».
И я отставил.


Присяга

 
Последующие за этим три недели отгремели, словно салют. Армия, надо сказать, вообще бесконечный праздник. Однако первые недели - бесспорно фейерверк. Уморительные отбои, зажигательные кроссы, головокружительная муштра, превратили нашу жизнь в кромешный рай.

За это время мы многому научились, многое познали. К примеру, что: «Я  - головка от буя!», а «Машку можно за ляжку», тогда как сержанта без «разрешите?» - нельзя.
Кстати сказать, «Машка» оказалась щёткой для натирания полов с двухпудовой гирей на дубовом древке.
За эти три недели я потерял двенадцать килограмм веса, приобретя стройную костистость. Ступни мои трижды сменили кожу, покрывшись, наконец, теми мужественными натоптышами, коими можно смело топтать империалистическую гидру.

К концу курса молодого бойца ходьба уже казалась нам неким архаичным пережитком. Страстный поклонник Эйнштейна, сержант Зубов, всё повторял: «Во время бега, время течёт быстрее». Он был необычайно убедителен и всегда оказывался прав, этот кладезь мудрости с прыщавым ртом. Он даже научил нас летать.
«Мухами, мухами!» – завывал Зуб, и мы, вопреки всем законам физики, взмывали. Крыльев у нас не было, но и выхода тоже.

В приобретение новых навыков, к нашему великому изумлению, мы оказались прям-таки ненасытны. Как говорится, хлебом не корми - дай потренироваться. Вот нас и не кормили.

- Что, неужели опять? – удивлённо вздымал брови наш любимый сержант. - Опять хотите отжиматься?
И мы обречённо вздыхали.
- Ах, вы ж непоседы, – игриво грозил он нам пальчиком.
Ради нас Зуб шёл на любые наши жертвы.
- И это всё?! – удивлялся он после двухчасовой развлекательной игры в «подъём-отбой». – Всего лишь литр пота? Да вы же так даже не уснёте!
А затем, ворча «вот же неугомонные», он растягивал наш отбой до зари.

Пашка нашим командиром восторгался беспрестанно.
- Зуб каждому люб! – не уставал повторять он.
Три недели мой товарищ, словно мозаику, бережно и кропотливо подбирал слова, однако в его фразах всё ещё сквозила незаконченность.
- Знаешь, как я его люблю? – признавался он мне практически ежедневно. – Я его так люблю… такой неуставной любовью, что будь моя воля… я б его вот этими вот руками… честное слово… к высшей мере награды!
- Да ты романтик, – хлопал я по плечу товарища. – Всё-то у тебя поэтично. Я бы его просто на доске почёта повесил.

А ещё Зуб любил демонстрировать, как правило «все за одного» роднит и сплачивает.
Ну, действительно, когда сто человек получают дополнительное строевое удовольствие благодаря заслуге отдельного товарища, каждый из этих ста считает своим прямым долгом познакомится с тем товарищем поближе. Если, к примеру, на пятидесятый «отбой» ваша кровать, не дай бог, скрипнула, то знайте - ночью к вам непременно потянуться дружеские руки.

Как-то утром, демонстрируя строю рядового Леворучко, Зуб сказал:
- Вот, перед вами, пока ещё живой пример взаимовыручки. Молодцы, что так рьяно помогаете своему сослуживцу.
Лицо Леворучки, как раз и отражало последствия тех ночных скрипов.

- Ну что ты скуксился? – ласково потрепал Зуб несчастного. - Дурашка какой. Твои же товарищи любят тебя. За что и награждаются на плацу.
Леворучко от этих слов едва не потерял сознание.

В совместных полётах по казарменной необходимости, мы с Пашкой плотно сблизились с рядовым Кудряну - человеком, чья фамилия в корне не соответствовала действительности.
Вместо ожидаемых кудрей, от макушки к ушам парня расползалось нечто напоминавшее дохлого сурка. Причём, окочурившись на голове бойца, пах усопший грызун отчего-то из его рта. Так что в разговоре с Кудряну разумнее было придерживаться подветренной стороны.

- Любишь ли ты армию, как любим её мы? – при первой же встрече, подступил к нему Пашка. И, услышав в ответ нечто невразумительное, подытожил:
- Наш человек!

Он, действительно, оказался своим. И хоть русский язык был не самой сильной его стороной, рядовой Кудряну охотно выполнял любые наши поручения.
- Орёл! – нахваливал его Пашка, проверяя чистоту отмытых им писсуаров. – Летай ниже, выдыхай реже.

Кудряну счастливо улыбался. Армия, в общем-то, ему нравилась. Ведь она прививала кучу полезных навыков. К примеру, спать с открытыми глазами, сохраняя упругость спины, шеи и мозговых центров.
Но самое большое внимание армия, конечно же, уделяла одеванию-раздеванию.

- Главное в армии - быстро раздеться! – учил нас сержант Зубов. – Быстро раздетый воин непобедим!.. Отбой!
- Ещё важнее… - выждав положенные десять бездыханных минут, продолжал наставник, – это быстро одеться… Быстро одетого солдата голыми руками не взять!.. Подъём!..

Зуб любил своих «воспытанников» беззаветно.
На вечерней поверке, прохаживаясь вдоль строя, он назидательно постукивал в него кулаком.
- Тук-тук! Кто в теремочке?
- Это я-я, мышка нору-у-у-шка! - давился улыбкой очередной везунчик.
               
***

И вдруг всё это закончилось. Наступил день присяги.
- Вот и всё, – смахнул Пашка выкатившуюся слезу. – Он, наконец, наступил.
- Он наступил тебе на конец?! – не на шутку испугался я.
В последние дни Зуб окончательно признал Пашку отличником, и ставил его в пример в любом месте, и в любое время.   
- Я о присяге, – пояснил мне приятель. - Как думаешь, патроны нам выдадут?
Я пожал плечами.
- Жаль, у меня ведь уже и списочек составлен...
Пашка достал из нагрудного кармана исписанный с двух сторон листок.
- Ужасный почерк, – поморщился я.
- Ничего, я разберу.

Общее полковое построение проходило без лишней помпы.
Сначала мы тянули носок и подбородок. А затем, два часа - носами. Весь левый фланг плаца захватили родственники присягавших - разноцветная масса с авоськами. Пахли авоськи с расстояния двухсот метров.
Начальник нашей «учебки» - генерал в лампасах, которыми Пашка не переставал восторгаться, произнёс торжественную речь.

- Какие красивые! – шептал мне мой товарищ. – Вернусь, обязательно вытатуирую себе такие же.
- Начни с кокарды! – советовал я.
Над трибуной кружили и всё промахивались три жирные вороны.
- «Чому я не сокил, чому не летаю!» – с сожалением вздыхал рядовой Криница.
Зуб, заботливо осматривая свой выводок, обходя нас с тылов.
- Звук услышу – в звании повышу! – цедил он сквозь плотно сжатые губы.

Мы не шевелились, сжимая в руках пятизарядные карабины довоенного образца. Кроме оружейного масла в карабинах, разумеется, ничего не было.
- Зачем нам, вообще, карабины, когда патронов не дают? – сетовал Пашка. - Какой же это праздник без патронов?!
– Пяти всё равно не хватило бы, - откликался я, старательно скашивая рот. – Я же видел твой список… А с пустыми руками Родине не присягают! Плохая примета.
- А с пустыми магазинами, значит, можно?

Впрочем, приклады мы сжимали крепко. Чтобы клятва была настоящей, солдату необходимо что-то сжимать - серп, молот, автомат… Лучше, конечно, горло врага, но тот трепетал где-то за океаном. Так что за неимением лучшего…

– А давайте, мы поклянёмся на крови! – за день до присяги предложили мы нашему ротному. - Ради такого случая, мы готовы принести в жертву самое дорогое, что у нас есть - сержанта Зубова!
- Отставить, – вяло отвечал ротный.

Человек он был опытный - на присяге собаку съел. Утверждали, будто на спор.
Отстреляв слова клятвы, мой язык встал на предохранитель, а взор, упёршись в лица товарищей, замутнел великой гордостью. Ещё бы! Ведь только что, на целых два года, я стал боевой единицей доблестных вооружённых сил.
«Два года! – пульсировало у меня под пилоткой. – Боже мой, два года!.. Слава богу, что не Морфлот!»
После торжественной части, толпа авосек рассыпалась по родственникам, и началась анархия.

Ко мне не приехали. Отставной майор и старшина запаса отмечали мою присягу в домашней обстановке. В присланной ими телеграмме говорилось, что присяга праздник семейный и встречать его необходимо дома.
Расцеловав наклеенные на казённый бланк буковки, я бросился в казарму.

- Что есть поесть?! – рявкнул с порога, и лежавший на полу Пашка отозвался сытой икотой. Из его сального рта торчало кольцо домашней колбасы, отчего стриженая голова напоминала пивную кружку. На лоснящемся лице приятеля отображалась обжорная нега.

Клацнув зубами в миллиметре от Пашкиного носа, я отхватил торчащую из товарища колбасу, и жадно её сглотнул, не пережёвывая. На подступах к желудку она застряла.
- Что есть попить?! – прохрипел я, исступлённо колотя себя в грудь.
Пашка завалился набок, медленно заполз под кровать и, зашуршав газетами, протянул мне бутылку кваса.

По моим щекам повалила обильная пена. В носу защипало, глаза потекли, колбаса ухнула, желудок ахнул.
Перевалившийся на спину приятель, глянул на меня исподлобья. Нега на его лице затухала. Он неотвратимо засыпал.

- Кудряну! – позвал я. – Кудря-яну!
В дверях незамедлительно возник дохлый сурок.
- Чё? – просияла, обитавшая под сурком голова.
- Что есть поесть?! – повторил я свой недавний вопрос, и уже в следующее мгновение передо мной выросли два вещмешка.
Первый вскружил мне голову - весной. Второй сшиб с ног - летом.

- Это что, перловка? – загребая пальцами, вопрошал я.
- Не, мамалыга! – добродушно улыбался Кудряну.
От него пронзительно несло. Отвернув от себя умильное лицо юноши, я проговорил ему в затылок:
- Значит так - я спрашиваю, ты киваешь. Только молча, понял?
- Угу.
Он уселся напротив и, подперев ладонями подбородок, стал любовно созерцать мою трапезу, больше всего напоминая заботливую мать.

- Это что, омлет? – вопрошал я.
- Ага.
- Молча, ладно?!
- Угу.
- Без «угу». Просто кивай!
- Ага.
- Молча! Это котлеты?
- Угу.
- Ты понимаешь, что такое «мол-ча»?!
- Ага!
- Господи! Так, всё, кругом, марш. Мешки можешь оставить.

Придвинув к себе «весну» и «лето», я мельком глянул на Пашку - тот безмятежно спал. Поправив ему пилотку на два пальца от бровей, я принялся удобрять мамалыгу яйцами, котлетами, брынзой и медком. После чего, как питон, стал всё это заглатывать. Прилипшее к нёбу прочищал квасом.

Из газетного Клондайка, что располагался под кроватью, отчаянно пахло домашней колбасой - она-то и легла вторым ярусом. А вот на третий, в том же Клондайке, отыскались беляши, зефир и ещё нечто липкое, приторное, в мухах. Это и стало десертом.

Забытье накатило неожиданно. Помню, лишь как я несколько раз сыто зевнул, а потом уже не помню.

Страсти разразились приблизительно через час, когда я обнаружил себя лежащим на полу и приглушённо беседующим с собственным желудком.
- Это ты мне?! – удивлённо вопрошал я желудок.
- Тебе, тебе… - нагло огрызался тот.
- Прости, не разобрал…
- Повторить?! – выдавил он из моего лба горошины вязкого пота, и, как мне показалось, ехидно захихикал.

С желудком мне приходилось разговаривать впервые. Опыта в этом деле у меня не было, но по его гневному тону, я догадался, что мы с ним не в ладах.
- Отставить шутки! – в какой-то момент жёстко сказал он, и вдруг смягчившись, поинтересовался: - Тебя с какой стороны?
- В смысле? – опешил я.
- Ладно, дам с двух.
Я попытался крикнуть «Постой, ты о чём?»
Но уже и сам понял о чём он.

В надорвавшемся пупковом эпицентре взбурлило нечто гигантское. По мне, грохоча, прокатилась взрывная волна, и внутриутробное цунами заслонило собой солнце.

К счастью, рядовой Криница оказался на посту. Территорию охраняемого им сортира, он оползал в раскорячку с тряпкой.
- Сдать пост! – поигрывая губами, скомандовал я опешившему Кринице. - Покинуть помещение! Эвакуировать пострадавших!
- Здесь нет пострадавших, - испуганно огляделся дежурный.
- Сейчас будут!! – рёвом заверил я, и Криница, попятившись, пискнул:
- Пост сдан!

Желудок, как обещал, так и сделал.
Не ведая, каким бортом швартоваться, я стал стремительно отдавать концы. Словно половую тряпку, меня, то отжимали по спирали, то комкали. Отчего реальность обрела совершенно искажённые формы. Душа и внутренности рвались на свободу. Пилотка провалилась в тартарары.
             
  ***

- Ты объял необъятное, – философски высказался Пашка, разглядывая разорённое гнездо своей «подкроватной нычки». – Здесь было, как минимум на неделю. Он походил на истощавшего за зиму медведя, застывшего над разорённым ульем.   
- Пилотка! – бессильно пробормотал я. – Где моя пилотка?
- Где-где… - нехотя отозвался приятель, - сам догадаешься или подсказать?
- Боже, – кусал я губы, - через полчаса построение. Зуб будет крайне недоволен!

Вместо ответа Пашка окликнул, тосковавшего над пустыми мешками, Кудряну.
- Скажи, Кудряну, из кого хоть котлетки?
- А? Чё? – заметался на голове Кудряну дохлый сурок.
- Чё-чё, из кого, говорю, котлетки? Из кошек, крыс, собак? Может из вашего соседа?.. Ты, давай, Кудряну, не темни. Видишь, человек загибается...
- Из мяса, – прогудел хозяин пустых вещмешков.
- Из мяса кого?!
- А? Чё?
- Ну, всё, похоже, тебе конец! – подытожил Пашка.      
А мне было не до шуток. Я всерьёз размышлял над утерянным смыслом жизни.

А на вечерней поверке Зуб, горестно покачав головой, сказал:
- Как же вам должно быть совестно, рядовой...
- Так точно, – признавался я, и добровольно вызвался сменить рядового Криницу на его посту.
Желудок подсказывал мне, что ночь предстоит долгая, полная скорбных раздумий и горьких сожалений.               


На фронт


Туалет – место чистых помыслов и свежих идей, особенно при остром пищевом...
К утру, пережив многократное половодье и, наконец, иссякнув, я понял, что солдату - солдатская пища. А ещё - что не хочу быть сержантом.

- Боюсь, не достоин я этого высокого звания, – признался я приятелю перед утренним построением. – Боюсь, не доживу.  Готов хоть на фронт.
- Тогда и я с тобой, – посерьёзнел товарищ. - Мы же от одной пули – помнишь?
К слову «фронт» Пашка относился серьёзно.
- А какие ты, вообще, фронта знаешь? – заинтересовано спросил он.
- Ну-у… Первый Украинский, Второй Белорусский… – стал припоминать я.
- А на Земле Франца-Иосифа какой?
- Не знаю. Наверно, франко-еврейский.
- Так давай туда. Там нас Зуб точно не достанет.

Захватив у Кудряну оставшиеся котлетки, я рванул в штаб.
Писарь - худощавый парнишка осеннего призыва - сидел за плексигласовой перегородкой и напряжённо рассматривал перевёрнутую вверх тормашками газету «Красная звезда».
- Мне б звоночек, – подступил я к оконцу.
- Всем звоночек, – не глядя на меня, отозвался писарь.
- Так я не обижу.
- А чё у тебя?
- Котлетки.
- Парные?
- Парные, парные… Запаришься.
- Дай-ка нюхнуть.
Я распахнул перед его носом газетный тюльпан.
- С чесночком! – расцвёл улыбкой служивый.
- Говорю же, свежатинка. Меня освежила, тебя освежует!

Парень лениво поднял трубку и крутанул рукоятку.
- Алло, Клавка?.. А это ты, Натаха!.. Кто, кто? Дед Пихто! Чё не признала?.. А-га... Слышь, Натаха, мне линию надо... Тебе куда? – воззрился он на меня.
- В Киев.
- На Киев, слышь? Можешь, дать?.. Ну, надо, говорю... Чё будет, чё будет? Поцелую, чё!
Писарь осклабился.
– Диктуй номер, – протянул он мне.
Я продиктовал.
Набор парнишка производил измазанным чернилами пальцем.
- Минута! – предупредил меня владыка связи, и с роковой поспешностью приступил к котлетам.
Меня замутило. Я отвернулся.
Твёрдое отцовское «слушаю!» заставило меня невольно вздрогнуть.
- Папа! – выкрикнул я, и по ту сторону провода насторожились.
- Сынок?! Что случилось?!
- Да ничего. Просто звоню…
- Ты присягу принял?
- Да.
- Так мы тебя поздравляем.
- С чём?
- С присягой.
- Ну хорошо… спасибо…
- Да ты рассказывай, рассказывай… - заторопил меня отец. - Как там армия?
За армией папа скучал.
- Ну, как-как… Непобедима!
- А солдатский дух?
- Крепок. Хоть святых выноси.
- И враг, надеюсь, трепещет?
- Не то слово, пап, не то слово.
- Так что случилось-то?
- Да я тут… - начал я и писарь в окошке настойчиво постучал пальцем по циферблату. – Короче, в часть хочу!
- Что - наскучило в «учебке»?
- Ну, не то чтобы… но...
- Непорядок, - вздохнул отец. - Вы там хоть маршируете?
- Это да, днём и ночью… Так что, насчёт части-то? Сможешь помочь?
- Решим, - лаконично заверил меня пап, и добавил: - А может, мне всё же с твоим начальством переговорить?
Перед моим мысленным взором предстал прыщавый рот сержанта Зубова.
- Не, пап, не надо с начальством, - сказал я. – Только - в часть. Мне и моему другу, Пашке.
- Друг - это хорошо.
- Пап, мне уже идти надо. Ты маму там целуй.
- Я-то свой долг знаю. Это ты, давай, там, лучше армию люби.

Когда я передавал писарю трубку, тот сыто отрыгивал. Под потолок взвивалось чесночное испарение.
Покосившись на котлетки, штабной работник показал мне большой палец.
- Скоро, - подмигнул я ему, – уже скоро…

А вечером Зуб выглядел угрюмей обычного. Отправив всех на просмотр программы «Время», он попросил меня остаться. Он так и сказал:
- А вас, рядовой, я попрошу остаться.

Тон его был сдержан и холоден, отчего мне сразу захотелось присесть.
В прощальном Пашкином взоре читалось «горсточка землицы с меня».   
Обычно - поэт, но, на сей раз, Зуб говорил прозой.

- Странный разговор вышел у меня с командованием, – начал он, подходя ко мне размеренным шагом. - Сказали мне, будто в моей роте герой завёлся – в часть просится! Будто скучно ему под моим началом! Так вот я спрашиваю, рядовой, так ли это?!

Мысленно поблагодарив отца, я что-то промямлил, вроде того, что - никак нет, товарищ сержант.
- Как-как? – подступил ко мне Зуб вплотную. – Ещё раз. Не слышу. Как?!
- Никак нет, – ответил я громче.
- Геройствуете, значит, да? Грудь в кустах, голова в крестах?! Ну-ну… Могу устроить. Или сомневаетесь?.. Не слышу, рядовой!
- Так точно, можете!
И тут губы сержанта заплясали у меня буквально на ресницах.
А минут через десять Зубов неожиданно подытожил:
- Горько!
«Только бы не поцеловал», - подумалось мне.
– Горько расставаться, но приказ есть приказ. Отправляешься немедленно. Минута на сборы. Время пошло!
- Есть! - козырнул я, и Зуб отдал мне честь в последний раз.
            
   ***

А на КПП моросил дождь. Под одиноким фонарём в желтом пятне света пузырились лужи. Стоявший в них одинокий часовой, дрожал. Придумано было мудро - часового видно, ему - ни зги.

Звуки приближавшихся шагов заставили меня обернуться. В жёлтое марево фонаря один за другим вплыли бронзовые лица.
- Здесь на Полтаву? – спросило часового одно из лиц. Выглядело оно курносо и чуть ощипано.
Часовой, как и положено, промолчал. Я же из темноты спросил:
- А ты швед?
- Русский, – насторожилось курносое лицо.
- И сколько вас тут русских?
- Пятеро.
- Из какой роты?
- Первой.
- А я из - третьей, – сказал я, и выскользнул на свет.
- Так это у вас Зуб? – спросили меня.
- У нас.
- Говорят, отличник.
- Да. Золото, а не человек. Самородок… На куски бы его…

Мы закурили. Курением армии не навредить, если, конечно, не в разведке.
Со стороны штаба, ловко перескакивая через лужи, к нам семенила приземистая фигура.
- Ну, что, бойцы, все собрались? – прокричала она нам ещё издали.
Мы сохраняли молчание. Понятие «все» в армии безгранично.

- Так, где остальные-то? – осведомилась фигура, уже обросшая кителем и фуражкой со щекастой головой.
- Что молчите, как коровы? Где остальные бараны?!
Голова проступила лицом, китель - погонами старшего прапорщика.
- Здэсь ми, здэсь! – долетел из кустов тягучий кавказский говор. – От дождя прятался...
На пятачок один за другим вышли четверо.

- Грузины? – вращая левым глазом, вопросил прапорщик.
«Стеклянный, что ли?» – подумал я.
- Абхазы ми.
- Абхазцы, значит.
- Ага. Сухум, знаешь?
- Сухуми? Как не знать!.. Фамилии, черти нерусские, – устало проговорил щекастый.

Кавказцы назвались. Пока правый глаз прапорщика елозил по списку, его левый собрат отдыхал в некотором отдалении.
«Точно стеклянный!».

Сверившись со списком, прапорщик сухо подвёл:
- Пять русских, четверо нерусских и один еврей. Интернационал, мать-ё!.. Ну что, проклятьем заклеймённые, пошли что ли?
Кривая ухмылка прапорщика серпом раскроила его широкое лицо, и мы шагнули в ночь.
«Прощай, Пашка, - грустно подумал я. - Прощайте Кудряну, Криница, Леворучко... Прощай, третья рота. Ну, и ты, Зуб, не поминай лихом!».


Часть вторая


«Подразделение подъём!»


От Харькова до Полтавы не то что из Петербурга в Москву - в классике не отображено.
Дорогой мы знакомились.
Рядовые Лестеров, Кузнецов, Таратаркин, Мартынов, Сазонов – первая рота. Джания, Белия, Кантария, Вардава – вторая. Ну и третью, соответственно, представлял я. Сопровождавший нас старший прапорщик с левым косым глазом носил фамилию Галушко.

К месту службы мы прибыли под утро. Казарменная дверь скрипнула, и от расстегнутого крючка спящего дневального у нас перехватило дух.
- Ужас! – невольно отпрянул я.
- Дедовщина! – шепотом пояснил всезнающий Лестеров. О дедовщине он ведал всё. Старший брат Лестерова за неуставные отношения получил три года дисбата. «Прищучил кого-то» - туманно высказался на сей счёт Лестеров.

Заботливо укрыв дневального шинелью, старший прапорщик тихо сказал:
- Это Удав. Не разбудите. – И, приложив палец к губам, добавил: - А теперь живо по койкам.
Дважды ему повторять не пришлось. Нащупав пустые койки, мы, как любил говаривать незабвенный Зуб: «Умерли без духа и пуха».
                ***

Утро же взорвалось фанфарами.
«Подразделение подъё-ё-ё-м!!!» – завибрировал пронзительный голос, и наши выдрессированные тела впрыгнули в форму.
Ноги, обмотавшись портянками, ввинтились в сапоги, руки дорисовали остальное, и мы создали строй. Кроме нас в нём никого не оказалось.
Сонный боец с крайней койки отсалютовал нам сапогом. Мартынов поймал его туловищем. Вслед за сапогом прилетело:
- Сашенко, голубчик, займись-ка этими… - далее последовало непечатное. - Мне министр обороны снился, а тут эти… 
И снова непечатное.

Мгновением позже перед нами вырос коренастый крепыш с гладким торсом Буль Терьера и голосом кастрата. Его меццо-сопрано сходу перенесло нас из мира сна в кошмар реальности.
- Я - младший сержант Сашенко! – визгливо пролаял Буль Терьер.
«Не иначе новая мать» – подумал я, и словно, подглядев мои мысли, сержант визгливо отчитался:
- Теперь я ваша мать, отец и дядя из Крыжополя!
- Умолкни опарыш! – пробасил кто-то уже с другой койки, и запущенный невесть откуда сапог на сей раз поприветствовал самого младшего сержанта.
Служба, как оказалось, полна неожиданностей.

В ответ на столь нерадушное приветствие Буль Терьер Сашенко, как ни странно, оплыл самой, что ни на есть, медовой улыбкой.
- Ну ладно тебе, Бизончик! – с тревожным смешком проблеял он.
- Му-у-ухой! – прохрипело в ответ ему парнокопытное, и
младший сержант пискнул:
- Форма одежд номер раз! На улицу бегом-арш!

Казарму мы покидали в смятении. На бегу я всё пытался систематизировать:
«Если сержант – наша мать, кем тогда нам приходится этот Бизон, если он мать сержанта? Бабушкой? Или всё-таки дедушкой?»

Армия в своих проявлениях поистине безгранична, однако, бег в ней краеугольный камень.
Полтавская природа трогала душу и стегала тело - мы бежали, продираясь сквозь кусты. Кованый сапог новой матери подсказывал нам дорогу. Впереди маячило два года.

«А-а-а!» – хватался за бок щуплый Вардава. – «А-а-а!»
Сержант придавал ему энергии пинками, так что южанин то и дело вырывался вперёд.
Я бежал легко, мысленно благодаря Зуба за привитую им страсть. Никогда бы не подумал, что он вспомнился мне добрым словом да ещё так скоро.

После кросса последовала зарядка. Принцип её был незатейлив: делай - раз, делай - два, делай, пока не вывернет наизнанку!
Отжимайся за мир во всё мире, приседай за спокойствие границ необъятной Родины, подтягивайся до летального конца всех империалистов и злопыхателей.
В общем-то, ничего необычного. Всё проходило, как в «учебке», за исключением лишь коллективного закачивание пресса.
С этим экзерсисом я столкнулся впервые.

Железные, окрашенные в хаки турникеты - один высокий, другой низкий - заменяли нам галеры. На высокий мы возлагали свои седалища, под низкий запихивали «шагалища» и, обнявшись, будто греческие танцоры, на счёт «раз» – прогибались, на счёт «два» – загибались. Змейка наших тел, извиваясь, тужилась, и хрипела.
- Нэ могу! Нэ могу болше! – стонал неудержимый Джания, судя по дряблому брюшку, давний поклонник утренней гимнастики.
Смоляная шесть, покрывавшая его тело, от пота завивалась мелким каракулем. Впившись в эти кудряшки, я отчаянно тянул.
- А-асса!.. – вопил Джания, хрустя позвоночником. – А-асса!

Армия организм хоть и сложный, но достаточно слаженный. Она никогда не отдыхает, и как привокзальный «нужник», вечно занята. Свободное время в ней отсутствует по определению. Его здесь попросту нет, что побуждает солдата первогодку к бегу, плавно переходящему в планирование. Не в смысле, бог упаси, плана, а в смысле полёта. Иначе говоря: высота – плинтусная, скорость – сверхзвуковая.
   
На первый утренний осмотр прибыл уже знакомый нам прапорщик Галушко. С солдатами он был вежлив и предупредителен.
«Встава-ай, Бизо-онушка!» - растягивал он, ласково трепля храпящее парнокопытное за дородную холку.

                ***
То, что в армейских тонкостях, кто угодно, что угодно сломит, мы со всей очевидностью узрели уже за завтраком.
Места в столовой распределялись по призывному признаку - у окна восседали дембеля, за ними - деды, далее располагались - черпаки и, наконец, - салаги.
Пытаясь отдышаться от безудержной строевой песни, мы с изумлением разглядывали лица сержанта Сашенко. Надо признать, менял он их искусно. Зверское на умильное, свирепое на подобострастное, поворачиваясь, соответственно, то к дедам, то к нам.

Из окошка раздачи выглянула остренькая рожица.
- О, духи приехали! – вспыхнула рожица необычайной радостью, и тут же ласково пропела. – Вешайте-есь!
Под рожицей наблюдался фартук дежурного по кухне.   
- Это он нас что, к контрольному взвешиванию приглашает, что ли? – украдкой спросил я Мартынова.
И тот лишь коротко кивнул. После зарядки полуобморочный Мартынов слов на ветер не бросал.

- Это Троцкий, – нехотя пояснил нам Сашенко. С нами сержант был хмур - ему очень хотелось к дедам, а он вынужденно сидел с салагами.
- Фамилия такая? – удивился Лестеров.
- Нет, просто разговаривает много… Кстати, черпак.
При слове «черпак» Сашенко завистливо закусил губу. Сам он был осеннего призыва, и до заветного «черпачества» ему оставалось ещё четыре месяца.

- Много разговариваете, товарищ Троцкий! - услышали мы и повернули головы. – Соблаговолите-ка уже подавать!
Говорил долговязый дембель с погонами старшего сержанта. Восседал он в истинно гусарской позе – его мускулистые ляжки были широко раскинуты, плечо аристократически отведено, не хватало лишь эполет и сабли.

- Это Брат! – уважительно шепнул нам Сашенко. – Дембель!
- Ну, дай же хоть порадоваться, Брат! - часто моргая, отозвался дежурный по кухне. - Это же наши первые духи.
- Мухой, сказал! – донеслось в ответ, и рожица в окошке исчезла.

Впрочем, секунд через пятнадцать она появилась вновь, но уже в дверях. С плеча Троцкого свисало серое вафельное полотенце. В руках он нёс котелок. Шагал дежурный нарочито медлительно, только бегающие глазки выдавали в нём неподдельный испуг.

- Я сказал, му-у-ухой!!! – вновь проревел дембель-гусар, и словно молодой Зевс, мощно и размашисто метнул в нерасторопного официанта литой половник.
Рассечённый воздух тоненько присвистнул. После чего раздался жутковатый, глухой звук, ознаменовавший встречу половника с лобной костью.

«Черпака черпаком!» – проскочила у меня юркая мысль и тут же затерялась в шквале более громоздких.
Котелок обрушился со страшным звоном. Дежурный упал гораздо тише.
Дембеля взорвались овациями.
- Робин Гуд! – хлопали они по ляжкам удачливого метателя. – Вылитый Робин Гуд!!!

Поверженный Троцкий не шевелился. Сопризывники споро оттащили его в недра пищеблока, оставив на окрашенном бетоне лишь две изумлённо изогнутые бороздки от его щедро нагуталиненных сапог.

Я оглядел своих товарищей. Смуглые кавказцы были белее шведов. А глазницы Мартынова проблёскивали мутными белками. Да я и сам, наверно, выглядел не лучше.

- Ты это видел, видел?! – тянул меня за рукав Сазонов.
Истерика продолжалась с ним уже полчаса. Рукав мой трещал, но держался. Надо сказать, униформа в армии крепкая. Крепче её, пожалуй, лишь лобная кость.

Троцкий, ни в пример своему однофамильцу, после покушения выжил. Впрочем, половник не ледоруб, хотя тоже аргумент достаточно весомый.
- Да видел я, видел! – повторил я уже, наверное, в сотый раз.
- Как он его, а? – сменил рефрен Сазонов. – Как он его!
- Пристреленная рука, ничего особенного.
Живучесть Троцкого заражала оптимизмом.
- Не, ну ты видел, а, видел?! И это он черпака! А что ж будет с нами?
- Летай быстрее, может и не собьют.

Мы сидели в Ленинской комнате, ожидая Сашенко для политзанятий.
Абхазы держались на особицу. Шептались, яростно жестикулируя и перемежая родной язык русским выражениями, большей частью позаимствованными из романа Горького «Мать».
Младший сержант вошёл уверенно. Подойдя к бюсту Ленина, забарабанил пальцами по гипсовой лысине.
- Встать!.. Сесть!.. Встать!.. Сесть!.. – принялся он настраивать нас на учёбу, оттягивая излишки крови от наших мозгов к нашим же ногам. Ибо всем известно, что застой в солдатской голове чреват.

- Ну что же, – приступил сержант, когда мы, наконец, уселись. - Теперь, я объясню вам политику партии...
Проступившая на наших лицах испарина его воодушевила.
– Вот, кто мне скажет, с чего начинается Родина? – обвёл он нас вопрошающим взглядом.
- С картинки в твоём букваре? – нерешительно предположил я.
Сашенко болезненно скривился.
- С хороших и верных товарищей?
- Во! Это уже ближе, - согласно кивнул сержант и продолжил: - Армия — это огромная семья, где все члены любят друг друга - от маршала до рядового. А вы духи! То есть дух армии. А значит, самое дорогое, что у неё есть. Короче, вас будут любить все! Ленивых у нас, как известно, нет.
Черпаки будут любить вас крепче остальных – это их долг. Деды – ну так… больше по доброте душевной. Дембеля - по привычке. И только я, – ткнул он себя в грудь, – только я стану любить вас, как родная мать. Ясно?!
- Так точно, – ответили мы.
- Вопросы?!
- У меня, - поднял руку Джания.
- Разрешите обратиться, товарищ младший сержант! – рявкнул Сашенко.
Джания удивлённо оглянулся на земляков.
- Я нэ сержант… – недоумённо пожал он плечами.
- Ты баран! Разрешите обратиться, товарищ младший сержант!!
- Так нэ сержант я... – непонимающе заморгал южанин. - Ты что, тут какой–то лычка видишь? – постучал он себе по пустому черному погону.
- Упор лёжа, баран!
Отжимаясь, Джания всё вздрагивал губами.
- Слюшай, сам спросил: вопросы есть, да? Что ему нужьно? Как поймёшь?
- Молчать!
- Хорошо, нэт вопрос… Нэт никакой вопрос...

После упражнения, Сашенко примирительно сказал:
- Ладно, нерусский, задавай!
- Што задават?
Джания поправлял гимнастёрку.
- Вопрос свой задавай!
- А… это… - он снова оглянулся на земляков. - Ну, вы тут товарыщ сержант про любовь говорили, так я подумаль, может её продавать можьно, как мандарины?
- Поясните.
Джания снова оглянулся. Земляки подбадривающе кивали.
- У нас тут с друзьями кое-какие деньги есть. Так я подумал, может, возьмёшь, а? Договоримся без этих - раз, два, три… Что ми не люди?.. Ми тебе, знаешь, какой стол кушать дадим? Пальчик оближешь!

Сашенко на минуту задумался, потом спросил:
- Деньги с собой?
Джания победоносно вкрутил палец вверх и широко улыбнулся землякам.
- Канешно, друг. Всо здес!
- Хорошо. Вы - четверо, за мной… А вы, – Сашенко нехотя мазнул по оставшимся кривой ухмылкой, – а вы - «упор лёжа»!


Сплавка


Для сельского хозяйства ползанье по-пластунски дело, несомненно, полезное - вспаханное носами поле, и всё такое... Но для солдата с голым торсом...
В общем, от обилия «вспышек справа и слева» мы слепли - пот застилал глаза.
- Я его маму!.. – отплёвывал сухую стерню Вардава. – Зато что такой хороший сын родила, я его маму!..

Дослушать нам не удавалось. На самом интересном - повествование каждый раз прерывалось очередной вспышкой.
Сильнее всего от мнимых взрывов страдал Мартынов. Мы падали, он валился. Взрывная волна отшвыривала его метра на два. Волну изображала нога сержанта.

- Зато теперь любой взрыв нам нипочём! – после тренировки, уговаривал я изнурённого бомбардировкой Мартынова. Утопив голову в ржавой бочке с дождевой водой, тот крупно вздрагивал плечами.
- При ядерном ударе выживем мы, и тараканы… Таракан ты выживешь?
Тараканом теперь звался Таратаркин.

Для быстроты реагирования салаг переименовывали. Мартынов стал - Мартыном. Кузнецов – Кузнечиком, Сазонов – Сазоном, Лестеров – Сундуком, и только я оставался пока нетронутым. Видимо, меня берегли для чего-то особенного, обращаясь пока: «эй, ты!»

- Скорей бы, – мечтательно вздыхал Таракан, бывший Таратаркин.
О взрыве он грезил постоянно, то и дело повторяя: «чтоб их, сволочей, разорвало!». Но разрывало пока только нас.
Часть, в которую мы попали, как и большинство частей Советской Армии, оказалась секретной и даром никому не нужной.
НАТО о нашем существовании не ведало, хотя точно этого знать мы не могли - надежда оставалась.
Вдобавок ко всему, часть оказалась «кадрированной» – это нечто сродни смазанному солидолом запасу тушёнки. Стоит, скажем, такая тушёнка лет сто, а потом поступает приказ, и ву-а-ля - у всех ботулизм.
Всего наша часть насчитывала душ шестьдесят. Приблизительно сорок солдат и двадцать офицеров-прапорщиков. На случай войны нам предписывалось «развернуться». Что это означало, не знал никто. Одно было ясно, с разворота удар крепче.

Служба здесь, как и везде, заключалась в ежедневном ратном подвиге. Ратное, подразумевало «рать» и всё богатство её рифмы. В течение дня одна половина боевого состава совершала подвиг в нарядах, вторая - в трудовых буднях. На следующий день составы менялись.

На территории части располагался небольшой, в пять домов, военный городок. Ещё здесь был автопарк с парой грузовиков и автобусом. А также стратегический свинарник, где взращивалось мясо для прапорщиков. Ещё были склады – пищевой, вещевой и пище-вещевой.
Остальную площадь занимали: казарма, столовая, штаб и, конечно же, плац. Без плаца армия существовать не могла.      

Также из значимого был «чипок» – он же «чайник», баловавший пищеварительную систему военнослужащих лимонадом «Буратино» и плесневелыми коржиками. Для нас, духов, «чипок» пока был недосягаем.

- Слюший, что это за армия такой? Нэчего нэ понимаю, - громко удивлялся Джания, - дэньги взял, а любит всё также крепко!
- Не в деньгах счастье, биджо, – успокаивал его я, тогда ещё твёрдо веруя, что отсутствие денежных ресурсов упрощает жизнь.

Первую половину дня кавказцы проводили с нами, а всю вторую предавались благотворительности. К счастью, не все их деньги канули в бездонный карман сержанта. На оставшиеся они в розницу скупали «чипок», и раскладывали лакомства по прожорливым дембельским клювикам.

Таким образом, наши обязанности разделились. Мы – прибывали в круглосуточном полёте, а кавказцы - в облёте.

- Бить их надо! – часто повторял Сундук, кивая в сторону неумеренно гостеприимных южан. – И где они только денег прячут?
Этот вопрос не давал покоя всем.

                ***
Занятия по боевой и политической подготовке проводились в Ленинской комнате.
- Устав – ваша Библия! – каждый раз распалял себя Сашенко. – В нём ваша жизнь и ваша смерть! Написан он кровью и изучаться будет соответственно.

Обычно, устав мы изучали, отжимаясь. Приседая, учить его оказалось невозможно, сколько мы не пытались. В гусином шаге текст организмом отторгался. А вот в упоре лёжа, как ни странно, вполне усваивался.

- Ну что, усвоили?! – неизменно вопрошал Сашенко, и мы, переворачивая носами страничку, хрипели:
- Так… то-о-очно...
Сержанту слышалось: «так тошно», и он, неизменно, просил повторить.

В части, помимо прочего, процветал и махровый интернационализм.
Как-то на подлёте к казарме меня остановил водитель командирского «Уазика», Степанко. Был он суховат, жилист, как молодой ясень, и, как все дембеля, небрежен в движениях. Вываренная пилотка держалась на его широкой переносице, бляха - в сочленении ног.
- Почекай, – схватил он меня за плечо.
Опустив закрылки, я притормозил.
- А ты що, правда, який кажуть? – приветливо осклабился водила.
- А що кажуть? – легко перешёл я на «ридну мову».
- Ну, що ты яврей!
Слово он начинал с ярко выраженного «я».   
- Трошки э. – кивнул я.
И дембель искренне изумился:
- Ну ты побачь!
Его восторг оказался для меня совершенной неожиданностью.
– Живый яврэй!
- Ну, пока что, да… жывый… - осторожно улыбнулся я.
- Ну ты побачь!.. Ну, и що воно, як? – на лице рядового проступило искреннее любопытство.
- Да, ничего вроде. Гарно. Не жалуемся.
Водитель уважительно причмокнул.
- А сами, простите, откуда? – решился и я на вопрос.
- С пид Ужгороду. Село Байчукы, слыхав?
- К сожалению, нет… А что, там нашего брата совсем не осталось?
- Ни, – простодушно ответствовал мне Степанко, и почти трогательно добавил: -  Так ось ты який, яврэй!
Для наглядности, я даже покружил на месте, давая парню насладиться экзотическим для него зрелищем.
- Ото ж оно як! – бормотал водитель изумлённо. – Я-то думав, що вже все бачив.
В казарму он удалялся, бормоча: «Ото ж она армия москальска! Ну, ты, побачь, даже явреи служать!».
               
***

Первое время, офицеров нам не показывали, как жениха невесте.
- Это надо заслужить! – объяснял нам Сашенко. - Офицеры – достояние армии. Солдат о них должен мечтать.
Рациональное зерно мы в этом улавливали. Но посмотреть всё же хотелось. Прапорщиков нам, правда, демонстрировали, но этих от всей души разве полюбишь?

Дни в отсутствии долгожданных офицеров мы коротали за уставом и строевой. Ночи же проводили в игрищах.
Правила этих игрищ были весьма незатейливы - одевайся, отжимайся, раздевайся, одевайся – это с «черпаками». А по возвращению из курилки «дедов»: раздевайся, отжимайся, одевайся, раздевайся.
Лишь ближе к рассвету нам позволялось одеваться без отжиманий, поскольку утром надо было выглядеть свеженькими.

Сазон в этой хитрой очерёдности часто путался, вызывая у наставников справедливое недоумение. Наставники советовали нам устроить Сазону «темную».
Кавказцы же от ночных коротаний были освобождены. Подкуп вещь может и не благородная, зато вполне благодарная. Однако сноровку они всё же теряли, и случись война, вряд ли сумели бы противостоять отжиманиями врагу так, как мы.

С каждым прошедшим днём наши ряды теряли единение. На лицо был разлад, вскоре приведший к публичному инциденту.
Вспыхнул он после обеда, между Джанией и Сундуком, Лестеровым.
Привычно вспорхнув и заметавшись с тряпкой, Лестеров краем глаза отметил, что стол, за которым сидят наши южные братья, продолжает преспокойно питаться. Его это, разумеется, возмутило, и даже побудило к действию.
В итоге Сундук укорил Джанию ногой.
Укорённый, понятно, возмутился. А его четверо друзей устремились в хлеборезку - за ножами.
Питание приостановилось.

- Я твой род!.. – опомнившись, затянул возмущённый Джания, и предался подробному перечислению всех близких и далёких родственников Лестерова.
Учуяв драку, черпаки окружили спорящих и стали наставительно подзуживать. Сундуку это придало уверенности. Перемежая существительные с прилагательными, он пригласил тунеядца Джанию за воротник к выходу, но тот, на удивление, сдержанно отказался. Одиночество Джания переносил не очень хорошо. Зато, когда подбежали его кинжальные братья, он вдруг вновь вскипел необычайно.

- Ребята, ребята… – попытался я примирить конфликтующих.
То, что сейчас начнётся танец с саблями, было понятно мне и без Хачатуряна.
– Давайте, поговорим, а? Ребята?
Мне не ответили. Меня даже не слышали.

Задумчивый Кузнечик, потупившись, смотрел вниз, изучая собственные сапоги. А Сазон, Мартын и Таракан усердно натирали тряпкой столики на должном отдалении.
В итоге в кустах, за казармой, мы оказались всемером - пыхтящий Сундук, рассматривающий сапоги Кузнечик, и я - против четырёх джигитов, закусывающих традиционные кинжалы, словно кожаные удила.

Мой кишечник охватило нетерпение, но всё же я настойчиво пытался всех примирить. Стороны, однако, упрямились.
Вздрагивая ноздрями, Сундук продолжал покрывать Джанию эпитетами, в то время как горячий южанин, сдерживаемый своими братьями, перечислял сундуковских родственников вплоть до десятого колена.

В какой-то момент сухумца не удержали и он, сделав шаг, вскинул острую кухонную принадлежность.
На лице Лестерова заплясали белые зайчики.

- Ребят, да вы что?! – инстинктивно встал я между спорщиками и зайчики переметнулись на меня. Холод лезвия стал осязаем, кишечник, почуяв близкую перфорацию, взбунтовался окончательно.
- Да мы же тут все... – лопотал я, не сводя глаз с пляшущего перед лицом острия, - все в одном… просто у нас нет столько денег, понимаете? Да и у вас они скоро кончатся… не вечно же…
Рот мой стремительно пересыхал. Губы отказывались шевелиться.

Спас положение Вардава. Положив руку на плечо своего разгорячённого товарища, он что-то зашептал Джании на ухо, и я, воспользовавшись заминкой, вскрикнул на удивление тонким голосом:
- Давайте уже как-то вместе!.. Не знаю… Как-то заодно!..
В голове прыгали слова детской песенки: «Вместе весело шагать по просторам».
То ли это она мешала мне сосредоточиться, то ли хлеборезный нож, метавшийся в непосредственной близости от жизненно важных органов, как бы то ни было, но лепетал я бессвязно:
- Ну, надо же… как–то… нам же ещё два года как-никак… так что… как-то… надо… что ли… дружнее… как бы…
Кузнечик, не отрывая глаз от сапог, деловито поддакивал.

Как ни удивительно, но моя речь оказалась настолько проникновенной, что замолчал даже Сундук. Правда, он по-прежнему пыхтел, но уже не столь вызывающе.
Кавказцы же пошли ещё дальше – они взяли там-аут. Отойдя на несколько шагов, южане загалдели между собой, и после короткого диспута вперёд выступил Кантария.   

- Кароче, - принялся он рубить рукой воздух. – Эсли ещё раз, нас кто чуркай назавёт – парежем! - это раз. Два: будэм летать вместе - ми так решиль. Деньги всё равно уже почти нет, а привезут не знаю когда... Три: Слюшай, дембель такой прожорливый, да. Только у меня сто пятьдесят рублей. А у Мираба – кивнул он в сторону Джании, – двести в учебке, триста тут – в хвост кот, пердставляешь?
- Нэ пердставляю, – улыбнулся я.
- Нэ кревляй, зарежу! – серьёзно предупредил меня Кантария.
 

Караул



Военная тайна, которую Кибальчиш так и не раскрыл буржуинам, подразумевала, надо полагать, портянки.
Подшитые воротнички, надраенные сапоги и сверкающие бляхи — всё это, несомненно, тоже сила. Но, портянки, в армии - очевидное ядро. Могучее всесокрушающее оружие, от одного вида которого можно содрогнуться. Не говоря уже о запахе.
В общем, мотали мы их денно и нощно.

- Армия начинается с портянки! - потрясал перед нашими носами пряно пахнущей тряпицей младший сержант Сашенко. - Правильно намотанная - она сохранит вам жизнь, вынесет из-под огня, укроет, защитит, накормит…   
Мы внимали.
Когда мы внимали, мухи переставали жужжать на окнах. Пыль, не смея оседать, клубилась под потолком. Певучий голосок младшего сержанта свистал в наших ушах шквальными порывами, унося сонный сор и сметая налёт усталости.

- Это вам ни какой-нибудь буржуазный носок. Это символ рабоче-крестьянской красной армии!.. А вы его, не наматывая, суёте?!!
Совал его, конечно же, Джания. С кинжалами он управлялся куда проворней.
Не поспевая за стремительно обгорающей спичкой, сухумец пихал их вглубь сапога, подставляя, таким образом, всех нас под пули.

- Вы у меня научитесь! – свистели пули. - Вы у меня… Смирно! Равнение напра-во!
На нас надвигался майор. Долгожданный, настоящий - со звездой и кокардой. Его утопленную в китель голову, обхватывала насажанная до самых ушей фуражка.

- Товарищ майор, вверенное мне… - начал рапортовать сержант, но майор его прервал:
- Заткнись!.. Почему не в нарядах?
- Устав учим!
- Заткнись!.. Спрашиваю, почему бойцы, мать-ё, не в нарядах?!
- Так…
- Заткнись! Чтоб завтра же!
- Так точно!
- Заткнись!
В узеньких бойницах майорских глаз метались пытливые зрачки.

- Бараны! – подытожил свой визит майор, и двинулся к выходу.
- Где, мать-ё, дневальный? – рявкнул он, остановившись перед дверью. Затем, повторив «бараны!», вышел.

Несменный дневальный Удовиченко, он же Удав, спал в это время в сушилке.
– Чего стоим?! - смягчив вопрос матом, рявкнул на нас Сашенко. - Учим устав дневального. Упор лёжа!

                ***

Благодаря Корнею Ивановичу и Самуилу Яковлевичу память у меня хорошая. И когда Сашенко спросил: «кто выучил устав дневального?», я сделал шаг вперёд.
Как ни странно, он привёл меня на кухню.

- Повезло! – подбадривали меня сопризывники. – Абдурахман, говорят, сущий ангел.
Повар Абдурахманов в своём деле считался, едва ли не волшебником. К свинине руки этого праведного мусульманина не притрагивались. Впрочем, как и к остальной еде. Под его заклинаниями, а точнее - командами, она готовилась сама. С некоторой лишь помощью извне. На сей раз «в извне» оказался я.

Жизнь всей части сосредоточилась в моих неумелых руках. От такой чести в пору было лишиться рассудка, но я сдержался.
Чистить картошку не по уставу, то есть грубо стёсывать кожуру, означало обречь ответственного за пищеблок прапорщика Сикало на голодную смерть. От толщины обреза и наклона ножа зависело не только благополучие самого Сикало, но и благополучие всех его многочисленных родственников, включая, ближних и дальних, а также соседей из прилегающих сёл.

Неправильная разделка свинины ставила под вопрос благосостояние прапорщика Галушко, входившего с Сикало в долю.
И наконец, за строгой гигиеной кастрюль проглядывалась уже вся боевая готовность подразделения в целом.

В общем, под грузом такой ответственности я закряхтел, и меня плотно обсели мухи. Они топтались по моей голове, залазили в ноздри, заползали в глаза и уши.
Мухи, вот кто настоящий враг солдата.
Летая на одной высоте, и соревнуясь в скорости, я вёл с ними беспощадный бой.
День незаметно перетекал в ночь. Ночь в утро.

А наутро Сашенко переиначил свой вопрос.
- Кто выучил устав караульного? – взвизгнул он, и я снова шагнул. И, как выяснилось, туда же.
- Зачем шагаешь, да? – удивлялся Кантария.
- Так я же выучил.
- Слюшай, не понимаю, ты что - не еврэй?
По его мнению, шагал я не в ногу. Все по-прежнему учили устав, и лишь я, благодаря Самуила Яковлевича и Корнея Ивановича, чистил котлы и картошку, драил чаны и пол.
- Караул! – стонал я во сне. – Караул!

В караул тянуло безудержно.  С автоматом, как известно, слаще спится и спокойней служится. Калашников решает любые проблемы. И если портянка важна для человечества в целом, то эта стреляющая железяка - в частности. Поскольку автомату не перечат. Ну, разве что, гранатой. Мир, сжимающего приклад, в большей степени прекрасен. Стоит лишь слегка передёрнуть затвор, как непокладистые собеседники становятся сговорчивей, а окружающие предупредительней.
Словом, эта волшебная палочка по-настоящему умела творить чудеса. Однако заполучить её можно было лишь в карауле, коим я и бредил.
            
   ***

Как-то ночью нас подняли по тревоге. Взвыла сирена, замерцала красная лампочка. По жёлтым лицам бойцов запрыгали кровавые зайчики недоумения.
- Караул пал! – пробежал по шеренге жутковатый шепоток. – Начкар тяжело, остальные наповал!
- Война?! – переглянулись мы. И наши взведённые кадыки задвигались.

Основной закон в армии - сохранять строй. Ибо, пока ты мечешься - ты мишень. Построенный же ты несокрушим. На этой истине, равно как и на портянке, зиждилась вся наша непобедимость.
Короче, мы построились. Замерли в неистовой готовности отражать нападки любого агрессора, и отстояли так посреди казармы полчаса, после чего в спешном порядке переместились под штаб.
Но и там приказа атаковать не получили.
Ветер рвал на нас гимнастёрки. Глаза наши слезились. В лицах проглядывала тревога.
- Немцы… – неслось по рядам. – Это немцы!

На свинарнике, тревожась за судьбу отчизны, беспокойно взвизгивали свиньи. У штаба угрюмо вышагивал майор Рыков.
Многочасовая готовность вещь утомительная. По прошествии часа, всем уже очень хотелось грохнуть поскорей ядерным кулаком и разойтись. Но долг, подкрепляемый сапогом Сашенко, нас удерживал.

Наконец, к штабу подкатил грузовик. Вид его был печален. Ехал он медленно, траурно подсвечивая себе тусклыми фарами, и вот остановился.
С подножки грузно соскочил дежурный по части, майор Гаврилов. За его спиной, глядя слепыми стволами в землю, безжизненно болталось оружие павшего караула.
Майор подозвал к себе четверых. С хриплым стоном отвалился борт кузова и понесли тела. Один за другим. Сапогами вперёд.

Павших волокли, словно гружёные песком носилки. Их провисшие зады цепляли асфальт, а майор Рыков в приступе отчаяния, то и дело поддавал по ним остриём своего ялового сапога.
Строй гудел похоронный марш.

- На губу!! – потрясая кулаками, стенал майор Рыков. - Всех нах-на губу, под трибунал!!

Позже выяснилось, что караул уничтожил немецкий диверсант Саркисян.
«Немцами» мы звали наших соседей, ракетчиков. Их часть примыкала к позиции, на которой несли героическую вахту караульные нашей части.
Так вот.
Когда в подземном бункере «немцев» раздался звонок и из истошно вопящей трубки донеслось протяжное: «шмо-о-н!», смекалистый рядовой Саркисян выскочил на поверхность. В руках его плескались две грелки с домашним коньяком.
Перемахнув через «колючку», Саркисян постучался в нашу караулку, и после коротких переговоров, сдал грелки на хранение начкару Герасименко.
К вечеру караула не стало.

Сам тяжелораненый Герасименко пост, впрочем, не покинул. Отражая стакан за стаканом, с вражеским зельем он сражался самоотверженно - до последней капли. И к приезду дежурного по части, в одиночку заблевал все подступы к караульному помещению.
Свой последний перегарный дух отважный сержант испустил уже на руках безутешного майора.
Словом, немцы и в этот раз, оказались вероломными.

Глядя на волочившиеся по асфальту тылы наших павших товарищей, мы испытывали неописуемую боль. Сердца осиротевших бойцов переполнялись скорбью.
Коньяка было нестерпимо жаль.

После выноса караула к нам подошёл майор Рыков.
- Вот что, говнюки, – ласково сказал он, – похоже, вам выпала честь.
- Служим Советскому Союзу! – грянули мы, и, получив тряпки, отправились отмывать заблеванную караулку.
Так, мои мечты воплотились.
               
***

Надо сказать, в армии, мечты, вообще, воплощались быстрее, чем созревали. Бывало, не успеешь размечтаться, глядь, а ты в них уже по самое горло.
- О маминых пирожках мечтаете?! – взвизгивал Сашенко, подмечая первые признаки скуки на наших измождённых лицах.
– Будут вам пирожки! Взять лопаты!
И мы отправлялись на свинарник создавать навоз.

Да-да, навоз в армии именно что создавался. Это на гражданке он возникал сам собой. А в армии навоз являлся произведением человеческих рук. По незнанию, я сперва ошибочно полагал, будто дело это вовсе не рук и совсем уж нечеловеческих. Но, как выяснилось, свиньи были лишь исходной точкой будущего творения. Выдавая первоклассный сырец, эти бескорыстные животные даже не представляли, какую услугу они оказывают армии и народу.

Процесс навозосозидания отлично поднимал боевой дух и укреплял солдатскую стойкость. И если в совхозах и колхозах навозопроизводство было механизировано, то в армии это искусство считалось сугубо рукодельным.

Стоял июньский солнечный денёк. Над свинарником вились мушки. На горизонте желтела гора соломы. А в пятидесяти шагах от неё серела и благоухала гора сырца. Эти горы мы и объединяли, творя из разрозненного – единое.

Постулат о свободе выбора, здесь, как, впрочем, и везде, соблюдался довольно чётко. Выбор: «дерьмо к соломе», или «солому к дерьму», всегда оставался за нами. Во всяком случае, пока не приходил хозяйственный Сикало.
Крича: «та що ж вы мени солому-то усю раструхиваете!», он направлял наши усилия, и в результате, гору животного происхождение мы начинали носить к растительной.

- Нэ могу больше! – причитал несдержанный Джания, притягивая мясистые губы к своему не менее мясистому носу.
- Ротом, – подсказывал ему Белия, - нухай его ротом!
Джания пытался изо всех сил, но у него не получалось.
- Вай! – кричал он. – Ва-а-ай!
- Не носом! Ротом его бери! – горячился Белия.
- Как это можьно ротом?! – молитвенно вскидывал руки Джания. - Как?!!
И, тянув носом, снова кричал: «Вай! Вай!».   

Глаза и вправду резало. Мартын махал лопатой практически вслепую. И только Сазон брезгливо сплёвывал:
– Разве это дерьмо? Вот у нас на Рязанщине дерьмо, так дерьмо… - и принимался расписывать навозные красоты родного края.
- Перекрати! – сухо просил его сдержанный Кантария: – Не видышь, брат, умираем.

На какой-то миг мы действительно почувствовали себя братьями. Объединяя кучи, сами того не замечая, мы тоже объединялись. Правда, недолго.
Всё изменилось, когда Джания закурил, и его стошнило на сапог Таратаркина. Шарахнувшийся от такой эскапады Таракан, налетел на ослеплённого Мартына, чья лопата, изменив траекторию, метнула своё содержимое в Сазона…
На том единение и окончилось. Брат пошёл на брата. Истории хорошо известны подобные эпизоды.

В этой же связи вспоминается и знаменательная битва при казарме, коей я был не столько свидетелем, сколько участником.
Тогда, помнится, мы отбивали койки.

Подъём солдата всегда знаменуется отбоем койки. И делать это полагается по уставу. Эта написанная кровью книга заключала в себе практически всю мудрость человеческого бытия. Даже Библия в сравнении с уставом казалась лишь немощным подобием руководства глухих слепыми.

Словом, мы наводили красоту! Одеяльца заправлялись нами конвертиками, полоски на них выравнивались по верёвочке, а их края мы отбивали уголками или табуретками.
Тёсанные палки с набитыми на них рукоятками, называемые «уголками», при правильном обращении создавали драгоценный кантик - апогей солдатской симметрии. Вокруг него вращалась вся здешняя вселенная.

Кантик в армии не только идеал красоты, но и стержень, ось, опора! И мы его выводили всюду - на мужественных затылках, на выбеленных бордюрах, на выстриженных газонах, на наглядной агитации. Поскольку он, кантик, отделял хаос от порядка, разумное от бессмысленного, жизнь от никчемного гражданского существования. Короче, святыня.

«Ка-антик…» - произносили мы благоговейно, любуясь его совершенством.
«Ка-а-антик», порхая над койками и обползая бордюры, сакраментально шептали мы.
Наглаженные галифе, накрахмаленные пилотки, подшитые воротнички, и даже дембельские альбомы – всё имело свой кантик.
Нам окантовывали мозг, выравнивая неряшливо помятые извилины. Мы же, создавая собственный кантик, пытались исправить несовершенство этого мира. Его, так сказать, незаконченность.

Впрочем, не каждому присущ талант созидателя. Джания, к примеру, имел кривые руки и такой же глазомер. Он был нерадив, этот маленький волосатый бог, спустившийся отнюдь не с Олимпа. Его кантик не только повергал нас в уныние, но и загонял в наряды.
Старшина Галушко, ярый приверженец «канта» - не того, разумеется, малоизвестного, с большой буквы, а настоящего, армейского - с малой, так вот, этот кантофил Галушко, с вращающимся левым глазом, искал свой идеал буквально во всём.
- Где кант?! – орал он. – Где, я вас спрашиваю, кант?! Я должен резать об него па-алец!
С этими словами он обычно переворачивал только что заправленные нами матрасы.

Сказать точно, кто в то утро набросил на Джанию одеяло, не смогу. Да это и не столь важно. Главное, что одеяло было наброшено, и Джанию журили по законам военного времени.
А затем в воздух взметнулись уголки - орудия кантасозидания. И орудовали этими орудиями кавказцы. Они кантовали нас уголками, а мы отбивали их табуретами. Лишь нерадивый, но везучий Джания, мягко пожурённый через одеяло, не участвовал в этом светопреставлении.



Красота

Из битвы мы вышли красивыми.
- Красота спасёт мир! - сказал Сазон, мочась на стену казармы бордовыми разводами.
- «Идиот», – уточнил я. – Достоевский.
- Да-а, – застегивая ширинку, согласился Сазон. – Достоевский - идиот, а вот красота – это красиво!
Говорил рязанский философ, как и бил: не в бровь, а наотмашь.

И действительно, красоту армия ценила. Как-никак дама - любила сверкать, блистать, искриться. Мы же, её кавалеры, вынуждены были за ней беспрестанно ухаживать.
- Красота, мать-ё, должна быть соблюдена и поддержана! - учил нас майор Рыков. – Трава, мать-ё, должна зеленеть, асфальт – чернеть, а вы, мать-ашу, бриться наголо, чтоб вшей, мать-ё, не разводить.

Акценты майор расставлял безошибочно. Русский язык был его страстью.
- И домой, мать-ё, пишите! – склонял он нас к литературе. - Родителям, мать-ашу, чтоб не волновались… Короче, пишите вашей матери, мать-ё, каждый день!

Раздав нам листочки и карандаши, он гремел:
- Писать надо коротко и ёбко! «Жив, здоров, рядовой Петров!», и подпись.

«Жив, здоров, - выводили мы, - рядовой Петров». И ставили подпись.
- Что это?! – нависал майор над Вардавой. – Что за, мать-ё, каракули?
- Это наш язик... - недоумённо моргал Вардава.
- У советского солдата один язык – советский! Пиши, мать-ё, на советском!

Затем Рыков собирал наши письма, складывал в папку и уходил, бросая на прощание: «и наглядная, мать-ё, агитация, чтоб была мне на высоте!».
Что это означало, мы не знали, и на всякий случай, драили писсуары.
Сашенко уверял, что писсуары - зеркало души, и драить их надо непременно зубными щётками.

- Писсуары должны отражать! – каждое утро взвизгивал он. – А поскольку угол падения равен углу отражения, отражать они должны повсеместно!
В физике Сашенко был силён, как молодой Ньютон. Таратаркин даже предложил сбросить на него кирпич.

- Не, яблоком такого не уделать, – махая веником, рассуждал Таракан, – масса не та.
Намедни Мартын обрисовал его формулу F = mg, и теперь Таратаркину не терпелось её опробовать.
- Сделаем из него нобелевского лауреата! – распалял он себя и остальных. – Кирпичом - в маковку, и писать ему теоремы под себя всю оставшуюся!

Идею мы, в общем-то, одобряли.
- Действуй! – хлопали Таратаркина по плечу. – Стране нужны талантливые инвалиды. Действуй!
Но Таракан отчего-то медлил. Бурчал себе под нос: «а вот ещё посмотрим», он лишь крепче налегал на зубную щетку. Писсуары из-под его рук выходили неописуемо нарядными.

Нарядней писсуаров в армии оказались лишь дембеля. Вот где был настоящий пик красоты. Не какой-нибудь там Пик Коммунизма, а воистину Эверест, вершина, Джомолунгма земного великолепия!
Палитрой дембеля напоминали лужу мазута. Переливались они, словно рыбки гуппи в чистом аквариуме. В статуэтках инков было меньше золота, чем в одёжке этих бравирующих молодцов.

Когда дембеля вышли из Ленинской комнаты, мы, очевидцы этого великого явления, едва не ослепли.
Это были лики святых, сошедшие с икон. Ахнув, мы томно привалились к стене и застыли в пароксизме глухой зависти.

Дембельская полевая форма была ушита и пригнана «в облипочку». Каблучки обточены. Сапоги обрублены и загнуты гармошкой. С плеч до мотни свисали каскады пышных аксельбантов.
Медь, сталь, пластмасса, фольга и конфетные фантики играли у дембелей в самых непредсказуемых местах. Над их роскошными чубами косым нимбом нависали десантные береты.

Что же касается нагрудного иконостаса, так он был просто невообразим -
чего там только не было! Кем только не являлись, какие только ранения и геройства не перенесли эти молодые боги, эта кровь, пот и прочие выделения доблестных Вооружённых Сил.
Судя по бряцающим значкам, медалям, ромбикам, и планкам, были эти героические ребята и отличниками боевой, и все, как один, гвардейцы, и парашютисты всевозможных разрядов. Среди них можно было найти и ворошиловских стрелков, и доноров, и мастеров ГТО с ДОСААФом, и даже депутатов местных советов, не говоря уже о комсомольцах.

Удав где-то раздобыл значок «Мать-героиня», и очень им гордился.
Словом, умениями, навыками и высшим образованием выпускники нашей части были переполнены от горла до пупа.
На Бизоне алел ромбик военно-медицинской академии, приобретённый им где-то за три канистры бензина.

Уходили дембеля тоже торжественно. Под конвоем. Окружённые и обласканные офицерским составом, словно французские кокотки.
Вели их гуртом, обступив, и не сводя с них глаз. Возглавлял прощальное шествие командир части подполковник Блюдин. Рука его при этом ласково поглаживала кобуру.
 
Трогательная сцена расставания разыгралась уже на КПП. В какой-то момент присутствующие вдруг разбились на пары и затанцевали без музыки. Взаимные поглаживания стремительно переросли в тисканья, а горячие объятия в жаркие травмирующие поцелуи.

Затем, по взмаху командира, ворота части распахнулись и обезумевших от горя птенцов буквально вытолкали из гнезда взашей.
Первым, резво гикая, на волю выскочил Бизон. Последним выполз Удав.
Запахнув ворота, осиротевшая часть замерла в ожидании ЧП.

- Вернутся, – задумчиво пробормотал майор Рыков, - как пить дать, мать-ё, вернутся...
- Возвращаться – плохая примета, – строго заметил ему подполковник Блюдин. Кобура под его терзающими ласками томно поскрипывала.

Пуповину армия перекусывала решительно. Отлучение младенца от молочной титьки требует решительных, порой даже высших мер, такова уж суровая необходимость.
Однако на сей раз легко отсекаться пуповина не пожелала. Безутешно ревущий Бизон долго ещё перекрикивался через ворота с замполитом Мердяевым - в миру, и в части, Смердяевым.

Топая копытами, Бизон ревел по ту сторону ворот, а Смердяев плевался по эту. Смысл их перебранки хорошо отражала всем известная песня из спектакля «Юнона и Авось». А точнее, бессметные строки: «Я тебя никогда не забуду. Я тебя никогда не увижу!».

Итак, «Юнона» отплывала, тогда как «Авось» замерла в надежде – авось пронесёт.
Всё это мы наблюдали с плаца. Мартын от столь душещемящей прощальной сцены окончательно растрогался.
- Ушли? – подслеповато щурился он. – Насовсем?
В глазах его стояли слёзы. Мартын питал к дембелям необъяснимую нежность. След этой нежности, в виде краснозвёздной бляхи глубоко отпечатался на его рыхлом заду.         

– Не верится... Неужели ушли?!.. Ну, скажите, что они ушли. Пожалуйста, скажите!
- Вернутся… – успокаивал его многоопытный Сазон. – Дембеля на своих не уходят.

Проводив питомцев, Блюдин вернулся к строю.
- Значит так! – вздёрнув подбородок, жёстко проговорил он. - Выпускного не будет! Всем ясно?
- Угу, – взяли под козырёк деды.
Мы промолчали.
- Я сказал - не будет! – ещё жёстче повторил командир.
Ему и в этот раз не возразили.
«Есть - не будет, а пить - будет!» – перешёптывались деды.   

То, что в трезвом уме родную часть не покидают, было понятно всем. Поэтому, отведя подчинённых в сторонку, командир в полголоса распорядился на предмет багров, огнетушителей и песка. Прапорщик Галушко на это лишь таинственно ухмыльнулся. Левый его глаз сегодня вращался сильнее обычного.

- К пьянке, – деловито объяснил нам Сазон. – Левый - у него запойный.
Сазон знал, что говорил. Попойку рязанский комбайнёр чувствовал, как крот землетрясение.

                ***

И действительно. В десять часов по части объявили отбой. В десять тридцать начался запой. Нам крикнули: «в ружьё!», и поставили на караул.
В парадных кальсонах, будто швейцарские гвардейцы, мы встали на окна, двери и лестницу. В задачу нам вменялось высматривать нежданных гостей в виде офицеров.
Гости, однако, задерживались. Как выяснилось позже, уход дембелей в штабе отмечался с не меньшим размахом.   
Сами же, ушедшие в небытие дембеля, после отбоя чудесным образом материализовались непосредственно в казарме. В карманах их плескалось.

- Они вернулись?! – обречённо вопросил Мартын. - Насовсем?!
В глаза его вновь стояли слёзы.
Гнездо пустеть не собиралось. Напротив, оно загомонило, защебетало, зачирикало на разные лады дурными голосами. Неся в клювиках, кто веточку, кто полную былинку самогона, птенцы возвращались. Абдурахман, как истинный мусульманин, приволок огромный шмат свежего, как он выразился, бараньего сала - под ножом оно ещё, кажется, хрюкало.

Прислушиваясь к звону сходящихся жестяных кружек, Мартын всё повторял:
- Ну, пожалуйста, скажите, что они не вернулись…
- Вернулись, – отвечал ему Сазон, и, повторяясь, добавлял: – Дембеля на своих не уходят!

Вскоре правота Сазона стала очевидной. Казарма зашаталась. По ней заходили тени - они падали наискосок и жутко сквернословили.
Внезапно, словно чёртик, из каптёрки выскочил прапорщик Галушко. От длительного сидения в засаде его запойный левый глаз окончательно свихнулся.

- А чего это вы тут?! – только и успел выкрикнуть Галушко. И уже в следующий миг был сражён тремя одиночными стаканами в голову.
Без закуски самогон прошил прапорщика навылет. И когда остекленевшее, распахнутое настежь левое его око бессмысленно воззрилось в потолок, тело молча подняли и без особых почестей водворили обратно в каптёрку.
               
***

Как уже отмечалось, красота в армии - святыня. И её каноны строго почитаемы.
Так вот, в соответствии с этими канонами, не заблеванный дембельский наряд действительным не являлся. Так что иного выхода, кроме выноса, у дембелей не оставалось. Этикет не позволял. Да и солдатская честь тоже.
Кстати, её попрание началось чуть за полночь - в момент, когда наступили на Удава. И Троцкий за это горько поплатился.

Возмутительный миф о живучести Троцкого не давал Брату покоя с того самого дня, как запущенный им половник достигнув своей цели, цели, собственно, так и не достиг. Короче, миф требовал срочного развенчания. И хоть на спящего Удава наступил сам же Брат, это не помешало ему взяться с должным усердием и божьей помощью за несчастного Троцкого, и начать мотать его по полу, как тряпичную куклу.

Залюбовавшись этим зрелищем, Мартын почувствовал себя неважно, и, подвернув ватные ножки, мягко стёк с подоконника.
Он был крайне впечатлителен, поэтому поднимать его мы не стали - события разворачивались слишком стремительно.
Уже через какую-нибудь минуту в избиение вмешались черпаки и лицо Брата стало вдруг пугающе распухать. Кровь аристократа оказалось вовсе не голубой - жаль Мартын этого не увидел.

Своему собрату дембеля помочь не сумели. К полуночи они не только постоять, но и посидеть за себя были уже не в силах. Однако за них вполне искренне оскорбились «деды». Тогда-то и начались эти повальные деревенские танцы, о коих некогда классик писал: «смешались в кучу кони, люди…»

В какой-то момент я решил ретироваться.  На лестнице мне повстречался Таратаркин. Происходящего в казарме он не видел, только слышал, отчего был крайне возбуждён – во взгляде его металось жгучее любопытство.
- Ну?! Что там?!! – опалил он меня вопросом.
- Не ходи, - коротко посоветовал ему я.
Но любопытство, как известно, сильнее страха. Схватив меня за руку, Таракан взмолился:
- Подмени, а? Я только один глазком. Подмени!
С этими словами он юркнул за дверь, а я, спустившись по лестнице, вышел на свежий воздух.

Стояла тёплая украинская ночь. В кювет валились звёзды… Упав, они поднимались и снова падали…
Принадлежали звёзды капитану Мердяеву, напоминавшему в ту минуту подопытную шимпанзе с удалённым мозжечком. Любой шаг вправо отчаянно швырял капитана влево, а шаг влево неизменно отправлял его в кювет.

Фуражки на капитане не было. Рубашки тоже. Расхристанный китель распашонкой болтался на голом торсе. Из ширинки стыдливо проглядывала кобура.
- Степа, вернись! – надрывался кто-то невидимый со стороны штабного крыльца. – Вернись, Стёпа!
На крики гордый Мердяев не отвечал.
- Стёпа, ты сука! – ликовал голос. – Вернись, сука, Стёпа!
«Интеллигент, - подумал я, - не иначе, прапорщик Богуславский».

Богуславского в части звали «Пряником». Такая производная от фамилии. Богуславский – Богохульский – Хульский - Тульский – ну, и соответственно, Пряник.
Был он честным и нищим. Нищим, поскольку честным, а честным, поскольку не заведовал ни одним из складов. Пряник занимался штабной канцелярией, а там многого не уворуешь. Бесконечная грусть обычно слышалась в трезвом голосе этого человека. Зато сейчас в неём угадывался пьяный задор.
- Вернись, сука, Стёпа!..
Впрочем, излишнего азарта тоже не наблюдалось. Видимо, Прянику, просто нравилась игра слов.
- Му-у… – наконец ответил на окрики, Стёпа Мердяев, и повторил: – Му-у-у-у.

Он двигался прямо на меня. Деться было некуда. Я вытянулся в струнку, и это меня спасло. Вернее, спасли меня белые кальсоны. Они придали мне монументальности и замаскировали прямо посреди асфальтной дорожки.

Подойдя вплотную и упёршись влажной проплешиной в мою грудь, капитан тяжело выдохнул:
- Ты хто?
Буква «ка» ему не давалась.
- Наглядная агитация… – оторопело прошептал я.
- У-у-у-у… - понимающе прогудел капитан и, подняв плавающую голову, уточнил:
- Трубач?
- Так точно!
- А весло хде?
Буква «г» ему тоже не давалось.
Своим вопросом замполит немного меня озадачил. На секунду я даже задумался. Но капитан ждать не стал.
- Ну, трумби, трумби… - прогундосил он, и, подняв правую руку для одобрительного хлопка, отправил себя в левый кювет.
- Стёпа, сука, вернись! – проводил его восторженный голос.
- Му-у-у… – донеслось из кювета.
               
***         

А в воскресенье все воскресли - и прапорщик Галушко, и замполит Мердяев, и Мартын, и даже Троцкий. Только Таракан с подбитым глазом очнулся лишь к обеду. Он, так сильно хотел глянуть на происходящее одним глазком, что ему это таки устроили.

Дембеля, надо полагать, тоже воскресли, но уже не в казарме, а где-то за забором. По крайней мере, больше их в части не видели.
Изрядно потасканная за ночь армия требовала срочного марафета, к коему мы и приступили, наводя его самодельными вениками, выломанными в кустах за казармой. Кусты от этого редели. Но красота требовала жертв. Мы с кустами на эту роль подходили, как нельзя лучше.

В самый разгар уборки меня неожиданно вызвали в штаб.
- В штаб? – уставился я на посыльного. – Меня?!
- Бегом, душара! – подтвердил тот приказ, и я побежал.
«Не иначе - награждать, – колотилось в висках. – Но, за что?!»

На штабном крыльце, вперив взор в бесконечность, возвышался командир части, подполковник Блюдин. Он курил.
«Сам Блюдин. Живой! Настоящий!»
В животе моём восторженно заурчало. И мне захотелось отдать командиру если не жизнь, то хотя бы честь. Причём - в движении, как учил нас младший сержант Сашенко. Жаль только рапортовать сержант нас пока ещё не обучил. До рапорта, по утверждению сержанта, у нас что-то там ещё не доросло.

Поэтому, мимо командира я прошёл не останавливаясь. Перешёл, как положено, на строевой шаг, вскинул к виску руку, выполнил равнение, и, чеканно проследовал мимо.
Асфальт подо мной стонал.
Блюдин, оценив выправку, небрежно мне козырнул.
«Сам Блюдин! Мне!!»

Сердце моё едва не лопнуло. Опомнился я лишь у складов. И, развернувшись, молодцевато замаршировал обратно. Мне нужно было в штаб. Блюдин же с крыльца не уходил. Что, в итоге, вернуло меня к казарме.
Штаб оказался недосягаемым.

И всё же попытки я не оставил. Отчаянно вбивая пыль в асфальт, я курсировал мимо заветного крыльца, а командир всё заметнее серел. Он серел, но руку, однако, вскидывал всё так же вышколено.
Ах, как я шагал, и как он вскидывал! Кремлю не снилась такая выправка.
На крыльцо уже высыпали все офицеры, находившиеся на тот момент в штабе и, поглядывая на начальство, тоже дрессированно отдавали мне честь.

Ох, как я их муштровал! Стоило лишь окатить их пламенным взором, как они вытягивались в струнку.
«Передо мной!.. И даже сам Блюдин!»
Такова волшебная сила устава.

- Стой, раз-два! – неожиданно оборвал моё строевое выступление командир.
И я сделал «раз-два», как этому нас учили.
- Кто приказал?! – сквозь зубы процедил Блюдин.
Я назвал фамилию посыльного.
Блюдин коротко произнёс: «на губу!». А майор Гаврилов, крутнувшись на каблуках, проворно шмыгнул в штаб.
«Вот и первая награда!» - подумалось мне.
Впрочем, я ошибся. Наградили не меня, а посыльного. Мне же неожиданно сказали: «свободен!».
И хоть к веникам я вернулся совершенно счастливый, мне всё ещё было неясно, зачем же меня вызывали.
Однако, к тому моменту, мой мир вновь налился красками, заматерился голосом младшего сержанта Сашенко, мне стало не до раздумий.

А через час прибежал другой посыльный.
- Тебя в штаб! – крикнул он.
- Что, опять?
- Бегом, душара!

На сей раз крыльцо пустовало. Почувствовал лёгкое разочарование, я втянул голову в плечи и понуро вошёл в здание.
Дежурный по штабу протянул мне телефонную трубку. Осторожно поднеся её к уху, я услышал отцовский голос:
- Ты жив?!!
- Так точно! – недоумённо таращась на дежурного, отозвался я.
Слышался папа взволнованно.

Одной рукой прижимая трубку, а другой, на всякий случай, отдавая честь, - как-никак я находился в штабе, - я спросил:
- Что случилось, пап?
- Кто такой рядовой Петров?! – грозно пророкотала трубка. – Тебя что там, ранили?
- Никак нет!
- Нина, да он совершенно контуженый! – донесся до меня чуть отстранённый папин шёпоток.
- Сынок?! – тут же затараторила трубка маминым голосом. – Что случилось? Тебя контузило?! Ты в госпитале?!
- Я… в штабе.
- Его контузило в штабе! – услышал я мамин вердикт, и тут же: - А ты прикладывал подорожник?!
- Я нарву.
- Он рвёт! – горестно вскричала мама. – Ему плохо! Его рвёт!
- Спроси, кто такой Петров! – чуть в отдалении гремел папин голос. - Он рядом? Я хочу с ним поговорить!
- Петров там? – испуганно поинтересовалась мама.
- Где Петров? – шепнул я дежурному.
- Где, где - на губе! – скривился тот.
- Петрова здесь больше нет, – ответил я, и услышал, как мама ахнула: «Лёня, ты слышишь? Петрова больше нет!».
И тут они заговорили разом.
- Что говорят врачи? – кричал отец.
- Облепиха у вас растёт? – надрывалась мама. – Тебе необходима облепиха!
- Да, в порядке я…
«Что он говорит? – разбирал я папины крики. - Спроси, что ему нужно?»
«Что-что! Подорожник ему нужен, и облепиха!»
Большей частью родители беседовали между собой.

Из своего кабинета выглянул замполит части, капитан Мердяев. Лицо Мердяева выражало предельную настороженность.
- Так у тебя есть облепиха?!
– Облепихи нет, – скосившись на капитана, шептал я, - а подорожника здесь завались… И Петров – жив здоров…
И тут я вдруг понял причину этого нежданного звонка.   
- Не перепутай, – кричала мама, - подорожник наружу, облепиху внутрь! Так, Петров жив! Ничего не понимаю!
«Кого ты слушаешь, он же контужен!» – бушевал по ту сторону провода отец.
- Это вы из-за письма, да? Так вы не поняли. Петров — это я, так Рыков сказал…
«Всё! Он заговаривается!» – простонала мама.
- Вы не понимаете. Мы тут все – Петровы, живы здоровы!..
«Ему теперь поможет только отвар черёмухи...»
- У вас черёмуха растёт?!
- Я нарву.
- Ой, ему опять плохо! Я вышлю тебе черемуху!
- Не надо! Повторяю: черёмуха есть, подорожника валом, Петров – жив здоров! Облепиху не высылайте!

И в этот момент, палец капитана Мердяева, стремительно ворвавшийся в окошко дежурного по штабу, придавил рычажок аппарата.
Палец был более чем насторожен. Не сводя с него взгляда, я вытянулся и машинально отдал ему честь. Тот в ответ поманил.

Конечно, сам по себе палец штука вполне безопасная. Однако в армии он может не только «ну-ну-ну» и «но-но-но», но и легко «пиф-паф».
Палец политрука был как раз из тех. Он не шутил. Напротив, палец казался, крайне серьёзным. Такой мог и приговорить, и исполнить, поскольку был идейный, а значит, разящий. Такие пальцы обычно несгибаемы, твёрды и решительны. Они в раз выявляют врага, и в два – его карают.   
Поэтому, увидев манящую манипуляцию замполитовского пальца, я двинулся за ним, как бычок за колышущимся выменем.

В кабинете Мердяева было накурено. В сизых клубах проглядывали лики двух Ильичей – Владимира и Леонида. Наособицу висела иконка «железного Феликса». Дзержинский был хоть и засижен, но всё также зорок и проницателен.

- Значит облепиху высылать, а подорожник не надо? – постучался мне в грудь твёрдый палец Мердяева. – Значит черёмухи ты нарвёшь, а подорожник уже припас?!
- Никак нет! – замотал я головой. – Ещё не припас.
В беседе с политруком я решил быть максимально откровенным.
- Как же так? – изумлённо изогнулся палец. - Что же ты так нерасторопен - подорожника валом, а ты не припас?
- Я нарву! – пообещал я.
- Вместе с черёмухой?
- Вместе.
Тут палец напрягся.
- В каком?!
- Разом.
- С Петровым? Где вы условились?
Я моргнул.

В голове запрыгали уставные строки: «в вверенном мне…», «в отведённом для этого…» и отчего-то совсем неуместное: «оправлять естественные надобности». Надобности, как ни странно, в моих мыслях главенствовали.

- Когда ты завербовал Петрова? - уткнулся палец мне в то место, где обычно располагается сердце. – Он твой сообщник? Где он сейчас?
- На губе.
- Получает облепиху или рвёт черёмуху?!
Я снова моргнул.
- Подорожник у него? Кому вы должны его передать? Где условились о встрече?!.. Кто вывел тебя на Петрова?!
Палец перед моим носом выплясывал чардаш.
- М-майор Рыков… – выдохнул я, завороженный этим чарующим танцем.
И тут, выполнив заключительное па, палец остановился, затем спешно прильнул к губам, и те на него зашипели:
- Тс-с-с… А вот отсюда поподробнее… Облепиха предназначается Рыкову? Он получатель?
- Нет. Рыков только сказал нам, что Петров - жив здоров…
- Нам?! Кому это - нам? Имена, фамилии…
Своих сослуживцев я сдавал чётко и по уставу.
- Ах, Рыков-Рыков… – ехидненько трясся палец. – Кто бы мог подумать. Ай, да Рыков!..
Тут он вдруг выпрямился и, устремился в потолок.
– Доложим наверх, и может быть вот тут, – воткнулся палец в середину погона, – вырастет большая звездочка... За мной!
Проговорив это, палец устремился в коридор и у дверей Блюдина предупредительно качнулся.
– Ждать здесь, и ни шагу!
После чего исчез за командирской дверью.

Через минуту мимо меня прошествовал майор Рыков.
- Почему, мать-ё, не на уборке? – поприветствовал он меня и, не дожидаясь ответа, шагнул в кабинет.

Минут десять оглушительная Рыковская «мать» ломилась в запертую дверь кабинета Блюдина. Мне были слышны все её раскаты и склонения.
Затем на пороге возник и беззвучно юркнул в свой кабинет поникший палец капитана Мердяева. А мать, вырвавшись на свободу, принялась за меня.
В итоге, красоту в части мне пришлось наводить ещё дополнительных трое суток.



Наряды

Наряды в армии, как известно, не носят, а несут. В них заступают, не примеряя. У Рыкова нарядов оказалось, как у шейха. Одаривал он ими с плеча, с размаху, не скупясь…
Я в них щеголял.

В связи с этим у меня даже начались видения. Ничего эротического, просто день начал путаться с ночью, а сон - с явью. И так, однажды, в моих руках возник долгожданный автомат.

Прекрасно помню это ощущение - холодок стали, горячка боя… Враги были повсюду - в штабе, в казарме. Вопя «ура», я поливал неприятеля свинцом…
А потом Рыков называл меня молодцом.
К сожалению, до меня долетело лишь окончание его похвалы: «Дец!».

Когда оно ворвалось в моё сознание, я очнулся. В ушах звенело.
- Спишь, мать-ё! – подрагивали передо мной разверзшиеся бычьи ноздри.
В тот день майор дежурил по части. Я же, как выяснилось, дневалил и, естественно, уснул, опершись на швабру.

Очнувшись от начальственного крика, я выкатил безумные глаза и машинально взял швабру на караул. Мой палец в тот момент всё ещё давил на воображаемый курок.
- Спишь, мать-ё! – щедро оросил меня слюной майор. - В нарядах, мать-ё, сгною!.. Сгною, мать-ё, в нарядах!..
Я моргал. В голове царила полнейшая сумятица. Успокоительные мысли о том, что отдуваться всё равно не мне, а моей бедной маме, сменялись вдруг какой-то жуткой могильной белибердой.
Поэтому миг, когда Рыкову причудился пожар, я пропустил.

Вздыбив холку, майор проревел что-то про возгорание в оружейной комнате, а я даже не пошевелился.
- Пожар, в оружейной!! – раскатисто повторил Рык, и из ленинской комнаты, выскочил перепуганный младший сержант Лысенко. На его рыхлом лице красовался оттиск вафельного полотенца.

Стирая на ходу слюнные аксельбанты сержант с воплем: «в вверенном мне…», отчаянно ринулся на майора.
- Харю давишь?! – встретил его Рык грозным рыком, сминая своей пудовой ладонью вафельные узоры. - Не случилось, говоришь?! Да у тебя тут, мать-ё, пожар!

Далее майор перешёл к действиям. Тыча помятым сержантским лицом в опечатанную дверь «оружейки», он весьма красноречиво стал указывать, где именно у того горит.

Лысенко в ту минуту больше всего напоминал кающегося грешника. Кающегося, правда, не по своей воле, но, тем не менее, яростно.
Признаться, по правде, пожара в армии хочется частенько. Желание «чтоб оно всё сгорело!» глубоко сидит в каждом солдате. С ним он встаёт, с ним и ложится. Однако, когда это происходит неожиданно - теряешься. Вот Лысенко и растерялся.
Стучась лбом о кованую арматуру, он вдруг дико взвыл: «По-жа-а-ар!!.. Тре-во-о-га-а!..», и прозвучало это так заунывно и нараспев, что отдалённо напомнило еврейскую молитву.

Впрочем, клич всё же был услышан. Правда отреагировала на него сонная казарма весьма вяло. Из темноты последовали одиночные советы - куда сержанту идти, и что с собой делать.

И тогда отчаявшийся Лысенко обратился непосредственно ко мне.
- О-гне-ту-ши-те-ель! – колотясь головой в решётку, пропел он.
И я бросился к противопожарному инвентарю.
Со времён первой мировой - прибор для тушения почти не состарился. Ржавчину на нём закрашивали регулярно, оттого он казался совсем ещё молодым, полным сил и пены.

Сорвав огнетушитель со стены, и, удерживая его, словно младенца, я подбежал к челобитному грешнику и челобойному майору и спросил со всей серьёзностью, на которую в тот момент был способен: «Открывать?».
И моей маме снова не повезло. В речах майора она фигурировала так часто, что это не меня, а её в пору было награждать медалью «За отвагу при пожаре».

Впрочем, огнетушитель я всё же распечатал.
Освобождённый от пломбы, он осторожно пшикнул, и тихонько испустил дух.
- Пожар устранён! – разгоняя коричневый дымок, прокашлял я. Рыкова, как ни странно, моё заверение удовлетворило.
Наградив нас трёхэтажным взысканием, он шумно удалился.

                ***

А утром, прямо с «тумбочки», я отправился на КПП - сменить на посту черпака Ворону.
- Всех впускай, никого не выпуска-ай… – зевая, протянул Ворона, отвечая на мой вопрос: «а что тут, собственно, надо делать?». После чего ушёл весьма расхлябанной походкой.

Я же остался один - от хронического недосыпа в глазах моих двоилось.
Через минуту к воротам подъехал автобус, вёзший в школу ребятню из военного городка.
- Открывай! – крикнул мне водитель автобуса, высунув голову в окошко.
Я помотал головой.

Водитель повторил просьбу, приукрасив её для доходчивости матом.
- Разрешение! – озвучил я первое, что пришло в мою несвежую голову. Какое я требую разрешение, представлялось мне туманно.
Водителю, судя по всему, ещё туманней. За рулём находился черпак - фамилии его я не знал, прозвище Дохлый.
- Мухой метнулся и открыл-на! – проорал мне Дохлый.
К окнам льнули удивлённые детские личики.
Разглядывая их, я повторил:
- Разрешение!

Когда в хвост автобусу пристроился грузовик и загудел, Дохлого стало не слышно. Только лицо его комично подёргивалось.
Из грузовика вскоре выкатился прапорщик Мироненко. Тугая портупея делила его непомерное туловище на вырезку, грудинку и корейку, отчего он напоминал схематическую армейскую свинью с картинки «как правильно разделывать тушу».

Мироненко начал с вопроса, на который я лишь развёл руками, и сослался на приказ.
- Чей?! – проорал Мироненко.
- Рядового Вороны.
Фамилию рядового Вороны я тоже пока ещё не знал. В строй черпаки не становились, в перекличках не участвовали.

В какой-то момент прапорщик настолько раздосадовался, что неожиданно для себя брызнул слюной и его толстые ножки затанцевали, а окорока затряслись. Помахав своему водителю, он проорал:
- Ну що вылупився?! Вылазь, та видчиняй! Не бачишь, який це…
И тут он горячо выразился на мой счёт.

Детишки в окнах строили мне рожицы, а я медленно вынимал из ножен штык-нож. Устав позволял караульному многое - даже пырнуть, что я и не преминул сообщить товарищу прапорщику. Тогда Мироненко схватился за голову. Что-то бормоча, он засеменил в будку, к телефону.
- Открой им, пожалуйста! – простонал многострадальный сержанта Лысенко, когда Мироненко ткнул мне под нос телефонную трубку.
- А как же приказ? – спросил я.
- Какой ещё приказ?!
- Всех впускать, никого не выпускать...
- Отставить. Приказываю, выпускать. Всех выпускать. Ты понял?
- Так точно!

В конце концов, автомобили тронулись.
Только я запер ворота, как снова послышались нетерпеливые гудки. На сей раз снаружи.
Выглянув в окно, я увидел командирский УАЗик, пускавший в небо голубоватый дымок.
«Блюдин! Сам Блюдин!».
Вытянувшись, я незамедлительно взял под козырёк.

- Ну? – проявил нетерпение новый командирский водитель, сменивший недавно демобилизовавшегося Степанко. - Будем в гляделки играть или как?
Представлены мы с ним не были. Я лишь знал, что он «дед», а какой именно - нечётко. Поэтому ответил привычным:
- Никак нет!
- Чего, никак нет? – изумлённо вытянулось лицо водителя.
- Разрешения никак нет, – пожав плечами, вздохнул я.

Действия мои подчинялись не столько уставу, сколько здравому смыслу. По крайней мере, мне так казалось. Логика подсказывала, что какое-то разрешение или хотя бы пароль всё же необходимы. Если уж не на выезд, то хотя бы на въезд. Иначе, для чего здесь поставлен караульный?

Однако озвучить свои рассуждения я не успел - Блюдин что-то отрывисто сказал своему шофёру, и тот снова высунулся в окно.
- Какое тебе разрешение? – проскрежетал водитель.
- На въезд.
- Да это же командир, идиот! – постучал он себе по лбу.
Я обомлел.
«Он назвал командира идиотом, или мне показалось?».
- Открывай! Это же командир, кретин!
«Может это вовсе не командир, а какой-нибудь диверсант?».
Прогоняя эти мысли, я для успокоения погладил штык.

Впрочем, кровопролития не случилось. Блюдин, а это несомненно был он, сам вышел из Уазика и подошёл ко мне.
- Как звать? – приблизившись, спросил меня Блюдин.
- Дежурный по КПП! – снова козырнул я. Больше ничего выговорить не получилось. В горле образовался ком.
- У-гу… – понимающе прогудел подполковник, словно что-то обдумывая.

Внешне он выглядел совершенно спокойным, и тем страшнее показалась мне приключившаяся с ним в следующую минуту метаморфоза. В один миг он вдруг побагровел, словно спираль мгновенного накаливания, и проорал:
- Идиот, это я! Подполковник Блюдин, кретин!!

Заявление показалось мне столь самокритичным, что я вновь подумал о диверсии. Подполковник, между тем, мгновенно вернул себе прежнюю невозмутимость.
- Ну и?! – изогнул он свою правую бровь.
Язык мой не шевелился.
Выжидающе глянув на меня, потом на небо, потом снова на меня, он постучал себя по погонам и довольно мило поинтересовался:
- Ну и что говорят тебе эти звёздочки, рядовой?   
- Что разрешения не надо? – пролепетал я вопросительно.
И тут он во второй раз перекинулся.
- Какое разрешение?!! Что говорят тебе эти звёздочки?!! А, дежурный?!! Что они тебе говорят?!!
- Что вы подполковник.
- Что я твой командир, идиот!! И как твой командир, кретин, я приказываю…
И так далее.

Из «так далее» выяснилось, что «идиот и кретин» не единственные выражения в командирской обойме. В какой-то миг красноречием Блюдин затмил даже самого Рыкова.
В итоге, с наряда меня сняли.
               
***

- Вот это командир! – делился я за обедом со своими сослуживцами. – И почему он до сих пор не полковник, не понимаю...
За отличную службу Блюдин наградил меня аж пятью нарядами. Рыков их, правда, тут же отменил.
- Это ты сегодня командира не пустил? – весело осклабился он.
Я виновато потупился.
- Ну, и правильно, хер ему! – вполне добродушно рассмеялся Рыков. – Короче, молодец, мать-ё. Еврейтором будешь!
- Ефрейтором?
- Еврейтором, еврейтором… Если до ноябрьских не залетишь, быть тебе еврейтором! Обещаю.

Но стать ефрейтором мне так и не довелось. Той же ночью я залетел.
Сменивший меня на КПП черпак Ворона, к обеду снова выразил желание спать, и меня опять вернули. Сняли все взыскания и вновь обложили обязанностями.

Коротко отдав честь Владимиру Ильичу, а точнее сержанту Лысенке, спавшему под бюстом вождя, я осторожно потряс дежурного за плечо.
- Товарищ сержант, – зашептал я. - Товарищ…
Опрокинутый ничком сержант покачивался студнем.
- А? Кого? – сонно простонал он.
- Мне б вводную, товарищ сержант.
- Младший, – не открывая глаз, пробурчал Лысенко.
- Товарищ младший, меня опять - на КПП...
- Ой, как же вы меня все… - массируя лоб, простонал разбуженный. – Взять бы вас…
- Так кого мне там не выпускать-то?
- Всех… нах…
- А впускать?
- М-лядей…
Так и случилось.

Если, тени, судя по одноименной книге, исчезают в полдень, то вышеуказанные «мляди» появились в полночь. И даже постучали в окошко.
Разглядеть я их не мог. В стекле маячило лишь моё собственное отражение. В армии такое правило: часовой должен быть виден всегда, нарушители же, не обязательно.

В общем, когда в окно постучали, я вздрогнул и машинально выкрикнул неуставное:
- Кто там?
От неожиданности порой можно и не по уставу.
- Солда-ати-и-ик, – пропел с улицы слащавый девичий голосок. – Впусти, а, солдатик.
Следом послышалось хриплое:
 - Кажись, гарненький… Чур, мий.
«Нарушители?» – подумал я и заговорил уже в соответствии с уставом.
- Стой, кто идёт?!
- Тю, так мы вже ж прийшлы. Не бачишь чи що?
Вели себя нарушители нагло.
- Стой, стрелять буду! – предупредил я, приподнимаясь со стула.
С улицы донёсся смех.
- А пистолет-то у тебе велыкий? – проговорили снаружи, и тут же кто-то хрипло пообещал:
- А зараз побачимо.
Я поёжился.
- У меня тут, если что, штык! – отворяя, предупредил я.
- Ну, хоть щось, - сказала, появившаяся в проёме девица с фактурой гренадёра.
- А пистолета, значить, немае? – звонко хлопнула жвачкой её подруга.
Всего их оказалось трое.
«Так вот, о ком предупреждал меня сержант Лысенко» – подумал я.
- Так, впустишь, чи що? – поинтересовалась басовитая и добавила: - У нас горилка е! – и толкнув меня грудью, чугунно прошагала в будку.
- Ну, проходите… – растерянно пробормотал я. – Приказ на вас, вроде поступал…

Рассевшись на столешнице, девчата дружно заболтали ногами. Стол заскрипел. Гости представились: Натаха… Надюха… Катюха.
- Какова цель вашего прибытия? - начал я официально, для порядка склонившись над журналом посещений.
- Та, до хлопцев мы, – простодушно ответили девчата.
«До хлопцев… – сделал я вид, будто записываю, – в количестве трёх штук».
- А чого ты там малюешь? – поинтересовалась гренадёрша Катюха. Была она громоздка, прыщава и густо пахла мужским одеколоном.
- Не малюю, а записываю, – поправил я. - Для отчётности.
- А-а, розумию.
Отчётность, видимо, была ею почитаема.
- А що чернявый такой? Грузин? - хлопнув жвачкой, поинтересовалась Натаха.
- Ну-у, не так чтобы... – ответствовал я расплывчато.   

Девицы быстро приживались. Надюха тронула меня грязной босоножкой и жутковато загоготала. От острого недостатка зубов в её рту я поёжился.
- Но у нас и грузины имеются, – спешно заверил я нежданных гостей.
- А Удава, знаешь? – подалась вперёд Катюха. Столешница под ней прогнулась.
- Уполз, – говорю, – Удав.
- А Бизончик?
- Ускакал.
Девчата досадливо переглянулись. Потом зашептались.   
- Ладно, - сказала Натаха, – зови своих грузинов.
- Вообще-то они абхазы.
– А это ещё что? – дружно изумились девчата.
- Ну, разновидность такая…
- Добре, - широко улыбнулась Натаха, и Надюха ловко выкрала из её рта жвачку. Катюха же, покопавшись в холщовой сумке, извлекла на свет тряпицу размером в три портянки, и такую же свежую.
- Ну, що, пидем? – деловито развернула она передо мной эту скатерть самобранку. Затем поднялась и литой ногой по-хозяйски распахнула хлипкую фанерную дверцу. В будку хлынула комариная стайка.
- Куда пидем? – напрягся я.

Замполит Мердяев учил нас, что солдат всегда должен ожидать провокации. Похоже, это была именно она.
- Кудою? Тудою! – кивнула Катюха на двор, и повторила - Так що, пидем?
- Ни, - отступил я. - Не пидем!

Вообще-то, воину отступать не пристало, особенно без приказа, но в моём случае вмешался инстинкт самосохранения.
Слова мои Катюха расценила превратно.
- Розуми-ию, – пробасила она, и ловким жестом достала горилку. – Жахнем для знакомству? Тоби стакан, чи половыну?

Самогон был маслянист, голубоват и мутен. Я потянулся к бутылке. Гренадёрша ощутимо шлёпнула меня по ладони.
- Який швыдкий!
«А вот, кажется, и нападение на часового…», – невесело подумалось мне.   

- Ты, Катюха, так зовсим хлопца налякаеш, – улыбнулась подруге Надюха. Из троих она казалось самой тихой и ладной. Свет выгодно падал на её обесцвеченную чёлку и рваные колготки, оставляя в тени некоторые шероховатости лица и фигуры. Всё это вызвало во мне какой-то странный прилив.
«Может, это любовь?» – подумал я, но сказал другое:
- А знаете, що, идите-ка вы лучше к Лысенке. Сейчас, я только доложусь, и идите.
Проговорив это, я поднял трубку.
- Товарищ сержант…
- Мла-адший… - недовольно пробурчал разбуженный Лысенко.
- Товарищ младший, тут эти прибыли…
- Опять мляди?! – без пояснений догадался проницательный Лысенко.
- Так точно.
- Вот же ж, мляди, приехали таки, и чего им не спиться!
- Так мне их как? Впускать?
- Ну, конечно!
И он дал отбой.
 - Идите, - сказал я девчатам. – Вас ждут.

А через час меня снова сняли.
- Зачем ты их впустил?! – надрывался «Пряник», Богуславский. В ту ночь он дежурил по части.
- Так, мне сержант приказ… – бубнил я.
- Какой ещё сержант?
- Младший.
Лысенку за этот приказ отправили на «губу». Меня же, за выполнение - на кухню. Повезло лишь трём «дедам». Их отвезли на проверку в венерологический диспансер. Выглядели они при этом до неприличия счастливыми.      



Запевала

К ноябрьским метеорологи ударили заморозками. Приказа к переходу на зимнюю форму ещё не поступало, поэтому первый снежок лёг прямо на гимнастёрки.

- Смирно стоим! – взвизгивал Сашенко, пряча озябшие ладони в карманы ушитых брюк. Наконец-то он стал «черпаком». Теперь, между собой, мы его иначе, как Сношенко не называли.
– Сбиваем сосульки, выравниваемся!

Плац заметала пороша. Вихра позёмки игривыми щенками резвились под ногами.
Революция, о неизбежности которой так долго говорили большевики, в очередной раз свершилась, и наша часть по этому поводу готовилась к грандиозному праздничному параду. Обещали даже комиссию из округа.

- Говорят, комиссия едет! - первым принёс благую весть, вернувшийся из чипка Сазон. В чайную он был снаряжен дедами. Там его новость и настигла.
- Комиссия? – отложив подшивание, заинтересовался Сундук, Лестеров.
- Ага, из округа, – подтвердил благовест и тут же, потирая ладони, добавил: - Вот они, суки, побегают.
Кто эти непотребные личности Сазонов не уточнил.

Мартынов же, подшивавший уже пятый дедовский воротничок, на новость отреагировал без особого оптимизма.
- Как чувствовал, - пробормотал он. - Ну, вот, как чувствовал.
Ничего хорошего, по его мнению, комиссия нам не сулила.
- Да вы что, это же комиссия! – упорно настаивал Сазон. - Она же тут всех этих!..
«Комиссия» он проговаривал с дополнительной буквой «с».

- Комиссия - этих, а эти – нас. – Скептически возражал ему Таратаркин.
- А мы-то чё? – откровенно изумлялся рязанский парень. - Мы-то тут с какого боку?
В умозрительное понятие «этих», нас Сазон отчего-то не включал.
- А чё нам-то? – недоумённо повторял он.

Ответом ему послужил смотр. Вернее, подготовка к нему.
- Сопли подобрали, и шагом марш! – кривился сержант, потирая мёрзлые уши. Нос его напоминал спелую вишню.
- Левой! Левой!.. Песню запе-вай!
- Осси-и-и-я-я, юб-и-ная ма-я. – надрывались мы. - Оныы-ые-е ве-ёзки опаляя...
Всё это продолжалось уже без малого три часа. Большую часть звуков проглатывал ветер, а мы всё тянули ударную гласную.
- Ак доро-а-а-а-а салату ро-оная уская емл-я-я-я-я!

Метеорологи, конечно, заслуживали кары. Снег в начале ноября, да ещё в Полтаве. В военное время за такое расстреливали. В мирное же метеорологам всё сходило с рук.
- Вот же, гады! – то и дело повторял Сазонов. Гротескно оттопыренные уши любителя окружных комиссий покрывал изящный иней.
- Что вы как полудохлые. Где накал? – разорялся Сношенко. – Вы греметь должны. Грохотать! Где накал?!!

Мы коченели. Истинный накал выходил лишь у Мартына. Его взвизгивающий тенорок, время от времени взвивался над плацом, пронизывая морозную взвесь. Гармонию солисту задавал, а точнее, поддавал сапогом дирижер Сношенко.
- Что глотки озябли?! – вопрошал он при этом. – Ну так сейчас, вы у меня согреетесь… А ну-ка, упор лёжа! Сорок отжиманий!
Поддерживать гомеостаз - в смысле температурной регуляции – сержант умел как никто.

- Сейчас вы у меня разогреетесь, – дыша на озябшие ладони, приговаривал он. – Сейчас вы у меня, как Дуни - голыми с крыш летать будете!
Рассказ о Дуне знали все. Лично мне эту былину довелось слышать раз сто, и всё от разных людей. Причём каждый повествовавший неизменно присягал в личном знакомстве с главным героем.
Словом, рассказ о самоубийстве Дуни, а вернее о его попытке, воодушевлял на ратный подвиг уже не первое поколение военнослужащих нашей части. Присказка: «ты у меня, как Дуня - голым летать будешь!» снискала популярность как среди солдат, так в среде офицеров.

Аутентичность описываемых событий вызывало некое садистское упоение. Тот факт, что инцидент имел место непосредственно в нашей части, являлся предметом всеобщей гордости. Хотя, если разобраться, ничего особенного, в общем-то, и не произошло.
Тогда стояло обычное полтавское лето. Так, по крайней мере, утверждала молва. День, заставший рядового Дунина в карауле, выдался жарким, душным, а по некоторым версиям даже знойным.

К десяти часам того злосчастного утра Дуня был уже не вполне свеж. Возможно, сказалась бессонная ночь на посту. Возможно, последующая за ней уборка, и чтение устава в гимнастических позах. Как бы то ни было, но за разводящим, наш герой плёлся уже, как корова за пастухом. Шея его моталась из стороны в сторону. Увенчанная пилоткой голова ежесекундно кренилась.

Далее, версии случившегося у рассказчиков расходились. В том, что пост был сдан, и, соответственно, принят, прослеживалось некое единодушие. А вот, в произошедшем после этого солидарности не наблюдалось.
Одни говорили, что какое-то время от Дунина ещё поступали сигналы, в виде мигавших на щитке слежения огоньков. Другие клялись, что рядовой исчез с радаров мгновенно. За передвижениями караульного никто, разумеется, не следил, и вспомнили о горемыке лишь через два с лишним часа, когда подошло время следующей смены. Тогда, в общем-то, и выяснилось, что Дуня пропал. Причём, бесследно.

Его искали. Часть поднялась в ружьё. Территорию прочёсывали. На железнодорожные и автовокзалы были разосланы Дунины ориентировки. В общем, всё, как положено.

А к двум часам он случайно обнаружился. Точнее сказать, пробудился.
Что вознесло его на крышу одного из охраняемых ангаров до сих пор остаётся загадкой. Надо полагать, скука. На крышу он взобрался по обрезанной до середины пожарной лестнице, предварительно подкатив под неё ржавую бочку. Что, в общем-то, и свидетельствовало в пользу вышеупомянутой скуки. Ибо только страх и скука могут загнать человека на такие высоты.

На крыше Дуня заснул, перед этим разоблачившись до полного неглиже.
Всезнающие рассказчики уверяли, будто виной вопиющему оголению самоубийцы послужил расстёгнутый крючок.
«Просто он расстегнулся! – доказывали эти тонкие знатоки солдатской психологии. - Это же петуху понятно: сперва крючок, потом и остальное».
Оспорить данную версию было невозможно, поскольку крючок у голого Дуни действительно был расстёгнут.

Пробудился наш горе-нудист в два пополудни от гама и криков. Глянул вниз и встретился взглядом с ефрейтором Крапивиным, освобождавшимся от малой нужды на выбеленную стену злополучного ангара. Встретился и засуетился.
Крапивин же, приметив разыскиваемого, радостно вскричал, вернее, возопил, вроде того что: «Он тут! Сюда!». И загоготал: «Да он же голый, братцы! Клянусь, голый!».

Первым порывом Дуни было, конечно же, застрелиться. Точнее, вторым. Сперва, напуганный шумом и одуревший от сна на раскалённом рубероиде, он заметался, судорожно подхватывая разбросанные одежды. И лишь, несколько мгновений спустя, осознав всю безысходность своего положения, поднял автомат.
Самострелу, как ни странно, помешал пристёгнутый к стволу штык-молодец. Он не дал бойцу дотянуться до курка и лишь слегка оцарапал грудь. Тогда самоубийца и решил прыгнуть. Отчаянно, насмерть, вниз головой. Но, как оказалось, в кусты.
Итогом неловкого суицида явились: сломанная рука, неглубокие порезы, множественные царапины, и последовавшее за этим, комиссование.
«В рубашке родился, – с сожалением вздыхали рассказчики, заканчивая сию былину. – Если бы ещё на пару метров в сторону – на бетоночку, тогда б точно в лепёшку. А так…»
Тут все обычно раздосадовано сплёвывали. И в этом их «а так» слышалась неподдельная горесть, смешанная с едва различимыми нотками обиды.

Финал не устраивал никого. Отлично разыгранная драма в последнее мгновение вдруг превращалась в какой-то дешёвый фарс. И не приключись с Дуней пикантного факта оголения, былина эта ни за что бы не удостоилась увековечивания.

«Вы у меня, как Дуня - голыми с крыш летать будете!» – надрывался Сношенко, вызывая в нас не столько страх, сколько чувство глубокой зависти. Дунину участь готов был разделить каждый из нас, ведь в слове «комис-с-с-с-сование» слышалось так много сладостно шипящих «эс».
               
***

А смотр всё же состоялся. Правда, его грандиозность была отменена, по причине неявки пресловутой комиссии. Но, кроме Сазонова, никого сей факт не расстроил. Сазон же переживал неявку комиссии нешуточно.
«Вот, суки, - зло шипел он, - а ещё комиссия называется. Тоже мне комиссия. Имели мы такую комиссию!».

На смотре меня единодушно признали запевалой.
«Ос-сс-ия, юбиная-ая!» – я орал громче и чище остальных.

- Будешь, мать-ё, концерт готовить, - похлопал меня по плечу майор Рыков.
- Концерт? – переспросил я.
– Ну, да. Культурно-мать-ё-массовое мероприятие... - затряс головой Рык, и вдруг заорал: - Что у тебя на носу, рядовой?!
Я испуганно шмыгнул.
- Что, мать-ё, у тебя на носу?!.. У тебя на носу годовщина мать-ё октябрьской революции!
- Так мы же её отпраздновали.
- Кто?! Когда?!
- Сегодня… смотром…
- Смотр - смотром, а концерт, мать-ё, концертом! – решительно рубанул майор. - Без концерта годовщина у нас всё ещё на носу. А ты запевала - лицо ответственное. Значит, будешь готовить. Бегом, мать-ё, в казарму!
Я развернулся.
- Куда?! – громыхнуло за моей спиной. - Я что, скомандовал марш?!
Я замер. Рык подошёл вплотную.
- И чтоб, мать-ё, на высоте мне! - пахнуло на меня его не самое свежее дыхание. - Бери кого хочешь. Привлекай, но без фокусов. Во где мне все эти ваши фокусы! –  Рык живописно резанул себе ладонью по кадыку.
- А программа? – спросил я.
- Что, мать-ё, программа?
- Ну, какая планируется программа?
- А может, мне ещё тебе тут сплясать?! – заиграл Рык ноздрями. – А, рядовой?! Может мне тебе ещё, мать-ё, спеть?! Или акробатическую пирамиду сложить?! Так я сложу! Я вас всех штабелями в бараний рог, или сомневаешься?
- Никак нет.
- Тогда марш искать таланты. А ну-ка, парни, а ну-ка, девушек!.. Чечёточников найди! Есть у нас, мать-ё, чечёточники?
- Не могу знать.
- Так узнай, мать-ё, запевала ты или кто? Но без фокусов. Во где мне уже эти ваши фокусы!
 
В ленинской комнате я нашёл всех наших.
- Мартын, а Мартын, - окликнул я подшивавшегося Мартынова. - Ты чечётку бьёшь?
- Неа.
- А Рык, сказал, бьёшь.
Лицо Мартынова оплыло.
- Так и сказал. Мол, Мартынов чечётку бьёт, возьми его в концерт...
Мартын судорожно сглотнул.
- А ещё он сказал, что Таракан Тёркина знает... - повернулся я к Таратаркину. - Ты Тёркина знаешь?
- Черпака, что ли? – без интереса отозвался Таракан.
- Твардовского, балбес.
Таракан задумался, потом сказал:
- Троцкого, знаю. Троцкий, подойдёт?
- А он чечётку бьёт?   
- На нём, видел, били… А ещё у него голова крепкая.
- Голова нам тут не поможет, – вздохнул я.

- Ну чё, тогда я могу выступить, – лениво молвил с подоконника Сазон. Он работал надфилем. По заданию одного из дедов, вытачивал буквы для дембельского альбома.
- И с чем же ты выступишь? – заинтересовался я.
– С фокусом… Я с картами фокус знаю. Меня один катала научил.
- Не, не пойдёт. Рыков просил без фокусов.
- Жаль. Я только этот фокус и знаю, – разочарованно вздохнул Сазон. – Там фраер карту загадывает, а ты ему, такой: «чирик, что угадаю?». Он тебе: «чирик, что нет». Ты ему: «чирик, что да!».  Короче, слово за слово, кием по столу, и пошла душа в рай.
- Хороший фокус, – говорю. – Жаль Рык не разрешит.
- А ты спроси.
- Сам спроси, если зубы лишние.
- А вот, чирик, что спрошу! – отложил надфиль азартный Сазонов.
Я скривился.
- Не хошь чирик, давай пятёру!.. Ладно, трояк. Забьём?   
- Отлично же тебя катала научил. – говорю.
- Ну, хоть рупь, а? Тебе что, рубля жалко?
- Понятно… Ну а ещё у кого какие таланты есть? - обвёл я сослуживцев ищущим взглядом.
- Да кого ты спрашиваешь, это ж мазурики, – хмыкнул Сазон. - Ханку жрать, да баб портить – вот и все их таланты!
Прибауток он знал тысячи.
- Ну, нет, так нет, – подытожил я. - Так Рыкову и доложу. Извините, мол, товарищ майор, но приказ ваш солдаты выполнить отказались.
- Чего это отказались?! – вскинулся Мартын.
- А ты что, вдруг чечётку вспомнил? Или Таракан - Тёркина?
– Не, – прогундосил Таракан. – Тёркина – не знаю. Троцкого знаю, Лысенку знаю…
- Мне-то что, - поправляя пилотку, сказал я, - я всего лишь посыльный. Это из вас Рык пирамиду сложит.
- Какую ещё пирамиду? – надломлено поинтересовался Мартынов. И все находящиеся в комнате обратили ко мне свои заинтригованные взоры.
- Хеопса… Не будет концерта, всем Хеопс, говорит - так и передай.

- Э-э, зачем такое говоришь? – недовольно проворчал Кантария. – Если надо, ми и танцевать можем, и «Сулико» петь…
- И чачу пить! – весело дополнил друга Вардава.
- И чачу, канечно, – улыбнулся Кантария, и вдруг перешёл на шепот: – Слышь, что скажу. Мне тут письмо писали – из дома посылка идёт. С чачей и мандаринами.

- Мандарины пробовал, – задумчиво пробормотал Сазонов. – Денатурат пробовал, одеколон, политуру... Чачу не приходилось. Какая она хоть?
- Э-э, - воздел палец Кантария, - у нас чача не такой, как грузинский – у нас настоящий чача!
Он завёл глаза к потолку и важно поцокал языком.
– А что это тебе грузинский сделал? – зло сощурился Белия. Как выяснилось, он, оказался, мингрелом. – Зачем так говоришь, брат? Кто не настоящая? У кого?!
- Да, у тебя - у кого! – отмахнулся Кантария.
- Кто тебе сказал?! – разгорячился Белия. – Ещё скажи, что «чанахи» у вас лучше!
- Канечно, лучше!
- Ладно ты, кушай свой «гоми»! «Чанахи» у него лучше.
- А «ткемали» у нас какой? А «сацибели»?! - встрял в спор Джания. - У вас могут такой «сацибели» делать?
- У нас всо могут. Мой дядя Леван такой «чахохбили» исполняет – сэрдце съешь!
- Что сердце? Какой?! Вы даже настоящую аджику делать не можете. «Чахохбили», э!
- Кто не может?! Возьми у моего дяди Левана – рот сгорит!
- Сам у своего дяди бери! У вас даже «чурчхела» прожевать нельзя. Жадные потому что, кислый виноград берёте.
- Кто жадный?! – вскричал Белия. - Моя дядя Леван жадный?! - и спор перешёл на незнакомый нам язык.
Впрочем, уже через минуту он вновь вернулся в родное матерное русло, и брызнула братская кровь.

- А я бы сейчас любой чачи выпил, – отдуваясь, проговорил Сазон.
В процессе растаскивания кавказских братьев он пострадал левым ухом, и теперь усердно растирал нарастающую припухлость.
Потрёпанными выглядели все.
- Так что передать Рыку? – заправляя выбившуюся  гимнастёрку, спросил я.
- Споём, што! – гнусаво откликнулся Кантария, и шмыгнул разбитым носом.
               
                ***

В итоге, концерт состоялся. Чечётку мы, правда, не били, зато и пирамиду из нас не складывали.
Кузнецов с выражением прочитал «Жди меня», Симонова, сбившись всего раз пятнадцать. Таракан спел «Тёмную ночь» без последнего куплета. Сазонов с Лестеровым исполнили сценическую композицию «Ленин в шалаше».
Пока Белия, Кантария и Вардава нестройно выводили: «И Лэнин такой молодой, и юный Октябр впэреди!», молодой «Лэнин» в исполнении Сазона, тужась лицом и поминутно слюнявя химический карандаш, выписывал на клочке бумаги какие-то закорючки.
Со слов, ведущего концерт, Мартынова - тезисы к манифесту большевицкой партии. Судя по мучительным гримасам актёра, тезисы Ленину давались нелегко и со стороны очень напоминали запор.

А вот Лестеров держался молодцом. Раскорячившись под плащ-палаткой, он превосходно сыграл шалаш, отстояв в положении - четыре точки вниз, пятая вверх - положенные семь минут.
Старания актёров не прошли даром. Зал аплодировал им стоя, чуть предвосхитив кульминацию вечера, а именно финальную песню: «In the army now» группы Status Quo, которую исполняли мы с Мартыновым.

Мартын не только знал аккорды этой песни, но и помнил её текст. Точнее, произношение. В школе он учил немецкий и вразумительно объяснить, что поёт, не мог. Так что мне пришлось выступать в роли попугая. Малопонятное я повторял, бессмысленное – заучивал.

На голоса делиться мы не стали, решив оставить терции и полутона специалистам. Просто выли вместе, бренча порознь.
На репетициях вроде получалось неплохо. Сценическим образом для себя мы выбрали негров – типичных, на наш взгляд, представителей реакционной военщины. Во-первых, для наглядности, а во-вторых, чтобы, в случаи провала сослаться на сатиру. Так сказать, высмеиваем идеологического врага.

Грим делали самостоятельно. Активированный уголь нашёлся в фельдшерском подсумке. Вазелин там же. Однако вместе ингредиенты смешиваться не пожелали, и на лицо ложиться отказывались. В результате, вместо негров получились два перепачканных солидолом механизатора.
Вдобавок, вся эта дрянь не пропускала ни воздуха, ни влаги, и на момент выхода на сцену, по нашим белым нательным сорочкам, надетым для контраста, уже вовсю тёк чёрный пот.
И всё же мы грянули.
И даже пропели целых два куплета, пока я не дал петуха. Не в смысле нот, а в плане текста. Перескочил не то на пятый, не то на шестой куплет, где полагалось орать: «Стенд ап энд файт!», и проорал, - в то время, как Мартын всё ещё скулил нечто лирическое.

Впрочем, диссонанс наш замечен не был. Удручённый иноземной и явно враждебной речью зал зловеще ждал, когда же это безобразие, наконец, прекратится. И мы не стали затягивать.

Допев (я - третий, Мартын – шестой куплеты), мы поклонились, заляпав паркет чёрной жижей, и выпрямившись, упёрлись в ледяной взгляд подполковника Блюдина.
Меня от этого взгляда качнуло, Мартына подкосило.
Даже сквозь грязевые потёки на лице моего партнёра проглядывал приближающийся обморок.
Оваций мы уже не ждали, когда вдруг командирские ладони шлёпнули тремя одиночными. За ними потянулась нестройная пальба хлопков и канонада отодвигаемых стульев.
 
Блюдин удалился первым. За ним зал покинули и остальные. Концерт, посвящённый очередной годовщине революции, окончился на удивление тихо. Даже женщины на каблуках уходили практически беззвучно.
Когда же публика разошлась, мы с Мартынов всё ещё стояли. С меня капало. С него текло.

А через час, в казарме, нас поощрял Рыков.
– Молодцы! – смеясь, грозил он нам пальцем. - Знал, мать-ё, что не подведёте. Блюдин аж чуть не треснул! Так что вам, мать-ё, медаль, а мне взыскание!.. Да ладно, ладно, - похлопал он по щеке покосившегося Мартынова, - не хезай, заменю медаль, нарядами!
 
                ***

И заменил. А затем, эти же наряды заменил ремонтными работами.
Подсобил ему в этом прапорщик Богуславский, он же Пряник.
- Обои клеить умеете? – спросил Пряник у Таратаркина, и тот, не мешкая, ответил:
- А как же!
- А ты? – сощурился он, глядя на меня.
Я кивнул.
Только что, на моих глазах, на кухню сослали Мартынова - тащили практически волоком. После такого клейка обоев казалась прогулкой по Диснейленду.
Обстоятельный Богуславский, однако, с окончательным решением не торопился. Нарезая вокруг нас круги и теребя чуть крючковатый нос, он будто бы примерялся. А потом вдруг сказал:
- Ну, так и быть…
И тут же спешно добавил:
- Только как насчёт пузырей?
- Какие пузыри? – удивился Таракан. - Мы ж на службе!
- Пузырей на обоях, идиот. Ты что обои не клеил?
- А, это… – с видом знатока протянул Таратаркин, и принялся заливать. – Да сколько угодно. Мы с дядькой всё прошлое лето прошабашили. Столько этой мути переклеили…   
- Ясно, – прервал его наш наниматель и заговорил уже более доверительно. – Тут понимаешь, какое дело. У меня рулонов впритирку. Сикало, паскуда, по сантиметрам выдавал. Так что мне бы поаккуратнее как-то, а? Сможете?
- Сделаем в лучшем виде! – выпятив грудь, пообещал Таратаркин. - Не волновайтесь. Мы с дядькой прошлым летом…
- Да, понял я, понял, - отмахнулся от него прапорщик и крикнул дежурному:
- Этих двоих я забираю!   

- А где шабашили-то? – поинтересовался я у Таратаркина по пути к месту работы.
- Чё? – переспросил тот.
- Ну, ты говорил: шабашили, обои клеили. Так, где?
- А, это? Да чего там, делов-то. Клеем чик-пык и - к стенке. В кино так делали…
- В кинотеатре, в смысле?
- Чё?
- Я говорю, вы что, с дядей кинотеатр обклеивали?
- Да, не, какой там. Натурально в кино. «Москва слезам не верит», смотрел?
Я остановился.
- Так ты поклейку только в кино видел?
- Ну а чё там? Клеем чик-пык и - к стенке...

По квартире Богуславского гулял ветер. Трепал раскиданную по кроватям ветошь, шелестел разбросанными газетами, гудел в не законопаченных рамах.
Обойные рулоны аккуратной стопкой валялись в углу.

- Клейстер варить умеете? – спросил Богуславский.
- Ну-у… – оглядывая потолок, протянул Таракан, – дядька мой варил...
- Я-ясно, - обречённо произнёс Пряник.
- Он туды, кажись, денатурата добавлял… – попытался подбодрить заказчика Таракан. - А про денатурат у нас всё Сазонов знает, можем спросить.

- Да сварила я уже… – донёсся из кухни удивительно мелодичный голос.
- На денатурате? – деловито поинтересовался у голоса Таратаркин.
- Боря, помоги с плиты снять, – ответили из кухни, и Богуславского, словно сдуло.

«Так его, оказывается, Борей зовут» – отметил я про себя. А из кухни, между тем, текли голоса. Суетливый, извиняющийся - мужской, и усталый, раздражённый - женский.
- Людочка, когда ты всё успела? И зачем сама? Почему не сказала? – рассыпался перед женой Пряник.
- Да не хватай же – горячее! – нетерпеливо отвечали ему.
- А-ассс!!!
- Вот, бабес. Говорю же, горячее… Суй скорей под воду, - и далее со вздохом. – Ну, как обычно...

В кране послышался свист, потом журчание, а в следующий миг в дверном проёме образовалась скособоченная фигура с цинковым ведром полным мутного киселя. Грохнув свою ношу нам под ноги, фигура распрямилась и вдруг оказалась женщиной.
В бушлате, солдатских шароварах и перепачканных побелкой высоких болотных сапогах. Раскиданные по отвороту бушлата густые русые волосы, обнимали тонкое измождённое лицо с глубокой рубленной бороздой между бровями.

- Вот, - тихо сказала женщина, указывая на ведро. – Надеюсь, этого хватит?
- Хватит! – с видом знатока проговорил Таракан. – Тут на три квартиры хватит.
Ему не ответили.
- Ну, чё, бери, – подтолкнул меня к ведру мой подельник.
- А? – откликнулся я, не в силах оторвать глаз от белой, тонкой, не вяжущейся с реальностью, ладонью, торчавшей из рукава ватного бушлата. Была она будто вырвана из другого фильма, из иной эпохи, из прошлой жизни.

Да и вся женщина показалась мне какой-то инородной, несоответствующей. Всё в ней шло вразрез с окружающим. И её заметная хрупкость, и аристократическая бледность, и холодная отчуждённость, и внутренняя надломленность. Всё это меня в ней поразило. Разворошило глубоко прикопанные эмоции, вроде сочувствия, жалости, и даже, да простят меня командиры, нежности.
Отчего-то вспомнилась учительница географии, в восьмом классе выполнявшая роль наблюдателя на выпускном изложении. Кажется, у неё тоже было такое же лицо. Та же печальная бороздка в сочленении бровей и такие же беспокойные губы.
Помню, всё изложение географичка простояла, отвернувшись к окну, откровенно просвечиваясь в утренних лучах. На ней была шифоновая юбка, и я видел всё! Все её изгибы, ложбины, впадины, и вопиющий ко мне треугольный просвет между тугими крепкими бёдрами. С моего места открывался замечательный вид…
В итоге изложение я завалил.

Теперь же всё это вспомнилось… И я взялся за работу.
Отмерял, резал, намазывал, крепил, бережно изгоняя пузырьки воздуха из-под влажной бумаги. Затем, гнал их плавными поглаживаниями, представляя под рукой эту бледную глянцевую кожу с едва мерцающими голубенькими прожилками.

Короче, я измучил себя и замучил Таракана, отказывая и себе, и ему в поблажках и перекурах.
Таратаркин на удивление не обижался. Он тоже работал, не покладая рук, в полную силу. Печальный образ несчастной женщины пронял и этого обормота с лицом сорокалетнего алкоголика.

Пряник же всё суетился и командовал.
- Ну, держи же, держи! – кричал он, хотя в этом не было никакой нужды. - Что же ты такой криворукий, а? Оно же сейчас склеится!.. Да не на меня, на себя, давай!.. И тряпкой, тряпкой… Да, живее же. Гони, пока не прихватилось…

Иногда в комнату заходила ОНА. Смотрела, слушала истерические повизгивания мужа и морщилась, словно от зубной боли.
Я испытывал за Пряника стыд.

В один из таких визитов она тихо сказала:
- Да оставь ты их, ты же только мешаешь.
- Конечно! - откликнулся деятельный Богуславский. – Их только оставь!
- Вы хотите чего-нибудь? Может попить? – последнее было обращено к нам.
Мы замотали головами.
- Я принесу молока… – сказала хозяйка.

Подавая мне железную кружку, её пальцы задержались на моих, - мне, по крайней мере, так показалось, - и сердце моё чуть не выскочило.
- Бедненький, – прошептала женщина, – руки-то совсем ледяные.
И отойдя в сторону, как-то особенно печально и будто ни кому не обращаясь, сказала: «Кто же зимой ремонт делает?».

- Во-первых, ещё не зима! – с напускной бравадой отозвался Богуславский.
- Это, ты, вон, Андрюшке скажи, – кивнула хозяйка на двор, где среди луж, бродил замотанный в шарф мальчуган лет пяти.
- Ну, ты же знаешь этого Сикалу, Людочка, – залебезил прапорщик. - Я же не виноват, что он обои только сейчас достал. Это же целый процесс: заказать, получить, списать...
 – Процесс!.. – повторила женщина, и снова: – Процесс!.. Андрюшка вон месяц сопливит - это процесс! Утром опять температуру поднимал - третий раз за неделю. Мне его завтра что, снова в поликлинику везти?
- Всё устроится, – попытался улыбнуться муж. - Сейчас доклеим, и заживём…
- Заживём? – зло переспросила жена. – С тобой-то?
И тут Пряник будто засох. На него было жалко смотреть.

Молока я не пил полгода. И хоть было оно ледяным, вкус напитка всё равно показался мне божественным. Я пил его, не поднимая глаз, и ужасно боялся, что она предложит мне добавки.

А вечером мы с ней пили чай. Вернее, я пил, а она смотрела. Богуславский ушёл на вечернюю поверку, оставив нас доклеивать, и мы, наконец, расслабились. Таракан удалился на двор, как он выразился: «покурить до ветру». Меня же пригласили на кухню.
Спящий Андрюшка то и дело просыпался от крупозного кашля, и Люда от плиты, кричала ему: «Спи, воробушек, спи!». А потом смотрела, как я пью чай…
Сидела напротив, и наблюдала, как наблюдают за голодной, жадно хлебающей из миски, собакой.

- Горячий? – спрашивала женщина, когда под её взглядом я закашливался.
Я отрицал.
- Да ты пей, пей… - говорила она. А потом вдруг протянула ко мне руку и неожиданно провела по моим волосам. И я снова подумал о собаке. Мне даже захотелось вильнуть хвостом.
– Первый год, да? – спросила хозяйка, подперев ладонью щёку. Той самой ладонью, которой только что меня огладила.
Я покивал.
- Ты первый, а я седьмой… – вздохнула она. Затем мученически улыбаясь, добавила:
- Так что, можешь считать меня дедушкой. Точнее, бабушкой… У меня уже и седина есть. Вчера нашла. Вот здесь...
Склонив ко мне голову, она пальцами обнажила корни своих дивных волос.
- Видишь?
Я снова покивал.
- А ведь мне всего двадцать шесть. И я ещё отлично помню свой выпускной. Знаешь, какая я была? – вдруг закатила она глаза.
А я старался на неё не смотреть.
- О-о, я красивая была! Как тот полевой цветочек. Тоненькая, аж светилась… Девки мне завидовали, говорили, актрисой будешь... А теперь видишь, какая из меня актриса? В сапогах, в бушлате... Вон, клейстер варю… А ведь я и пела, и танцевала… – тут она снова вздохнула. - Знаешь, когда я последний раз танцевала?
Я не шевелился.
- А вот тогда же, на выпускном... А ещё за меня парни подрались. Веришь, чуть не поубивали друг дружку. Такие глупые… А сколько признаний, сколько обещаний… Самые лучшие парни ради меня готовы были в лепёшку… А я ни с кем — вот такая была дура, гордая!
Тут она глянула на меня, будто оценивая, а потом, словно выстрелом, закончила фразу:
- А сейчас не гордая!
И неожиданно схватив мою ладонь, стремительно увлекла её в распахнутый отворот своего бушлата.

Рот мой пересох.
- Да ты не бойся… - зашептала хозяйка. – Не бойся, трогай… - и, прикрыв веки, заскулила:
- Бедненький мой!.. Какие же мы с тобой бедненькие, господи!

Таракана я не услышал. В ушах гудело, а он вошёл и деловито плюхнулся за стол.
- Чай пьём! – одёрнувшись, почти выкрикнул я.
Лицо моё пылало. На что мой подельник лишь равнодушно повёл плечами.
Хозяйка, между тем, встала, и с отрешённым видом наполнила ещё одну жестяную кружку. Затем, протянула её Таракану.
Как же я его ненавидел. А на меня она больше не смотрела. Случившееся стало для неё таким же прошлым, как и её выпускной.
Для меня же… Нет, об этом не буду.



Полиомиелит

Обои мы доклеили к двум часам ночи. А в три меня отправили в караул. В мой долгожданный, и такой неожиданный первый караул.
Так бывает. Хочешь чего-то хочешь, думаешь, вот бы случилось. А потом вдруг - бац, и никакого эффекта.
В караул я попал не благодаря Корнею Ивановичу и Самуилу Яковлевичу, как надеялся, а с подачи всемогущего Джании. Этот молодой бог вина и чачи, первым из нашего призыва удостоился боевого автомата и первым же его лишился.
Всеми поэтами давно подмечено, что осень пора живописная. Однако в тот год она выдалась удивительно монохромной. Ранние заморозки, продирающий до костей ветер, и прапорщик Мироненко, не пожелавший выдать караульным тулуп, превратили ту осень в совершенно не Болдинскую. Для жителя Сухуми особенно.

Короче, Джания погорел. Собрал на посту хворост. Устроил костёр. И натурально погорел.
Когда на позицию с проверкой прибыл дежурный по части, Джании было уже тепло. Он сидел над костерком, положив на колени взведённый автомат, и грел над пляшущими оранжевыми язычками озябшие пальцы. За спиной часового возвышался ангар с горюче-смазочными материалами. Над головой висела табличка: «Огнеопасно!». И проверяющий от такого зрелища, поседел.
Джанию сняли.

- Так я же нэ спал! – искренне удивлялся этот бедолага. – Просто всо тэло промёрз, как же его не грэть?!
С этих слов и началась моя караульная жизнь.

                ***

После праздников в наших рядах прибыло. На смену ушедшим дембелям, прислали двух младших сержантов и пятерых рядовых. Все нашего призыва.
Один рядовой заменил на кухне демобилизовавшегося Абдурахманова, и мы стали звали его просто Повар. Без имени.
Другой, заняв должность заведующего свинарником, получил прозвище Хряк.
Ну, а третий, четвёртый и пятый, по кличкам: Свищ, Молдаванин и Волоща – разделили с нами общие обязанности.

Волощу звали Волощой - по фамилии. Парень с этой необычной фамилией внешне напоминал лиану, поскольку был также жилист и узловат. А ещё он очень любил смеяться. Когда это происходило, умолкали все. Длинная гусиная шея Волощи начинала ходить волнами, кадык метаться, горло порождало сдавленные агонические звуки… В медицине это, кажется, называется «гаспинг».
Словом, своим весельем Волоща мог испортить любой праздник.

Свищ – он же, Свищюк, был невысоким, пухленьким подхалимом, с остренькой лисьей мордочкой.
Этот заискивал перед всеми, будь то офицер, прапорщик, дед или товарищ по несчастью, вроде меня.

И только молдаванин оказался настоящим молдаванином. Точнее, гагаузом.
- Как-как? – переспрашивали его. - Гарбуз? Кургуз?
- Гагауз, – отвечал он. – Из Молдавии.
- Молдаванин, что ли?
- Не, гагауз. У нас и язык другой, на турецкий похож.
- Так ты турок?
- Га-га-уз!

В общем, в части он стал молдаванином. Однако не только происхождение было у молдаванина удивительным.

- Какой такой баптист? – изумлялся Сундук - Лестеров ещё одной подробности о новоприбывшем. – Что это, вообще, такое - баптист?
- Темнота, – отвечал ему всезнающий Сазонов. – Баб-тист - от слова «баба». По бабам он ходок, чё не ясно?
- А оружие тогда причём? Чего это он оружие в руки не берёт?
- У бабтистов одно оружие - в штанах! – терпеливо растолковывал приятелю Сазонов. - Вот ты, Сундук, не бабтист. Я тебя в бане видел.
- Баптисты – это секстанты такие, - перебивал спорщиков интеллигентный Кузнецов. Сектанты у него были «секстантами». Среди солдат Кузнецов считался начитанным, ибо наизусть знал поэму «Лука Мудищев».
- Секстанты?! – пуще прежнего изумлялся Лестеров.
- Да, валенок, от слова - секс! – шлёпал Сазонов Сундука по макушке.
- Да, не, - кривился начитанный Кузнецов. - Секстанты - в секте живут. Богу молятся.
- Богу?! – ошарашено ахал Лестеров.
Факт богомоления поражал его сильнее всего.
- У моей бабки тоже икона есть, - непонятно к чему говорил Сазонов. - Но она не баптист - ей оружие можно.
- А как же он присягу принимал, если ему автомата нельзя? – встревал с новым вопросом Лестеров.
- Вот ты валенок! – горячился Сазон. - С иконой он принимал, чё не ясно?
- Со штык-ножом, – поправлял Сазонова всеведущий Кузнецов.
- Так, один хер. Нож, икона… Главное - не автомат.
- И чего их только в армию берут? – не понимал Сундук.
- А это чтоб тебе, валенок, обидно не было. А то, каждый тут начнёт говорить: я - секстант, я – секстант! И прощай Советская армия! Нет, братцы, пусть уж все служат, и бабтисты, и нудисты, и даже такие валенки!
Тут Сазон выписал Сундуку ещё одного звучного леща и друзья затеяли возню.

А сержантов, как я и сказал, прибыло двое - Скобко и Малинин. Малинина сразу прозвали Малиной. А Скобко – Биттнером, в честь одноимённого бальзама.
И произошло это так:
Представляя отделению нового младшего сержанта, шумно втягивавшего воздух простуженным носом, начальник нашего цеха, майор Рыков, неожиданно резко проорал:
- Чего шморгаешь?! Сифилис, мать-ё, что ли?!
- Никак нет, простудился… – прогундосил новоприбывший.
- Что, мать-ё, никак нет?! Кому, никак нет?!
- Никак нет, товарищ майор, не сифилис!
- Не сифилис он! Простудился! Может тебе ещё Рижского бальзаму накапать, или травяной настойки, мать-ё, Биттнер?!
- Никак нет.
- Что, мать-ё, никак нет?! Кому, никак нет?!
- Вам, товарищ майор - никак нет. А мне бы не дурно чайку.
- Ах, тебе, мать-ё, чайку? А ну-ка, ко мне, шагом марш!

Далее, предъявляя Скобко сперва свой правый кулак, а затем левый, майор вкрадчиво поинтересовался:
- Так, что выбираешь? Чайку? Или Биттнера?
- Биттнера, – тяжело вздохнул новоприбывший. Чем и приобрёл прозвище.

Как он получил сержантские лычки, для всех оставалось загадкой. Биттнер был патологически ленив. Даже разговаривал без модуляций, монотонно протягивая звуки. Любая деятельность, включая жизнедеятельность, была им глубоко призираема. Укладываясь спать, он издавал такие мученические вздохи, что впору было разрыдаться.
Наблюдая за его вознёй с портянками, мне хотелось припасть на колено и самолично обмотать его многострадальную ногу, после чего величественно вложить её в сапог.

Единственным пристрастием этого патологического лентяя было курение. Курил он помногу и подолгу, медленно втягивая и ещё медленнее выпуская дым.
В части Биттнер устроился оформителем, разом избавив себя от всех нарядов и сержантских обязанностей.

Лычки его тяготили. Казалось, от них он даже сутулился.
Переселившись в каптёрку под Ленинской комнатой, оформитель занялся матбазой - из штаба как раз поступил приказ обновить её по всей части.
Тогда, с гвоздей, с рам, подрамников, и прочей указательно-показательной дребедени поснимали все вывески, плакаты и пропагандистские лозунги.
Часть обезличилась, а каптёрку оформителя захламили выше крыши.

Другой бы, увидев такой размах, тронулся. Но, не Биттнер. Запросив красок, кистей, чертёжных перьев, чернил, растворителя, и ещё бог весть чего, он принялся курить. И прокурил так целый год, не получив за безделье не только ни одного взыскания, но и став отличником боевой и политической подготовки.

А через год, когда по части прошёл слух о прибытии очередной комиссии, приказ об обновлении матбазы был отменён и всю её, в первозданном виде, вернули на место - благо гвоздики, рамы и подрамники сохранились.
Биттнера же не тронули. До конца службы он так и оставался на должности оформителя, изготавливая для офицеров ширпотребные картинки с сакурой на фоне закатов и рассветов.

А ещё Биттнер был на редкость немногословен. Лишь на втором году, когда к нему приехала супруга, выяснилось, что он женат.
«Женат?!!» - очумели все.
Как такое могло случиться с Биттнером, никто не понимал. Женитьба для всех олицетворяла нечто ответственное, подразумевала какую никакую активность. Его же типаж являлся полной противоположностью всему вышесказанному.

- Как ты женился?! – допытывались мы.
- Так дело-то нехитрое, – нехотя отвечал он, пуская в потолок ажурные дымовые кольца.
А ещё минут через пять, Биттнер сказал:
- У меня и ребёнок есть… Вроде девочка.
               
***

Второй, из прибывших сержантов, оказался сионистом. По маме он был русский, по папе – сионист.
Метаморфоза случилась с ним в шестнадцать, когда мама, истинная уроженка Горловки, протянула сыну новенький паспорт, сказав:
- Вот, Володенька, теперь можешь, как человек, поступать в институт.
- Я - не человек, я - еврей! – гордо высказался на сей счёт бывший Коган, а ныне Малинин. И лицо его пошло пятнами праведного гнева.
– Я не могу так поступить с наследием своих предков!
- Можешь, - сдержано ответила ему мать, - и поступишь. Теперь, я надеюсь, уже точно.

Как истинный Коган, отказать маме сын не посмел. Документ он принял, но убеждений своих не поменял. Наоборот, лишь укрепился, превратившись из ярого сиониста - в матёрого.

- Я сионист! – гордо заявил он мне в первый же день нашего знакомства.
Я огляделся по сторонам.
 – Ты что, с ума сошёл?
Малинин понимающе кивнул, и перешёл на непонятный мне язык.
- Это идиш? – поинтересовался я.
- Ага. Ты же ферштейн?
- Ё-ё, – соврал я.

Так у нас появился свой тайный язык, на котором Малинин говорил, а я, не понимая ни слова, многозначительно кивал.
- Сионисты – они не фашисты! – убедительно разъяснял мне мой новый приятель. – Это всё, суки, коммунисты придумали. А сионисты – они просто социал-реформисты!
- А-а, – понимающе тянул я.
Политически Малинин был подкован чрезвычайно.
- Есть среди них и пацифисты, и воинствующие националисты, – продолжал он, - но вместе они всё равно - сионисты. И от этого тебе никуда не деться!
- Ещё бы. Куда же от них...
- Вот ты, например, - продолжал объяснять приятель, - можешь быть, кем угодно – и артистом, и пианистом, и филателистом. Тут ведь главное, не что у тебя здесь, – постукивал Малинин по черепу костяшками пальцев, - а то, что вот здесь, - Важно указывал он на ширинку. - Мне вот, например, батя втихаря от мамы отчекрыжил!
- Что, сам?! – ахнул я.
- Нет, с раввином конечно... И теперь нам всем дорога в Эрец Исраель.
- А что это?
- Эрец Исраэль… - мечтательно протянул Малинин, – это наше всё!
И, вздымая глаза к небу, вдохновенно добавил: «В будущем году в Иерусалиме!».
Где проведём свой будущий год, мы оба знали отлично.
      
          ***

Итак, караул оказался моим спасением. Во-первых, он разлучал меня со Сношенко. Во-вторых, давал краткую передышку от столь утомительного и бесполезного ратного подвига.
Два часа на посту, два - на пульте, два - на сон, и так целые сутки. Ходи, гуляй, дыши, ни о чём не думай. Ты – караульный, ты – неприкосновенен, потому что у тебя два рожка. А это, при хорошей кучности, почти весь личный состав части.

В карауле мы оживали, как оживает подранный кот на родимой помойке.
Охраняемые нами, стратегические объекты могли привлечь разве что сумасшедшего. Промасленные поршни башенных кранов и многотонные рельсы представляли интерес только для извращённых поклонников металлолома. Таких, к счастью, не находилось. Поэтому в карауле большей частью мы охраняли самоё себя, и боевой автомат, болтавшийся на наших плечах бесполезной палкой. В нём-то, собственно, и заключалась истинная ценность.

В нашей самой мирной стране на оружие всегда был и будет спрос. Поэтому во избежание неприятностей на пост лучше было не выходить вообще. Что мы и делали, когда начальником караула назначали сиониста Малинина.

При Лысенке такая вольность была немыслима. А вот, когда в караул назначали Малина, за ним, как за Чапаем, рвались все. А дорвавшись, сутки дрыхли.
Часовой спал в сушилке, бодрствующий - на столе, отдыхающий - на топчане, сам же начкар Малинин вальяжно почивал на матрасе.

Единственной боевой задачей такого караула являлось каждые два часа менять диспозицию. Тогда в караульном помещении исполнялся сонный минует.
Не размыкая вежд и плавно перебирая ластами, спящие менялись местами. С топчана перебирались в сушилку. Из сушилки - на стол. Со стола - на топчан. И лишь начкар неизменно оставался на своём собственном ложе.

Заряженный АК-47 с шинелью и подсумком валялся под окном, чтобы в случаи внезапной тревоги экстренно подхватиться часовым - то есть, тем, кто на тот момент почивал в сушилке.
По сигналу ему вменялось схватить скорострельное добро и, вывалившись в кусты крапивы, стремительно отползти в направлении поста.

Всё это было обговорено, заученно и многократно отрепетировано. Загвоздка заключалась лишь в отсутствие будильника, отчего два часа могли незаметно перетечь в три, в четыре, а то и во все восемь…

Помню такой случай. Произошёл он в январе, ясным воскресным утром.
В караулку кто-то постучал. Не посигналил у ворот, не позвонил в калитку, а именно постучал – вежливо, вполне изящно, костяшкой указательного пальчика в караульную дверь, за которой боевой расчёт, в полном его составе, сладко бдел сном истинных праведников.

От стука я подскочил. На тот момент я был бодрствующей сменой, и вскакивать входило в мои обязанности.
В общем, я подскочил… и тут же рухнул. Поскольку у меня не оказалось ног.
То есть, они как бы присутствовали, и я даже мог их лицезреть, но для мозга их не существовало.
Для него они само-ампутировались, разъединившись с ним аксонами. Судя по всему, конечности скончались где-то пару часов назад, лишившись кровоснабжения из-за прокрустова ложа, которое я себе устроил из двух сдвинутых вместе стульев.

До входной двери было метров пять. До гауптвахты приблизительно столько же, если учитывать, что неожиданный визитёр не какой-нибудь сказочный алкаш с лукошком подснежников, а кто-то из начальства.
И, судя по тому, что в дверь уже не стучали, а колотили, это было именно оно.

Словом, я принял решение - ползти и, представив себя героем «Повести о настоящем человеке», стал извиваться, как истинный гад, шипя от тупого покалывания в окочурившихся ногах.
Подгонял меня уже нешуточно громыхавший за дверью мат, вне всякого сомнения, принадлежавший командиру нашей части - подполковнику Блюдину.

Мат командир чередовал вопросами. Вроде: «Вы что, там все перепились?!.. Или вас лядей перестреляли?!» - «Живые вы там или нет?!» - «Где начальник караула?!». И так далее.

Дверь под градом ударов лихорадило. Караул же продолжал безмятежно спать - каждый в своём праве. И только я, вьюном вившись от пола по стене, тянулся к засову... А дотянувшись и сдвинув задвижку, обессиленный рухнул под яловые сапоги начальства.

Блюдин, на удивление, заговорил невозмутимо и вкрадчиво.
- Где начакар? – спокойно поинтересовался он, брезгливо оглядывая меня, будто дохлого таракана. По правде сказать, его я больше всего и напоминал, беспомощно лёжа на спине и вяло перебирая онемевшими лапками.
- Начкар отдыхает, - виновато пробормотал я.
- А-а, – понимающе протянул Блюдин. – Ну, а часовой где?
- Часовой на посту!
- И кто у нас часовой на посту?
- Рядовой Сазонов.
- А-а… А ты кто?
Я назвался.
- Нет, кто ты у нас сейчас? Чьи обязанности ты исполняешь? – пояснил свой вопрос Блюдин, и его сухой рот треснул довольно умильной улыбкой.
- Я - караульный бодрствующей смены.
- Бодрствующей, значит? – всё ещё улыбаясь, переспросил подполковник.
- Так точно.
- Бодрству-ю-щей?!! – вдруг проорал он, и повторил ещё громогласней. – Бодрству-ю-щей?!!!
- У меня отказали ноги! – быстро запричитал я. - Я вернулся с поста, а они…
- Вста-а-ать!!
- Это, наверно, острый полиомиелит! Я про такое слышал!..
- Вста-а-а-ать!!!! – бесновался подполковник, остервенело пиная мои сапоги, венчавшие две бесчувственные колоды, некогда бывшие моими ногами.

На шум выскочил начкар Малинин. Лицо молодого сиониста напоминало сырую лепёшку. Рачьи глаза его отказывались фокусировались.
- Что это такое, сержант?!! – переключился Блюдин на Малинина. – Что это?!! – указал он на моё бренное тело.
- Полиомиелит! – с пола подсказал я.
- Полиомиелит… – пробормотал мой до смерти перепуганный товарищ.

Вытаращенные глаза его, казалось, вот-вот вывалятся ему под ноги, будто он, наконец, узрел долгожданную гору Сион или Голгофу, что в данном случае предположительнее.

А Блюдин, между тем, продолжал буйствовать.
- Кто часово-ой?!! – сыпал он вопросами.
- Сазонов! – подсказывал я.
- Сазонов… – не сводя с меня очумевшего взора, подтверждал Малинин.
- Кто отдыхающий?!!
- Лестеров.
- Лестеров... – послушно повторял начкар.
- Поднять отдыхающую смену!
- Есть поднять! – криво козырнул Малинин и влетел в комнату отдыхающего.

Из комнаты начкар вышел, пошатываясь. Глаза его впали и иссохли, как два колодца в пустыне. Вместо ожидаемого Лестерова, вслед за Малининым выплыл заспанный и ничего не соображающий Сазонов.

- По вашему приказанию прибыл, - оправляясь на ходу, отрапортовал только что разбуженный.
- Ты - Лестеров?!! – накинулся на него Блюдин.
- Никак нет… Караульный отдыхающей смены, рядовой Сазонов.
- А на посту тогда кто?!! – бешено взвыл Блюдин, и, притянув Малинина за грудки, проорал в его белое от ужаса лицо:
– Кто у тебя на посту, начкар?!!
- Сундук! – с пола выкрикнул я.
- Су-у-ундук… - тупо вторил Малинин.
- Какой ещё Сунду-у-ук?!!
- Лестеров. Рядовой Лестеров...

А потом они ушли на пост. Только за ними закрылась дверь, как в караулку вбежал командирский водитель.
- Вы чё это духи, оборзели?! – удивлённо вытаращился он на меня. - Чё за беспредел?!
- Полиомиелит… – пожал я с пола плечами.

Из сушилки проклюнулась разваренная, как пельмень, голова Лестерова.
- Который час? – силясь разглядеть настенные часы, проговорила пылающая жаром голова.
– Чё за хрень?! – вздрогнул от неожиданности командирский водитель. – Вы чё тут, духи, совсем нюх потеряли?
- Беги на пост! – игнорируя водителя, крикнул я пылающей голове.
- Так, это… Время ж не моё.
- На пост, бего-о-ом!!
В затёкшие конечности уже возвращался кровоток и меня пронзали тысячи игл.

В тот раз всё обошлось. Сундук встретил проверяющих у дальнего ангара, чем невероятно удивил, узревшего Голгофу и мысленно готовившегося к распятию, Малинина. Для этого горе часовому пришлось нестись по снегу напрямки. В остальном же всё прошло, как по написанному: «Стой, кто идет?!.. Стой, стрелять буду!», и всё прочее в таком же роде.

А уже вечером, от командирского водителя, которому за молчание мы дружно скинулись по рублю, нам стали известны подробности появления Блюдина на нашем пороге.
- Эта сука, - охотно делился с нами водитель, куря наши сигареты, - вырвал меня в шесть утра. Представляете? Срочно! – говорит. - Выезжаем на стрельбы. Вроде я, курва, не в курсе его стрельб, снайпер херов. Он так два раза в неделю в одну разведёнку стреляет. Училка вроде… Но, то на неделе, а тут воскресенье - заслуженный выходной!.. Уж не знаю, то ли ему, козлу, жена не дала, то ли ещё что. Короче выехали… Говорю чурке вашему на КПП, как его там - ***рия?.. А, Кантария. Ну, один хер. Говорю ему: к командиру еду, в город. Звони!.. А он тупой, видимо, не вам, а дневальному позвонил. А тот же и так в курсах, он же меня и будил. Вам бы их обоих отмудохать, как следует…
В общем, приезжаю, сигналю. Выходит Блюдин, и едем мы к разведёнке. А у неё… Ну вот, клянусь, и пяти минут там не пробыл. Я даже закемарить не успел, как выбегает этот мудило. Морда во! Красная. Фуражка в руке. Злой, как собака – то ли тоже не дала, то ли ейный хахаль его с лестницы спустил… А чё законно! Кто в выходной, да ещё в такую рань?.. Короче, злой, как чёрт. «В караул!» – орёт. Ну и всё такое… Приезжаем. А у вас тут - чё за нах? Ворота нараспашку, калитка не заперта. Вааще, беспредел! Вы чё духи, в конец, опухли? Борзыми стали? Чё творите-то, а? Нюх потеряли?!..
      
Из роли обездвиженного я выходил постепенно. Отчего утром следующего дня меня отправили в медчасть.
- Как ты это назвал? – переспросил меня фельдшер.
- Эпизодический рецидив острого полиомиелита, – чётко соврал я.
- Эпизодический через «е» или «и»?
- После какой буквы?
- Ну, первая – «е» или «и»?
- «Э» – говорю.
- Э-пизодическая? – с сомнением проговорил младший эскулап. – Да не, херня какая-то. И написал через «и».

Так что мой диагноз, хоть и не точно, но подтвердился. А вот с графой «лечение» проволочки не случилось.
«Горчичники» – каллиграфически вывел фельдшер.
- Может недельку отдыха? – умоляюще глянул я на него. – Всё-таки «ипизодическая».
- Не, - ответил фельдшер, - у меня горчичники сыреют.
В итоге из медчасти я вернулся без полиомиелита и с пачкой сырых горчичников.

- Быстро же тебя, мать-ё, подлатали, – недобро ухмыльнулся майор Рыков.
А Блюдин неожиданно вывел меня перед строем.
- Вот! - сказал он, поигрывая желваками. - Полюбуйтесь, ваш сослуживец. Можно сказать, соратник…
«Губа!» - подумал я.
А дальше случилось немыслимое. Блюдин вдруг гаркнул:
- Подразделение, равняйсь! Смирно!
И пошёл на меня строевым шагом.
- За проявленные мужество и отвагу во время несения караульной службы…
Я почувствовал себя голым.
«Это не «губа», – свистели беспощадные мысли, – это, наверно, дисбат!».
А командир всё не умолкал. До моего сознания долетали лишь обрывки его фраз: «несмотря на физическое недомогание» … «пост» … «обязанности караульного» … И наконец: «благодарность» и «письмо на родину».

Всё это время рука его была занесена для удара. Это уже потом мне объяснили, что он отдавал мне честь.
«Сам Блюдин! Мне!»

- Насчёт письма, распорядитесь, – кивнул командир Рыкову.
– А чего тут распоряжаться? – хмыкнул тот. - Вон пусть Мердяев и пишет. Он же у нас, мать-ё, писюн известный.
А затем, раздув ноздри, Рыков тихо шепнул мне на ухо:
- Письмо тебе, мать-ё?.. Под зад коленкой те, а не письмо!
- Служу Советскому Союзу! – выучено вскинул я руку к виску.
 

             
Стодневка

Бытие наше сплошь состоит из ритуалов. И осознанного выбора тут нет. Окрестят тебя или обрежут - вопрос исключительно географический.
Короче, в чём родился, то будь добр беззаветно и люби. Будь-то Палестина-Мать или Папа-Папуа. Служи её идеалам, будь полноценным членом, следуй, исполняй и пей, что подают.

Я, к несчастью, родился не в Папуа, и настоянное на слюне, пойло «кеу» пить не приучен. Та же история и с чачей.
Этот напиток прислали Кантарии в мандаринах. Внутри каждого отдельно взятого плода.
Плотненький, ладно сколоченный фанерный ящик был доверху наполненный двумя национальными достояниями Абхазии, объединёнными посредством впрыскивания в единый конгломерат еды и яда.

Ели мы, а вернее сказать, травились этим лакомством - в автобусе. После отбоя, с «дедами», отмечая начало их «стодневки».
Есть в армии такой праздник, точнее, тоже ритуал - сто дней до подписания указа о призыве и демобилизации.

Ну, как бы вам правильно объяснить?.. Вот, все люди молятся - кто Яхве, кто Христу, кто Магомету, кто какой-нибудь святой обезьяне. Так вот, нашу обезьяну величали Дмитрий Тимофеевич Язов. И была она в звании маршала Советского Союза.

Два раза в год этому восседавшему на Кремлёвском Олимпе богу войны и мира, подносили на подпись указ. И он его подмахивал, дабы армию не вспучило и не разметало её радиоактивные потроха по всей шестой части суши.
А за сто дней до этого события и начиналась, собственно, «стодневка».

«Деды» брились наголо и добрели. Начинали чесать пузо, демонстрируя всем своё обновлённое гражданское нутро, и отдавали салагам пайку масла, являя тем самым преемственность поколений - мол, мы послужили, теперь, говнюки, ваш черёд.

В этот период каждый «дед» - в широком понимании этого глагола - ИМЕЛ своего персонального «салабона».
Задействовать «раба» без уведомления и дозволения его «хозяина», не смел никто.
Был хозяин и у меня. Я выбрал его себе сам. И звали его Ракета.

Хозяйская и рабская ипостаси присутствуют в каждом человеке, и выявляются лишь обстоятельствами. В нашем случае, взмахом министерского пера, после которого, салага неотвратимо превращался в «черпака», как карета в тыкву.

С Ракетой же такого фокуса не вышло. С ним случилась иная история. А именно – БПТ, то бишь, боевая психологическая травма. Правда, получил он её ни в бою от врагов, а в строю - от друзей. И произошло это следующим образом:

В часть Ракета прибыл сразу после призыва. Вне партии. Первым, так сказать, десантом. И оказался единственным молодым на всё подразделение.
Ну повезло…
Подмога, в виде шестерых таких же бесправных, подоспела лишь через месяц. Однако Ракете этого месяца вполне хватило.
Творчество Чехова тогдашние черпаки не уважали, и за месяц вместо раба по капле выдавили из него человека, оставив себе на потребу лишь вязкий всецело подчинённый им жмых.

У бедолаги на этой почве развился энурез, причём не ночной, а вполне себе спонтанный. В том смысле, что случался он с ним, как во сне, так и наяву - от любого окрика и даже внезапного шепота.

Так, например, когда я шепнул ему: «хочешь стать моим дедом?», – он едва не продемонстрировал мне свою хворь, заметавшись лицом и беспорядочно вскрикивая: «Кого?! Чего?!».
- «Дедом», – спокойно пояснил я. - Моим «дедом».
- Кто?! Кого?!
Говорил он, словно стрелял. Вернее, будто стреляли по нему, беспрерывно оглядываясь и пригибаясь.
- Расклад такой, – тронув его за локоть, принялся я втолковывать. – Каждое утро я буду забирать у тебя масло, а по вечерам подавать тебе подписанную сигарету. Идёт?
- Кому?.. Чего?

В итоге я всё же его уговорил.

Своё имя Ракета заслужил скоростью. Даже на втором году он бегал проворнее любого Фореста Гампа. Человеческое имя у него, разумеется, тоже было, но им никто не пользовался. Оно указывалось лишь в официальных документах и казенных формулярах. Даже Блюдин, сам Блюдин называл его не иначе, как Ракета.

И был у того Ракеты дар. Точнее, страсть. А ещё точнее, страсть, породившая дар! Который, в сущности, и помог ему выжить.
Именовался этот дар - эротомания.

В тогдашнем сафари, с вышеупомянутыми Удавами и Бизонами одной скоростью парнишка бы не спасся. А вот пылкая любовь к эротической литературе его уберегла.
В то время у каждого уважающего себя подростка можно было найти перепечатанные листки этой откровенной мути, вроде: «Диего своим могучим нефритовым стержнем пронзил едва распустившийся бутон Сюзанны…».

Точнее всю эту лабуду мог бы описать лишь сам Ракета, поскольку хранил её в своей шарообразной голове, где-то между мозжечком и продолговатым мозгом. Причём, хранил не только искрящиеся метафорами бутоно-стержневые сцены, но и все предшествующие им диалоги, монологи, и лирические описания. Всю сюжетную линию и междометия до последней запитой. Феноменально! Фотографически! И это на фоне абсолютного словесного кретинизма.

Слово «членораздельно» Ракета уважал, поскольку чувствовал в нём тот самый нефритовый стержень. Однако членораздельно выразить собственную мысль, или хотя бы более-менее ясно ответить на поставленный вопрос, увы, не мог.   
В бытность салагой, ему приходилось повторять свои «рассказки» едва ли не еженощно.
«Давай про Диегу!» – кричали ему, приправляя просьбу нехилым тычком. И Ракета приступал: «В то утро, Сюзанна проснулась от странного, неведомого ей ранее ощущения… Её, благоухающий ароматом рассвета цветок, распустился…»

Кто такая Шахерезада, рассказчик знал навряд ли, но, тем не менее, с необычайной точностью повторял её роль.
Помимо устных, были у эротомана и письменные труды - три толстые общие тетради - за сорок четыре копейки в коленкоровой обложке.
Там, все эти Диеги, Сюзанны, Марианны и Джоанны, выписанные аккуратным почерком, и обитали.
Передавались эти, порядком затрепанные творения, из рук в руки, переходя от дембелей к дедам...

Вот с таким Ракетой я и отправился на празднование своей «стодневки».
               
***

Пока посылку не вскрыли, в автобусе романтично пахло соляркой. А потом вся романтика испарилась. В нос ударил резкий запах браги, плесени и гнилья с легким цитрусовым оттенком.
Присланное угощение во мраке выглядело довольно серо. Если бы не резкая обонятельная палитра, можно было бы подумать, что Кантарии, вместо мандарин прислали картошку.

На ту знаменательную вечеринку меня пригласил Вардава - наши койки были смежными, а это в некотором смысле роднит.
- Падём, чачи выпьем… – сказал он мне как-то за обедом. Слова «чачи» и «выпьем», а уж тем более их симбиоз произвели на меня неизгладимое впечатление.
- Да ты нэ бойса, мы с дедушками, – пояснил Нос. Так его теперь звали. - Гураму посылка пришла. Два месяца шла-шла, наконец, пришла. Ми пригласили дедушек, те пригласили нас. А я приглашаю тебя. Скажи своей Ракете, пусть тоже приходит.

Ракета был моим пригласительным. Однако тащить его мне пришлось едва ли не силком.
- Ну, пойдём, дед ты или не дед! – уговаривал я Ракету.
- Кого? Куда? - растерянно вздрагивал тот короткими ресницами.
- В автопарк. На стодневку.
- Кому?

На праздник «мой дедушка» торопился, путая следы. Стремительно перебегая от склада - к столовой, от столовой - к бане, от бани...
В общем, я всё время боялся его потерять.
От угощений Ракета категорически отказался, и сразу по прибытию сел на пост, вытянув по ветру нос и наострив уши, точно легавая.
Выдрессирован он был так, что Дурову не снилось.

Выбранный для празднования, салон автобуса, больше всего походил на морозильную камеру. Металлические поручни искрились инеем. Окна покрывали замысловатые узоры. Сиденья, казались, вырубленными изо льда.

Над фанерным ящиком мы сгрудились, словно над костром. Девять фигур над остро благоухающей серой субстанцией. Девять пар скептических глаз. Девять замёрзших носов. Девять жаждущих забвения душ.

- Давай, что ли, пробуй! – молвил Ворона, протягивая очищенный фрукт Мирабу Джании. Джания был его вассалом.
- Гураму пришло, Гурам пусть и пробуэт! – ловко уклонился от предложения Мираб.
- Закон гор, да? Уважаю. Ну, хорошо, пусть первым травится хозяин… – не стал спорить Ворона, и мандарин перекочевал к Кантарии.
- Что - травится, кто? – принимая дар, обиженно воскликнул Гурам. Взгляд его затравленно бегал.
- Мандарины - первый сорт! Чача – высший! – провозгласил он, и стал, морщась, жевать.
Восемь пар глаз следили за ним неотрывно.

Проглотив лакомство, Кантария, словно иллюзионист, предъявил зрителям зияющий пустотой рот. Затем изрёк:
- Очень вкусно!
При этих словах его передёрнуло, как от удара током.

- Ну, тогда с богом! – подытожил дегустацию Ворона, и в ящик поползли руки.
Поначалу жевали молча, деловито сплёвывая косточки себе под ноги. Потом начали говорить.
- Гадость, конечно, но вроде забирает, – первым высказался Дохлый, дед Тимура Белии.
- Что - гадость, кто? – деланно возмутился Кантария. – Это мне мама слал. От всей души!
Губы его при этом мелко вздрагивали.   
- Сколько, говоришь, они шли? – с набитым ртом поинтересовался Троцкий.
- Два месяца… – ответил за Кантарию Нос.
- Смотри-ка, и не сгнили.
- Так, это же чача! – постучал Троцкому по лбу сержант Герасименко, и с кавказским говором воскликнул:
- А ну-ка, джигит, почисть мне ещё один - от всей души!
А Дохлый, кривясь, поддакну:
- Да, чача первый сорт.
- Мандарины – первый! Чача - высший! – горделиво поправил его Кантария.

Этим беседа и исчерпалась. Дальше снова ели молча. Я - дольками. Остальные запихивали фрукты в рот целиком.
Первым сдох Дохлый.
- Да-а-а… - протяжно выдохнул он. - Хорошие витами-и-нки…
И, закатив глаза, завалился на бок.

Дохлого заботливо накрыли брезентом. Трапеза продолжилась.
Когда, сидевший на посту Ракета, сдавленно прохрипел: «Дежурный!», а затем, проворно нырнул с подножки автобуса головой в сугроб, никто из нас даже не шевельнулся.
Присутствующих, к тому времени, уже охватила странная апатия, зародившаяся где-то в ногах, а потом неотвратимо расползшаяся по всему телу.
   
- Што он сказал? – вяло пробормотал Джания.
- Вроде, дежурный… - чавкая, ответствовал сержант Герасименко.
- Какой такой дэжурный? – вопросил Джания.
- По части.
- Какой такой «почасти»?

Дежурным по части в тот вечер заступил лейтенант Коробов. Личность в подразделении новая, до конца невыясненная.
Я глянул в окно. Метрах в десяти от автобуса из сугроба проклюнулась голова Ракеты. Проклюнулась и вновь исчезла.

- Он сказал: «дежурный» – равнодушно подтвердил я.
- Дежурный?! – вдруг вскинулся Ворона, и повторил: – Дежурный?!

Тут повскакали все. Топча, покатившиеся по салону мандарины, и друг дружку, празднующие ринулись из автобуса вон.
Меня вынесло первым. Полетев с подножки, я врезался во что-то громоздкое. Под моим натиском это громоздкое обрушилось, и я, разглядев тусклый блеск лейтенантских звёздочек, подумал: «Вот и всё! Письмо на родину, трибунал, дисбат!».

Додумать я не успел. Сверху посыпались тела. Одно, второе, третье…
Выйдя из оцепенения, я забарахтался и, вырвавшись из возящегося, густо матерящегося кокона, бросился наутёк. Точнее сказать, предпринял попытку... Поскольку рецидив острого полиомиелита настиг меня уже метра через три.

И всё же страх дисбата оказался сильней паралича. От сугроба к сугробу, от фонаря к фонарю, от дерева к дереву, мне-таки удалось добраться до казармы и там, не раздеваясь, рухнуть в постель.

***

Рассвет в то утро выдался мандариновым… Цитрусовые были повсюду… На мне, подо мной.
Что происходило той ночью, я не помнил. Мандариновое извержение осталось где-то за гранью. Однако вся постель и прилежащие к ней территории носили следы сдобренных чачей абхазских гостинцев. Даже тумбочку сея горькая участь не миновала.

А проснулся я от толчков и криков прапорщика Галушко.
– Подъём! – гремел тот, перебегая от одного бойца к другому. – Подъём, алкашня!
Мы заворочались.
Все, кроме Носа. Тот лежал лицом вниз, в прямом смысле утопая в мандаринах. Зато пол под его койкой был девственно чист.
Невзирая на страшное похмелье, я это отметил сразу, настолько разителен был контраст между заблёванным верхом и целомудренным низом.

- Нос! – перевернули мы товарища. – Нос, ты дышишь?!!
Как ни странно, он дышал. Впрочем, этим его жизненные показатели и ограничивались. Погружённый от уха до уха в благоухающую лужу, Вардава каким-то чудом сохранил дыхательную функцию. Как? Не понятно. Но факт был на лицо, точнее, на лице, превратившемся за ночь в неповторимо пёстрый букет.

- Подъём, алкашня!! – продолжал грохотать Галушко. – Подъём-ля!.. Ваше счастье, что дежурный позвонил мне, а не командиру! Ваше счастье!.. Десять минут, чтобы привести казарму в порядок! Десять минут!!!

Казарма выглядела чудовищно. Ещё чудовищней выглядели её обитатели. Пары в воздухе витали такие, что казалось одна искра и всё тут полыхнёт.

Позже выяснилось, что я единственный, кто добрался до постели самостоятельно. Остальных же волоком доставили - лейтенант Коробов и, примчавшийся ему на выручку, прапорщик Галушко. Это они, наши отцы-благодетели, укладывали лишившихся двигательных функций мычащих бойцов. Это они стягивали с них сапоги и накрывали одеялами.
При этом Коробов не переставая стенал что-то про ЧП и про необходимость доклада, а Галушко на это цедил: «Доложишь и капец тебе, хлопчик!.. Первое дежурство и такой залёт, да Блюдин тебя - под трибунал!!».

И всё, как ни странно, прошло гладко. Даже Дохлый не сдох. Хотя имел на это все шансы. Закоченевшего, но не околевшего, его извлекли из-под брезента лишь к обеду.
Всё же чача удивительный напиток. Особенно в мандаринном облачении.



Дискотека

После Нового года в часть прибыли свежие салаги, и наша жизнь заиграла иными красками. Бультерьер Сношенко, наконец, разомкнул заклиненные на нас челюсти и с завидным рвением вгрызся в свежатинку. Мы теперь официально числились «молодыми».
 
А ещё, «стодневка» открыла нам доступ к «чипку». Деды нуждались в сладеньком, и мы им его официально поставляли. При этом, не забывая украдкой баловать и себя.
Бетонно-песочный коржик за одиннадцать копеек, на бегу проглоченный по дороге от чипка в казарму, казался нам верхом кулинарного искусства. Больше одного, правда, в нас не влезало. За исключением Волощи. Тот умудрялся умять целых два. А однажды, на спор, заглотил аж три, хотя видимого удовольствия от этого не получил. Мираб, затеявший этот спор, в итоге лишился дополнительных одиннадцати копеек, а Волоща с Сазоном здоровья.

Когда третий корж встал поперёк безразмерной, как нам казалось, Волощёвской глотки, а из глаз подавившегося брызнули крупные слёзы, все не на шутку перепугались. Все, кроме хладнокровного Сазона. Тот проворно подхватил подвернувшуюся под руку доску и шарахнул ею Волощу по спине. Коржик, разумеется, Волоща мгновенно выхаркал. Однако затем, перехватив ту же доску, принялся наотмашь благодарить ею своего спасителя.

Так что от третьего коржика все лишь проиграли. Кроме, пожалуй, мясомолочной Наталки, торговавшей бетонно-песочными лакомствами. Молока в той Наталке, если прикидывать на глаз, было немерено, да и мяса - центнер с гаком. Причём целостность этого гака напрямую зависела от наших тощих кошельков.

Все развлечения в армии прописаны в дисциплинарном уставе. К примеру – «стойко переносить тяготы и лишения», «не щадить крови и жизни», «беспрекословно выполнять приказы», и многое другое ещё более занимательное. Сон, тепло и еда в число развлечений не входили.
Ну, в самом деле, какие могут быть тяготы, если ты вдруг сыт, неожиданно тепло одет, да к тому же выспался. Не тяготы, а какая-то тягомотина.
В общем, без лишений солдату плохо. Ему хоть в петлю - без лишений. Командиры это, слава богу, понимали. Хотя, случались и у них осечки.

Одна такая произошла в канун восьмого марта. В тот день меня снова срочно вызвали в штаб.
- В штаб! Бегом! – проорал дневальный, и я, отбросив нагуталиненную щётку, сорвался с места.

В штабе дежурил Кузнечик. Недавно его назначили штабным писарем, и отныне всё своё время он проводил за важным перекладыванием бумажек с правого края стола на левый. Удостоился он этого назначения за свою вопиющую грамотность. Как я уже упоминал, Кузнечик наизусть знал всего «Луку Мудищева», и армия это по достоинству оценила.

Когда я вошёл, писарь предупредил меня шёпотом:
- Жди, сейчас тебе из дома звонить будут. - И важно покосившись на телефонный аппарат, добавил: - Я с твоим отцом только что беседовал. Он почему-то думает, что тебя убили.
- Чего?!!
- Не знаю. Про какое-то письмо говорил - мол, получили уведомление. Ну, типа похоронки.
- Похоронки?!!
- Я ему сказал, что утром вроде видел тебя ещё живым, но он, по-моему, не поверил. Короче, сейчас перезвонит.

Не успел я вдохнуть, как аппарат затрезвонил.
- Ало! – схватил я трубку.
- Сынок?!! – донёсся до меня взволнованный мамин голос. – Сынок, ты жив?!
- Жив, жив.
- Ранен?!
- Нет!
- А это точно ты?!
- Я! Ты что, не слышишь?
- А папа уже побежал на вокзал! – проговорила мама полным отчаянья голосом.
- Зачем?
- Ну как же… Тебя забирать!
- Что значит забирать?
- Транспортировать. Мы же получили письмо.

Я глянул на Кузнечика. Сквозь замызганное оргстекло тот немного расплывался.
- Куда транспортировать? Какое письмо, мама?
- От командования! Письмо, подписанное заместителем командира по политической работе, капитаном Мердяевым.
И тут она разрыдалась.

- Что в письме? Что он там пишет?! - вскричал я.
- Ой, я не могу… Ты точно жив? Может ты в госпитале?
- Да в штабе я! Ты же в штаб звонишь!
- А уже не знаю, куда я звоню… - всхлипнула мама. - Может тебе что-то привезти, папа уже всё равно поехал тебя транспортировать.
- Да куда транспортировать-то?
- Домой! Мердяев же тут пишет… Ой, я не могу… С тобой точно всё в порядке?
- Да говорю же, точно. Жив, здоров, рядовой… Да прекращай ты реветь!
- А как же письмо от командования?
- Оно при тебе?
- Да-а.
- Прочти!
- Не могу-у-у-у… - простонала мама. - Тут написано… у-у-у-у-у… Ты точно жив?
- Да, точно, точно, успокойся!
- Может ты в госпитале?
- Какой госпиталь? Я же из штаба с тобой говорю! Всё у меня нормально! Понимаешь - ВСЁ!!!
- Понимаю.
- А теперь прочти письмо.
- Сейчас…
В трубке послышалось шуршание.
- Тут… сказано… - продолжала всхлипывать мама – Тут… написано … «Письмо на Родину».
- Ах, так вот оно что! – шлёпнул я себя по лбу.
И Кузнечик, понимающе кивнул.
- «Здравствуйте, уважаемые родители рядового…» - начала мама плаксиво. – Обращается к вам заместитель командира п-п-по политической работе, капитан Мердя-е-ев…»
- Дальше, мама!
- «Ваш сын, рядово-ой… во время несения караульной службы-ы-ы-ы…» - Ой, я не могу это читать!.. - «…с отвагой и мужеством исполнил свой воинский долг перед отчизной…» - Ты слышишь? Перед отчизной! - «…перед коммунистической партией и лично перед командиром части подполковником Блю-ю-ю-ю-диным…»
- Да перестань же ты реветь, Господи!
- Не могу!.. И вот тут дальше… «…не смотря на физические увечья-я-я»… - У тебя что, увечья?!!
- Нет, мама, нету у меня никаких увечий! А знаешь что, лучше выбрось это письмо!
- «…не смотря на физические увечья полученные во время дежурства на боевом посту-у…»
- Не читай этого, мама! Слышишь? Я уже всё понял! Выбрось к чёртовой матери это письмо!!!
- «…ваш сын отважно и беззаветно защитил вверенный ему пост и своих боевых товарище-е-ей…»
- Не-чи-тай! – проорал я по слогам.
- «…чем и снискал славу в их и в наших сердца-а-а-ах…»
- Порви, говорю! Выбрось этот пасквиль!
- «…благодарим вас за сына… Заместитель командира части по политической работе…»
- Всё! - надрывался я. - Хватит!!
- «…капитан Мердяе-е-в».
- Чтоб он сгорел!
- У тебя что, ожоги?! Может, привезти облепиху?!
- Не надо мне никакой облепихи! Я цел!
- А кто ж, говоришь, сгорел?
- Мердяев, говорю, чтоб сгорел, гнида! Понимаешь?
- Понимаю… А, что передать папе? Тебя точно не надо транспортировать?
- Точно!
- Ты меня не обманываешь?
- Честно. Всё у меня всё хорошо!
- Ну как же всё, а гланды?
- Да какие гланды, мам? Мы же их вырезали!
- Но они же воспаляются!
- Как они могут?!.. Так, всё, слушай - выпей, пожалуйста, валерьянки и сожги уже это письмо! Слышишь?!.. И папе скажи, пусть тоже выпьет!
- Он уже выпил!
- И пусть никуда не едет!
- Он уже поехал!
- Куда?
- На вокзал!

Когда я повесил трубку, Кузнечик со вздохом сказал: «Хорошую ж маляву тебе подкинули».
Он слышал весь разговор и теперь смотрел на меня сочувственно.
- Слышь, а у меня хорошая новость! – неожиданно оживился писарь.
Я ещё раз посмотрел на телефонный аппарат. Мне отчего–то казалось, что он сейчас снова зазвонит.
- Я сегодня разговор Блюдина с Рыком слышал, – вновь перешёл на шепот Кузнечик. – В общем, хорошая новость. Не поверишь!
- Да нет, сейчас я уже поверю во всё.
- В это не поверишь. Короче… Мы едем на дискотеку!
- Куда? - перевёл я взгляд с аппарата на писаря.
Лицо Кузнечика расплывалось сытой улыбкой.

- Картошку копать что ли?! – переиначил я свой вопрос.
- Не, баб окучивать! – довольно хмыкнул Кузнецов. – Я серьёзно. Оказывается, у нашей части есть подшефное ПТУ. Швейное! Прикинь? Ну и на восьмое марта эти мотористки устраивают там что-то вроде танцев.
- А мы-то тут при чём?
- Ну как же? У них ведь только бабы. Вот они и попросили солдат. Ну, нас в смысле - мужиков. Кумекаешь?
- Кумекаю. Но мы-то тут при чём?
«Мы-то» я акцентировал.
- Так в том–то и расклад, – довольно осклабился Кузнечик. – Рык сказал, что деды всех баб перепортят, а черпаки перепьются к хренам. Короче, они нас того… Ну, на это дело подряжают. Сечёшь? Мол, мы самые благо… чёрт, как же это он сказал?.. - наморщил свой грамотный лоб писарь.
- Благонадёжные? – попытался угадать я.
- Да не, – отмахнулся писарь. - Благо…
- Благообразные?
- Да не. Благо…
- Благодатные что ли? Благостные?
- Благо-родные, во! – разродился, наконец, Кузнечик.
- Кто благородные? – обомлел я. - Сазон?! Сундук?!
- Ну, Рык, конечно, сказал «благоуродные», но всё равно – мы едем к бабам! Понимаешь?!
- Дела-а-а… – потёр я переносицу.
Новость была настолько фантастической, что неприятный разговор с домом отошёл на второй план.

- И что весь призыв едет?
- В полном составе!
- А как же наряды?
- Снимут… Правда, они там сперва насчёт грузин спорили, дескать, дети гор - брать-не брать. Но Мердяев, сказал, что проведёт с ними разъяснительную работу на предмет баб и их устройства…
- О-о, - вздохнул я, - этот может.
- Короче, сегодня объявят. Только ты пока никому, лады?!
И я пообещал.

                ***            

Парадная форма предназначена не только для парадов, но и для отпусков, командировок, а также увольнительных. В общем, для всего того, чего за первый год службы с нами ни разу и не случилось.
Хотя о наличии «парадки» мы, разумеется, догадывались. Так о своём приданом догадывается невеста. Но, если невесте для получения приданного, необходимо выйти замуж, то нам, для получения «парадки», требовалось соответствующее распоряжение командира части.

Вот восьмого марта мы его и получили. А вместе с ним - кители, брюки, гимнастёрки, и даже фуражки с кокардой.
Всё, понятное дело, мятое, слежавшееся, пропахшее сыростью, зато парадное. Не по росту, не по размеру, не по фигуре – но, по уставу.

Когда мы выстроились, казарма ахнула. Даже видавший виды Галушко, сделав левым глазом «мёртвую петлю», протяжно провозгласил: «Га-арны хлопци!» - и не меняя интонации, прибавил: «Би-идны дивчины!».

После чего нас, красивых и нарядных, запихали в пропахший соляркой кузов «Урала», поскольку автобус, как выразился его смотритель Дохлый, зачихал.
Прапорщики Сикало и лейтенант Коробов тряслись с нами на деревянных скамейках, а замполит с комфортом ехал в кабине.
Всю дорогу Сикало грозил нам кулаком, приговаривая: «От токо мени там чогось отчэбучьте! От токо спобуйте мени там чогось отчэбучеть!».

А отчебучить нам было нечем. Никакой культурной программы, кроме сигарет, в наших карманах не водилось. Отчего все были немного на взводе. Кроме Сазона. Тот, вальяжно сплёвывая, всё повторял:
- Хе! Были б бабы, а водка найдётся!

К месту подъехали затемно. Десантировались в лужу. Огляделись - не единого живого фонаря. Подсвеченные одинокой лампой дощатые двери профтехучилища, желтели, как два гигантских резца в беззубом рту.
Пройдя сквозь них, мы сгрудились в темном вестибюле.

- Свет они, что ли, экономят? – в полтона предположил Мартынов.
- Интим, – высказался на сей счёт Кузнечик.
А Сазон, залихватски сдвинув фуражку набок, добавил:
- Ага, чтоб наших кривых рож не видеть!
Что в его случаи являлось неоспоримой истиной.
Лицо Сазону, казалось, рисовал сам Пикассо.

Разговоры прервались, когда из темноты материализовалась пергидрольная женщина в строгом платье.
- Прибыли? – осведомилась она у Мердяева учительским тоном.
- Так точно! – козырнул ей наш бравый капитан.
- Проинструктированы?
- Так точно!
- А наличие водки?
- Никак нет! Чисты!
- Ну что ж… - как мне показалось, со вздохом разочарования, сказала пергидрольная, - тогда идёмте…
И, цокая каблуками, направилась в сторону лестницы.
- Головные уборы снять! – шёпотом рявкнул нам Мердяев, и лейтенант Коробов первым сорвал с себя фуражку.

Бесшумно, словно диверсионная группа, мы двинулись наверх.
Второй этаж оказался ещё мрачнее первого. Лишь в конце коридора из-под двери выбивалась узенькая полоска света. Оттуда же доносилась и приглушённая музыка. Если не ошибаюсь, композиция «Санни» группы Бони Эм.

- Старьё, – недовольно буркнул меломан Мартынов. – Они бы ещё «Аббу» врубили.
- Цыть! – не оборачиваясь, цыкнул на него замполит. И музыка оборвалась.
У двери, пергидрольная с неожиданно игривым смешком, сказала: «Входим, раздеваемся».
- Верхнюю одежду снять! – перевёл её слова капитан, и в нас плеснули ярким светом.

Морщась, мы вошли в помещение. Судя по портретам, в кабинет истории. Нагромождённые в углах парты напоминали баррикады. Расставленные рядами стулья – редуты. А мгновенно заваленный нашими шинелями учительский стол стал напоминать походный обоз.
В общем, панорама предрекала баталию.

Для полноты ощущений, декорациям отчаянно недоставало гусар. Мы, из-за отсутствия эполет, на эту роль претендовать не могли. Хотя, пригласивших нас дам, такие мелочи, похоже, не смущали.
При нашем появлении девицы пришли в заметную ажитацию - если бы у них были веера, они непременно бы ими замахали. Но вееров не нашлось, поэтому девицы дружно задвигали бёдрами под внезапно взыгравший «Ласковый май».

Лет им было по шестнадцать-семнадцать, нам по - восемнадцать-девятнадцать, так что концентрация гормонов на квадратный метр превышала все мыслимые и немыслимые показатели. Любая нечаянная искра могла привести к возгоранию, а то и к взрыву, если учитывать детонирующий эффект визгливого Юрки Шатунова.

И всё же танцы начались не сразу. То есть, атмосферу, как раз, можно было резать ножом с первого мгновенья, но мы, словно дети, дождавшиеся обещанного подарка и теперь не знающие, что с этим чёртовым самокатом делать, скинув шинели, застыли навытяжку парадными истуканами и прежде чем ожили, девчатам минут десять пришлось одиноко вилять своим, обтянутым в варёную джинсу, богатством.

Первым обрёл дар речи Сундук.
- Ба-абы! – наконец, изрёк он в пароксизме тихого восторга. – Живые!
А Волоща, жадно дёрнув кадыком, дополнил его мысль не свойственным ему выражением: «Богини!».

Богини, надо сказать, были представлены как количественно, так и качественно. На глазок их было вдвое больше нас. И разнились они, как снежинки – широтой, долготой и прыщавостью. Всем, кроме макияжа. У выходивших на тропу войны ирокезов, в этом смысле, надо полагать, было больше фантазии.
Девиц, казалось, мазала одна рука одной малярной кистью из одного ведёрка.

- Жаль, водки нет! – оглядывая этот рассадник порока, тихо проговорил Малинин.
- Хе! Были б бабы, а водка найдётся! – повторил свою оптимистическую сентенцию Сазонов. И вдруг, со словами: «Эх, рвись баян, играй гармошка!», ретиво направился к изнывающим белошвейкам.

Те подобрались. Впрочем, напрасно. Сазон их чаяния обманул. Не дойдя до цели пару шагов, он стремительно провёл ладонью по волосам, развернулся, и зашагал обратно.
- Ты чего? – изумились мы, когда он к нам вновь приблизился.
- А чтоб, мля, знали! – почему-то зло ответил он. – Чтоб, мля, не думали. А то ишь, стоят… крали… пляшут. Видали мы таких!
- Да ты чего? – тронул я его за плечо.
- А ничего! – отдёрнулся он. И, пробурчав: «а вот мы ещё увидим, кто тут танцор!» - уселся на стул, резко закинув ногу на ногу.

Кавказцы тут же последовали его примеру. Тоже развалились на стульях, и, расстегнув гимнастёрки чуть ли не до пупа, явили свету свой первосортный грудной каракуль. Под девичьими взорами каракуль стал прорастать и распрямляться.
Так началось первое движение.

Затем от нашей сплочённой группы вдруг отделился Биттнер. Заложив руки на спину, он двинулся вдоль стен с неподдельным интересом изучая портреты исторических деятелей.
Нашим соглядатаям это показалось подозрительным. Мердяев вытянул шею. Коробов нахмурился. А Сикало, перестав рассматривать портрет Кутузова, набычился.

Следя за Битнером, мы даже не заметили, как на середину бальной комнаты вышел Мартын. Обведя всех отчуждённым взглядом и облизнув кончики пальцев, он проделал какую-то непонятную манипуляцию со своими неровно стрижеными пучками волос, отчего те стали ещё более неровными. Затем, выставив вверх левую руку с «рокеровской козой», дьявольски затрясся.
Казалось, его растопыренные пальцы угодили в розетку, и теперь по нему струился ток.
Голова его чудовищно моталась, совершая то полные обороты, то виляя, будто конский хвост. А правая кисть, имитировавшая жёсткую игру на гитаре, агонизировала где-то в районе ширинки.

То, что эти конвульсии тяжёлого металла проходили под стенания Шатунова, девчат не смутило ничуть. Наоборот. Турбулентность Мартыновских движений смела их от стены и центростремительно понесла к танцующему.
Металлиста окружили. Мы заторопились ему на выручку.

Происходившее далее, танцами назвать было бы кощунственно. Наши неестественно ломкие, рубленые движения скорее напоминали брачные игры членистоногих. И всё же, сексуальной энергии в этих спазмах было больше, чем в самой горячей латиноамериканской румбе.

Смесь солдатни и пэтэушниц оказалась гремучей. В считанные минуты тестостерон с эстрогеном достигли критической массы, и кучка танцующих завибрировала и задрожала. И вот когда она уже готова была вспениться, неожиданно из динамиков полился «медляк».

Мартына, будто выдернули из штепселя. Он перестал агонизировать, и всё созданное им волшебство в мгновение ока развеялось. Членистоногие стыдливо попятились, и тяжело дыша, отступили на прежние позиции.

Малинин толкнул меня в бок.
- Пригласи, – шепнул он.
- Кого?
- Да кого угодно. Видишь, маза не идёт. Пригласи!
И я пригласил ближайшую.
Невысокую, короткостриженую, с круглыми скулами и высокой грудью. Она показалась мне «ничего». Впрочем, как и все остальные. К женщинам, как и к еде, солдат не привередлив - так прописано в уставе. Не помню на какой странице.

В общем, робея и обдумывая стартовую фразу, я подошёл… И сам не понял, как очутился в её объятьях. Крохотные ручки так ловко обвили мою шею, а сама девица так стремительно на них повисла, что я, утратив равновесие, едва не повалился набок.

Устоять мне помог лишь её божественный аромат - смесь банного мыла «Кря-кря», нафталина и сухих лимонных корочек.
Ворвавшись в мои ноздри резко, как нашатырь, он заставил меня выровняться, а девица, посчитав это началом танца, тут же уткнулась мне в подмышку.
Мой запах, видимо, показался ей не менее божественным, и два долгих куплета она не казала оттуда носу. Когда же я абсолютно уверился, что моя партнёрша угорела, она вдруг возвела на меня свои затуманенные очи и, привстав на цыпочки, ангельским голоском прошептала:
- Ну, что накатишь?
- А? – не понял я.
- Бухнёшь?! – перекрикивая музыку, повторила эта нежная белошвейка прямо в середину моей ушной раковины.
- А есть?
- А как же.

И тут я будто очнулся от тяжёлого сна. Оглядевшись, увидел, что все вокруг танцуют. Что на Малине гирей висит какая-то тумба. Что Сундук, раскрасневшимся рылом пасётся в кружевных рюшках тонконогой дылды. Что даже Тимура Белию соскребли со стула, и теперь он, уткнувшись глазами в пол, неловко перебирает кирзой в обществе пышнотелой блондинки.

Разобрали всех! А те из дам, кому счастья не досталось, в ожидании будущей поживы разминались до поры у стеночки.

Пока я озирался, моя избранница звала какую-то Валю.
«Ва-аль! Ва-аль!» – всё повторяла она. Сверху я различал лишь короткий обрез девичьей щеки и вздрагивающую макушку.
Когда же из-за спины Татаркина вдруг проявилось остроносое вопросительное лицо, между этим лицом и макушкой произошёл беззвучный диалог. Потом меня решительно взяли за руку.

- Идём! – потянула меня к выходу моя белошвейка.
Таракана, как я заметил, тоже потянули.

У дверей нас грудью встретила пергидрольная.
- Антонина Степанна, – заговорщицки понизив голос, обратилась к ней моя вторая половинка. – Можно нам подышать? Дуже душно!
- Дуже! - обмахиваясь пятернёй, поддакнула её остроносая подруга Валя.
Кроме носа у Вали обнаружились весьма бойкие глаза. Крепко держа за руку Таратаркина, она успевала простреливать ими периметр всей классной комнаты, да ещё и весьма плотоядно поглядывать на меня.

Пергидрольная, на удивление, нас не задержала. Скользнув по нам опытным взглядом, она лишь сказала: «только не долго», и с лёгкой усмешкой отстранилась.
Так что через минуту за грубо крашенной туалетной перегородкой мы уже распивали богатый минералами и тяжёлыми металлами сельский самогон. Закуской на этом гастрономическом празднике выступали соленые огурцы из трёхлитровой банки.
Самогон содержался в таре идентичного объёма.

Процесс злоупотребления, как любили писать в газете «Правда», проходил в строгой и деловой атмосфере. Из одного стакана.
Таракан пил стоически. Девчата забавно кривясь. Меня же от первого глотка едва не стошнило. Мутный напиток хоть и пах не мандаринами, а скипидаром, всё же воскресил во мне недавнюю чачу, вызвав острый приступ идиосинкразии.

Когда я отплясал губами джигу, белошвейка, приняв из моих рук стакан, подала команду к отступлению.
– Всё! - молвила она, аккуратно отирая уголки рта и стараясь не размазать помаду.

На выходе из сортира нам повстречался Сазон. Его рот кривила бесноватая ухмылка, глаза горели, он жадно потирал ладони.
- Хе! – дико подмигнул он нам. – Ну, что я говорил! Были бы бабы! - и, не закончив фразы, Сазон опрометью рванул за перегородку.

Откуда он прознал про распитие - неизвестно. Было в этом нечто метафизическое. Однако раздумывать над экстрасенсорными способностями рязанского парня мы не стали. Нас ждал «Модерн Токинг» с первых тактов которого, я почувствовал себя Томасом Андерсом.
Скинув китель и закатав рукава, я схватил воображаемый микрофон, и, как престарелая проститутка, энергично задвигал тазом.
Полтавский самогон воистину творил чудеса. Таракана, к примеру, он превратил в Дитера Болена.

«Ё май ха! Ё май со!» – подвывали мы на два голоса.
Что такое эти загадочные «ха» и «со» нас не интересовало. Девицы их отчаянно жаждали, и мы их им подавали.
- Ё май ха! Ё май со!

Неожиданно мы стали звёздами. Желание выступить у нас на подтанцовке проявили сразу несколько девушек. Мою круглолицую они оттёрли, и взяли меня в плотное кольцо, страстно извиваясь и улыбаясь.
Некоторым этого делать не стоило. Разглядев пару металлических коронок, я почувствовал лёгкое недомогание. Но потом, к счастью, погас свет.

Сикало, Коробов, а затем, и, прибежавший им на помощь, Мердяев, попытались свет воскресить. На короткие мгновения им это даже удавалось, но потом он снова неминуемо гас.
В один из таких освещённых моментов я заметил расхристанного Сазона. Ошалелый он носился от одного уха к другому, перенося благую самогонную весть. При этом улыбался лопоухий благовест совершенно детской улыбкой. Таким счастливым я видел его впервые.

В итоге, битва за свет ознаменовалась полной победой мрака.
Пергидрольная куда-то уволокла замполита. Сикало задремал на стуле. Коробов на подоконнике с алое. И у нас, наконец, начались настоящие танцы.

Впрочем, начались они не сразу. Вначале было слово, точнее - разнесённая Сазоном весть, от которой, спешно покидая дам, кавалеры один за другим стали выбегать в сортир. А дамы, как истинные жёны декабристов, тут же следовали за ними, разделять их горькую участь за фанерной перегородкой.

Всё вышеописанное происходило при полном попустительстве Мердяева. Растворившись в кипящем обществе Антонины Степановны, он напрочь позабыл о своих нерадивых детишках. И те, без присмотра, разумеется, нажрались.

Тогда-то и начались настоящие танцы. Медленные и «дуже швыдкие», как те забеги в сортир, откуда все выходили не строевым шагом.

О самогоне, надо полагать, пергидрольная Антонина Степановна не ведала. Своим воспитанницам эта одинокая женщина желала лишь того, что желала и самой себе – а именно, горсточки тепла и щепотки мужского внимания. Чего у нас, под действием алкоголя, оказалось в избытке.   

Зажив самостоятельной жизнью, мы не просто расправили крылья, а стремительно взмыли. И если бы не гостеприимные хозяйки, употреблявшие с нами наравне, вероятней всего сгорели бы в плотных слоя атмосферы. А так, ввиду слабости пола, хозяйкам удалось вырвать у нас пальму первенства, вследствие чего вечер закончился весьма нескучно.

Были в нём и пылкие признания. И притязания с выяснениями. И слезы радости и неудержимой рвоты.
Словом, всё то, что делает праздник незабываемым или наоборот не воспоминаемым.

Впрочем, до трагедии не дошло. Бог миловал. Тут его величество самогон выступил как раз в благородной роли избавителя. Разбавив гормоны, растворив желания, разъев порывы и потопив большинство мозговых функций, он амортизировал наше крушение.

И когда в комнату, наконец, вернулся свет, - а вернулся он также мистически, как и пропал, - я в очередной раз танцевал «слоу». Вопрос с кем в кромешной тьме был второстепенен. Диалога с партнёршами всё равно не происходило, лишь тихое сопение. А рукам было всё равно.
Помню Пел Крис Норман – «Миднайт лэди». Нежную, очень располагающую к утрате невинности мелодию, в середине которой кто-то внезапно съездил мне по уху и, как оказалось, не только мне. Поскольку весь мрак вдруг пришёл в движение и послышались недовольные возгласы.
Схватившись за ухо, я присоединился к возмущённым, но тут, темнота снова качнулась, и моя партнёрша лбом въехала мне прямо в зубы. От удара девушка охнула, у меня во рту посолонело и застигнутая врасплох биомасса стала терять равновесие.

Тогда-то свет и вспыхнул, обнажив поле битвы - поваленные тела и двух шипящих белошвеек, таскающих друг дружку за волнистые локоны.
«Миднайт лэди…» – приятным тенорком пояснял происхождение этих фурий Крис Норман.
Девушки, действительно, напоминали персонажи ночных кошмаров. К тому же они что-то делили, точнее - кого-то. Джания, Сундук и Повар потом клятвенно уверяли, будто делили именно их.

Впрочем, всё это было неважно. Главное, что свет разбудил церберов. Перепуганный Коробов свалился с подоконника. Сикало вскочил со стула. В класс с пепельным лицом ворвался капитан Мердяев.
- Смирно! – проорал он, зачем-то напяливая фуражку.
Руки его тряслись.
– Смирно!

Он так орал, что даже шипящие гарпии расцепились. Зато на остальных его крик действия не возымел.
Всё же во мрак свет нужно пускать постепенно, чтобы его обитатели могли уползти. Здесь же всё случилось внезапно. И представшая перед замполитом картина обезобразила ужасом и без того его безобразное лицо.

В обществе пергидрольной Антонины Степановны капитан, видимо, потерял чувство времени, и теперь ему, должно быть, казалось, что один слайд подменили другим. Как по щелчку фокусника. Вот - были чада, а вот уже - исчадья. Отсюда, надо полагать, и эффект.

- Смирно-о-о!!!– орал он, обегая панораму баталии глазами и ногами. Беспомощно во всю ширь распахивая руки и веки. – Смирно-о-о-о!!!
Со стороны капитан напоминал обезумевшую от горя набожную мать, чьи дети только что совершили друг с другом все семь смертных грехов, включая свальный.
- СМИРНО-О-О!!!!!

Не знаю, зачем он это кричал. Команду могли выполнить лишь мы с Биттнером. Я - благодаря незабвенной чаче. А Биттнер, поскольку самоустранился ещё в самом начале и, укутавшись в шинель, мирно проспал всю вакханалию в кузове «Урала». Для остальных же, в особенности это касалось девиц, не только команда «смирно», но и «вольно» была уже под большим вопросом.

Кстати, о девушках. Теперь они разнились ещё сильнее. Смазанный макияж обнажил истину. Так сходящий по весне снег обнажает зимние огрехи. Зрелище, признаться, то ещё. Но в тот момент меня волновало другое.
«Что такое? - оглядывая панораму битвы, задавался я вопросом. – Что такое о женщинах знал Сазон, чего не ведал я?.. Как этот незатейливый рязанский парень столь безошибочно предсказал будущее?.. «Были бы бабы, а водка найдётся!». Что за аксиома? Откуда?» - спрашивал я себя, ибо больше спросить было некого.
Короткостриженая, я так и не узнал её имени, в расчёт не шла. Поддерживая руками голову, она мерно раскачивалась на краешке стула. Глаза её при этом были прикрыты.

Мердяев, между тем, всё разорялся и разорялся, пока его не заглушила пергидрольная.
Влетев в класс, она забилась, словно большая перепуганная птица.
- Всем стоять! – взвизгивала она, потрясая руками, словно крыльями. – Никому не расходиться! Я звоню вашим родителям, чтоб вас разобрали! Я звоню директрисе!
И тут же Мердяеву:
- Это твои охламоны водку припёрли! Посмотри, что они наделали! – простирала она свои руки-крылья к безвольным телам. - Они ж моих девочек споили, гад ты такой! Как допустил?! Почему не обыскал?!

- Это кто тут ещё кого споил? – весело хрюкнул Сазон. Его оттопыренные уши пылали.

- Трое суток ареста! – упёрся в хрюкнувшего разгневанный капитанский палец.
- Есть, трое суток, – беззаботно тронул правое ухо рязанский хлопец, будто речь шла о чём-то вполне будничном.

На гауптвахту в тот вечер отправились многие. Таракан стал рекордсменом. Получив трое суток, он вдруг всполошился и, семеня за Мердяевым, гнусаво забубнил: «Ну, чё-мля, сразу ареста-то? За что-мля, сразу?!»
- Пять! – в сердцах выкрикнул замполит.
- Ну вот, за что-мля, пять-то? За что?!
- Десять!!
- Десять-то с какого, мля?!
- Пятнадцать!

- Во, даёт! – не веря происходящему, обхватил себя за голову пьяный Таракан. – Вы чё-на, тарищ каптан, какой-мля, пятнадцать?! Стой, говорю? Стой! Давай перетрём!
При этом он попытался схватил замполита за хлястик шинели, раздался треск, брызнули пуговки, и хлястик остался в руке рядового.

- Двадцать сук-суток!!! – исторгнул из себя взбешённый замполит, в очередной раз превысив свой максимум.
А Таратаркин, близоруко разглядывая хлястик, пробормотал:
– Ну, вот за что-мля, двадцать?! За что, а?! – и застыл, в недоумении выпятив нижнюю губу.
Так с губой на «губу» и поехал.



День Победы

Что ни говори, а мироздание порой весьма любопытно тасует колоду. Или, как любил говаривать Сазон: «И трипер бывает к свадьбе!».
Это выражение он повторял применительно ко всему. И к полуночной побудке, и к ссылке на свинарник, и к увесистому пинку под зад.
«И триппер бывает к свадьбе!» – говорил он, жамкая чужие портянки, утирая пот, потирая ушибленное.

Как ни парадоксально, но наш «дискотечный триппер» на две недели раньше срока превратил нас в «черпаков». Случай в армии беспрецедентный. Вот уж маршал Язов удивился бы.

Однако чрезвычайное положение требовало чрезвычайных мер. После столь феерического демарша называться салагами мы уже не могли.
Дедов наш залёт впечатлил и обескуражил. На сходке они сговорились нас «расстегнуть» - о «переводе», то бишь, о полном изменении нашего статуса, сперва речь не шла, лишь о крючках. Но старослужащие не учли главного - того, что вся армейская пищевая цепочка с её таким стройным молекулярным строением на тех самых крючках и зиждилась. Нельзя было, разорвав эту скрепу, не потревожить и остальной материи. Невозможно, расторгнув филигранные связи, не нарушить всей кристаллической решётки неуставных отношений.

Словом, произошёл «эффект бабочки». Или, если угодно, эффект Чуковского, у которого, как известно: «утюги за сапогами, сапоги за пирогами». Ибо, именно по такому принципу, всё и посыпалось.
За крючками ослабились ремни. За ремнями сдвинулись пилотки. За пилотками стали вздыматься и пухнуть наши толсто подшитые воротнички. А за воротничками окончательно опухли и мы сами. Что и привело ко второй сходке, решавшей застегнуть нас обратно, или же перевести полностью.
В итоге жребий пал на второе.

Той же ночью всё и случилось. Таинство трансформации носило интимный характер. Как-никак рождение нового человека. Для этого дед с салагой уединялись в бытовке и проводили там древний, почти что масонский ритуал - двенадцать ударов ремня по оттопыренному салабонскому заду, где с последним ударом, как в сказке, на свет появлялась новая формация.
Эдакий Франкенштейн, первыми словами которого были: «Салабоны, вешайтесь!».

Когда я подал Ракете ремень, мой дед от страха чуть не забился в угол. Включились посттравматические механизмы. Пришлось легонько отхлестать его по щекам, чтобы он порозовел, а уж потом – для достоверности звучания - ремнём отходить гладильную доску. Так, и наступил тот долгожданный миг, превративший меня в «черпака».

А потом все заговорили о моём отпуске.
- К майским, - нашёптывал мне Кузнецов. Как штабной писарь, он обладал инсайдерской информацией. – Ты только до мая не залети, а там глядишь и объявят. Ты ж единственный без косяков… Письмо на родину тебе уже отписали. Теперь по всему выходит отпуск.

Не залететь было из разряда научной фантастики. Когда ты новоиспечённый черпак, а до майских ещё месяц с гаком, когда по неписаным законам работать тебе уже не положено, а салаг гонять необходимо, оставаться прилежным служакой, а тем более отличником боевой и политической, это всё равно, что слетать на Марс.

В общем, обольщаться насчёт отпуска не стоило. В нашей высоко секретно и глубоко законспирированной части его отродясь никто не получал. Хотя мечтали, разумеется, все.

- Эх, мне бы нарушителя! – томно вздыхал Лестеров, любовно поглаживая АК-47. - Хоть какого-никакого, хоть самого завалящего - пьянчугу там или колхозника. Я б его кокнул, и поехал бы домой дней на десять...
- Вай! - горячился Джания. – Зачем тэбе автомат? Нэ надо никакой автомат! Я бы за отпуск ножом резал!
После случая с костром Джанию в караул не ставили. Теперь он всё больше ходил в патруле, где часовому полагался лишь штык-нож.

- Да что ножом, - живо подхватывал тему его земляк Нос, Вардава, - я бы за отпуск голими руками, зубами бы гриз! Гдэ только взят?
- А я бы и бабу пристрелил, - перебивая остальных, кичился Сазон.
- Нэ, – качал головой Джания, - бабу я б не смог... Ну, так-то, канэшно бы смог, а так – нэт.
- А что баба не человек? – принимался отстаивать права женщин, обиженный за слабый пол, Сазонов.
- Нэ человек, – помедлив, уверенно заявлял Мираб. - Баба – это баба!
- Женщина, - мягко дополнял своего земляка Нос. – Она и мат, и сестра.
- А я бы за отпуск и сестру кокнул, – мечтательно проговаривал Лестеров. - Вот у тебя есть сестра? – спрашивал он Сазона.
- Ну, есть, - неохотно буркал тот.
- Вот её б и кокнул.
После чего следовал скандал, причиной которого выступало не слово «кокнул», а, казалось бы, уж вовсе безобидное - «её б».

В общем, за отпуск служивые легко шли на смертоубийство. Мне же это благо, похоже, доставалось задаром. Что не давало покоя майору Рыкову.
- Спишь, мать-ё?! – гаркал он у меня над ухом.
- Никак нет! – вскидывался я, выпячивая грудь и раздувая ноздри.
Склонив голову на бок, Рык в них заглядывал.
- Значит, дневалишь-мать-ё, и не спишь?!
– Так точно, дневалю, не сплю!
- О мамкиных пирожках уже, небось, мечтаешь. Да, мать-ё? – щерился он, обнажая коротенькие пеньки криво стоящих зубов.
- Никак нет, не мечтаю.
«Мамкины пирожки» – выражение в армии довольно расхожее, описывающее крайнее презрение ко всему гражданскому.

- Мечтаешь-мечтаешь… - садистки ухмылялся майор. – Ну, мечтай-мечтай. На «губу» ты у меня, мать-ё, поедешь, а не в отпуск. Понял? На «губу»!
И уходил.
А я, клича из бытовки уже успевшего задремать первогодку, укладывался на бушлаты, вновь подвешивая на волосок свой пока ещё необъявленный отпуск.

Придуманные кем-то, когда-то и зачем-то армейские традиции обязывали.
Впрочем, в апреле про меня все забыли. Внимание переключилось на Молдованина.
Баптист отличился. Став черпаком, этот добрый самаритянин, избил до полусмерти «молодого». К оружию ему прикасаться не велела вера, и потому в ход он пустил ременную бляху.
«Припух! – сплёвывая через щербину, объяснял христианин свой поступок. – Ваще, зелень припухла!».

Тихий, молчаливый, неприметный, после приказа наш праведник превратился из ангела в демона, став грозой первогодок.
Потерпевшего пришлось госпитализировать. Шум, впрочем, поднимать не стали. Окружное командование за такое по головке не гладила. Потому нашего гагауза даже на гауптвахту отправили не сразу.
Вначале провели срочное комсомольское собрание. Сняли всех с нарядов, отменили увольнительные и даже Хряка приволокли со свинарника, заставив того умыться.

Короче, Ленинская комната набилась битком.
Комсорг Герасименко - к тому моменту уже дембель - обращаясь к собравшимся, голосом трагика произнёс:
- Что и говорить, чёрный для всех нас день! Поступок, совершённый рядовым (тут он назвал фамилию виновного) недостоин звания комсомольца. Однако… - сделал он паузу и повторил:
- Однако давайте не будем забывать, товарищи, что это наш боевой товарищ, товарищи. Что он год прослужил с нами бок о бок, исполняя воинский долг, - деля с нами, так сказать, все тяготы и лишения. И все мы прекрасно знаем его, как доброго, отзывчивого, и я бы даже сказал душевного человека…
- Душевного, - хмыкнул себе под нос Сазон. - Еле этого душевного оттянули. Думали, насмерть забьёт. Вообще, свихнулся.
Сазон был на той памятной вечерней прогулке. Я же, в тот день, дежурил в карауле, и подробности знал лишь со слов очевидцев.

- А может, товарищи, человек просто оступился? Может же такое быть, правильно товарищи? – продолжал, тем временем, комсорг. – Может, у него дома что случилось, а? Невеста бросила, или другая какая беда. В общем, давайте, товарищи, не решать с кондачка. Давайте, дадим рядовому Молдованину слово. Кто за?.. Руки, товарищи, руки! – подстегнул комсорг зал.
Разумеется, подняли все.

- Говори! – обратился комсорг к оступившемуся.
Молдованин встал. Помял в руках пилотку. Вздохнул. И снова сел.
- Может тебя невеста бросила? – с нажимом спросил его Герасименко.
Виновный ещё раз вздохнул и отрицательно покачал головой.
- Может мать болеет или отец?.. Ты не отмалчивайся... Твой комсомольский билет под вопросом. Понимаешь?
- Не, - покачал головой оступившийся.
- Не понимаешь? Или не болеет? – уточнил комсорг.
- Не, – чуть громче повторил Молдованин.
- Что, нет-то?
- Билета.
- Какого билета?
- Комсомольского… Не комсомолец я. Церковь не дозволяет.

Тут в зале повисла тишина. И нарушил её майор Григорьев. На собрании он представлял штаб и партотдел.
- Ну что ж, - вставая, сказал он, – на этом предлагаю собрание считать оконченным.
И, обведя всех тяжёлым взором, добавил:
– Разойтись!.. А ты Герасименко, за мной.

***
Весь апрель часть обсуждала нехристианский поступок баптиста. За апрелем незаметно пришёл май, а вместе с ним и День Победы, который, как известно, и порохом пропах, и со слезами на глазах. Именно в таком порядке мы его и провели. Сперва был порох. Потом, соответственно, слёзы.

После раннего завтрака нам выдали парадную форму и автоматы с холостыми патронами. Затем, разбив на партии по пять человек, развезли по могилам.
Девятого мая в сёлах ежегодно проводились праздничные митинги. Над братскими могилами, и над могилами неизвестному солдату звучали торжественные речи и гремел салют. Мы отвечали как раз за него - по команде «товсь», вскидывали оружие, по команде «пли» нажимали курки.

Мужики от хлопков вздрагивали. Бабы начинали плакать, глядя на нас сердечно и жалостливо - так обычно смотрят на голодных щенков и обкаканых детишек. Поэтому после салюта нас сперва накормили, а уж потом мы...
В общем, остальное, в прямом смысле, вышло само собой.

- Ижте, диточки, ижте! - приговаривали бабы, поднося нам домашнее сало, колбаску, яички, зелёный лучок, белый каравай и крынки с молоком.
Снедь они тащили в узелках.
 – Пригощайтеся, а то вон яки худы. Як тильки автоматы тримаете. Не годуют вас чи що?

С отъездом вышла небольшая заминка. Собиравший нас «Урал» немного задержался. В ожидании транспорта мы и расселись на травке. Спины приятно прогревало майское солнышко. Чуть поодаль серели могильные кресты. В эту вот пастораль, и вторглись местные данайцы со своими дарами.

– Да не соромтеся, берить. Зараз мы ще принесемо… - улыбались нам хлебосольные хозяюшки, поднося всё новые и новые яства - пирожки, малосольные огурчики, ватрушки…
Да-да, яства были именно «новые», а не свежие. Их свежесть, как выяснилось чуть позже, была весьма сомнительной. И квест, под названием: «угадай, где сальмонелла», начался.

- А то може горилочки? – суетились данайцы. - Вам як, командиры дозвляють? По чуть-чуть заради свята.
Мы мотали головами. После памятной дискотеки такие чуть-чуть могли обернуться для нас уже не губой, а дисбатом.

- Вы и капитана свого покличте. Що вин як не ридный - одын.
- Это прапорщик, – отвечали мы с полными ртами.
- Та хочь бы и прапорщик.
Ранги бабусям были не знакомы.

Подошёл Богуславский. После поклейки обоев, его взгляда я избегал. Слишком уж свежи были воспоминания. Вернее, слишком часто я их освежал, приправляя такими умопомрачительными подробностями, что со временем они стали казаться мне достоверными.

- Ну, что бойцы, – добродушно подмигнул нам Пряник, - гляжу, мародёрствуете?
А селянкам, он приветливо сказал:
- Хлопцев мне только не перекормите. Им ещё сегодня службу нести.
Как же он ошибался. И про службу, и особенно, про нести.
Впрочем, нет. Относительно «пронести», он как раз-таки угадал.

Одна маленькая бабуся в белом ситцевом платочке, с печёной картофелиной вместо носа, кивнув в сторону Мартынова, плаксиво протянула:
- Яка ж йому служба? Подывысь який вин хирлявый!
- Хирлявый! – тут же прыснул Сазон, обдав нас яичной крошкой. – Я всегда говорил, что он хирлявый!
- Сам ты хирлявый, – незлобно огрызнулся Мартын.
Он и вправду был чрезвычайно худ. При этом бездонен, как Марианская впадина. В его желудок мог запросто поместиться слон, что не отразилось бы на общем виде.
Ел Мартын за троих, а выглядел, будто эти трое его обгладывают.
Только Волоща мог посоревноваться с ним в худобе и прожорливости. Но в тот день Волощи с нами не было.

- Держи, хирлявый! – хмыкнул Сазон и протянул Мартыну надкушенную ватрушку. – В меня чего-то больше не лезет.
Мартын принял подаяние молча, и в два укуса упаковал его в свой зоб. Он всегда ел спешно, переводя взгляд с блюда на блюдо, будто еда в любой момент могла задать от него стрекоча.
   
Богуславский, ни в пример Мартыну, трапезничал чинно, не торопясь, даже немного гусарствуя. Зелёный лучок он подносил ко рту, будто былинку. Надкусывал кончик, затем долго, вдумчиво его жевал. Однако и это франтовство бравого прапорщика не спасло.
Подкрепляться он начал последним, а вот расслабило его, на удивление, первым. Солдатский желудок оказался крепче прапорщицкого. Минут на десять.

- Останови! – срывающимся на визг голосом, приказал Пряник водителю, кулаком колотя по кабине. – Приказываю, останови!
Но процесс уже пошёл и остановить его было невозможно.

Затянув ленточку фуражки на подбородке, Богуславский, словно в атаку, ринулся в лес, распугивая фауну и нещадно вытаптывая флору. Через несколько минут за ним припустил Мартын. За Мартыном - Свищ. За Свищём - Сазон. Нас с Биттнером накрыло последними.

И это было ужаснее всего - наблюдать казни товарищей и понимать, что участь не минуема.
Вот она и не миновала. От бабушкиных гостинцев из нашей пятёрки не ушёл никто. Отчего «Урал» продвигался со скоростью пешехода, а пешеходы бегали со скоростью «Урала».
Спазмы, естественно, порождали слёзы. Однако лица оставались сухими. Выкатываясь вместе с глазами из орбит, слёзы не стекали, а дробинами сыпали прямо нам под ноги.
Холера, надо полагать, протекает схоже. Или отравление «зарином, заманом».
Хотя вряд ли, существуют же всякие Женевские конвенции...
Впрочем, бабушки их, видимо, не читали, отчего мы вынуждены были умирать каждые сто метров, уничтожая гектары живописнейших лесонасаждений.

Всё это напомнило мне день моей присяги, с той лишь разницей, что за присягу я мог винить только себя. Теперь же мой воспалённый разум, перебирая портреты хлебосольных бабусь, упорно отыскивал среди них ту самую - Екатерину Медичи.

Праздник, казалось, не закончится никогда. Однако резервы организма не безграничны - и кишки имеют свой предел. Так вот, когда метры наших внутренностей исчерпались, когда все они трижды показали нам свою изнанку, прополоскались, отжались и обсохли на ветру, мы измождённые забылись коротким обмороком.

В часть прибыли уже затемно. Аккурат к началу торжественного заседания, явка на которое была обязательна.
От не менее торжественных заседаний нас уже нешуточно покачивало, но Богуславский был неумолим. В лице его не было и кровинки, в голосе - силы, и всё же он напористо шептал:
- Надо ребятки! Это приказ! Продержитесь, прощу... Вспомните Панфиловцев… Не запятнайте солдатскую честь…

Первым честь запятнал сам Богуславский - на словах Блюдина о беспримерном подвиге советского воина, прапорщика, будто прошила автоматная очередь. Он задёргался, переломился, и согнутый засеменил из зала.
За ним искать амбразуру бросился рядовой Мартынов. За Мартыном - Свищ. За Свищём - Сазон.

- Следующий, кто выйдет, - оторвав взор от написанного, тихо проговорил командир части, – отправится прямиком на гауптвахту!
Мы с Биттнером в ужасе переглянулись. Подступал наш черёд. Лицо младшего сержанта уже покрывала крупная испарина. Я же, собственного лица не видел, но отчётливо чувствовал морозец в районе солнечного сплетения.

- …Вооружённые Силы Советского Союза, - завершая речь, медленно зачитывал с листа Блюдин, – клянутся и впредь доблестно нести боевую вахту…
- Сейчас умру! – тихо простонал Биттнер.
- …чётко выполнять все распоряжения и приказы партии и правительства…
- Сдохну!
- …стоять на страже коммунистических идеалов…
- Запятнаю!
- … и всегда, и во всём быть первыми в рядах строителей коммунизма!
Зал взорвался троекратным «ура». Биттнер завыл.

- А теперь, - продолжил подполковник, после короткой паузы – я зачитаю вам последние приказы.
Он обвёл взглядом зал, откашлялся, и неторопливо приступил:
- Приказ о присвоении внеочередного воинского звания…
- Бо-же-мой… - пепельными губами прошелестел мой умирающий друг. С ресницы его скатилась одинокая слеза.

Когда прозвучало моё имя, я не расслышал. Меня толкнули - «Вставай! Вставай!». Я глянул на Биттнера. С лицом мученика тот полулежал, сцепив руки и скрестив ноги, напоминая скрученную оловянную ложку. Цветом особенно.

Из слов Блюдина я разобрал немногое. В основном последнюю фразу: «награждается десятидневным отпуском». Зал недоумённо ахнул. Я же ничего не почувствовал. Кроме дикой рези. По моему лицу заструились слёзы. У Биттнера заструилось тоже.



Отпуск

В штаб я проник прямиком из сортира, как Кадочников в фильме «Подвиг разведчика». Ключ мне, правда, вручил сам штабист Кузнечик, вытребовав с меня честное слово, что я ничего там не подожгу. Когда я спросил: «А чего там, собственно, поджигать?». Он, немного подумав, ответил: «Ну как что? Штаб». И ещё настойчивей потребовал с меня клятвы.
Пришлось пообещать ему бутылку казённой.

- Когда? – поинтересовался писарь.
- По возвращению.
- Из штаба?
- Из отпуска.
На том и сошлись.

Секретные карты из сейфа меня не интересовали, мне был любопытен телефон с междугородней связью. Через несколько минут, сидя на полу под писарским столом, я уже шептал в трубку:
- Па-па!
- Что случилось! Ты где? – отвечал мне встревоженный голос отца.
- Я в штабе. Мне дали отпуск.
- Не понял!
- Мне… Дали… Отпуск…  - повторил я раздельно.
- Опус? Какой ещё опус?
- Отпуск!
- Ах, отпуск?! Ну, отлично!
- Теперь меня нужно отсюда забрать.
- Куда?
- В отпуск!
- А ты что заболел?! – испугался отец. - Погоди, я маму позову...
- Не надо! – выкрикнул я, но уже услышал:
«…Нина, Нина! Он опять, кажется, заболел!»
- Да не заболел я! Забрать меня прошу, потому что, иначе меня не отпустят.   
- Ты же сказал - объявили, – изумился отец.
- Да, но завтра же и отменят.
- Почему?
- Потому что, я залечу.
- Залечишь?.. Так, ты всё-таки болен?.. Нина, кажется, у него опять гланды!
- Да, не залечу, а залечу! – шептал я. - Спалюсь, понимаешь? Если завтра же ты меня не заберёшь, отпуск накроется! Понимаешь?.. Пропадёт отпуск!
- Тут вот мама трубку рвёт… Объясни всё ей! – сказал отец.
И тут же я услышал встревоженный мамин голос
- Что случилось? Ты где?!
- В штабе, мам. Мне дали отпуск.
- Не поняла!
- Мне… Дали… Отпуск…
- Глобус? Какой ещё глобус?!
В общем, беседу пришлось повторить слово-в-слово.
На прощанье мама сказала:
– Держись. Папа уже выезжает!

И, действительно, отец прибыл утром. В военной форме. С голубыми лётчицкими погонами. С Киевским тортом. И тремя бутылками молдавского коньяка «Белый аист».

На КПП я, как и положено, отдал ему честь. Он ответил мне тем же. Затем, пожав руку, спросил: «Где эти проститутки?». Проститутками папа называл всех.
- В штабе, - ответил я, дернув подбородком.
- Веди.
И я его провёл.

Снова увидел я своего отца лишь поздно вечером. Папа двигался со стороны военного городка, слегка покачиваясь, но всё ещё с выправкой. Есть что-то такое в военной форме – даже сильно раненого она заставляет маршировать. Видимо, что-то в крое.

- Собирайся, - тяжело выдохнул отец. От него разило.
- Сейчас? – спросил я.
Отец протелеграфировал:
- Поезд. Через час. Едем.

Он едва держался на ногах. И разило от него, отнюдь не коньяком. Привезённый им коньяк осел в сервантах. С ним же, мои благодарные командиры, не скупясь, расплачивались местным самогоном.

Так я отбыл в заслуженный мною отпуск, о котором даже рассказывать не стану. Скажу лишь, что по истечении десяти дней, в часть я вернулся уже совсем другим человеком. Переполненным одним единственным желанием – Родине, по возможности, больше не служить!

Вот, видимо, отчего отпуска не раздают направо налево. Вдохнув свободы, смиренно вернуться в острог уже невозможно.
И я стал обдумывать варианты.

                ***
Возможности армия открывала предо мной, прямо сказать, безграничные. Во-первых, всегда можно было застрелиться.
Во-вторых, стать инвалидом.
В-третьих, армию легко поменять на тюрьму или психушку. Но вот выйти из неё сухим, то бишь раньше срока получить вольную, сохранив при этом душевную и физическую целостность, возможным не представлялось.
В любом случае, приходилось чем-то жертвовать.

И я решил пожертвовать хрящом.
Мениск я порвал в десятом. На уроке физкультуры. Мы, мальчики, прыгали в длину. А девочки, в обтягивающих трико, нас подбадривали.
Как известно, обтягивающее придаёт реактивность. Не помню точно какой это закон аэродинамики, но у меня он сработал безотказно. Я разбежался и взлетел…

То, что рекорд побит, я понял ещё в воздухе. А после приземления это стало очевидным и для остальных.
На песке я раскинулся весьма размашисто. Правая нога моя лежала на некотором отдалении от тела и под весьма странным углом. Что было заметно даже без транспортира.
Девочки, в обтягивающих трико, с криками ужаса разбежались.
«Разрыв мениска» – постановил хмурый травматолог. Затем, обколов моё колено новокаином, придал кривизне некоторую прямоту.

Хоть мениск был и разорван, мы с ним, однако, недурно уживались. Правда, колено периодически заклинивало. Но я научился его самостоятельно вправлять. При этом каждый раз раздавался характерный щелчок, отправлявший слабонервных девочек в обморок. Чем я до выпускного и развлекался.

В армии про мениск я забыл начисто. И не вспоминал целый год. А тут…
Короче, после отпуска, я решил, что пришло время нам расстаться - без сожаления, без раздумий, без сомнений. Расстаться, ради глотка свободы, как бы это патетично ни звучало.

В конце мая по утрам обильные росы. Молодая трава, словно губка. Поскользнуться - раз плюнуть. Так что, колено выскочило, как по маслу. Мениск на это был отлично натренирован. Стоило лишь чуть вывернуть, немного глубже присесть, едва надавить...
В общем, вокруг меня сразу началась суета. Возгласы восторга сменялись возгласами отвращения. Неестественный угол моей ноги впечатлил даже самых равнодушных, и в казарму меня отнесли уже на руках.
А оттуда, на грузовике, отправили в госпиталь.

Правда, не сразу. Сперва, меня, страдальца, на казарменной койке навестил майор Рыков.
- А ну, мать-ё, вставай! – с порога приветствовал он меня.
Выражая крайнюю беспомощность, я лишь развёл руками.
- Встать, мать-ё, симулянт!
Пришлось покориться.

Со вздохом я откинул одеяло. Сделал вид, будто приподнимаюсь, застонал, и поднял на майора собачьи глаза. В белых простынях моя вывернутая нога выглядела особенно живописно. Она приковала взгляд майора.

- Что это?! – сквозь сомкнутые губы процедил Рыков.
- Нога, - ответил я.
- Что с ней?!
- Не знаю. Наверно, поломал.
- А ну-ка, встать! – неожиданно прорычал майор. – Встать, мать-ё!
Вид изувеченной ноги не только не разжалобил его, но, кажется, наоборот обозлил.

- Есть, – повиновался я. И, скинув с кровати здоровую ногу, встал. Но и в вертикальном положении вторая нога моя выглядела не по уставу. Под сорокоградусным углом она устремлялась вправо.
- В госпиталь захотел, да?! – переводя взгляд с моей ноги на переносицу, полюбопытствовал начальник. – А вот, на «губу» ты у меня, мать-ё, поедешь, а не в госпиталь! Понял? На «губу»!!

Однако отвезли меня всё же в госпиталь. Когда меня загружали, Рыков напутствовал: «Лично прослежу! Лично!».
При этом он тряс пальцем перед моим мученическим лицом.
Боль, кстати, симулировать не приходилось. Вывернутое колено, действительно, разрывалось - тут уж всё было взаправду. И хоть избавиться от страданий можно было легко, от соблазна этого я всё же пока отказывался.



Госпиталь

В Полтавский госпиталь я попал не вовремя, а во время… В разгар грандиозного ремонта.
Жёлто-блеклое здание, стиля скудного «ар-нуво» с высокими сводчатыми потолками, бесконечно длинными коридорами и печально вытянутыми окнами, обновлялось и перестраивалось.
Горы щебня, песка и цемента служили тому доказательством.

Линолеум с полов был решительно сорван. Кафель со стен сбит. По зданию гуляли сносившие с ног сквозняки. Солдаты кутались в одеяла и шинели. Передвигавшиеся на костылях, завязывали на подбородках шапки…
Словом, Сталинград.

Не такой отдых, и не такую передышку я себе представлял. Но, времена, как говорится, не выбирают. Как и дежурного врача.
С ним мне повезло. Дежурный ортопед был молчалив, хмур и желтушен. На вид ему было лет сорок-пятьдесят, а может и все тридцать. Его погоны скрывал халат - чина было не разобрать.

- Товарищ… э-э-э… – несколько раз начинал я, на что товарищ лишь недовольно морщился и махал рукой, давая понять, чтобы я заткнулся.

Анамнез доктора не волновал. Механизм травмы тоже. У меня сложилось впечатление, что мы с моей искривленной ногой целиком ему не интересны.
Сперва он просто переписывал данные из сопроводительных документов в карточку. Потом поднялся, взял с процедурного столика зажим с тампоном, обмакнул его в банку с йодом и обильно им обмазал моё колено. На пол закапало. Спросить, что он собирается делать, я не решался. Когда же решился, оказалось - поздно.

- Что вы делаете?! – выпалил я, почувствовав на себе цепкую холодную хватку. - Вы что, хотите её вправить? А где новокаин?! Слушайте, давайте, лучше я сам!
Доктор глянул на меня, как на умалишённого… И резко дёрнул ногу в сторону и вверх. Раздался щелчок, напоминавший выстрел. Мозг мой, будто полоснули скальпелем. На миг всё озарилось ярчайшей вспышкой. Затем на меня обрушился мрак.

- Солдат! Солдат... – расслышал я сквозь пелену. – Ну чего развалился? Очухивайся… На вот, аспирин, и ступай в палату.
В ладонь мою легла белая таблетка.
- Как ступать? – попытался я сфокусироваться.
- Ножками, ножками…
- Так, я ж...
- Ну, костыли возьми!
- Где?
- Сейчас, распоряжусь, чтобы принесли.
С этими словами доктор покинул процедурную.

А через минуту в дверь заглянула рябая морда.
- Тебе костыли? – воззрилась она на меня.
Я кивнул. Морда вошла.
Большие оттопыренные, как у Сазона, уши, мясистый нос, добродушная улыбка. В руках морда несла деревянные костыли с обмотанными грязными бинтами подмышечными перекладинами.

- Ну, - проговорила морда, протягивая мне свои дары, – идём, провожу.
- Куда?
- В палату.
- Ты из ортопедического отделения?
- Да не, тут такой бардак. Ну, в смысле, ремонт. Лежат – кто где… У меня, например, грыжа, у Тимохи аппендикс, а Стёпа Хромой – хромой, у него перелом всё не срастается… Если хочешь, пойдём к нам. Место есть. У нас утром эпилептика выписали.
- Эпилептика? – спросил я, приподнимаясь. - А с этим разве служат?
- Со всем служат. Хотя, он, конечно, не эпилептик, а дизентерик, но дёрганный - мы его эпилептиком звали.
- Дизентерия вроде инфекционная… – аккуратно опуская больную ногу, сказал я.
- Так говорю же - бардак. Ну, в смысле, ремонт. Лежат - кто где.

В палате обитало десять человек. Веснушчатую морду звали Петей, точнее - Петюней. Он здесь считался старожилом.
- Третью неделю прохлаждаюсь, - откровенничал Петюня. – Прибыл с ангиной, а грыжу уже тут надул. Во!.. - распахнув полы коричневого халата, с удовольствием демонстрировал он желвак величиной с детский кулачок.
Петюня своей грыжей гордился.

- Раствор таскали - и надул. Теперь резать будут, – невозмутимо, будто речь шла о чём-то постороннем, продолжал он.
- Когда?
- А кто ж его знает? Я ведь штукатурю. У меня профессия с гражданки – штукатур. Профтехучилище закончил.
- С грыжей штукатуришь?
- А чего мне грыжа-то? Раствор подносят - сам главврач распорядился. Штукатурю себе и всё. По-всякому лучше, чем в части.
- Первый год? – догадался я.
- Ага, всего месяц, как призвался. Ангину в поезде схватил. Нас из Иркутска пёрли - ну и сразу сюда. А потом грыжа эта. Так что я ещё даже присягу не принял… Но не расстраиваюсь. Тут как, дома - мужики, стройка. Водки только нету. С этим здесь строго. На днях одного лежачего выписали. Он кирнул через трубочку и его в часть.
- Лежачего?
- А какая разница?.. Водкой устав не нарушай! Мы же в армии.

Утром выяснилось, что манипуляция доктора не прошла бесследно. Нога под одеялом обнаружилась совершенно синей. Колено отекло, раздулось и ныло даже в покое. Стоило немалых усилий спустить её с койки.

- На кирпичи пойдёшь, – сказал мне на утреннем построении сухой прапорщик с колышками стройбата.
- Вот так? – предъявил я ему костыли.
- Костыли оставишь.
- Но я без них ходить не могу.
- Освобождение на тебя не поступало, – проговорил прапорщик и вдруг смягчился:
- Ладно, сниму тебя с кирпичей. На песок пойдёшь. Костыль держишь - удержишь и лопату.

Прямо с построения я направился к врачу. Вернее, поковылял.
- Не хочешь работать – прооперируем, – спокойно сказал тот. – У нас без пользы не валяются. Либо приносишь пользу, либо лечишься.
- Так я же не отказываюсь… - лепетал я, – но гляньте на ногу...
- А чего мне на неё смотреть. Диагноз твой известен.
- Да, но она текла...
- Моя жена тоже отекла, так что ж мне теперь с ней не жить?
Я растерялся.
- Хочешь, чтобы прооперировали? - невозмутимо продолжал доктор. - Так мы прооперируем. Назавтра и запишем.
Он склонился над каким-то бланком и что-то отрывисто в нём черкнул.
Чернила были красные, как кровь.
- Не надо! – почти выкрикнул я. - Я пойду на работу!
- Вот и хорошо, – кивнул военврач.

Меня поставили на песок. Вручили лопату, указали кучу - высотой та доходила до второго этажа. Сказали: «наполняй носилки с горкой».
Песок был влажный, тяжёлый. Костыли я поставил у стены.

На перекуре ко мне подошёл Петюня.
- Ну чего? Как? – спросил он, протягивая мне «Приму».
- Где тут почта? – принимая сигарету, поинтересовался я. – Переговорный пункт?
- В самоволочку удумал?
- Нет, просто позвонить надо.
- Бабе? - рябая морда Петюни расплылась.
- Ага, – подыграл я.
И Петюня меня провёл.

Как я уже говорил, был он здесь старожилом, и потому знал все входы и выходы. Кстати, водку лежачему, как выяснилось, тоже принёс он. И даже самолично напоил бедолагу через трубочку.
Словом, минут через двадцать, я уже разговаривал с домом.

- Да не из штаба я звоню, а из госпиталя! – в третий раз повторил я, но мама всё не понимала.
– Какого госпиталя?! Ты же всегда звонишь нам из штаба?! – лепетала она перепуганным голосом.
- На этот раз нет.
- Но ты же сказал, что сейчас на почте, какой же госпиталь?!
- Почта рядом с госпиталем.
- Видишь, ты не в госпитале, а говоришь, что в госпитале!
Мама очень боялась этого слова и потому повторяла его бесконечно.
Наконец, трубку захватил отец.

- Она тебя заразила, да? Я так и знал! – первое, что я от него услышал.
- Никто меня ничем не заражал - у меня мениск.
- Боже, Нина, он подхватил от неё мениск!
Провожая меня из отпуска, родители стали свидетелями неприятной для них сцены. На подножке поезда незнакомая им девушка множественно целовала их сына. Теперь эта вольность мне аукнулась.

- Ты слышишь, Нина! – кричал папа. - Он таки подхватил от неё мениск!   
- Это колено, папа!
- Какое колено. Знаю я это колено!
Трубку снова перехватила мама. На сей раз, она слышалась здраво.
- Так ты в госпитале?!
- Да, – облегченно выдохнул я.
Наконец-то, старшина запаса очнулась.
- Это из-за неё?
- Нет, мама, это из-за мениска. Я его порвал.
- Ещё один?!
- Нет, всё тот же!
- Значит, всё-таки из-за неё…
Тут я не стал спорить и лишь кратко разъяснил диспозицию.

Повествование моё носило ярко выраженный крайне эмоциональный оттенок.
- Меня тут зарежут! – орал я в трубку. – Вы бы видели эти руки. Это коновалы, а не врачи! Они поставили меня на песок! Сперва хотели на кирпичи, потом поставили на песок!.. Я бы уехал в часть, но они вывернули мне ногу!.. Эти страшные люди, поставили меня на костыли!..

- Папа уже выезжает, – сдержанно заключила мама. – Только не давай им себя оперировать. Слышишь, любыми путями - не-да-вай!
- Постараюсь, – пообещал я.

Папа прибыл утренним поездом. В военной форме. С голубыми лётчицкими погонами. С Киевским тортом. И с тремя бутылками «Белого аиста».
А ещё, в его потрёпанном бауле, лежало распоряжением о моём переводе в Киевский госпиталь, подписанный главным военврачом округа.

Как? А главное, когда родители успели всё это провернуть, остаётся для меня загадкой и поныне. Но тогда эти нюансы меня не занимали.

- Если есть приказ, зачем же ты привёз всё это? – деловито осведомился я у отца, имея в виду булькающие в его бауле гостинцы.
- Для смазки, – туманно ответил папа. После чего решительно вошёл в кабинет главврача.

Два часа я ждал его под дверью. Два бесконечных часа.
Вышел он, покачиваясь. Без торта и с пустым баулом. Снял фуражку, прислонился лбом к холодному косяку, затем сказал:
- Собирайся. Едем вечерним.
От него уже не разило, а буквально сражало с десяти шагов. Причём и в этот раз отнюдь не коньяком.

                ***

Киевский госпиталь напоминал санаторий. Хаотично разбросанные по огромной территории лечебные корпуса, буквально утопали в бесчисленных рощицах, сквериках и аллеях.
Ортопедическое отделение - шикарное двухэтажное здание с большим холлом и полукольцевой парадной лестницей, обрамлённой чугунными витыми перилами, окружали высоченные акации и древние, могучие каштаны.
На посту дежурной сестры обнаружилась рыжая, горбоносенькая девушка лет двадцати трёх. Ей я и подал документы. Взглянув на них, она молча указала мне тонким пальцем на белую глянцевую дверь.
- А что там? – поинтересовался я.
- Песков.

Принимавший меня доктор Песков был из вольнонаёмных. Ни формы, ни воинского звания он не носил. Полноватый, неряшливый, с вечно растрёпанной редеющей шевелюрой.
На мою синюшную ногу Песков даже не глянул. Зато внимательно осмотрел лётчицкие погоны отца и генеральскую подпись в приказе. С минуту повздыхав и ещё с минуту поскребя у себя в затылке, он неожиданно определил меня в офицерскую палату.

- Что рядовой делает в офицерской палате? – спросил его на утреннем обходе, заведующий отделения подполковник медслужбы Кудашев.
- Лежит, – пожав плечами, пробормотал Песков.
- Вижу, что лежит. А кто его сюда положил?
- Я.
- Почему?
- Потому что он блатной, – ничуть не конфузясь моего присутствия, объяснил доктор. И тут же продолжил: - Кого ещё с мениском из Полтавы в Киев переведут за подписью окружного военврача?
- Но разве он офицер? – невозмутимо поинтересовался завотделением.
- Нет, но…
- Так почему же в офицерскую?
- Я подумал…
- А вы не думайте! – резко оборвал своего подчинённого начальник.
- Есть, не думать! – слегка побагровев, ответил Песков, и тут же уточнил:
- Так что, переводим в «общую»?
- А разве я сказал: «перевести»?
- Нет, но я подумал…
- А вы не думайте!
- Есть, не думать! – рявкнул Песков. – Разрешите идти!
- Закончим обход – пойдёте, – невозмутимо проговорил Кудашев.
- Есть! – ещё громче гаркнул вольнонаёмный, и его рыхлое лицо залилось багрянцем. Покраснели даже залысины. Он задрал подбородок, и застыл, глядя в потолок выпученными глазами.
- Паяц, - устало обронил Кудашев, после чего спокойно вышел из палаты.
За ним маршевым шагом удалился Песков. Медсёстры покинули палату бесшумно.

«Зарежут, – подумалось мне. – Теперь уж точно».
Вся эта некрасивая сцена разыгралась не только надо мной, но и главным образом, из-за меня. Разумеется, оптимизма это не внушало.

- Да, дела-а, – протянул со своей койки мой сосед по палате, капитан Смоляненко. Он был загипсован по пояс, и его правую, раздробленную в результате автоаварии ногу, оттягивали гири.
– Дела-а… - повторил он. - Не всё выходит спокойно в датском королевстве.
И тут же зашуршав пакетами, поинтересовался:
- Ну, так что, выпить хочешь? У меня со вчера осталось.
Я покачал головой.

Вчера вечером меня навестили родители. Принесли клюквенный морс. Сослуживцы капитана приволокли водку. Из этих двух составляющих и был немедленно создан коктейль «Морсянка», коим капитан тут же попытался меня соблазнить.
Хорошо помня рассказ Петюни о «лежачем», изгнанном из госпиталя за распитие, составить компанию капитану, я решительно отказался.
Тогда мой сосед начал канючить:
- Ну, чего я алкаш какой-то, сам пить? Ну, давай, а? По чуть-чуть.
После первого стакана его тон переменился.
- Да не будь же ты падлой, рядовой! – вперев в меня окаменевший взор, заговорил он более резко. – Ну чего я алкаш какой, в самом деле? Давай, говорю, двадцать капель, не будь падлой!

После второго стакана капитан попытался до меня дотянуться.
- Я приказываю! – терзал он моё одеяло. – Слышишь, рядовой, приказываю!.. Не понял, это чё - неподчинение?!.. Да, ты у меня под трибунал! Слышишь?!
Потом он уснул.
Я уложил его обмякшее туловище на подушки, укрыл одеялом, поправил гири. А недопитую «морсянку» спрятал в тумбочку.
Зря, надо было вылить.

- Ну, так, чего? – вылущив из пакетов заветную банку, по-собачьи глянул на меня капитан. - Выпьешь за компанию двадцать капель? По чуть-чуть.
От «морсянки» я ускакал на костылях.

Операцию мне назначили назавтра, и оставшийся день я решил провести с толком. До обеда гулял, дышал, осматривался. А на послеобеденное время у меня было назначено свидание «с той - с подножки», как называла её моя мама.

- Ну что, та - с подножки, уже приходила? – первым делом поинтересовалась мама, ранним утром в день операции.
- Нет, – соврал я. – Не приходила.
- У тебя сегодня такой день, а ты всё, чёрт знает о чём, думаешь.
- А какой такой день? – сказал я.
Мне хотелось произнести это пренебрежительно, но я дал петуха, и вышло чуть истерично.
Мама сразу прикусила губу. Подбородок её задрожал.

- Я ещё от твоих гланд не отошла, а тут уже это… - проговорила она плаксиво.
Гланды мне рвали по великому блату - подпольно, как аборт. Из-за сверхсекретности свет не включали. У профессора при себе оказался скальпель, я был безоружен.
В общем, ему легко удалось усадить меня в кресло, и, прихватив бинтами, вставить в рот скобу. Далее, не мешкая, он приступил к делу.

Используемая им анестезия оказалась настолько местной, что я её даже не ощутил. А вот профессорское раздражение, напротив - в полной мере.
Заниматься халтурой профессору претило. Но и отказываться от левого заработка он не желал, что вызвало в нём внутренний конфликт, а во мне - обильное кровотечение.

Так что – да, маме мои гланды дались нелегко. Теперь же ей предстояло пережить ещё и мой мениск.
- Да это же всего-навсего хрящ! – выкрикнул я, желая хоть немного её успокоить. – Что уж такого страшного со мной может случиться? Засну и проснусь.
Как же я ошибался. Спасть мне так и не довелось.

- Анестезия будет внутрикостной, - ответила на мой вопрос о наркозе сестричка-анестезистка.
Сидя за моей головой, она листала журнал «Крестьянка».
- Что такое - внутрикостный? – изогнув шею, поинтересовался я.
- Слушай, служи Советскому Союзу тихо, а? - перелистнув страничку, ответила она
И тут на меня надвинулся Кудашев.
- Вот это мы сейчас введём тебе в берцовую кость, так что, лежи спокойно, не двигайся.
Передо мной сверкнуло и тут же исчезло огромное шило.
- Ты понял, боец? Кивни, если понял… Да он что там в обмороке?.. Сестра!
Когда меня шлёпнули по щеке, я часто заморгал.

- Это он, наверно, от премедикации, - растерянно пролепетала сестричка. – Эй, солдатик, ты меня слышишь? – в голосе её неожиданно проступила забота. Воистину, чтобы добиться женской снисходительности, нужно сперва умереть.
Трогательно прощупав мой пульс, сестричка во всеуслышание объявила:
- Пульс ровный!
И за ширмой завозились.

На ногу что-то потекло. Затем перед моим лицом закачалась голова в операционном чепце и марлевой повязке. Голова принадлежала ассистировавшему Пескову.
– Больно не будет, - заверил Песков, и в то же мгновение меня пронзила такая боль, что я завыл в голос. Ногу, будто отрывали. Инстинктивно я начал приподниматься.

- А ну-ка, успокойте его там! – раздалось властное.
И тут же я почувствовал на своём ухе тёплое дыхание:
- Тихо, солдатик, тихо…
Боль сразу притупилась.

А дальше началось нечто лингвистическое. Я вдруг осознал разницу между глаголами «чувствовать» и «ощущать». Перетянутую жгутом ногу я не чувствовал, но всё, что с ней происходило – ощущал. И, впоследствии, так с этими ощущениями сжился, что даже получил несколько замечаний за болтовню.

Анестизисточка оказалась вполне милой, звали её Алёной.
- Заходи как-нибудь, – сказала она, когда меня вывозили из операционной.
- Куда? – пробормотал я растерянно.
- В реанимацию, - сверкнула девица серыми, мышиными глазами.
 
                ***   
Первые три дня я пролежал недвижимо. Таковы были предписания. Костыли, согласно этим предписаниям, изъяли, гипсовую лангету наложили. Казалось бы – валяйся, отдыхай. Однако срок вынужденного заточения, показался мне чуть ли не вечностью. И во многом благодаря моему соседу.

Оба прикованные к постели мы с ним по-разному понимали значение слова «счастье». Я находил его в бытие, капитан, наоборот, в забытье.
Не желая пить в одиночестве, он не прекращал меня искушать, предлагая то «морсянку», то «зубровку», то казёнку, то «спотыкач».

Моему положению позавидовал бы любой солдат срочной службы. Я мог спать - сколько хочу, пить - сколько влезет, вокруг меня беспрестанно кружили представительницы слабого пола…
А я лежал и выл в белый потолок. Блатная офицерская палата давила, как не разношенная кирза. Я молил докторов о переводе в общую, но мне не разрешали даже в сортир.

Получив, наконец, костыли, я будто бы обрёл крылья. Предо мной вдруг расступились горизонты, и я тут же за них упорхнул.
Во-первых, перелёг в общую палату. А во-вторых, завёл дружбу со старшей сестрой отделения Галиной Михайловной - женщиной строгой, но великодушной. Когда я предложил ей помощь с тампонами, она разомлела.

Операционные тампоны мастерились вручную, из бинтов. Работа, как и чистка картошки - монотонно-нудная, требующая ловких рук. У меня они оказались ловкими.
- Очень хорошо, – исследовав изготовленный мной тампон, сказала Галина Михайловна. – Вот девочки, учитесь. У этого мальчика очень умелые руки.
Сестрички отчего-то прыснули.
- Вот пустомели! – делано посуровела Галина Михайловна. – Я вам тут о хозяйственности толкую.

Солдатских палат в отделении насчитывалось три. Две палаты отводились под «афганцев». И ещё одна - под остальных. В ней я и прописался, заняв вторую койку слева.

Каждое утро я проводил в операционном блоке. А вечерам вязал на спицах. К этому занятию в отрочестве меня пристрастила двоюродная сестра. Перед призывом вязание я, разумеется, забросил, а тут вдруг накатило – свободного времени было предостаточно. Остальным, в смысле - спиц и ниток, меня снабдила мама.

Солдатня на моё увлечение брезгливо морщилась. А вот сестрички...
В общем, тут зерно падало в благодатную почву. Вид мускулистого вяжущего тела запускал в них нечто гормональное, отчего у девушек розовели щёки, слезились глазки и влажнели губки.
Словом, включалась природа. И я, согласно Мичуринской доктрине, ждать от неё милости не собирался.

- Хочу работать санитаром, - набравшись смелости, признался я однажды Галине Михайловне.
- Ты ж на костылях.
- Брошу!
- А если швы разойдутся?
Вместо ответа, я демонстративно отбросил деревяшки и поднялся во весь рост.

- Хорошо, я поговорю с Кудашевым, – пообещала Галина Михайловна, и уже через пару дней я приступил к новым обязанностям.

                ***
Профессия пришлась мне впору. В отделении я стал санитаром номер два. Первым номером шёл Митя. Он лежал на излечении уже полгода, и половину этого срока «санитарил».

В госпиталь Митя попал по ранению. Сразу после присяги. Тогда их полк перебросили в Таллин - на мирный разгон демонстрации. Там ему руку и покалечили.
Дымовую гранату Митя метать не собирался - всего лишь выдернул кольцо. А всё, что произошло далее, искренне считал стечением рока.
Граната, за неимением кольца, удивительным образом разорвалась. Отчего Митина правая кисть частично потеряла двигательную функцию. Пострадали нервы. Их шили, перешивали, однако кулак всё не сжимался.
 
Две операции Митя перенёс в Ленинградском госпитале. А третью – уже тут, в Киевском. Теперь Песков планировал четвёртую.
А пока он планировал, его пациент успешно трудился на санитарной ниве.
Ну и я с ним.

Наша деятельность была многогранной. В шесть утра мы отправлялись драить операционный блок, стерилизовать материалы, раскладывать инструментарий, поскольку в восемь уже начинались операции, на которых мы выполняли всю нестерильную работу - от развозки пациентов на каталках, настраивания освещения, подключения аппаратов, подачи материалов, до завязывания хирургических халатов, накладывания жгутов, протирания эскулапского пота, и установления сигарет в зажимы для перекуров.   

Парочка из нас получилась отличная - однорукий и одноногий. Однако дело у нас спорилось. Я укладывал биксы - Митя их тащил. Я настраивал лампу - Митя, ползая на коленях, подключал провода. И так далее...

Наше взаимопонимание охватывало и иные сферы. Вечерами Митя посвящал меня в тайны ювелирного слива. Дело это было непростое, требующее точности расчёта, остроты зрения и тонкого чувства меры.
- Спирт – это алмаз! – сверкая глазами, шептал мне Митя. - Галина гранит из него бриллианты, а наше дело - алмазная пыль.

Процесс огранки, которым занималась Галина Михайловна, Митя изучил досконально.
- Каждый месяц она получает канистру, - расширял мои познания Митя. - Половину тут же разливает по бутылям. Литровые берёт себе и Кудашеву, поллитровые - Короленке с Песковым, трёхсотграммовые раздаёт семейным девочкам. Несколько откладывает про запас - для завхоза, нянечек и так - на подмазку. Это ж валюта.

- Ну и откуда берётся твоя пыль? – интересовался я.
- Вот, – переходил Митя к главному. - Оставшиеся полканистры идут на операционные инструменты и нити. Всего пять лотков. Скальпели, зажимы, пинцеты, шёлковая нить и кетгут… Кетгутовый спирт – гадость редчайшая. Пить его невозможно! Шёлковый – чуть лучше. Есть, правда, привкус носков, но беда не в этом. Беда в том, что его очень мало - в неделю можно нацедить грамм пятьдесят, не больше… С зажимов - столько же. Они громоздкие и в большинстве своём изогнутые, потому любой слив обнажает клювики… А вот пинцеты за неделю могут дать около ста… Но самый богатый улов дают, конечно, скальпели - они плоские и их легко раскидать по дну – в общем, сто пятьдесят, а то и двести. Итого недельный надой от четырёхсот до полулитра - чистого, и литр с гаком - разведённого… Гак, правда, выходит не всегда, но литр стабильно твёрдый.

Так я вошёл в долю. Твёрдый литр отныне мы делили на двоих. Впрочем, делили - неверное определение. Правильнее сказать - использовали для общих нужд. А было их две – подкуп и предлог.
К примеру, мы могли сказать: «Анечка, дорогая, отметь нас, пожалуйста, на вечернем построении. С нас пузырь!». Или: «Анечка, милая, после отбоя приходи в перевязочную. У нас пузырь!».
Элементарная математика - числители менялись, знаменатель неизменно оставался общим.



Стреляный

Иногда на выходные Митю отпускали домой. А я остался на подхвате.
И вот, как-то три ночи меня растолкали.
- Вставай, - сказала дежурная сестра, Валентина. – Кудашев едет.
- А-а? – протянул я, отрывая голову от подушки.
- Давай, давай, некогда! - бесцеремонно сорвали с меня одеяло. - Возьми инструменты и быстро беги в хирургию.
- В хирургию? – переспросил я, подвязывая шаровары.
- Знаешь, где хирургия?
- Знаю. А что там?
- Стреляный.
- Кто?
- Беги, некогда!
И я побежал.

Хирургическая операционная внешне ничем не отличалась от нашей. Тот же мутно белый кафель, те же коричневые столы, та же шестиглазая лампа. Ориентироваться на местности было несложно. Сложнее оказалось не упасть в обморок.

К моему прибытию пациент уже лежал на столе, и вид его был ужасен. Если бы не мерно вздымавшаяся грудь, я бы сказал, что он мёртв.
Раненый был полностью обнажён, не считая скомканной зелёной тряпицы, небрежно наброшенной на причинное место. Его гладкое стеариновое тело, блестевшее, словно глянец, имело ярко выраженный желтоватый оттенок. Коричневый от крови жгут и грубая, нетёсаная доска, примотанная к правой ноге бедолаги окровавленными тряпками, лишь дополняло эту жуткую картину.

Анестезистка, пытаясь отыскать вены, колдовала над рукой несчастного. Лицо её прикрывала широкая повязка. Над повязкой синели большие усталые глаза.
Рядом с сестричкой возвышался тучный анестезиолог. Позёвывая, он читал исписанные мелким почерком сопроводительные листы.
Дочитав, он густо пробасил:
- Эй, костоправы, скоро вы там?
- Идём, – донеслось из предбанника.

В предбаннике «замывались» хирурги. В спокойном строгом голосе я распознал Кудашева.
- У парня давление падает!
- Идём, идём…
- Так я начинаю?
- Начинай.
Анестезиолог кивнул своей помощнице. Та сняла с подноса марлевую пелёнку, и доктор взял в руки ларингоскоп.

Трагедия произошла на охоте. Бедолагу подстрелили дуплетом. Обычно дуплетом бьют, чтобы повысить шанс попадания. Так что, в этом смысле, стрелявший не прогадал. Оба его заряда поразили цель с завидной точностью. Один раздробил обе берцовые кости чуть выше голеностопа. Второй в щепки разнёс бедренную...

А начиналось всё традиционно - шли на уток. Компания подобралась разношёрстная. Перед выходом - для знакомства, разумеется, выпили. Понятное дело, жестяными кружками. И, конечно же, не закусывая.
Потом выпили ещё. На этот раз уже против насморка. Так, по крайней мере, было объявлено. Всё же заводь, сапоги, влага…
Потом, наконец, выдвинулись.

Сперва шли гурьбой, а когда стемнело, разбрелись. Ночь выдалась безлунной… И вот кто-то набрёл на уток. Спугнул. С характерным хлопаньем стая взмыла. Послышались выстрелы.
Наш герой, желая занять более удобную позицию, ринулся через кусты напролом. Тут-то всё и произошло.
При этом ни один из охотников вины своей не признавал. С ними теперь работали дозновательные органы.      

- Пошевеливайся! - прикрикнула на меня операционная сестра, и я заторопился. Откинул крышку бикса, чтобы она смогла извлечь стерильные халаты. Помог ей подвязаться. Затем, включил лампу. Под её светом пациент из жёлтого стал абсолютно синим.

Первым из предбанника, неся перед собой мокрые руки, вышел маэстро Кудашев. За ним проследовал какой-то незнакомый мне хирург. Третьим, бравой поступью прошагал, гладко выбритый и безупречно подстриженный Короленко.
Медсёстры называли его «наш алкаш». Подтянутый, спортивный, всегда опрятный и хорошо пахнущий красавец с мощным, мужественным подбородком, вызывал у женщин нашего отделения брезгливую оторопь. Когда речь заходила о Короленко, медсёстры неприязненно морщились.
«Пропащий» - вздыхали они.

Неряха и краснобай Песков, часто выглядевший совершеннейшим «бичом», был у женщин, как ни странно, в фаворе. Тогда как красавца Короленко все они безоговорочно презирали.
Позже я понял, в чём дело, так сказать, убедился воочию. Короленко оказался из буйных. Стоило ему выпить, как джентльменство слетало с него перхотью, а на его место восходило быдловатое хамство. Такой себе Доктор Джекил и мистер Хайд.

На работе Короленко не употреблял. Зато после трудовой вахты, накачивался практически ежедневно. Как удалось той ночью поймать его трезвым – загадка. Назовём это счастливым случаем.

- Санитар… – вежливо обратился ко мне Короленко, - …возьмите, пожалуйста, ножницы и начинай аккуратно срезать повязку. Только жгут, будьте добры, не трогайте.

Кивнув, я взял ножницы и склонился над ногой. Вернее, над тем крошевом, которое она собой являла.
Раны выглядели чудовищно. Жёлтые обломки костей, алые волокна мышц, нашпигованные чёрными дробинами, напоминали плохо порубленный фарш, заправленный густой, как желе, бурой кровью.

Минут пять я провозился с доской, вдыхая тёплый мясной аромат. Затем она, наконец, отошла, и раздробленная нога на моих глазах окончательно развалилась. Выронив из ослабевших рук доску, я ломкой походкой направился в ближайший угол.

- Да он сейчас грохнется! – прокричала у меня за спиной операционная сестра.
А Кудашев негромко выругался. Затем сказал:
- Ну и что нам теперь делать?
- На меня не смотрите! - пробасил анестезиолог. - У нас с Галочкой своей работы выше крыши…
- Эй, боец! – позвал меня Кудашев. – Как тебя там? Слышь? Выручай. Без тебя – никак.
Ответить я не мог. Звон в ушах мешал восприятию. К счастью, он постепенно затухал.

- Ну, очухался? – поинтересовался у меня Кудашев через минуту.
Я кивнул. Со лба скатилась холодная капля.
- Тогда иди сюда, и никуда не смотри, договорились?.. Делай только, что говорю. Ферштейн?.. Отлично… Возьми вон ту простынь… Подложи под ногу… Теперь приподними... Быстрее стелите! – приказал он хирургам.
И все задвигались. А я перестал дышать.

Упирая локти в живот, и прогибая спину, я стоял, будто жрец пред алтарём с кровавым подношением и думал лишь о том, как бы это подношение не выронить. Вес раненой ноги был огромен. Уже через минуту пот на моём лбу из ледяного стал горячим.
Когда же обработанную и обмотанную стерильными пелёнками ногу, наконец, перехватили, я выдохнул и с наслаждением вдохнул.

- Жгут… – тихо приказал мне Кудашев. – Обойди меня сзади, пролезь под простыни и режь жгут сбоку. Только не дай бог тебе нас коснуться.
Задачу я выполнил. Но, ещё не успев выбраться из-под стола, увидел алую струйку, стекающую по простыне на пол.

Наверху вдруг все разом загомонили. Послышался звон металла, хриплые отрывистые команды. Струйка, между тем, устрашающе превращалась на полу в лужу. По краям лужа быстро темнела и становилась тягучей, как вишневый кисель.
Сидя под столом, я не двигался. Наверху происходит что-то нехорошее, я это понимал, и покидать укрытие не торопился, пока вдруг не услышал:
- Где санитар? Жгут быстро! Он сейчас истечёт кровью!

Вскочив, я крепко приложился головой о какую-то металлическую деталь стола - череп едва не раскололся.
Держась за ушибленное, я предстал перед бледным маэстро. Черты его искажала крайняя растерянность, если не сказать, испуг.
- Жгут! – прокричал Кудашев мне в лицо. – Мы поднимем ногу, а ты мотаешь! Понял?!..

Час мы ждали крови для переливания. Потом ещё полтора, пока приедет сосудистый хирург. В конечном итоге, операция завершилась к девяти утра.
Операционную я покидал последним, чувствуя себя чуть ли не капитаном океанского лайнера.
То, что мой корабль затонул, я узнал лишь через трое суток.
          
     ***
Тогда всё повторилось. Меня, снова, по приказу Кудашева, растолкали посреди ночи, и опять речь шла о «стреляном».

- Ещё одна операция? – вытаращился я на разбудившую меня Валентину. Она работала сутки через трое, и это опять была её смена.
Выбившаяся из-под чепчика чёлка прикрывала левый глаз дежурной, отчего она немного походила на флибустьера.

- Ничего не понимаю, - бурча, засобирался я. - Сейчас-то что?
- Сейчас ты идёшь в реанимацию. Кудашеву нужен его аппарат.
- Какой аппарат?
- Тот, что, он «стреляному» ставил.
- Так он же на «стреляном», – подвязывая шаровары, недоумённо проговорил я.
И тут она это сказала.
- Умер твой «стреляный».
И сразу дальше. Без паузы. Без запинки.
– Кудашеву, как сообщили, так он и позвонил. Сказал, чтобы ты немедленно вернул его аппарат. Вымыл, но не стерилизовал. Понятно?
- Умер? – переспросил я.
- Да. Он боится, что в морге аппарат пропадёт. Попросил задержать отправку.
- Как умер?
- Молча. Беги, давай.

Я выбежал на улицу. Реанимационное отделение располагалось на третьем этаже главного корпуса. Разделял наши корпуса небольшой скверик.
Бредя по его дорожкам, я всё думал: «Как же так? Он же пережил операцию. Ему же перелили кровь. Я там был и всё видел. Как же он мог?».

Я умышленно избегал главного определяющего слова. Раньше я тысячи раз произносил его вслух, не задумываясь, а тут оно вдруг впервые приобрело свой основной, смертоносный смысл.

Ночь выдалась звёздной. Совсем не такой, как та – три дня назад. Ветерок дул вполне себе приятный, и всё же мне было зябко.

- Я за аппаратом, – сказал я медбрату.
- Кого? – оторвав голову от столешницы, произнёс тот хриплым заспанным голосом.
- Я из ортопедии, за аппаратом. Меня Кудашев прислал.
- А-а, – протянул парень, - ну иди… Хотя постой, а где твои инструменты?
Он сощурился. Свет ночной лампы бил ему прямо в глаза.
- Инструменты? – спросил я.
- Ну да, ключи там, плоскогубцы. Ты чем гайки-то отвинчивать будешь?
- Мне сказали просто забрать.
- Как? Вместе с ногой?!
- Нет, мне - без ноги, - пролепетал я. – Только аппарат...
- Тогда беги за инструментами, балда.

И я побежал. На сей раз мне уже не было зябко. Меня знобило.
- Валентина, – стуча зубами, позвал я спящую на кушетке сестру.
- Ну чего опять?! – проворчала та, не оборачиваясь.
- Они говорят у них нет аппарата.
- Как нет? А где он?   
- На ноге.
- Ну, вот и принеси.
- Ногу?!
- Аппарат!
- Как же я принесу, если он на ноге?!
И тут Валентина ко мне повернулась.
- Ты что смеёшься? - пристально глядя на меня с кушетки, спокойно спросила она.
- Нет, – дрожа от озноба, ответил я.
- Тогда иди в реанимацию и сейчас же принеси аппарат.
- Но он же на ноге!
- Так сними его!
- Но он же…
- Что, он же?! – голос Валентины стал твёрже. - Он что ожил?!
Я помотал головой.
- Так в чём проблема? Или мне позвонить Кудашеву и сказать, что ты не можешь? Так завтра же поедешь в часть! Слышишь?
Я слышал.

Давешнего медбрата на посту не оказалось. Он обнаружился в курилке, в компании двух сестричек. Одна была совсем молоденькая. Второй на вид было лет тридцать. Вся троица молча курила, по очереди сбрасывая пепел в консервную банку.

- Ну что, принёс инструмент? – умышленно делая ошибку в ударении, с ехидцей спросил меня медбрат.
Я дёрнул рукой с пакетом.
- Он - к Луценко, – пояснил парень своим компаньонкам.
«Луценко, - подумал я, - так вот как его звали».

- Идём, проведу, – затушив о край банки сигарету, сказала тридцатилетняя. У неё была яркая помада.
- Не понимаю, к чему такая спешка? – спросила она, когда мы шагали по длинному коридору. – Чего вашему Кудашеву не спиться? Мы что, съедим его аппарат, что ли?
Я промолчал.
- Бред какой-то… - снова выразила своё недоумение сестра.
- А от чего он умер? – озвучил я, наконец, мучивший меня вопрос.
- Жировая эмболия, – равнодушно ответила женщина. – Он там, – неожиданно остановившись, кивнула она внутрь тёмной палаты. – Сам справишься?
Я не ответил.
- Свет включить?
- Нет, – шёпотом попросил я.
- Ну, как знаешь.
Пожав плечами, она зашагала обратно.

В итоге Кудашев получил свой аппарат, а я свои первые седые волосы.      


 
Иванко

Иванко был «партизаном» - так в армии называют резервистов, запасников. К нам он поступил из-под Припяти, со сложным переломом голени. Как получил травму, чем занимался на Чернобыльской АЭС, Иванко не рассказывал. От наводящих вопросов отшучивался, говоря:
«Ну що ви як малі діти з кіножурналу «Хочу все знати». Зламав та зламав. Нова виросте».

Родом он был из небольшого села Ивано-Франковской области. Говорил исключительно на украинском языке. Сорока лет, двухметровый гигант, весёлый, добродушный, бесконечно улыбающийся. Несмотря на отсутствие подобной должности, в нашей палате Иванко сразу стал старостой.
«Ви всі мої діти, – говорил он, и красивые, васильковые глаза его лучились нежностью. - Ви всі мої діти, тому кличте мене дядько Іванко".
Так мы его и звали.
Врачей он неизменно встречал белозубой, широкой улыбкой, и громогласным: «Ласкаво просимо!».
Те от подобного радушия немного терялись.

Обычно утренний обход больше напоминал налёт. В палату персонал врывался стремительно и расправлялся с пациентами споро, лупя указаниями, гвоздя назначениями, и исчезая без вопросов и ответов. А дядко Иванко своим обаянием их разоружал.

- Дякую, доктор, щиро дякую, – кланялся он, когда ему добавляли гирьку к растяжке. – Від усього серця дякую.
Он продолжал кланяться, пока врачи не уходили. И потом ещё какое-то время благостно вздыхал: «які чудові люди!».
Он был вежлив, учтив, красив и благороден. Если бы ему отпустить бороду он мог бы стать настоящим Сантой.

Восхищался Иванко всем и каждым.
«Яка смачна їжа!» – восклицал он над тарелкой баланды.
«Який приємний доктор!» – восторгался Кудашевым.
«Яка гарна тітенька!» – ласково отзывался он о ворчливой санитарке Фёдоровне, которую здесь все звали Бабой-Ягой.
Все у него были «гарны, чудови, добри, та приемны».

Когда Кудашев объявил, что операция назначена Иванке на ближайший понедельник, тот до плеча исцеловал докторскую руку.
Затем Кудашев подошёл к моей койке.

- Ну а с этим, что делать? – сказал он, и лицо его стало задумчивым.
Я на минуту перестал дышать.
«За что? – мелькнуло в мозгу. – Что я такого сделал? За что?!».
- Что мы напишем в его больничной карте?
Песков молчал.
- Ну, что-то же надо писать?
- Ну, что-то надо, – согласился Песков с начальником.
- Вот и придумайте – это же ваш больной. Назначьте ему хотя бы дополнительный курс процедур.
- А, это? Это - легко, – прогудел Песков.
И они проследовали дальше.
А я вновь задышал, повторяя про себя: «Слава богу! Значит, суббота остаётся в силе».

На ближайшую субботу мы с Митей запланировали грандиозное мероприятие, а именно - встречу сцеженного нами спирта с представительницами педучилища. С этими представительницами мы познакомились накануне возле метро. Точнее, познакомился я, а Митя договорился.

В самоволку мы с приятелем бегали после рабочей смены. Часиков в шесть. Переодевались в гражданку и сигали через госпитальный забор. А в девять, на вечернюю поверку возвращались, как штык.

В эту субботу дежурила, благоволившая Мите, Анечка. Таким образом, у нас появлялся реальный шанс загулять на всю ночь. По правде сказать, Анечка Мите не просто благоволила. Она была в него тайно влюблена. Тайну эту знали все. Но делали вид, что не замечают.
Сильнее остальных Анечкиной влюблённости не замечал сам Митя.

- Девка она, конечно, классная, - признавался он мне. – И фигура, и всё такое... Если бы не глаза… Понимаешь, когда она на меня смотрит…
Анечка слегка косила.
- Это же, как стрельба по движущейся мишени. А у меня морская болезнь… Вестибулярный аппарат ни к чёрту. Понимаешь? Пять минут – и выворачивает…

Я ему, разумеется, сочувствовал. Но на субботу попросил договориться во что бы то ни стало. Я так и сказал: «во что бы то ни стало!».
Он окинул меня долгим, задумчивым взором, но потом всё же кивнул.

Когда подошла пятница, у Мити пропало лицо.
- Не выходит, - шептал он.
Мы сидели на моей койке, и Митя, ероша волосы, всё повторял:
– Не выходит… Я и так, и эдак, а она мне - об ответственности. Приплела, зачем-то Кудашева, Галину, в общем…
- Ревнует она!  – сказал я. – Понимает же, что мы не в цирк идём.
- А может… Её того? - проговорил приятель после короткой паузы.
Взор его мечтательно блуждал.
- Ты же говорил, у тебя морская болезнь.
- Да я не про то. Я - про спирт. Может, выделить ей из резервов, а? Как думаешь?
- Ну, выдели.
- Не, сама-то она пить не станет. Разве что - за компанию…
- Так ты с ней хочешь праздновать?
- Ты что?! – округлил глаза Митя. – Мы её только немного споим, а потом свалим по-тихому.
- Немного?
- Ну, много! А выход-то какой?
- Действительно, – говорю.

- Що ви там шепочетесь? – спросил со своего места дядько Иванко.
- Да так, за жизнь… – туманно отозвался Митя. – Жизнь она ведь штука непростая.
- Життя воно завжди простэ, – возразил наш староста и, отложив газету, продолжил. – Ось ви «Правду» почитайте. Там про все наше прекраснэ життя прописано… Жити потрібно по совісті. Ось як комуністична партія велить.
- А выпить она велит?
- Горілку-то?
- Ну.
- Хто ж її заборонить?
- Как кто? - удивился Митя. – Горбачёв. Вы что, дядько не читали последних постановлений? Сухой закон в стране!
- Як же не читав? Читав, чув... Хороші люди. Все вірно роблять. Партія, вона зазвичай ніколи не помиляється... Але потроху все ж таки можна. – Подмигнул он нам по-отечески.
- А вы дядько коммунист?
- Ні. – Покачал он своей большой головой. - Мені для цього ще дуже багато вчитися потрібно. Комуніст, він же завжди приклад. А який з мене приклад?
- Из вас-то?.. Из вас самый что ни на есть - пример! – уверено произнёс я.
- Та ні. Який з мене приклад? – устало отмахнулся дядько, и чуть помолчав, вернулся к газете.
   
             ***
Вечерняя поверка прошла без проволочек. «Афганцев» на выходные распускали, а остальные были дисциплинированны.
Объявив «отбой» и погасив свет, Анечка, минут пять для проформы покрутилась на посту. Затем, несколько раз оглянувшись, проследовала в «стерилизационную». Мы выдвинулись за ней через минуту.

Митя нёс, наполненный спиртом, поллитровый бутыль из-под физраствора. А я - три кофейные чашки и шесть шоколадных конфет «Красный мак» фабрики «Карла Маркса».
Коридор был тёмен. Кафельные плиты шуршали под бахилами, как опавшие листья.

- Ты, там, только не налегай, – шептал мне дорогой Митя. – Пару рюмок и валим… Как думаешь, парочки ей хватит?
- Надеюсь.
- У неё же и так глаза, как бильярдные шары… Две рюмки и раскатятся, так ведь?
- Может и так. А может и нет.
- Ну нет, так мы ей третью нальём. Сколько у нас закуски?
- В общем-то, - говорю, - не густо. Шесть конфет.
- Ну вот - ровно на три рюмки.
- Нас трое, – напомнил я.
- Нас двое! – отрезал Митя. – Она всего лишь наш выходной пропуск. Мандат! Запомнил?
- Вот этого-то, - говорю, - я и опасаюсь.

Анечка поджидала нас в «стерилизационной». Когда мы вошли, она молча заперла дверь на ключ и предусмотрительно подпихнула под порожек простынь.
- Чтобы свет не выдал, – кротко улыбнувшись, сообщила нам девушка.

Пробурчав нечто одобрительное, я извлек из кармана принесённые гостинцы.
- Вот, - виновато потупился я, – всё, что есть.
Бутыль Митя по-прежнему прижимал к груди, любовно оглаживая резиновую пробку, и отпускать его не торопился.

- Спирт разводим? – даже не глянув на закуску, деловито осведомилась дежурная сестра, чем ввела нас в лёгкий ступор. Мысль о том, чтобы пить спирт чистым, нас, признаться, даже не посещала.
Не дождавшись от нас ответа, Анечка продолжила:
– Если не разводим, тогда его лучше с хлебом.
Мы с Митей переглянулись.

- Нету хлеба, да? – поняла девушка. – Ну, тогда разводим… Давай! –  потянулась она к бутылю, но Митя лишь крепче прижал драгоценность к груди.
– Я за тобой поухаживаю, – сказал он.
- Тю, – смущённо отмахнулась Анечка. - Хотя, чего там - ладно, ухаживай.
Проговорив это, она целомудренно отвела глаза… И те сразу разъехались.

Пили на ворохе чистого белья. Среди коробок с формалином.
Спирт Митя разводил прямо в чашках, доливая в них воду из-под крана. Чашки от этого нагревались, напиток мутнел, горло от него драло, будто наждаком.
В процессе принятия мы с Митей ужасно страдали, выплясывая губами дикие танцы. Анечка же пила благородно. Потягивала напиток, словно чай, чуть оттопырив мизинчик и не стирая улыбки с ярко напомаженного рта.
Мне так и хотелось дать ей сушку.
Но сушек не было. Как, впрочем, и конфет. Мы с Митей съели их практически мгновенно. Да что там съели – проглотили.

После трёх чашечек спирта девичий взор стал влажным и тягучим. Обычно, зная свой изъян, Анечка от прямого визуального контакта уклонялась. Тут же, разгорячившись, стала нас буквально пожирать глазами. Причём обоих одновременно. Широкий радиус захвата ей это позволял.
Отчего нам с Митей сразу стало неуютно.

Неясность нас нервировала. Чтобы добиться определённости, мы, не сговариваясь, расселись. Это помогло. По крайней мере - мне. Поскольку определился явный фаворит. И им оказался Митя.

- Ну, что? – осведомилась Анечка своего у фаворита. - Так и будем сидеть?
- Ну-у-у… – растерянно протянул тот.
- Что ну? – игриво улыбнулась Анечка. - Дама, между прочим, ждёт. А заставлять даму ждать – не-хо-ро-шо!
- Ну-у-у… – снова прогудел её избранник. Затем, уставившись в циферблат, добавил. – У-у-у…
- Наливай! - подсказала своему рыцарю дама.
- Ах это? Это, пожалуйста, – произнёс Митя с явным облегчением. После чего щедро разлил по четвёртой.

Подставляя чашку, я подумал: «Плакала наша общага… Плакал недельный надой».
- Вы, ребята, такие хорошие… – всё повторяла Анечка. – …даже не представляете, какие вы хорошие ребята!..
Мы смущались.

Потом вдруг всем захотелось курить. Даже некурящему мне. Анечка предложила пройти в операционную. Почему для курения было выбрано именно это помещение, не знаю. Спирт и логика часто несовместимы.
Тем не менее, Митя на это предложение выразил немедленную готовность и даже вскочил.
Анечка протянула ему свои ладошки. Они были миниатюрные и, если не принимать во внимание обгрызенные ногти, вполне изящные. Митя их принял, потянул Анечку на себя. Та, разыграв неловкость, со смехом пала к его коленям, попутно стащив с Мити шаровары. Митя засмущался. Анечка рассмеялась. Потом мы, наконец, тронулись...

Под светом операционной лампы помещение казалось голубым. Сияние снисходило на операционный стол чётким кругом и расходилось волнами. Углы оставались затемнёнными. В них обитали монстры медицинских приспособлений.

- А давайте дышать азотом! - неожиданно предложила Анечка. И про сигареты все тут же забыли.
- Вы с ума сошли? – спросил я сотоварищей.
Но мне не ответили. Митя уже суетился возле баллонов, подтаскивая их к операционному столу. Затем стал крутить вентили. Металлические конусы, покачиваясь, поплыли по шкале наверх.

- Это азот! А это кислород! – с трудом удерживая равновесие, доказывал я Мите.
- Не. Это азот! А это кислород! – тыча пальцем в стеклянные трубки, возражал мне приятель.
- Ставьте поровну, – примирительно шептала нам Анечка. – Вы такие хорошие ребята. Ставьте оба поровну!
Глаза её были полуприкрыты, отчего девушка вдруг обрела необычайную привлекательность.
Я даже почувствовал, что слегка завидую Мите. А тот, между тем, уже прихватил кислородную маску и, плюхнувшись на стол, жадно задышал.

- Ну что? – волновался я, стоя у него за спиной.
- Ни-че-го-о-о… – голос его вдруг певуче растянулся - буква «о» плавно перетекла в «а-а-а», затем в «у-у-у».
Митя набрал полные лёгкие и, будто проваливаясь в пропасть, завыл: «У-у-у-у-у-у».
Потом, ещё громче: «У-у-у-у-у-у!».
И ещё, и ещё, пока я не вырвал у него маску.

Когда я её рвал, он отчаянно отбивался. Выпустив же её из рук, вдруг повалился на бок, и, блаженно улыбаясь, затих.
- Аня, что с ним?! – испуганно обернулся я к дежурной сестре, но ответа не получил.
Вцепившись в маску, девушка уже жадно вдыхала.
- Аня! – крикнул я ей, но очнувшийся Митя вдруг схватил меня за санитарную робу своей покалеченной кистью и притянул к себе.
- У тебя рука сжимается?! - в изумлении прошептал я.
- У меня сейчас всё сжимается! - расхохотался он мне в лицо.
Глаза его плавали. Кадык дрожал. Клокочущий хохот вырывался из молодой глотки фонтанными всплесками.

А потом нас неожиданно прервали. Сильным, зычным, недвусмысленным стоном. Стонала Анечка. Голова её неестественно запрокинулась, правая рука ожесточённо вдавливала в лицо маску, а левая конвульсивно блуждала по телу.
- Какие же вы хорошие ребята… – кровожадно шипела Анечка. - Вы такие хорошие ребята...

                ***
Воскресенье проскользнуло незаметно, будто вор. Мы его беспробудно проспали. А понедельник начался с запланированных операций.
Первым в списке значился дядько Иванко.

- Ну, хлопці... – храбрился великан, когда мы подкатили к нему каталку, - відремонтуйте мене як слід?
- Сделаем в лучшем виде, – пообещали мы.
Медсестра Валентина вколола Иванко успокоительного. На местном жаргоне – премедикацию.
И Иванко попросил добавки.
- Дівонька, мила, дай ще порції, – потирая место укола, сказал он. - Для мене ж це як комарик вкусив.
- Так доктор прописал, – серьёзно ответила ему Валентина. - Доктор же лучше понимает?
- Ну, якщо доктор, тоді звичайно...

Как груз, Иванко был чрезмерно габаритен. На каталке он поместился с трудом. Его голые, мясистые плечи выдавались с обоих бортов, что значительно усложняло нам перевозку. В дверях он проходил с нажимом, на поворотах заваливался. Мы просили его скрестить на груди руки, но Иванко лишь качал своей львиной головой и говорил: «не можна, прикмета погана».
Словом, еле допёрли.

Вкатившись в операционную, дядько всех сердечно и громоподобно поприветствовал.
- Всім бажаю здоров'я! – И немного подумав, добавил на чистом русском: «Успехов в вашем нелёгком труде!».
Присутствующие заулыбались. Безобидный великан импонировал всем.
Больной получил сначала масочный, а потом и внутривенный наркоз.

- Сколько в нём? – поинтересовался анестезиолог.
- Килограмм сто двадцать, – ответили ему.
- А точнее?
- Кто ж его будет взвешивать?

Представление началось, когда перешли к сверлению.
Дрель в руках костоправа стонала. Сверло мягко входило в белую кость. Ассистирующий хирург старательно растягивал рану расширителями. И тут Иванко проснулся.
Сперва он сделал несколько жевательных движений, причмокивая, будто после сытного обеда. Далее, подпевая дрели, протяжно замычал, и, наконец, во всю ширь распахнул веки. Взгляд его пьяно загулял по нашим лицам.

- Больной просыпается, – сказал хирург анестезиологу.
- Вижу, – лениво отозвался тот, затем дал короткое распоряжение помощнице. И та, ловко наполнив шприц, ввела лекарство в толстую, как дождевой червь, вену оперируемого.
- Сейчас уснёт, – сказал анестезиолог.

Однако дядько не уснул. Инъекция, как ни парадоксально, разбудила его окончательно. Он вдруг ухватил анастезистку за халат и резко притянул к себе. Операционную огласил пронзительный визг.
Стол заштормило. На пол со звоном посыпались инструменты. Хирург с дрелью, отпрянув, заорал: «Держите его!». Ассистирующий хирург, потеряв равновесие, повалился на оперируемую ногу. Мы же с Митей, перехватив Иванкино запястье, стали разжимать его гигантский кулак.

Халат на сестричке трещал. Мы пыхтели, разгибая палец за пальцем. И, в конце концов, освобождённая анестезистка, тяжело дыша, отскочила к стене.
- Что ты ему вколол?! – орал хирург.
- Что надо, то и вколол! – орал в ответ анестезиолог.
Мы с Митей лежали поперёк буйного, прижимая его лопатки к столу.

- Добавь ему анестетика!
- Не могу! Знаешь, сколько я ему уже дал? Ждать надо! Сейчас успокоится!
- Сейчас он мне тут всю операционную разнесёт!
- Так свяжите его!

Так мы и поступили. Вязали бинтами и простынями. И провозились над ним минут пятнадцать. Всё это время, ревя медведем, Иванко пытался встать.
- Да уколи же ты его, ради бога! – в отчаянии выкрикнул хирург. И анестезиолог, махнув рукой, прошипел:
- Ладно, чёрт с вами!
С характерным щелчком он вскрыл ампулу и набрал шприц.

После очередной порции Иванко поменял тактику. Спать он уже не спал, но в плане буйства вёл себя прилично. Вытянувшись в струнку, будто на параде, он смотрел своими нежно васильковыми глазами в потолок, и непрерывно орал:
- Нехай живе і процвітає незалежна Україна! Бий жидів і москалів!
Его оперировали.
Сверлили, вкручивали болты, подгоняли пластины. А он всё лежал и разорялся.
- Велика Україна слався!.. Бий жидів і комуняк!
- Замолчи, – говорили ему, скрывая улыбки.
На что он отвечал:
- Геть окупанти!.. Всі разом роздавимо цю москальську гідру!..

- Подсознание выходит, – замечал анестезиолог.
- Доложить бы куда следует, – предлагала операционная сестра.
- Да, пусть орёт, главное, чтобы больше не вставал, – отзывался хирург.

А Иванко останавливался лишь для того, чтобы набрать в грудь побольше воздуха.
- Кто-нибудь закройте ему уже рот! – негодовала сестра. Она была членом паркома и молчать ей не позволяла должность.
- Самостій-ність!! – содрагались своды операционной. – Хай живе незалежна Україна!..

Дядько Иванко ораторствовал и когда его зашивали, и когда гипсовали, и когда везли.
На крики из палат и кабинетов выскакивали люди. Чтобы собственными глазами узреть невидаль, вставали даже лежачие. У большинства в лицах читалось удивление. Некоторые откровенно негодовали. Другие же одобрительно ухмылялись.
Лишь в палате Иванко затих. А потом и заснул. Когда же он проснулся, его скоренько выписали, отправив долечиваться по месту проживания.



Коллизии Кости Полякова

Костика привезли к нам рано утром. На военной машине. Прямиком из части. С разрывом мениска.
И сразу же прооперировали. Запланированный на то утро голеностоп неожиданно запил - строгий предоперационный пост прапорщик Живатько закончил безудержным пьянством.
«С детства боюсь уколов, – вращая красными глазищами, объяснял потом прапорщик. – Я им говорю, усыпите - потом колите. А они: уколем - уснёшь. Так я того… для храбрости».

В общем, в образовавшееся окно Костикино колено и вставили.
На каталке Костик выглядел, словно только что извлечённый из формалина экспонат «анатомички». Тощий, с синеватым оттенком кожи, с глубокими подключичными впадинами, с крохотной, выбритой на ноль головой...
Нижними конечностями парнишка напоминал слона с полотен Сальвадора Дали - такие же тонкие кости и такие же массивные бугристые суставы.

Словом, внешность парня была небезупречна. В ней выделялось явное анатомическое несовершенство. Даже вечно хмурый анестезиолог, глянув на нового пациента, тотчас проникся к нему жалостью и пробурчал: «Совсем ещё дитя… А дадим-ка мы ему масочки».
И, действительно, дал. Так что под ножом Костик спал, как младенец.

Определили Полякова в нашу палату. В тот день от нас выписался сержант Вагин, около трёх месяцев пролежавший с переломом бедра в огромном, напоминавшем саркофаг, гипсе. Тот гипс я снимал с Вагина собственноручно. А сняв, едва не задохнулся. Три месяца - очень долгий срок. Более-менее отмылся Вагин лишь через неделю. А ещё через две выписался. Его-то место и занял Костик.

В первую же ночь я обнаружил Полякова на полу.
Проснувшись от шума, я пошёл на звук и нашёл бедолагу запутанного, трепыхающегося в простынях.
- Ты чего? – спросил я Костика.
И тот, прекратив трепыхания, прошептал:
- В туалет хотел.
- И что - уже не хочешь?
- Уже нет.
Я помог ему подняться.
- Ну, и зачем ты с кровати нырнул?
- Затем что у меня голова кружится. Боялся упасть.
- Упал, чтобы не упасть?
- Вроде того.
- Ясно… Так, тебе утку принести?
- Не, не могу я на утку.
- Не «на утку», а «в утку»,  – пояснил я.
- Я не «в», не «на» не могу, – беспомощно развёл руками Костик.
Так мы и познакомились.

Родом он оказался из Ленинграда. Четыре поколения потомственных интеллигентов, никаких примесей. Все, как один, кандидаты, доценты, профессора. Все, кроме, пока что, Костика.
Высшее образование в семье Поляковых было, как обрезание у иудеев, нечто сакраментальное, обязательное и неизбежное.

Отец Костика - доктор наук, без пяти минут профессор – заведовал лабораторией при каком-то НИИ. Мама, филолог – занимала руководящую должность в ГОРОНО. В доме: книги, фортепьяно, канделябры и семейные альбомы в каталожном порядке.
Словом, не дом, а склеп. Мавзолей для пока ещё живых мощей.

Костик - долгожданное дитя, единственный продолжатель рода и традиций, воспитывался соответствующе. А именно: науки, музыка, живопись. Во всём вышеперечисленном мальчик подавал большие надежды. Утончённый, смышлёный, послушный, начитанный, всегда аккуратно причёсанный, в десять лет он уже читал Чехова и Пушкина, в тринадцать Толстого и Достоевского. Любимым его произведением была «Капитанская дочь». Костик, прям-таки бредил заклеймёнными каторжниками с порванными ноздрями.

Родители млели и гордились - лет до шестнадцати. А потом начались прыщи и прочие неприятности.
Костик стал бунтовать. Отрастил гаденькую бородёнку, перестал мыть волосы и стирать одежду, приобретавшую с каждым днём вид всё более откровенной рвани. Вдобавок ко всему понизилась успеваемость, и от него всё чаще пахло винными парами.
Доктор наук был в отчаянии. Не говоря уже об абсолютно филологичной маме.

- Сынок, – говорил старший Поляков младшему. - Сынок, мы с мамой крайне озабочены. Твоё поведение нас весьма шокирует. А если уж быть до конца откровенным, то и возмущает. Взять хотя бы твоё отношение к учёбе. Это же выпускной класс, Костя! Ты шёл к этому целых десять лет. Нельзя же, когда остались какие-то крохи, взять и пустить всё на самотёк. От этого зависит твоё… да чего уж там, - и наше с мамой будущее… Прошу тебя сынок, будь благоразумнее. Не становись могильщиком четырёх поколений Поляковых!

На последней фразе Костик обычно взрывался.
- Достали!! – кричал он и убегал в свою комнату.
За ним бежала мама филолог. На ходу поправляя очки, она учительским тоном говорила:
- Что значит «достали»?! Как тебя, Костенька, понимать?! Может, «утомили», или, в крайнем случае, «замучили»… Но «достали»?! В русском языке этот глагол, в том значении, которое ты пытаешься ему навязать, не употребим! Это элементарно!..

В конце концов, худшие предположения родителей оправдались. Костик окончил школу с четырьмя четвёрками. Причём по самым главным предметам, включая литературу. Для мамы это явилось настоящим ударом.

Далее сын заявил, что не намерен поступать в университет, куда тропа Поляковыми была не только проторена, но практически заасфальтирована.
В семье наступили чёрные дни. Костик уже «митьковал» в открытую. Якшался с сомнительными типами, разглагольствовавшими о свободе личности, воспевавшими праздность и ведущими аморальный образ жизни. Но хуже всего было то, что Костик регулярно распивал с ними дешёвый портвейн!

Тогда родители от обращений к благоразумию перешли к откровенным угрозам.
- Константин! – повысив тон, говорил отец. - Так дальше продолжаться не может. Мы с мамой больше не намерены всё это терпеть. Прости, но смотреть, как наш сын превращается в уличного забулдыгу и тунеядца, мы не будем! Не для того мы тебя растили. Если ты сию же минуту не порвёшь с этими своими дружками, и не одумаешься, мы с матерью будем вынуждены пойти на крайние меры. Ты слышишь? Не заставляй нас!

На это Костик обычно выкрикивал, что его от них тошнит.
- Как ты смеешь так разговаривать с отцом! – вскрикивала обескураженная и возмущённая мама. – Мы не заслужили подобного неуважения. Я к тебе обращаюсь! Ты слышишь?..
- Я от вас армию уйду! – орал Константин и хлопал дверью.

Насчёт армии Костик, разумеется, говорил несерьёзно. Об армии он не помышлял. Но эффект этого магического слова был столь велик, оно так сильно пугало родителей, искажая их лица неподдельным ужасом, что Костик использовал его в своей речи всё чаще и чаще.

Квинтэссенцией противостояния явилось острое алкогольное отравление. В тот вечер Костика принесли. Поставили возле двери, прислонив лбом к холодной стене, и, два раза пнув коричневую дерматиновую обивку, удалились.
Костик рухнул прямо в руки доктора наук.

От неожиданности отец вздрогнул. Очки со лба скатились на пол. Положив сына рядом с очками, он растерянно посмотрел на запахивающую халат супругу, и уже в следующий миг увидел, как та медленно сползает по стенке.
Разглядывая двух самых дорогих ему людей, лежащих на полу друг подле друга, Поляков старший почувствовал горечь во рту и жжение в области сердца. Оставив всё, как есть, он побрёл в спальню за «Валидолом».
А вечером, лёжа под капельницей, шептал сыну:
- Мы согласны… Мы думаем, что в сложившейся ситуации это будет самым правильным решением...
Затем, вяло похлопав сына по плечу, Поляков старший отвернул от него лицо, и плечи его задрожали.
В тот день он постарел на несколько лет. Мать всё это время сидела в ногах сына, и плакала, утирая глаза платком.

Костя ничего не понимал.
- Согласны на что? – спрашивал он, перебирая взглядом лица родителей.
- На армию, – выдыхала мать, и рыдала, пряча лицо в ладонях.
На следующий день Костика отвезли в военкомат.

К военной службе его не готовили. Не одно из четырёх поколений Поляковых в армии не служило. Однако комиссия признала Костю годным. У двух близоруких родителей отпрыск получился на удивление зрячий. Даже плоскостопия у него не выявили.
И в апреле Полякова младшего призвали.
               
***
Он походил на огромную саранчу. Великоватая пижама топорщилась на его лопатках, словно сложенные крылья. Прыгая по госпитальной территории, Костик всем улыбался, вызывая ответные улыбки и кивки.
Его любили.
В медсёстрах он пробуждал материнские инстинкты. В докторах - отеческие. В сверстниках - братские.

Дедов с черпаками Костик именовал не иначе как «второгодниками». В его устах это слово приобретало необъяснимо нежное звучание - что было довольно странно, ведь именно стараниями этих самых «второгодников» Поляков и очутился в госпитале.

– Это случилось после отбоя, - светясь своей неизменно подкупающей улыбкой, делился с нами Костик. – Второгодники учили нас прыгать с парашютом…
До прыжков с парашютом он уже успел откукарекать на тумбочке, отползать с табуретом под всеми койками, и вот, наконец, пробил час прыжков.
Сигали со второго яруса. С табуретом в поднятых над головой руках. С криком «Дембель 89!».
Третий прыжок стал для Костика роковым.
Его парашют не раскрылся, нога хрустнула, неудачный десантник мгновенно потерял сознание, а прибывшему старшине и фельдшеру падение салаги объяснили приступом лунатизма.
Остатки той ночи Костик провёл в санчасти. По его словам, он давно так не высыпался.

Несмотря на непростую службу, домой Костик отсылал исключительно бравурные письма. Делился в них случаями солдатской и офицерской добродетели. Рассуждал о становлении личности, о закалке характера, о возмужании. Словом, плёл несусветную ахинею, и крест свой нёс вполне достойно. Порой даже казалось с неким особым, мазохистским рвением.

К жесткой армейской среде Костик, будто нарочно, не желал приспосабливаться, оставаясь наивным, доверчивым, как полугодичный щенок.
Инфантилизм, вообще, частый попутчик интеллигентности. В его же случае это было уже перебором.

Вот, пример…
В одну из пятниц, мы с Митей едва не опоздали на поверку - на часах было уже девять с минутами.
Преодолев пролёт широкой каменной лестницы, мы тут же смешались с толпой.

Присутствующих покачивало. Это мы отметили сразу. Подобное в отделение редкостью не считалось. «Афганцы» «принимали на грудь» почти ежедневно. Особо не таились, однако и не наглели. В отделение на них смотрели сквозь пальцы. Понимали, что грозить девятнадцатилетнему парнишке, потерявшему на войне ногу или руку, бессмысленно.
Кудашев требовал от них лишь две вещи – не приставать к медсёстрам, и не спалить отделение. Эти правила, а точнее, отсутствие таковых, распространялись лишь на покалеченных фронтовиков, с остальными же Кудашев не церемонился.

В общем, та пятничная поверка проходила обычно. Толпа шумела. Дежурная сестра, не отрывая взгляда от списка, зачитывала фамилии. На Костиной она задержалась.
«Поляков!» выкрикнула сестра дважды, и когда отклика не последовало, поплыла ищущим взором по толпе. Прятавшийся за моей спиной, Митя, пискнул: «я», и поверка продолжилась.

- Чё, пацана своего ищете? – спросил нас сержант Щеглов. Язык Щеглова едва ворочался, хотя костыли в линолеум он упирал прочно. Ногу Щеглов потерял под Кандагаром. Пустая правая штанина пижамы была грубо подвязана.
- Ищем, – кивнули мы настороженно.
- Ну так, в параше он! – последовал ответ.

Наводка Щеглова оказалась верной. Мертвецки пьяного Костика мы обнаружили в сортире.
Поляков представлял собой живой монумент павшему воину. Казалось, взгляд медузы Горгоны настиг его в момент гимнастического упражнения - сальто с прогибом.
Голова Костика была запрокинута назад, рот распахнут, позвоночник изогнут крутой дугой, а обе ноги, включая прооперированную, стояли на носочках.
Кроме широких чёрных сатиновых трусов на юноше не было ничего. Костыли бесхозно валялись в метре от окаменевшего изваяния. Гипсовый корпус лангеты был сломан в нескольких местах.

К счастью, памятник ещё дышал. Когда мы разогнули его, он стал походить на распятье.
И вдруг распятье ожило. Замутнённые глаза неожиданно взметнулись. Костик замычал, растолкав нас руками, рванулся вперёд и, сделав пару необычайно резких шагов, размашисто влепился лбом в кафельную стену. После чего свалился на грубо окрашенный пол сортира грудой костей.

При падении мы отметили глухой характерный хруст. И обследовав Костика в палате, обнаружили его источник - им оказалась «здоровая», то есть, не прооперированная нога больного. Правда, теперь ничего общего со здоровьем она уже не имела. Согнутая в колене, почти под прямым углом нога уходила в сторону и возвращаться в естественное положение не собиралась.

Над Костиным телом мгновенно собрался консилиум. В него входили все ходячие и скачущие нашей палаты.
Возглавили консилиум мы с Митей.
- Ну что, коллеги, – важно проговорил Митя, обводя взглядом скопище врачующих любителей, – какие будут соображения?
- А чего тут соображать. Капец кролику! – пессимистически высказался «Гришаня-в животе палец» - так его здесь все звали. И было это не прозвище, а реальный факт.

С Гришей произошла жуткая история. Его покалечило его же собственное обручальное кольцо - так сказать, настиг беспощадный фатум. Сорвавшись со складских стеллажей, Григорий Румянцев зацепился кольцом за металлический уголок и наголо оскопил себе безымянный палец. Мясо сошло с него, как перчатка, оставив без верхнего покрова совершенно неповреждённые кости и сухожилия. Пока Гришаню везли в госпиталь, сорванные с костей ткани благополучно отмерли. Так что пришивать оказалось нечего.

Песков взял Гришаню под своё крыло, и вживил обглоданный остов безымянного пальца в Гришкин живот, намереваясь нарастить на него плоть, по системе стебельчатого лоскута Филатова.
И вот уже месяц, как все они гнили. И живот, и палец, и сам Гриша.

- Это же открытый перелом, – закончил свою мысль Гришаня.
- Где же он открытый, если кости не торчат? – не согласился с ним Митя. – Если уж и перелом, то, как минимум, закрытый. Хотя вполне может сдаться, что это и обычный вывих.
- Какая разница? – раздражённо высказался я. – Всё равно доктора звать надо.
- И его за «буханку» сразу же отправят в часть, – подсказал дровосек Сеня.

На заготовке дров Сеня топором разрубил себе стопу. В связи с чем нога его превратилась в подобие ласты. Поэтому мы его звали то Ихтиандром, то дровосеком – по настроению. А «буханкой», разумеется, обозначалась пьянка.

- Может и не отправят, - неуверенно усомнился я.
- Ещё как отправят. И не таких отправляли.
- Если вывих, самим вправлять надо, - подытожил Митя.
Все одобрительно закивали.
- А если не вывих? – спросил я своего напарника. – Как тут без рентгена узнаешь?
- Попробуем и узнаем, - решительно ответил тот.
- Да, делов-то! – одобрительно загудел консилиум. – Тем более он под наркозом. Вправим и пусть себе хромает. А ну-ка, ребята, навались!

- Э-э! – остановил медицинский произвол Митя. – Вправлять будем мы, – при этом он глянул на меня. – А вы держите пациента… Ну что, – подмигнул мне Митя, - я буду оттягивать, ты - вправлять?
- Это как это вправлять?! – психанул я.
- Да просто распрямляй - она сама и вскочит.
- Вскочит?! Сама?!
- Ну, попробовать-то надо, иначе ему капут.

Возразить было нечего. Митя взялся за голеностоп. Я обхватил Костикино колено.
- Ну, на «раз-два»? Я - тяну, ты – вправляешь?! – последний раз спросил меня Митя.
- Да как вправлять-то?
- Разгибай и всё… Ну… раз-два!

В процессе наших манипуляций Костик трижды приходил в сознание и трижды его терял. Распахивая полные безумия глаза, он со стоном вскидывался, и через миг вновь безвольно опадал на подушки.

Когда Костикино колено, наконец, разогнулось, голень его по-прежнему смотрела в сторону. Только теперь, как мне показалось, - с некоторой укоризной. Словно безмолвно сетуя, дескать: «Ну, что ж вы? Я так старалась».

Стоя над Костиком, мы осматривали творение рук своих, и чесали в затылках. На мой вопрос: «что теперь?», консилиум ответил неопределённым мычанием.
- Врача звать надо, – молвил, наконец, Митя.
- Занюхает… - скептически поморщился Гришаня.
- А мы ему чеснока дадим. У афганцев должен быть... Ихтиандр, не в службу, а в дружбу – сгоняй, а!

Подхватив костыли, Ихтиандр ускакал в палату «афганцев». А уже через минуту, в Костика по зубчику внедрялся чеснок.
Его пропихивали в рот и, ритмично подталкивая вверх нижнюю челюсть, помогали, находящемуся в беспамятстве Костику, чеснок тот жевать.
Жертва и на этой стадии вела себя достойно. Опять несколько раз приходила в себя, мычала, пытаясь вытолкнуть языком чесночную кашицу, и снова теряла сознание.
Развлечение пришлось по вкусу всем. У Гриши от смеха едва не выпал из живота палец.

Однако, призванный нами доктор сразу обо всём догадался. Костик бешено выкатывал на него глаза, плевал в эскулапа жёванным чесноком, а мы от смеха ползали по полу.
В общем, тут любой бы догадался.

В итоге, несчастного, с двумя нерабочими нижними конечностями, откомандировали в часть. Вынесли поутру из дверей отделения на носилках, загрузили в армейскую машину, специально пригнанную по этому случаю, и отправили.
При погрузке Поляков походил на жертвенного агнца. Лежал, скрестив руки на груди, мирно взирал на всех грустными глазами, и чуть пожёвывал разбухшими от чеснока губами.
На обеих ногах парня красовались новенькие, только что вылепленные лангеты - прощальный подарок Кудашева.
   
            ***            
Вернулся к нам Костик через неделю. На той же машине. Приняли его радушно - как больные, так и персонал. И никто не задался вопросом, для чего, собственно, его отправляли в часть. Всем всё было понятно. Дисциплина – разъяснений не требует. Она едина для всех, и её требуется соблюдать. А такие мелочи, как присутствие или отсутствие ног, значения не имеют.

Подробностями своего пребывания в части Костик делиться не стал. Отделался короткими шутливыми фразами. Однако по грустной улыбке парня, можно было догадаться, что особого удовольствия он там не испытал.
Через пару дней Полякову прооперировали мениск и разорванную боковую связку. А по прошествии ещё одной недели он уже вновь прыгал по госпитальной территории, напоминая большую саранчу.
Поменялась лишь опорная нога.

Однажды, возвращаясь с электрофореза, я увидел во весь опор скачущего на меня Костика.
- Всё, я залетел! – полуобморочным тоном, простонал он, едва не упав ко мне на руки.
- Что такое? – сказал я, принюхиваясь. Алкоголем не разило. - Забеременел что ли?
- Хуже! У меня гонорея!
- Гонорея?! У тебя?!
- Да. Триппер!
- Я понимаю, что такое гонорея. Но, ты же знаешь, для этого надо, как минимум… - начал было я, но Костик меня прервал.
- У меня это было!
- Когда?
- Недавно!
- С кем? – оторопел я.
- С очень хорошей девушкой…
- Ну, разумеется, с хорошей. С триппером других не бывает…
- И что мне теперь делать?! – снова простонал Костик, судорожно сдавив своей тонкой ладонью моё плечо.
- Значит уже проявились признаки?
- Нет, ещё нет.
- То есть, как?.. А с чего ты, вообще, взял, что у тебя гонорея?
- Кудашев сказал.
- Кудашев сказал, что у тебя гонорея?!
- Да. Ему позвонили из милиции. И сказали, что у меня гонорея.
- То есть, милиция знает, что у тебя гонорея, а ты не знаешь?
- Именно!
- Та девушка что, милиционер?
- Нет.
- Тогда ничего не понимаю.
И Костик рассказал.

Рассказал, как несколько дней тому назад, на предзакатных аллеях сквера повстречался с прекрасной незнакомкой, разукрашенной под боевого команчи. Как между ними мгновенно вспыхнуло глубокое чувство, через минуту переросшее во всепоглощающую страсть. Как после тридцати секунд той самой страсти, Костя, как истинный джентльмен, наконец, представился даме, а та в ответ назвалась Лёлькой. Как затем, проводив Лёльку до центральных ворот, он оставил на её волнующих устах свой горячий поцелуй, получив взамен заверение в скором свидании. Как все эти дни жил любовью и надеждой на встречу. И о том, как Кудашев утром пригласил его в свой кабинет.

- Звонили из милиции, - сказал Полякову Кудашев. – У шмары, с которой ты спутался, обнаружились колонии гонококков. Понимаешь, мудак? Триппер!.. Указывая свои последние половые контакты, она любезно сообщила твоё имя, а также место вашей случки. Так что поздравляю, рядовой Поляков, - нога твоя заживёт, а вот хер отвалится!

Костик хлопал глазами, не понимая ни слова. Начальнику пришлось повторить свою речь дважды. Когда же смысл сказанного, наконец, дошёл, Костик прямо там же, на Кудашевском диване, лишился чувств, включая и чувство любви к прекрасной незнакомке.

- Что мне теперь делать?! Что делать?! - причитал несчастный любовник, не отпуская моего плеча.
- Ну, во-первых, не сса…
- Но именно это, они от меня и требуют! Кудашев приказал с самого утра явиться в венерологическое отделение, и сдать анализ… С утра, понимаешь?.. Господи, они же меня там замучают. Это же тюрьма! Застенки! Что ж мне делать?!

Вечером наша палата вновь собрала консилиум.
- Надо пить! – высказался мудрый Гришаня.
От этого ненавистного глагола Костика тут же едва не вывернуло.
- Да - воду, воду… - поспешил объяснить Гриша. – Много воды, чтобы вымыть все эти твои гонококки!
- А мазок? – деловито полюбопытствовал Митя. - Мазок–то всё равно покажет.
- А если его в спирт обмакнуть?
- Кого его?
- Ну не мазок, конечно!

Митя выразительно глянул на меня. В его взгляде я прочёл: «не хватало ещё, чтобы в наш с таким трудом нацеженный спирт что-то макали!».
- Нет, спирт нам не поможет, – сказал я. - Толку от него всё равно не будет, только материал пожжём. А вот вода – это тема.
- Только очень много пить придётся! – вступил в дискуссию Ихтиандр. – Если Костян прямо сейчас начнёт, то к утру из него уже родниковая польётся.
- Ага, без гонококков! – весомо дополнил Гришаня.
На том и порешили.

Всю ту ночь Костик давился водой - стакан за стаканом, черпая из эмалированного тазика, услужливо поставленного нами возле его кровати.
К утру пациент опух и посерел. Формой он стал напоминать древнегреческую амфору. Содержанием, если судить по прозрачности, - боржоми.
Таким на анализ и уковылял.

Вернулся Костик через два часа - безутешно опечаленный, с распухшими от рыданий веками. Из его сбивчивого рассказа нам удалось выяснить следующее:
Уже на подходе к «кожвену» он почувствовал острую потребность освободиться, однако сдержался.
В отделение вошёл, приплясывая, невзирая на костыли.

Начальник «кожвена», приятель Кудашева, с которым тот договорился заранее, отчего-то опаздывал. Медсестра попросила визитёра обождать в коридоре.
«Минут пять» – сказала она.
Пять минут превратились в пятнадцать. За это время Костик несколько раз порывался пойти в туалет, но, боясь спугнуть удачу, подавлял в себе сей малодушный порыв.

Наконец, появился начальник. Седой, представительный мужчина в белом халате поверх кителя, с крупными линзами в массивных очках. Он вежливо попросил Костю проследовать за ним в кабинет. Затем, усевшись в кресло, принялся задавать вопросы, смысл которых Поляков понять был уже не в силах.
Нужда из разряда малых перевалила в ранг гигантских. Костик отвечал кратко, часто невпопад. Так, на вопрос о родителях он вдруг объявил себя сиротой, внезапно выкрикнув: «нету!».

Далее доктор очень внимательно, по причине близорукости едва не касаясь носом, осмотрел причину Костикиного визита. Достал из процедурного шкафчика лабораторное стёклышко и взял мазок, проведя, чем следует, по предметному стеклу.
Под нажимом стекло издало писклявый звук, будто по нему прошлись пенопластом. Костик от звука поёжился. Доктор же с изумлением посмотрел на стёклышко. Ему показалось, что оно стало чище и прозрачнее, чем было раньше.

Тогда он повторил манипуляцию. Результат оказался прежним. Пожав плечами, врач извлёк из шкафа баночку, и протянул её пациенту.
Обрадованный Костик схватил сосуд, благодарно закивав, подхватил костыли...
- Ты куда? – остановил его доктор.
- В туалет! – просиял Костик, кивая на дверь.
- Нет, – улыбнулся венеролог. - Ты должен сделать это здесь, за ширмой. Мы должны быть уверены, что анализ твой. Понимаешь?

Костику было уже всё равно. Он повернулся к доктору спиной, и, запрокинув голову, сладостно застонал. Он бы мог наполнить сотню таких баночек. Но сотни, к сожалению, не было. Баночка была единственной.
Уставшие от немыслимого напряжения мышцы не сработали - остановиться Костик не смог, и пенистые потоки ринулись на пол, заливая ладони и брюки неудачливого любовника.

Интеллигентность слетела с доктора, как пух с одуванчика. Он побагровел и разразился тирадой, от которой Костик, к тому времени уже устранивший течь, вдруг вновь дал пробоину. Слова «гауптвахта» и «языком весь пол мне сейчас вылижешь» были, пожалуй, единственными цензурными в той незабываемой речи.
Отложив костыли, несчастный час проползал с тряпками в кабинете венеролога. А затем ещё час выслушивал крики Кудашева.

А на следующий день про него, будто все забыли. Никто не говорил Полякову о повторных анализах и не принуждал его к лечению. Костик тихо бродил по коридорам, пугливо оборачиваясь на каждый шорох.
К вечеру у него развился жар.

- Началось, – жалобно проговорил венерический.
- Что началось? – не понял я.
- Гонорея.
Он машинально дотронулся до своего лба и тут же устало уронил руку.
- А горло болит?
- Угу.
- Тогда это ангина.
- Ангина? – горько усмехнулся Костик. – Знаю я, какая это ангина.

И палата собрала третий консилиум. Описывать который я не стану, ибо длился он долго. В триппере, как выяснилось, разбирались все, даже лежачие на вытяжке. Окончательным и единогласным решением того консилиума стал - Бициллин в уколах.
Его Мите раздобыла всё та же Анечка. В госпитале этот антибиотик был гораздо популярней презервативов.

Вечером следующего дня мы заперлись в процедурной. Костик, обнажив ягодицу, покорно лежал на кушетке. Мы с Митей колдовали над шприцами.
Права на ошибку у нас не было. Флакон Бициллина был в единственном экземпляре.

Шприцы мы кипятили долго. На этом наши познания в инъекциях заканчивались.
- Порошок надо развести, – задумчиво говорил Митя.
- Да, – соглашался я.
- До полной растворимости.
- Естественно.
Наши лица скрывали марлевые маски.
- Сколько вводить? – спросил я, прокалывая резиновую пробку.
- Сколько влезет.

- А вы точно знаете, что делать? – поинтересовался со своего места Костик.
- Разумеется, - ответил ему Митя, и шепнул мне: - Ну, ты ввёл?
- Ввёл, – кивнул я.
- До упора?
- Да.
- А почему не растворяется?
- Не знаю.
- Может, мало ввёл?
- Под завязку.
- Ну, хорошо, насасывай.
- Не насасывается… – подёргав поршнем, сказал я.
- Ну-ка, дай мне, – отодвинул меня Митя.
- Что там у вас? – встревожился Костик.
- Лежи спокойно, уже почти приготовили.

Видя, что у Мити ничего не выходит, я отобрал у него флакон. Несколько раз встряхнул и жидкость неожиданно побелела. Больше того, даже вошла в шприц. Митя показал мне большой палец.

- Ну, всё, - сказал я Косте, подступая, - сейчас одни маленький укольчик…
И без предупреждения всадил в пациента иглу. Того качнуло.
- Тихо, – проговорил я, надавливая на поршень - тот двинулся на пол деления и застыл. Я надавил сильнее. Ничего!

- Что такое? – спросил Митя.
- Не идёт.
- Может, ты в кость попал?
- Куда?!! – вскинулся Костик.
- Тихо лежи! – крикнули мы разом.
- Порошок не растворился, – прошептал я, - входить не хочет.
- Ну-ка, дай мне.

Митины попытки перенести содержимое шприца в Костикину ягодицу также не увенчались успехом.
- Ну, что-то же вошло? – стирая пот со лба, проговорил, наконец, Митя.
- Что-то вошло, – согласился я.
- Тогда уколем ещё разок.
- Как ещё?! – повернул к нам лицо Костик.
- Тихо лежи!

В итоге, инъекция продолжалась больше часа. Вещество мы внедряли в несчастного Костика по микрону, употребив все находившиеся в операционном блоке иглы. К концу процедуры Костикин зад напоминал мелкое решето.
- Больше не могу! Хватит! – стенал истерзанный.
А мы всё уговаривали:
- Ещё немножечко… Ещё малость...
- Остальное введите клизмой!
- Не всосётся. Ещё чуть-чуть потерпи.

В палату полуобморочного страдальца мы внесли буквально на руках. Всю ночь он метался. А утром не смог подняться с постели. Так и пролежал весь тот день на животе, отказываясь от пищи и свежего воздуха.

Ангина, после экзекуции, как ни странно, прошла. А вот Костикин зад разволновал нас не на шутку.
- Надо показать Пескову, – шепнул мне Митя после очередного осмотра.
- Что там? – слабо пролепетал Костя.
- Всё хорошо... Всё просто отлично...

Песков, увидев нашу работу, ужаснулся. Проведя по щетинистому лицу мясистой ладонью, он отвёл в сторону глаза и надолго задумался.
- Та-ак, - наконец, пробормотал он. - Начнём компрессы, прогревания и антибиотик.
- А антибиотик-то зачем? – удивились мы. - Мы же ему Бициллин уже вкололи?
Песков долго смотрел на нас, не моргая.
- Вы ему антибиотик не вкололи, а рассадили по лункам… Честное слово, лучше бы вы его втирали…

До сепсиса, слава богу, не дошло. Всё ограничилось несколькими небольшими абсцессами. Гонорея Костика также не подтвердилась.
И вот, однажды, вернувшись из операционной, мы узнали, что Костю Полякова выписали в часть для дальнейшего прохождения срочной службы. Больше я его не видел.



Гвоздь и молот

Восемнадцатилетний возраст для армии самый подходящий. Тело сформировано, мозги – нет. Душа отсутствует по определению.
В общем, материал преотличный.
Понятия: «милосердие, сожаление и совесть» – нечто книжное, для слабаков. Слабость же в таком возрасте глубоко презираема, отсюда и вся история человечества, как одно беспросветное кровопролитие, где мир лишь краткий промежуток между ужасом и кошмаром.
 
Любые определения, начинающееся с приставки «без», как то: беспринципность, бездушие, бесшабашность, безмозглость - двадцатилетнему характерны.
Я исключением не являлся. Поэтому когда Песков сказал: «нужно поработать в морге», мы с Митей даже не переглянулись. Как в том анекдоте: «сказали, в морг - значит в морг».

К тому времени, мне уже довелось держать в руках ампутированную ногу, наблюдать раздробленную в бетономешалке стопу и ассистировать на срочной операции бедра. Так что морг показался вполне логичным продолжением.

В любой уважающей себя лечебнице имеется подобное заведение. Госпитальная прозекторская находилась в закутке - так сказать, на отшибе. Вдали от посторонних глаз. Серое, неприметное, одноэтажное строение без вывески. Единственное здание, примыкающее к забору и имеющее собственный выход в город через глухую, металлическую калитку. К ней по утрам подъезжали ритуально украшенные автобусы. Тогда во дворе морга становилось шумно.

Главным в этом заведении, вполне справедливо, считался Павлуша. Небритый, помятый, немногословный санитар неопределённого возраста. Ему могло быть как тридцать, так и пятьдесят. Средний рост, средний вес. Усы прокурены, зубы пропиты.
 
В морге Павлуша не только трудился, но и обитал. Я бы выразился «жил», но слово «жил» и «морг» плохо сочетаются. Поэтому – «обитал». Ночевал в мрачном холле на длинном дерматиновом диване с массивными подлокотниками.
Утром этот диван отдавался на пользование родственникам усопших, а вечером переходил к Павлуше.

Беспробудным забулдыгой Павлуша не был. Пить он начинал лишь с обеда, ограничиваясь при этом исключительно пивом. За ужином уже позволял себе водку с портвейном. А к ночи доходил до состояния равного его подопечным.
Утром же, при любом раскладе, был снова трезв и ясен, словно насухо протёртый хрусталь. Даже руки не тряслись.

Тайна Павлушиного преображения была почище загадки Дориана Грея и многим не давало покоя. Ну, действительно, что есть вечная молодость в сравнении с беспохмельным утром?
Некоторые даже поговаривали о чудотворных свойствах дивана. Но, когда однажды Павлушу обнаружили на цинковом столе, с которого тот сошёл по обыкновению трезвым, версия эта провалилась.
Разгадка крылась, надо полагать, в особых печёночных ферментах. Хотя и мистику исключать не стоило. Морг к этому весьма располагал.

И всё же ценили Павлушу не как непотопляемого алкаша, а как отличного работника. Многие даже считали его незаменимым. Хотя, кому, как ни работникам морга, знать, что незаменимых не бывает.

Наши объяснения - кто мы такие, откуда пришли и зачем, Павлушу не заинтересовали. Ткнув тесаком в сторону вешалки, он хрипло буркнул нам: «фартуки вон там», и вернулся к любимой работе. А то, что, работа была любимой, сомнению не подлежало. Покойники из-под Павлушиных рук выходили изящные, как яйца Фаберже, и обязательно вперёд ногами. За этим санитар следил с маниакальной строгостью.

Однажды мы с Митей нечаянно развернули каталку головой к дверям, и уже в следующий миг, подумали, что сляжем на соседние. Жуткие инструменты в руках санитара, испугали нас меньше, чем его слова. Он орал на нас минут пять без передышки, не запятнав при этом свою речь ни единым не матерным словом - за чистотой языка Павлуша следил так же рьяно, как и за вывозом покойников.

А ещё он крайне не любил, когда ему мешали. И это при том, что мешало ему практически всё. В идеале, для общения с ним, нужно было умереть. В противном же случае свести разговоры к минимуму.
Такое вот - живое воплощение лаконичности.

В арсенале санитара были лишь три варианта ответа: «да», «нет», и «х… знает». Вся Павлушина философия зиждилась на этих трёх китах: «да», «нет» и так далее.
Нас подобная позиция устраивала. Предоставленные сами себе, мы с Митей, творили, что хотели, а хотели мы, на тот период, по большей степени, девушек.

- Знаешь, что сильнее всего нравится бабам? – философски изрёк как-то Митя.
- Спирт? – предположил я.
- Ну, это само собой. А вот, кроме?
- Ну… шмотки, цветы, драгоценности…
- Да я не об этом. Я о психологии. Вот от чего бабы млеют? От чего зажигаются? Что им, вообще, надо?
- Кто ж это знает?
- Романтики им надо! – подытожил, наконец, Митя. – Романтики, понимаешь!
Я согласился.
- Вот ты видел наших новых практиканток?
- Ну.
- Классные?
- Вроде ничего.
- Так давай предложим им романтики!
- В смысле - спирта?
- В смысле - морга!

Так Катя и Света попали в морг.
На втором и третьем году обучения все курсистки медучилищ проходят практику. В том числе и в госпитале. В наше отделение попали Катя и Света - две смешливые милые подружки в накрахмаленных чепчиках, с одинаковыми розовыми серёжками-клипсами польского производства.

Мы водили их на перекуры. Курили девушки больше «для форсу». Затягивались неглубоко и ежесекундно стряхивали пепел. Любые наши высказывания вызывали в их субтильных организмах приступы гомерического хохота. К примеру, стоило поёжиться и сказать: «что-то сегодня холодновато», как они вдруг прыскали и сгибались пополам.
Сперва нам это нравилось. Потом стало утомлять. Приходилось много улыбаться. Щёки от этих неестественных мимических экзерсисов сводило.
 
- А хотите, сходим в одно место? – как бы невзначай предложил на одном из перекуров Митя. Подружки, переглянувшись, мгновенно сложились от хохота пополам. Следующая его фраза: «да тут недалеко» - вызвала в них ещё более бурную реакцию. Отсмеявшись, девушки, на Митино предложение с радостью согласились.
Восемнадцатилетний возраст у обоих полов самый подходящий. Бездумность и безмозглость присущи, как тем, так и другим.

В итоге, смеялись они всю дорогу. Когда на Катин вопрос: «Так куда же мы всё-таки идём?» - Митя ответил: «Это сюрприз», подружек от смеха едва не разорвало. Они присели на корточки и сотрясались так сильно, что нам пришлось их поднимать вручную.

У входа в прозекторскую Митя вдруг стал серьёзным. Прижав палец к губам, он попросил девушек сохранять тишину, а мне деловито шепнул:
- Подождите тут с минуту… потом заводи… А вы не подглядывайте, - назидательно сказал он подружкам, и те покорно закивали.

Когда минута прошла, я попросил девушек закрыть глаза. К моему изумлению, приказание они выполнили беспрекословно. Так, зажмуренных, я и провёл их внутрь.
Сразу за дверью в нос ударил специфический запах. Глянув на своих спутниц, я в очередной раз изумился. На их заинтригованных лицах блуждали лишь волнующие улыбки.

Затея, с каждой секундой, нравилась мне всё меньше и меньше. И всё же, пробормотав: «ну что ж, проходим», я отодвинул толстые хлорвиниловые занавески.
Митя стоял у стола. Стол был не пустой…

Столы в морге, вообще, редко пустовали. За минуту нашего отсутствия приятель успел облачиться в фартук и обзавестись кое-каким инструментарием. В одной руке он держал внушительного вида пилу, другой сжимал длинный анатомический нож. Широкая улыбка прорезала его гладкое лицо от уха до уха.
Павлуша сосредоточенно работал за соседним столом. В нашу сторону он даже не смотрел.
- Сюрпри-из! – громогласно провозгласил Митя, и девушки одновременно распахнули глаза.
               
***
«Воплощение лаконичности» орало на нас минут десять. И отнюдь не из-за Катиного обморока - безжизненные тела, пусть даже девичьи, санитара не впечатляли. Павлушу взбесила Света. Точнее, её желудочная несдержанность.
Извергая тонны матерной лавы, он требовал от нас срочного наведения порядка. Его сложный, многоступенчатый монолог мог бы уместиться в одну фразу, но, Павлуша предпочёл речь.
После этого инцидента смеющимися Катю и Свету мы больше не видел. Курить они с нами отказывались. Романтических встреч избегали.

- И чего им надо? – недоумевал Митя. – Ну, сводили бы мы их в кино. Ну, угостили бы коктейлем – что в этом романтического?.. А тут морг! Они же медики. Они же Гиппократу клялись... Слушай, а медсёстры, вообще, клятву Гиппократу дают?
- Не знаю, - пожимал я плечами, – кому и чего они там дают, но нам, похоже, уже не светит.
               
***
Сразу после этой некрасивой истории со мной случилась другая некрасивая - с гвоздём.
В общем-то, ничего выдающегося - гвоздь, как гвоздь: сантиметров семь, не больше. Без молотка - железяка железякой. Впрочем, и молоток был вполне себе заурядный. Металлический, в меру ржавый, с грязной, залапанной, деревянной ручкой.
Сами по себе оба эти предмета ничего необычного не представляли. Если бы не фуражка…

В тот день Павлуша работал, как вол. На его рабочем месте случился аврал. Да-да, и в моргах бывают авралы.
Когда я вошёл, он орудовал кривой иглой и суровой нитью, матерно сетуя на чудовищную занятость и плотность графика.
А затем без перехода, попросил меня об одолжении.

- Там новопреставленный, - хрипло сказал Павлуша, указывая глазами на дверь, ведущую в холл. – Я его, как бы, уже сготовил. Осталось только прибить фуражку… Вон ту, на столе.
Я перевёл свой взгляд и увидел парадную, лётную фуражка - с голубым околышем и золотыми, расправленными крыльями.

- Будь добр, прибей и пусть забирают… – полуприказал, полупопросил меня Павлуша. И я уточнил:
- Кто – забирают? Родственники?
- Угу, – кивнул он.
- А прибить что, фуражку?
- Угу.
- А чем?
- Там возьми, – дёрнул он небритым подбородком в направлении настенной полки, на которой я обнаружил молоток и картонную пачку гвоздей.

«Прибить фуражку», означало - прибить фуражку. Ни более, ни менее. После всего виденного мною в стенах этого заведения, ничего странного в подобном распоряжении, я не узрел. Всего лишь ещё один штрих к общей сюрреалистичной картине этого уродливо искажённого мироздания.
Рассудив так, я вышел за дверь, откинул тяжёлые, бархатные гардины, и, очутившись в холле, будто провалился в страшный сон…

Всюду толпились люди… Траурная масса с венками… На солнце сверкали медные трубы похоронного оркестра… За оградой стоял, увешанный венками автобус…
А посреди холла на козлах возвышался, обитый чёрной материей, гроб - с пронзительно белым нутром и сахарной подушкой. В нём и покоился виновник печального события - полковник авиации в отставке. Теперь уже в окончательной.

Павлуша знал своё дело твёрдо, и водку пил вполне заслуженно. Новопреставленный выглядел прекрасно. Ярко розовый румянец напомаженных щёк, буквально кричал об отменном здоровье усопшего.
Аккуратно причёсанные седые пряди отсвечивали тусклым серебром. Широкие плечи парадного мундира тонули в белоснежном атласе...

Вокруг гроба стояли ближайшие родственники покойного: горестная старушка; полная женщина лет сорока; внук-подросток; и высокий мужчина в строгом твидовом костюме.
В двух шагах от них, прислонённая к стене, громоздилась крышка - бордовая с двумя атласными лентами смоляного оттенка.   
Всё это в один миг бросилось мне в глаза, окатило волной и, смешавшись с пылью гардин, заставило задохнуться…

Публичные выступления, вообще, не мой конёк. Солировать я никогда не любил, избегая даже коротких реприз в школьных мероприятиях. А тут… Тут мне предстояло нечто невообразимое:
А именно, прошествовать на глазах изумлённой публики к отставному полковнику… мягко, но настойчиво отстранить скорбящих… и тупыми ударами молотка…

Я даже додумать это был не в силах… Мне стало дурно. Накатила предобморочная слабость. И перед глазами поплыли какие-то омерзительные видения.
Даже послышался шёпот.

Мне показалось, что все смотрят исключительно на меня, и шепчутся обо мне…
И всё же, переборов себя, я тронулся с места, и, словно ступая по облакам, обошёл на ватных ногах скорбящих, замерев в изголовье.
Ещё раз оглядев умиротворённого лежащего покойника, я вдруг остро ему позавидовал. В парафиновом лице отставного лётчика было столько упоительного спокойствия, столько безмятежности, что его с лихвой хватило бы на всех здесь присутствующих, включая меня и Павлушу.

Разглядывая, плотно утопленную в подушку седую голову, я на секунду подумал, что фуражку можно было бы и не прибивать, а лишь глубоко насадить… Но, вручённый опытным Павлушей, молоток в моей руке пульсировал, фуражка дрожала, а гвоздь прожигал в ладони дыру.

Камертонным гулом в ушах звенели секунды, а я всё стоял и стоял, вперев окаменелый взор в бескровное лицо подполковника авиации, и больше всего на свете страшился, что ко мне сейчас обратятся с вопросом. Например: «Что вы собираетесь делать?».
Ответ на этот вопрос, я никак не мог сформулировать.
«А, действительно, - думалось мне, - что я, вообще, здесь делаю?.. Боже, что я здесь делаю?!.. Какое всё это имеет отношение ко мне?!»
В общем, я запаниковал.

Кровь горячей волной ударила в лицо. Я поднял глаза, встретился с вопросительным взглядом широколицего гражданина в твидовом костюме и, не выдержав натиска его глаз, совершил несколько рыбьих движений губами. После чего, втянув голову в плечи, бегом ретировался в прозекторскую.

- Я не смог… – бормотал я, стоя перед Павлушей, покаянно опустив голову. – Я не смог!.. Там его дети… Там… В общем, я не могу!..
Санитар с минуту молча разглядывал меня, как какую-нибудь диковинную букашку. Затем, не произнеся ни слова, а лишь проскрежетав зубами, швырнул инструменты в сверкающий матовым блеском лоток, сорвал с себя замызганный, клеёнчатый фартук, стянул резиновые перчатки, снял халат, наскоро обмыл руки под краном, и, вытерев их рваным полотенцем, грубо вырвал из моих рук молоток и фуражку.

- Гвоздь!! – прохрипел Павлуша. - Дай мне гвоздь!!!
И когда я повиновался, - широкими, твёрдыми шагами отставного мичмана, он вышел в холл и прямиком направился в сторону усопшего.

Затаив дыхание, я следил за ним из-за гардин.
И о чудо!.. Проследовав мимо гроба, Павлуша приблизился к крышке… С одного удара всадил в неё гвоздь - на половину его длины... Аккуратно водрузил на него фуражку… И развернувшись, буркнул притихшим родственникам:
- Забирайте…
После чего, едва не сбив меня с ног, ввалился обратно в мертвецкую.

Снаружи сразу же началось движение. Послышались глухие шарканья, скрипы половиц. Зазвучали медные звуки траурной музыки, перемежающиеся женскими горестными причитаниями. И автобус за оградой взревел двигателем…

***
А на следующий день Песков позвал нас к себе. В его кабинете было прохладно и приятно пахло кофе. Он извлёк из шкафчика примус, кофемолку, турку и три кофейные чашечки.   
- В общем, ничего у меня с той затеей не вышло, – помешивая в турке кофе, с грустной улыбкой проговорил наш радушный хозяин. – Так что, товарищи рядовые, морг я вам приказываю отставить. Получаете новую вводную. Помните, я вам уже говорил, что гипс — это вчерашний день. Так вот…
Проекты Песков выдувал, словно мыльные пузыри. Жаль лишь лопались они так же быстро, оставляя после себя пустоту и лёгкое жжения в глазах.   



Слабый пол

Тема слабого пола в армии, пожалуй, самая животрепещущая. Когда солдат не мечтает о еде и сне, он мечтает о женщине. А чаще эти мечты объединяются. Поскольку женщина испокон веков ассоциируется с покоем и сытостью.

Для солдата женщина нечто схожее с божеством. Она как бы существует и в то же время её как бы нет. Что-то вроде кота Шрёдингера.
Мне в этом смысле повезло. Женским вниманием госпиталь одарил меня в достаточной степени - что, на мой взгляд, было уж явным излишеством, ведь в идеале у солдата женщин должно быть две: мать и армия.
Именно по этой причине, свою госпитальную бытность к полноценной службе я причислять стеснялся.

Митя подобное мировоззрение категорически не разделял.
- При чём тут, вообще, бабы?! – каждый раз горячился он. – Военный билет – вот что делает из тебя солдата!
- Но согласись… – начинал я.
- Не соглашусь! – резко обрывал меня Митя. – Пойми же, наконец! Пока Язов не дал тебе вольную, ты его собственность. На бабе, под бабой, за бабой – ты всё равно винтик военной машины и если ей захочется, у вас всё сложится, а не захочется – не сложится.
- Кому захочется? – путался я.
- Армии! – почти кричал мой приятель. - Так как независимо в ком, ты всё равно в ней!.. Короче, тебе нужны ключи или нет?
- Нужны.

Речь шла о ключах от Митиной квартиры - его родители уезжали на дачу, и квартира на выходные оставалась преступно бесхозной.
Дабы исправить это недоразумение, я решил пригласить в пустующую квартиру свою давнишнюю знакомую – «ту, с подножки», как её называла моя мама.

- До шести она твоя, – предавая мне ключи, говорил Митя, – с шести до девяти - моя.
- Кто?!
- Квартира!
- А родители точно не вернутся?
- Предки-то? Да не, до понедельника – верняк.

«Верняк» закончился в пять часов того же вечера. Уж не знаю, что там приключилось у Митиных родителей на даче, знаю лишь, что со мной приключился настоящий паралич, а с моей спутницей истерика.

Они вошли шумно, по-хозяйски - с граблями и вилами. Так что напавший на меня паралич пришёлся весьма кстати. Лежачего, как известно, не бьют. Это и спасло моё брюхо от встречи с садово-огородным инвентарём - Митин папа продемонстрировал мне его так близко, что у меня зачесался позвоночник.

С хозяевами мы не были знакомы даже понаслышке. Поэтому мои объяснения сработали отнюдь не сразу. Несколько долгих минут вилы плясали в непосредственной близости от моих жизненно важных репродуктивных органов. Отчего я заливался соловьем, с лёгкостью перескакивая с одной октавы на другую, а моя спутница демонстрировала удивительное хладнокровие. Насколько удивительное, что вскоре я почувствовал рядом с собой окоченелость.

В итоге, нам пришлось расстаться.
Я вернулся в госпиталь, а девушка, слава богу, к жизни, но уже без меня. Выписав мне на прощание весьма ощутимую пощёчину, она ушла.

Претензий Мите я высказывать не стал. За меня ему всё выговорил его отец. А вот Митина мама неожиданно назвала меня интеллигентом. Описывая сыну подробности нашей встречи, она сказала, что лицо моё покрывала интеллигентная бледность.
Услышав это, я про себя подумал, что если бы допрос продолжился ещё чуть-чуть, то вся клокотавшая во мне интеллигентность могла бы запросто расплескаться по их белоснежным простыням. Однако вслух ничего не сказал, просто решил к Мите больше не ходить, и всерьёз заняться физиотерапией.

Ею руководила Катерина – высока, гарна дивчина с золотым зубом. Она проводила со мной сеансы парафинового прогревания, электрофореза и ультразвуковой терапии с гидрокортизоном.
Словом, весь арсенал скудной Песковской фантазии.

Катерина была девушка сельская и очень хозяйственная, иначе говоря - сельскохозяйственная. Работы она не боялась, мужского тепла не чуралась, кортизона не жалела.

Золотым зубом Катерина гордилась необычайно. В то время это был признак достатка, если не сказать, зажиточности. А вот меня он немного отпугивал. И виной тому был Чуковский. Точнее, художник, опрометчиво изобразивший на обложке книги Чуковского, Бармалея - точно с таким же зубом, точно в том же месте.

В остальном же Катерина была шикарна. От неё всегда вкусно пахло и многообещающе благоухало. В госпитале я впервые осознал, что эти глаголы лежат в разных плоскостях. К примеру, от «пахнуть» мне перепало уже на третьем сеансе.
Густо намазав моё колено кортизоном, Катерина вдруг лукавство улыбнулась, и торжественно вложила в мою руку красную эмалированную кастрюльку, в которой обнаружилось неизвестное нечто.
- Ешь! – приказала мне моя благодетельница, и со знанием дела взялась за ультразвуковой излучатель.

Из скромности я, разумеется, стал отказываться. Говорить: «спасибо, я не голоден», пока не напихал себе этим варевом полный рот.
А оно оказалось отвратительным.
Тогда, как истинный джентльмен, я стал говорить, что просто не смею объедать бедную девушку. И что-то ещё в том же духе.
Н а что бедная девушка, закусывая губу, отвечала:
- Да ничего. Я не против. Можешь объесть меня!

Жила Катерина в госпитальном общежитии. Комнату делила с тремя медсёстрами. Туалет и кухню - с двадцатью тремя.
Где она взяла мясо на то жаркое, один бог знает. Я даже предположить боялся.

- Жаркое без мяса, я бы ещё съел, – уверял я кашеварку со всем присущим мне жаром. – А с мясом – не могу! К мясу я увы, равнодушен…
- А к чему ты не равнодушен? – кокетливо откидывала чёлку Катерина. – Что ты любишь?!
- Варенье.
- А ещё?
- Печенье.
- А ещё?
- Чай!
В итоге мы пошли к ней пить чай.

Куцая комнатка. Крохотный столик. Цветастая липкая клеёнка. Чашки с въевшимися следами заварки. И вопиюще незаправленные койки. От них я просто не мог оторвать глаз.
«Старшины Галушко на вас нету!» – думалось мне.

Давно подмечено, что совместно проживающие женщины - в смысле порядка - значительно беспорядочнее мужчин. Эта куцая комнатушка была отчаянно захламлена. Вещи валялись повсюду. Преимущественно на кроватях, но также и на полу, табуретах, и даже на лампах. Что, несомненно, смазывало приятность нашего чаепития.

А ещё меня довольно сильно обескуражили запахи. Они буквально вскружили мне нос. В казарме с этим обстояло проще. А тут всё смешалось в одну большую пахучую неразбериху – привлекательное и отталкивающее, аппетитное и не очень... Да и сама хозяйка была далеко неоднозначна.

В какой-то момент, накинув на веснушчатые плечи халат, она вдруг стала рассказывать мне о своём парне. Не без гордости отметила, что тот служит десантником, что числится на хорошем счету. А потом и вовсе посыпала совсем уже неподобающими интимностями, вроде: любви, свадьбы и будущей семьи...

А я всё слушал и думал, как уйти. Лежал, курил и думал.
А когда она принесла фотоальбом, вдруг вскочил, выкрикнул что-то вроде: «Чёрт, совсем забыл, мне же бежать надо!».
И убежал.

***
- Ты идиот! – заключил Митя.
Я отыскал его в палате «афганцев». Приятель набивал татуировку «ВДВ» на тощую культю недавно поступившего в госпиталь «стройбатовца». Рука у парнишки отсутствовала по локоть. Худая культя нелепо торчала из широкой проймы тельняшки и от покалываний слегка подёргивалась.

- Тебе-то какая разница? – не отрываясь от занятия, развивал свою мысль татуировщик. – Подумаешь парень. Вот, то, что он десантник – это, действительно, минус. А остальное – ерунда… Не дёргайся! – последнее замечание было адресовано уже не мне, а «стройбатовцу».

Тату-машинку Митя смастерил из старой электробритвы, и наколки бил вполне профессионально. К тому же практически задаром. Так он разрабатывал свою повреждённую кисть.
К нему записывались в очередь. Среди его клиентов преобладали «афганцы», но бывали и другие. К примеру, Пескову Митя набил дракона. На белом, рыхлом, чуть волосатом плече эскулапа, ящер выглядел не столько грозным, сколько печальным, отдалённо напоминая ослика Иа после кастрации.
Тем не менее, Песков творением остался доволен. И не без гордости предъявлял его при каждом удобном случае.

«Рука моего больного! – говорил он при этом. – А ведь ещё недавно это была не рука, а настоящий фарш. Но вот я её восстановил, и смотрите, что этот мерзавец теперь вытворяет. Талант!».
Последнее в равной степени относилось, как и к автору татуировки, так и к самому Пескову.

А электрофорез с прогреванием я вскоре окончательно забросил, целиком переключившись на гидромассаж. Теперь каждое утро, ровно в семь тридцать, я опускался в тёплую ванную, приготовленную милейшей Светланой, и с наслаждением отвинчивал латунный кран.

Светлана выгодно отличалась от Катерины. У неё не было золотого зуба и парня в армии. Единственным недостатком Светланы являлся её муж. Отчего управляться с гидромассажёром мне приходилось самому.

Что же касается широкого, улыбающегося лица в десантном берете с Катерининой фотографии, то, какое-то время оно мне грезилось. Причём, не столько лицо, сколько крепкие загорелые руки, лениво свисавшие с болтавшегося на шее «калаша».
Эти видения, обычно, приходили ко мне в моменты крайней уязвимости. Например, в ванной. Отчего водные процедуры чуть омрачались.

Возвращаясь с гидромассажа, я обычно натыкался на нашу хирургическую медсестру Лидочку.
- Ну что, тебя уже отмассировали?! – каждый раз язвительно вопрошала она. А я говорил:
- Ну, Лидочка…
- Не Лидочка, а Лидия Петровна! – отвечала Лидочка вспыльчиво.

Лидии Петровне шёл двадцать восьмой год. Она имела впечатляющий рост, внушительные формы, незначительного размера грудь, и лицо, что называется, на любителя.
Вот этих-то любителей и не отыскивалось. По крайней мере, в госпитале. Медсестринская летопись, правда, описывала довольно бурный Лидочкин роман с неким женатым доктором. Но случился он давно, на заре Лидиной юности, и закончился громким скандалом – жена, слёзы, вырванные волосы...

Та же летопись гласила, что каждый год Лидочка уезжает на юга. Берёт месячный отпуск и отправляется: то в Батуми, то в Кобулети, то в Гагры. Иными словами, на Черноморское побережье Кавказа, ранее носившее имя таинственной и прекрасной Колхиды.

Именно в этом живописном, прожаренном солнцем и просоленном морем, краю, Лидочка и находила своё недолгое, но довольно регулярное женское счастье.
По возвращению же она буквально сходила с ума.
К примеру, могла подскочить к нам с Митей, когда мы волокли на плечах двадцатикилограммовые мешки со стерильными биксами, и, гогоча, вдруг начать нас щекотать.
 
- Да она ненормальная! – делился я своими догадками с приятелем.
- Нормальная, – парировал Митя. - Просто у неё период тяжёлый - ну вроде белой горячки.
- Вот именно что - горячки! – ощупывая целостность рёбер, злился я. Щекотала Лида весьма проникновенно.

Но самое жуткое происходило на операциях. За спинами хирургов. В непосредственной близости от растерзанного пациента.
Каждый раз, где-то в середине процедуры, в операционной неожиданно возникала Лидочка.
Покрыв лицо марлевой повязкой, она решительно приближалась ко мне со спины и, плотно прижимаясь всем телом, начинала прерывисто дышать мне в затылок. После чего входила в настоящий транс.

Отстраниться от Лиды в такие минуты было совершенно невозможно. Она повторяла за мной движения, словно тень. Оставалось лишь пережидать. Тем более что длилось всё это безобразие недолго - минуты три-четыре.
А потом как ни в чём не бывало она покидала операционную, оставляя меня в крайне растрёпанных чувствах.
 
А вот конце рабочего дня от Лиды приходилось прятаться уже по-настоящему. Поскольку вдобавок к её щекотаниям и гоготаниям, приплюсовывались ещё и бесконечные обиды.
- Мальчики, а вы куда? – вдоволь нащекотавшись, неизменно вопрошала Лида, и Митя, так же неизменно, отвечал:
- В палату.
- Спать, – немощно добавлял я.
- Ну как же спать? – обиженно надувала губки Лида. – Ну, зачем же?.. Пойдёмте гулять. Смотрите, какая погода!

И даже если на дворе шёл дождь, град, снег и оползень, Лидочка повторяла: «Ну смотрите какая погода! Идёмте же гулять, мальчики!».

После слов о погоде Митя преспокойно удалялся, а мне пути отхода преграждались.
- Ну куда же ты? – произносила Лида голосом Лисы Патрикеевны, и тут же принималась скакать из стороны в сторону, приговаривая: – Не пущу, не пущу!.. Никуда ты не уйдёшь!.. Ну, побудь со мной…
- Лидочка, - бормотал я, перехватывая её проворные руки. - Я бы с удовольствием, но устал, как собака, понимаешь, сил ни на что нет.
- Тогда хотя бы проводи меня!

Жила Лида в том же общежитии, что и Катерина. В ста метрах за госпитальным забором.
- Да, это же самоволка! – делано пугался я. - Меня же за такое сразу - в часть!
- А Катьку, я слышала, ты провожал! – зло сужались Лидины глазки.
- Понятия не имею о чём ты.
- Значит, не имеешь? Катьку не имеешь?!
- Понятия не имею!

В общем, если Лиды не удавалось избежать, то каждый рабочий день заканчивался одинаково. Она уходила обиженная. А утром, восстав, словно Феникс, встречала меня в коридоре фразой: «Ну что, тебя уже отмассировали?».
И всё повторялось.



Отбой

В армии, как известно, всё происходит по приказу и случается вдруг. Вдруг поступает приказ, и тебя снарядом разрывает на куски – к примеру. Или, того хуже, тебя неожиданно отправляют из госпиталя часть. Что со мной и произошло.
Как оказалось, в подразделении за мной все очень тосковали. Но Блюдин с Рыковым особенно. Не выдержав столь долгой разлуки, они, наконец, снарядили по мою душу майора Гаврилова.

- А проведай-ка ты там нашего отличника боевой и политической подготовки! – сказал опечаленный Блюдин, собиравшемуся с оказией в Киев, Гаврилову. – Проведай, и доставь-ка его сюда!
- Живого мать-ё или мёртвого! – смахнув горькую слезу, присовокупил Рыков. - Слышь, Петь, живого мать-ё или мёртвого! Кровь мать-ё из носу!

И вот я столкнулся с Гавриловым в коридоре нашего отделения. Он выходил от Кудашева, я торопился в операционную, и мы встретились. Точнее, я на него налетел. По ощущениям это было сродни лобового столкновения между самосвалом и мопедом. Ударная волна отбросила меня на несколько метров, шваркнула об стенку и выбила почти весь дух - моральный уж точно.
- Ба! – искренне обрадовался этой нежданной встрече майор. – Какие люди! Здравия желаем!
 А я не мог вдохнуть.
- Ну, как ты тут? Подлечился?.. Вижу, уже бегаешь. Молодца!.. – плотоядно улыбался Гаврилов. - Ну, давай, давай, не таращись. Беги собираться. С завотделением я уже переговорил. Документы твои у меня. Поезд через три часа. Так что, бегом-арш!

Всё это было произнесено настолько чётко, рублено и пунктирно, что мне показалось, будто меня расстреливают из крупнокалиберного пулемёта трассирующими очередями.
В сущности, я понимал, что подобное, рано иди поздно, непременно произойдёт. И всё же, появление майора меня ошеломило.
Увидь я перед собой ангела смерти, потрясение, полагаю, было бы меньшим. Уж кто-кто, а майор Гаврилов, совершенно не вписывался в мой нынешний уклад - такой размеренный и досконально спланированный.

При облачении в форму выяснилось, что в госпитале я порядком раздобрел. Нажил не только спелый цвет, но и семь килограммов чистого здоровья. Отчего китель на мне сидел неровно, не говоря уже о фуражке. На моей благородной львиной гриве она выглядела, как горшок на соломенном пугале.
Поезд на Полтаву отошёл по расписанию и, тем не менее, мне удалось обнять отца. Я позвонил ему из телефон-автомата, и он примчался на вокзал за минуту до нашего отправления.

Выглядел папа немного растерянным. Путался в словах и всё совал мне жменю конфет «Золотой ключик». Папа их очень любил и всегда таскал в портфеле грамм двести. Их-то он и выгреб. А ещё три рубля мелочью – всё, что у него с собой было.

С Митей попрощаться мне так и не довелось – из операционной его не выпустили. В результате, из персонала меня провожали: Лидочка и Галина Михайловна. Лидочка расплакалась. Чем чертовски меня растрогала. Я даже пожалел о том, что всё это время её избегал.
Тёплое чувство к ней, впрочем, продлилось недолго. Уже через минуту пелена смутной нежности развеялась, и всё встало на свои рельсы - я укатил по ним в Полтаву, а моя полугражданская жизнь, откатившись от перрона, уплыла по ним же в небытие.

В тамбуре, прислонясь лбом к холодному стеклу, я всё никак не мог понять, пригрезился мне госпиталь или же он, действительно, имел место в моей жизни.

***
На вокзале нас встретил незнакомый парень. Как выяснилось, новый водитель Блюдина.
Гаврилов махнул ему рукой. Парнишка, козырнув, оббежал Уазик и услужливо открыл дверцу пассажирского места.
«Экие новости» – подумал я, и спросил водителя:
- Новенький?
- Разговорчики! – устало отреагировал на мой вопрос Гаврилов.
Парень едва заметно кивнул.
- Черпак?
- Разговорчики!
Парень кивнул снова. Затем выплюнул сигарету, ловко вскочил за баранку, и мы тронулись.

Всю дорогу водитель что-то жевал. По его скулам бегали сумрачные тени. «Что он может жевать? – думал я. – Что он может так долго жевать?».
В итоге в казарму я попал глубокой ночью. Поднялся по знакомой лестнице. Осторожно приоткрыл дверь и долго разглядывал дневального. А тот во все глаза таращился на меня. В его взгляде смешались испуг и растерянность. Парень был мне не знаком. Как, разумеется, и я ему. Талией он сильно напоминал Людмилу Гурченко. Жёсткий, непомерно укороченный ремень взрезался ему под самые рёбра и рассекал и без того худощавое туловище парнишки чуть ли не надвое.

- Ты кто? – спросил я туго затянутого.
- Палыч. – ответил тот, не переставая таращиться.
- Палыч? – повторил я, пробуя на вкус новое имя.
Палыч кивнул.
- Ну, а дежурный нынче кто?
- Младший сержант Величко! – последовал незамедлительный ответ.
И это имя было мне незнакомо.
«Может, я не туда попал? – подумалось. – Может…»
И тут дикая мысль озарила меня. Мысль о том, что я профукал свой дембель, вследствие чего меня оставили на второй год.
Мысль эта просуществовала не более мгновения, но за этот миг я успел взмокнуть от макушки до пят.

- А Сазон где?! – озвучил я первое пришедшее на ум имя.
- В карауле, – услышал ответ и облегчённо выдохнул.
- Ну, тогда, хорошо. Тогда, вольно, рядовой.
- А вы кто? – не выдержав, поинтересовался Палыч.
- Дед Пихто, – ответил я.
И вдруг подумал: «А ведь, действительно, «дед». И в самом деле – «дед»!»

- Так мне доложить? – уточнил дневальный.
Его внутренние метания были мне понятны. Разбудить спящего дежурного, также, как и не доложить ему о моём прибытии, равнозначно ничего хорошего Палычу не сулили. Вопрос заключался лишь, в каком из случаев расправа будет наименьшей.
- Делай, что хочешь, – отмахнулся я и поплёлся к своей койке.

«Как же я теперь всё это выдержу? – думал я. - Всех этих Палычей, Величек, Сазонов… Дедов, черпаков, салабонов! Черт бы их всех побрал! Как, господи? Как?!!».

И словно в наказание за те крамольные мысли уже следующим вечером передо мной был разыгран удивительно яркий спектакль, действующими лицами которого, выступили те же: Палыч, Величко и Сазон.
Местом действия, а точнее - сценой, актёры выбрали курилку. Где я, вместе с сотоварищами, вынужденно исполнил одновременно роль и зрителя, и статиста.
               
***
Подобно магометанам и иудеям, армия живёт по лунному календарю, и отсчёт нового дня начинает с ужина. С момента поедания рыбьего хвоста, неизменно подаваемого к вечерней трапезе.
Мой первый после возвращения ужин прошёл, как обычно. Рыбу съели, пюре помяли, чай выпили. Салаги с черпаками отправились на вечернюю прогулку. Мы, «деды», расселись в курилке, напротив писсуаров.

В руках Мартына тихо затренькала гитара. И потёк обычный, для этого времени суток, бессмысленный трёп. Как всегда, решалась одна и та же ежевечерняя дилемма – идти, жарить «картофан», или же не идти, не жарить?

- Ну, чё? – открыл сегодняшнюю дискуссию Сундук. – Идём или как?
- Да ну, – скривился Таракан, – самогона всё равно нету. Ради чего душу травить?
Сидевший на корточках Кантария, выпустив струйку дыма, сказал:
- Зато аджика ест. Можьна картошьку с аджикой кушат.
- У меня от твоей аджики скоро язва будет, – болезненно поморщился Кузнечик.
- И задница сгорит! – хмыкнул Сазон, и смачно сплюнул на пол.
А Мартын, вечно голодный Мартын, продолжая теребить струны, философски изрёк:
- Ну, в принципе-то, можно и без аджики... Жаренная картошка - всяко хороша. Её, главное, резать крупненько - чтоб не мялась. И масла побольше - чтоб не прилипала. А-то Повар её вечно мнёт…

Свой аппетит Мартын за время моего почти пятимесячного отсутствия не утратил. А вот личный состав нашей части за это же время претерпел значительные изменения. Исчезли старые и появились новые лица. Так, например, не стало наших «дедов». Весь их призыв демобилизовался ещё в начале лета. Последним упорхнул Ворона – говорили, что пьяного его буквально на руках вынесли за ворота.

А ещё мы потеряли Малинина, Джанию и Волощу. Месяц назад их неожиданно перевели куда-то под Днепропетровск – не помогли ни связи, ни деньги.
Однако, самой сногсшибательной новостью, явилась для меня новость о скоропостижной женитьбе Ракеты, настигнувшей его перед самым дембелем. Теперь он проживал в пригороде Полтавы. В небольшом частном домишке, с молодой женой.
Молодая, впрочем, была молодой лишь формально. Тридцать ей минуло лет пять назад. Зато при описании внешности невесты неизменно подчёркивалась её грудь. Даже по солдатским меркам была она непомерно крупной. Также, отдельно отмечался и богатый опыт Ракетиной супруги. Поговаривали, что за её плечами маячит не то средне-техническое, не то средне-специальное образование, а также два брака и два уже довольно взрослых сына.

А познакомились молодожёны в парке. Что-то такое будущая невеста там делала, не то торговала пирожками, не то поедала их. Словом, на выпечке они и сошлись. До мучного Ракета всегда был охоч.

С не меньшим воодушевлением поведали мне и о черпаке Фиге, пришедшем вскоре после моего отбытия. Рассказывали, что этот Фига, изрядно отметив своё «черпачество», угнал у «немцев» мотоцикл, и на всём ходу врезался в какую-то телегу. Отчего вот уже три месяца чалился в больничке после трепанации черепа. Все, кто его навещал, расходились во мнении. Одни утверждали, что Фига стал идиотом. Другие же уверяли, что таким он и был.

Ну и наконец, самой последней и горячо обсуждаемой новостью, оказался внезапный дембель сержанта Сашенко.
«Прикинь, первым ушёл! – наперебой кричали мне мои товарищи. - Через неделю после приказа, прикинь!».
Все дружно сходились на том, что Сашенко наградили дембелем за его ежедневный ратный стук. На сей счёт попросили высказаться и меня. Но я лишь пожал плечами, и пробормотал что-то невпопад, вроде: «не знаю… наверное… может быть». Сам же подумал: «Господи, как? Как ещё полгода, господи!». Ничего другого, в те минуты, на ум не приходило.

Сослуживцев мои мироощущения, понятное дело, не волновали. Им даже не было интересно, что со мной за эти месяцы произошло. Всех занимал один вселенский вопрос: жарить картофан или не жарить?.. И всё же, в тот вечер эта дилемма так и не разрешилась.

Личный состав вскоре вернулся с прогулки, и коридор наполнился гамом. Послышались крики: «Бегом душары!», а вслед за ними донёсся и гулкий, дробный топот.
Затем в курилку заглянуло чьё-то лунообразное лицо.

- Слышь, Бздуев! – обратился к луноликому Сазон. – Салагу какого-нибудь сюда кликни!
- Ага, – услужливо кивнул луноликий и исчез.
- Бздуев? – спросил я.
- Так-то, Збруев, – нехотя уточнил Таракан. – Черпак.

«Палыч! – услышал я крик Збруева-Бздуева, - бегом сюда!». И через миг перед нами предстал мой вчерашний знакомец.
На бледном лице Палыча синели узловатые шрамы от старых и свежих гнойников. Под глазами его лежали тёмные тени. Щёки казались чахоточно впавшими. Взгляд был ищущий, пытающийся что-то распознать. К примеру, кто мы для него сегодня - палачи или благодетели.

- Палыч, - обратился к парню Сазон, - чего тут, вообще, происходит, а, Палыч?
- А чё? – испуганно заморгал тот.
- Ну, чё-чё? День прошёл, а мы вроде как не чувствуем!
И тут Палыч облегчённо выдохнул. И даже заулыбался. По выражению его лица было заметно, что он распознал, чего от него хотят. Понял, приосанился и во всё горло с выражением стал читать старую дедовскую присказку:
«Рыбку съели, день прошел, старшина домой ушел.
На прогулке песню спели, улеглись деды в постели.
Пусть им снится дом родной, баба с пышною пи…,
Море пива, водки таз, Димы Язова указ об увольнении в запас!»
И ещё несколько таких же достойных катренов.

Кто и когда создал это литературное творение, история умалчивает. В таких случаях, говорят - слова народные. В общем, народу эти слова нравились.
Палыч читал шедевр раз пять. От раза к разу всё громче, задорней - под аплодисменты, улюлюканье и матерно-хвалебные выкрики. Когда же, представление закончилось, и довольный Палыч, улыбаясь, давился короткими смешками, за его спиной неожиданно возник младший сержант Величко.

- Не понял!! – рявкнул Величко, и по Палычу, будто пробежал ток. Он вздрогнул и вытянулся.
- Ну-ка, упал – отжался! – приказал ему сержант, и Палыч мягко, слово кот, так, что даже пилотка на его бритой макушке не дрогнула, пал на выставленные перед собой руки.
- Двадцать! – мрачно возвестил Величко, и Палыч начал отсчёт.

«Новый Сношенко - подумал я. – Те же повадки, тот же Буль-Терьерский оскал, так же садистская, мёртвая хватка».
Когда Палыч закончил, Сазон величественно махнул ему рукой:
- Всё, свободен!

Но Величко потребовал от Палыча ещё двадцать - дополнительных.
- Ниже! - орал он, явно выслуживаясь перед нами. - Я кому сказал, «ниже»?!.. Что солдат, нюх потерял? Дембель почуял?!.. На счёт ра-аз!..

И тут меня пробил холодный пот. В центре живота вдруг образовалась какая-то тяжесть, затем я ощутил ритмичное сжатие, и меня замутило.
- Два-а!.. – приговаривал Величко. – Три-и!..
Он поставил свою правую ногу на спину Палыча, и, вдавливая между лопаток носок сапога, мерно вёл отсчёт.
- Че-тыре!..
В ушах моих уже гудело. Кафель со стен вдруг заскользил куда–то в сторону и вверх. Перед глазами полетели роем чёрные мушки.
- Пя-ять!.. – доносилось, будто из тумана. – Ше-есть!..
Грудь моя сжалась. Я почувствовал толчок, за ним ещё один.
- Семь!..   
Мутнея сознанием, я бросился к писсуару, и меня, наконец, вывернуло.
- Девять!..
Одним махом – всё! И ужин, и обед, и завтрак…
- Десять!!!..
… Первый год, второй – всё!

Пуская слюни, краем глаза я увидел Сазона, вскакивающего и летящего на Величко с выставленными вперёд, как у супермена, руками.
Голос Величко неожиданно прервался. И я почувствовал внезапное облегчение.

От толка в грудь сержант отлетел к стене, и заголосил:
- Чё такое, Сазон?!  Чё такое?!
- Ваще дедов не уважаешь?! – рычал Сазон. Уши его горели праведным гневом. - Если дедушка сказал духу «свободен», значит дух «свободен»! Чё не ясно? Или тебя застегнуть?! Так я застегну!!
- Попробуй, – хмуро пробурчал в ответ Величко, и в следующий миг они сцепились.

Одновременно захватив друг друга в замок, спорщики повалились на пол и стали кататься, хрипя и разбрызгивая слюни. Их лица и головы стремительно краснели, затем, багровели, и лишь когда начали синеть, деды встали со своих насиженных мест.
Растащив хрипящих, они скопом набросились на сержанта и стали молча и слаженно его мутузить. На крики в курилку прибежали черпаки. Началось Вавилонское столпотворение.

Я же сел на пол и привалился спиной к батарее. Ещё не топили. Почувствовав затылком приятный холодок, я неторопливо оглядел свои ладони, и, найдя их достаточно чистыми, запустил в безмерно отросшую шевелюру пальцы…
«Завтра побреюсь, - прикрыв веки, устало подумал я. – Завтра обязательно побреюсь на-го-ло!».

Октябрь 2016