Двери

Хона Лейбовичюс
 Двери

     Она вызывала во мне бешеное желание. Неукротимое. Не то, чтобы была она красавицей в обычном понимании того времени, когда окружающие говорят: «Какая красавица!», – так или иначе поводя головой или сладострастно причмокнув, или же, напротив, оторопев от изумления, лишь проводят взглядом. Не была она классическим образцом красоты или эллинским её типом – фигура, ножки… Она была такая… спортивного типа девчонка с короткой стрижкой, немного мальчишеским лицом: таким задиристым, подзадоривающим, с искоркой в глубоко посаженных синих глазах. Её всё – такое небольшое, но выпуклое, ладненькое, замшевое, светлое – источало непреодолимое притяжение, отключая мозги и оставляя лишь желание прильнуть. Порыв броситься без оглядки, мобилизующий налившееся кровью и страстью тело, всё же не без труда подавлялся, можно сказать, благодаря полученному строгому родительскому воспитанию и усвоенным приличиям. Мы не были знакомы, увы, и, натурально, белокурая Богиня не обращала на меня – четырнадцатилетнего толстенького мальчика – внимания, как бы я ни пялился на её проходящие мимо и без промедления удаляющиеся круглые коленки. Она жила где-то в нашем околотке, но попадалась на глаза не часто: впервые промелькнула после того, как я был изгнан с последней смены пионерлагеря и вернулся домой на новое место жительства. Во всяком случае, не замечал знакомых мне парней и девчат среди почти всегда её сопровождавших друзей и подруг. Но каждое её появление невольно до предела натягивало во мне тетиву, и образ её потом всплывал, беспокоя воображение.


     Прошло примерно года два с половиной. Я уже закончил десятилетку, подрос и повзрослел, и с девушками научился обходиться более решительно. Однажды мы с ней впервые оказались в замкнутом пространстве Вильнюсского кафе «Таурас» (лит. «Tauras»). Я увидел Богиню так близко, как никогда, и сердце моё затрепыхало… В кафе играла живая музыка, пела Люба Тихонова, очень красивая молодая особа с трагическим лицом. Улыбка как бы тенью проскальзывала на нём, подчёркивая некую роковую фатальность. В интерьере бежево-кофейных с серым оттенком стен с барельефами бизонов или туров, напоминавшими наскальные изображения, высеченные нашими первобытными предками, как факел, светилась Богиня. Рядом с небольшим подиумом в компании музыкантов она оказалась в числе подруг Любы, с которой мы были знакомы, и это обстоятельство уже само по себе сближало… В одном из перерывов я подошёл к Любе и, кивком дав ей понять свой интерес, был представлен Богине.


     Музыканты потянулись к инструментам, Люба – к микрофону, а я получил возможность подобраться поближе, подсесть … Дайна (лит. Daina – песня) – так звали Богиню. Была ли это моя Песня? Я не знал, но петь её хотелось… В тот вечер мне удалось танцевать с ней несколько раз. Я прижимал её к себе, она податливо льнула, обволакивая меня своим очарованием, и мне казалось, что я обволакиваю её, заполняя собой все мягкие её изгибы и впадины. Она завораживала меня, но не подавляла, и мне было эйфорично и легко с ней. Мне показалось, что она повзрослела и хотя внешне ничуть не изменилась, всё же едва уловимые перемены какие-то явственно проглядывались. Что-то безвозвратно переменившееся во взгляде и исходившая от неё внутренняя свобода утверждали уверенное женское достоинство. В тот вечер она принадлежала компании музыкантов и их подруг, и я не питал надежд на продолжение, но осязал, что наше, как мне показалось, обоюдоприятное знакомство не вызывало в ней отторжения, скорей, напротив – ожидание. Заканчивался вечер пятницы. Суббота в те далёкие годы была рабочим днём, и следовало идти отдыхать и готовиться к трудовому утру. Да и пойти-то было некуда. Мой дом находился неподалёку, на той же Пятраса Цвирки (лит. Petro Cvirkos1), что и кафе, и скоро я уже спал, окутанный гормональными грёзами.


     В конце каждого месяца станкостроительный завод «Комунарас» (лит. «Komunaras»), где я трудился слесарем-сборщиком, работал без выходных, чтобы, как и все советские предприятия, выбиваясь из сил, выполнить производственный план. Отмашка давалась в последний день месяца, в лучшем случае, в последние минуты и секунды, т.е. в 24:00, а то и утром – первого числа, и руководство сломя голову бежало к телефонам докладывать в райкомы, горкомы, главки и министерства об «успешном» выполнении плана. А днём первого числа наступившего месяца завод бывал почти пуст, несмотря на трудовой календарь, потому что, во-первых, почти все отдыхали после ночного финиша и следовавшей после него пьянки, заканчивавшейся утром с первыми рейсами общественного транспорта, во-вторых, производить было нечего и не из чего. Я не принимал участия в производственных финишных застольях-застульях-застаночьях-заверстачьях (как будет угодно) не потому, что не употреблял, но по той причине, что не переносил нестерпимую ядовитую вонь зелёных ацетоновых красок, которыми тут же, на месте из пульверизаторов производили покраску только что собранных фрезерных станков. Я пешочком отправлялся домой: проветрить голову и лёгкие, размять ноги после ночного штурма. Производственная щтурмовщина мешала моей учёбе на вечернем отделении Каунасского политехнического института; катастрофически не хватало времени. Также вынужден был оставить занятия боксом, тем более, что известный тренер Левицкас, воспитавший многих мастеров и чемпионов, перспективы во мне не видел.

 
     В старом городе на улице Кретингос (лит. Kretingos1) жили с родителями мои троюродные – сестра Люся и брат Нотка. Окна второго этажа их квартиры выходили на эту улицу и смотрели прямо на костёл Св. Николая (лит. ;v. Mikalojaus). Пройдя холодным воскресным декабрьским утром по запорошенным ночью улицам, я позвонил в высокие двухстворчатые деревянные двери. Люся, ещё заспанная, в халатике, спустилась вниз, отворила дверь, и мы поднялись по крутой деревянной лестнице на второй этаж. Слева от крытых белым лаком деревянных двухстворчатых дверей их квартиры в коридоре были перила, ограждавшие невысокую узкую лесенку, упиравшуюся также в лаковую белую дверь. Там в небольшой квартирке жил папин приятель, земляк и однополчанин Семён Берзас и его жена Фриды. За дверью была крохотная, проходная насквозь кухонька. Из неё ступеньки спускались в  единственную, площадью в четырнадцать-пятнадцать квадратов, жилую комнату, которую сразу, как только взойдешь  из коридора в кухоньку, целиком охватывал взгляд. Когда-то и эта часть жилой площади принадлежала Си;мену и Тайбе Цодиксонам и была ими отдана Семёну Берзасу, когда тот прибыл в Вильнюс после войны. Моя двоюродная тётя Тайбе (tante Taibe) и дядя Симен, Люськины родители, меня обожали и любили, как своего. Душевнейшие люди, наши родственники со стороны моего отца, они – единственно уцелевшие из многочисленной родни, проживавшей в местечке Обяляй (лит. Obeliai) до войны.

 
     Люся предложила чаю. К чаю кстати пришлись свежие тейглах2. Это первейшее лакомство, это исключительная такая вкуснятина… Никогда и нигде не ел я тейглах вкусней тех, что делала тётя Тайбе. Сегодня она была на работе. Дядя Симен отправился к заказчикам отвозить и собирать мебель, а Нотка с утра убежал с ребятами по первоснегу кататься на санках. Зазвонил телефон. Наша бывшая одноклассница Этка, которая жила по соседству, в том же дворе, позвала Люсю, и, сказав, что скоро вернётся, Люся выскочила к ней. Делать было нечего, журналы «Szpilki», «Film», «Kobieta i Zycie»3 я уже перелистал. «Зайти, что ли, к Берзасам? – пришло в голову. – Давно не видел дядю Семёна…». Какая-то возня доносилась оттуда: негромкая, она просто значила, что кто-то там есть. Двухстворчатая крытая белым лаком дверь, раньше соединявшая квартиры, давно была наглухо забита так, что ею не пользовались и завешена сплошной декоративной портьерой с однообразным орнаментом. Подойдя вплотную, переговариваться было можно приложив ухо, а присутствие кого-либо по обе стороны было однозначно слышно.

 
     Я взошёл по лесенке. Лесенка была крута, ступеньки мелкие, и, держась левой рукой за перила, я инстинктивно взялся правой рукой за дверную ручку. Дверь распахнулась, как от толчка, и ещё не войдя, с верхней ступеньки я увидел то, что не предназначалось для постороннего глаза. Дядя Велвл от неожиданности немного отпрянул от тёти Фриды, и моему взгляду открылась её обнажённая грудь и плечи, белизна которых и крупный розовый сосок левой груди мощно ударили в глаза, как снятые в свете юпитеров, крупным планом. Я испуганно извинился, затворил дверь и вернулся в Люськину квартиру.


     Тётя Фрида работала дамским мастером в той же парикмахерской, где и моя мама. Фрида и её младшая сестра, которая с мужем и восьмилетней дочкой уехала в 1957 году в Польшу, были польскими евреями. Тётя Фрида осталась: к тому времени они уже жили с дядей Семёном и собирались узаконить свой брак. Случай свёл их у нас дома. Иногда, после работы, она заходила, чтобы посудачить с мамой и бабушкой, и часто захаживал к нам дядя Семён. Она была иссиня-чёрной брюнеткой с чёрными глазами, её слегка волнистые волосы густой тяжёлой лавой стекали на плечи и вступали в жёсткий контраст с матово-замшевой белизной гладкой кожи овального лица, увенчанного ярко-красной розой припухлых губ между прямым, чуть удлинённым носом и пикантной ямочкой подбородка. Она не обладала, что называется, прекрасной фигурой, но мягкий абрис и оглушительная белизна кожи с просвечивающимися нежно-голубыми жилками без какой-либо видимой розоватости или пятнистости, высокая грудь и стройные ноги придавали ей особость. Порода, понимаете ли… Она вызывала во мне ассоциацию со словосочетаниями Моби Дик4 – Белый Кит. Её нельзя было назвать красавицей, красоткой, феей: этому мешали такая некая расслабленность, какое-то безразличие, временами даже как бы оттенок недовольства, которые ошибочно можно было принять за холодность, вообще манера себя держать и абсолютное отсутствие улыбки. Но иногда в её движениях, повороте головы и молниеносно брошенном взгляде вдруг возникал очень даже заметный огонёк – как из жерла давно спящего вулкана. Она была «вещью в себе».


     Дядя Велвл, Велвке, папин земляк и одногодок, был холост, жил на подъёме улицы Партизану (лит. Partizanu1) и работал в ДОСААФе5  каким-то там инструктором. Во время войны он партизанил в литовско-белорусских лесах, был разведчиком и диверсантом, неоднократно награждён, но никогда не носил ни орденов и медалей, ни орденских планок, и о войне ничего не рассказывал. Он, роста невысокого, всегда носил коричневых тонов костюм, белую, коричневую или чёрную сорочку «апаш», бывало, футболку под пиджак, что тогда выглядело как-то дико, и неизменно коричневую обувь. Купить в те годы подобную одежду было негде: лохмотье, что лежало на прилавках советских магазинов, приличному мужчине в Вильнюсе было не к лицу, и Велвл что-то доставал на Волчьей Лапе (лит. Vilkpedes) на базе, директором которой был бывший партизан Пирмайтис, или в магазине Езерскаса на набережной, возле моста на Зверинец (лит. Zverynas6), а в основном шил в ателье на углу улиц Комьяунимо (лит. Komjaunimo1) и Траку (лит. Traku) у Кановича, отца знаменитого вильнюсского писателя. В прохладное время года мягкая фетровая шляпа «Borsalino», непременно коричневая, покрывала его зачёсанные назад прямые напомаженные тёмные волосы. Белки его глаз снежно сверкали исподлобья, когда он курил, и дымок обвевал его примятый, с седловинкой, нос, но от него никогда, в отличие от обычных курильщиков, не воняло. Иногда он сиял ослепительной белизной ироничной улыбки и был смугл, как таджик, опалённый солнцем Памира. Обращённый на соперника короткий, но пронзительный гипнотический взгляд карих с поволокою глаз, от которого могли вздыбиться волосы и побежать мурашки по коже, невольно возбуждал некую вибрацию, а биллиардные шары с шиком влетали точно в лузу. Велвл и в картишки поигрывал летом в Валакампяй (лит. Valakampiai7), и являлся одним из главных бомбардиров пляжного футбола. И вообще был этакий жох. Когда-то давно, с папой, я несколько раз бывал у него дома, в его небольшой, но ухоженной холостяцкой квартирке. Мы заезжали к нему во двор на папиной трёхколёсной инвалидской коляске и поднимались на второй этаж с «чёрного» хода.

 
     Понедельник, утро. Хорошо – на работу идти не надо! Производственный план выполнен, а сегодня, 2 декабря 1963 года, можно и поспать, сколько захочется. Встал поздно ещё и потому, что слушал ночью «Джазовый час» «Голоса Америки» с Willis Conover8, который через вой и жужжание глушителей всё же пробивался к нам. Почти весь день я провёл в молодёжном кафе-читальне, что находилось буквально у меня за углом, на улице Людаса Гиры (лит. Liudo Giros1), а в «народе» называлось просто «Читалкой». Оно было неким средоточием просвещённости, эрудиции и инакомыслия: там собирались почти все друзья и знакомые, проводились различные тематические вечера и джазовые концерты, коих фанами и поклонниками мы были. День, прошедший даже без короткого посещения «Читалки», казался упущенным, эря потерянным. В тот первый понедельник декабря в «Читалке» никаких спецмероприятий не намечалось, и я к обеду отправился домой. Одна цель маячила и звала меня – Дайна, движение к которой пока не было ясным.


     Вечером к нам зашёл дядя Велвл. Дверь отворила бабушка, и он прошёл с ней на кухню, где я пил чай, вслух почитывая «Легенды и мифы Древней Греции» Н. Куна. Рядом на шесте восседал Маврикий9, внимательно слушая чтение, иногда задавая вопросы и вставляя примечания: он давно всё это знал, как «Отче наш». «Шалом Велвке!» – приветствовал он, и тот ответил: «Шалом Маврик!». Меня Велвл приветствовал отдельно, кивком, одновременно подняв этак брови, тем как бы обозначая немой вопрос, протянул бабушке какие-то ключи и попросил присмотреть за квартирой, пока не приедет дядя Гриша, а он – завтра на три недели в Москву на семинар ДОСААФ. Он захаживал часто, иногда принимал участие в преферансе, расписывание пуль которого проводилось у нас три-четыре раза в неделю. А с Маврикием они были знакомы с довоенной поры. Велвл жил в доме рядом с семейным гнездом папиных родителей, братьев и сестёр. После войны их дома оказались заняты местными жителями, бывшими соседями, которые «унаследовали» и оставшуюся после убийств и разграбления часть еврейского добра. Велвл прошёл в комнаты, беседовал о чём-то с папой. Мама вернулась с работы, присоединилась к ним, а вслед за ней и бабушка. Велвл им что-то рассказывал, и они что-то восклицали и все вместе смеялись. Уходя, он попрощался со мной жестом «Rotfront»10, и его блуждающая улыбка означала: «Я знаю, что ты не болтун. Браво!»

 
     Бесконечно долго тянулись будни, но наконец-то пришла суббота. Маврикий (с моим приходом с работы) недовольно молчал, капризничал, кряхтел и цокал, наклонив чубастую голову набок. Пока я обедал, потом чистил обувь, пиджак, наглаживал стрелки брюк, принимал душ и брился, наш попка продолжал укоризненно кряхтеть, и мои попытки мимоходом вызвать у него хоть слово разбивались об стену молчания. Я был готов одеться и выйти из дому и уже набрался решимости, чтобы позвонить. Мужской голос в трубке ответил утвердительно и позвал Дайну. Без долгих разговоров, вопросов и возражений она охотно приняла моё приглашение пойти в кафе «Литерату светайне» (лит. «Literat; Svetain;»), и я, несказанно радостный, наконец, удостоился реакции Маврикия: «Errare humanum est!». Я немедленно полез в «Словарь иностранных слов» и нашёл – латынь: «Ошибаться свойственно человеку», но время вынуждало поспешать, а не разбираться с тем, что сейчас имела ввиду капризная птица. Маврикий не любил ошибаться.


     Мы встретились в вестибюле и прошли в тёмный салон. Мой выбор пал именно на это кафе. Там исполняли традиционный медленный джаз, который определенно заставлял двигаться в чувственном танце, ощущая близость женщины и, может быть, улавливать какой-то ответный трепет, встречную вибрацию. Мы пристроились у окна. За занавесками зимний вечер зажёг узкий серп луны, и на ветру «качаются фонарики ночные»11. С наших мест получался хороший обзор в полутьму салона. квартет музыкантов задавал сближающую тональность, а полумрак вместе с фонариками над подиумом и освещением столика, где небольшой светильник переключался на красный или синий свет, добавляли интима. Мы пришли раньше, чем начиналась музыкальная программа, чтобы занять столик на двоих; чуть позднее в этом салоне все места будут заняты. Мы танцевали под музыку из фильма «Серенада Солнечной долины» с Гленном Миллером, Сент Луис Блюз, Крик Любви Креола, и горячий свинг негритянского джаза, катализируемый «Варцихе»12, через уши лился в нас и наполнял до краёв, сплавляя наши души в некую единую субстанцию. Мы ели там всякие вкусности, изобретённые и искусно приготовленные из скудного советского ассортимента кулинарами этого популярного кафе, пили крепкий кофе, и когда настало время его закрытия, наши головы и тела, получившие лишь начальный импульс, жаждали продолжения, невыраженного вслух желанного уединения и ласки. Я не был уверен, что так прекрасно и заманчиво начавшийся холодный зимний вечер не сулит мне перспективу, но что-то мельком где-то проскочившее слово, не зафиксированное и не загрузившее сознание, подначивало и цепляло. Дома родители, пойти некуда, в гостиницу не влезешь: трагедия нашего юношеского поколения, выразившегося поговоркой: «Есть кого, есть чем, но негде».

 
     Вспомнились вроде бы не в тему сказанные мне перед уходом слова Маврикия о свойстве ошибаться. К чему бы это? С завистью всплыла картина любовных утех тёти Фриды и дяди Велвла. И всплыло, всплыло… Оно – то, что подначивало: дядя Велвл, ключи, Партизану (лит. Partizanu)… О Б-ги, благословенный Эрос13, благословенная Шочикецаль14, я спасён! Дайна заметила охватившее меня возбуждение, пришедшее на смену начавшемуся было унынию, и вопросительно посмотрела, поёживаясь и втягивая светловолосую головку в коричневый мутоновый воротник. Я робко, колеблясь спросил:
– А давай, Дайна, пойдём на Партизану? Там квартира моего знакомого.
– Давай! – тихо ответила Богиня.

 
     Для этого нам потребовалось заскочить ко мне, чтобы взять ключи и прихватить «что-нибудь» для приятного времяпрепровождения. На улицах было скользко, и, хотя до моего дома оставалось метров триста, мне, томимому нетерпением и неловким молчанием, это показалось долго и далеко. В коридоре я снял ключи с крючка вешалки, прихватил из книжного шкафчика возле моего лежака бутылочку трёхзвёздочного армянского и коробку конфет, незадолго припрятанные на всякий случай. Случай же подогнал проезжавшее мимо такси. Мы быстро доехали, пока я размышлял: если Велвл обнаружит, что кто-то посторонний бывал в его отсутствие в квартире, то сразу поймёт кто. Но я-то ведь никому ничего… И туда же…


     На двери цвета бордо красовался фанерный, покрытый бесцветным лаком почтовый ящик с латунным номером 7 на лицевой дощечке, отставшей от боковых, и в щель наполовину пролезло письмо, на котором в графе «кому» значилось: Померанцу Велвелу Нахмановичу. Я втолкнул письмо внутрь, пристукнул по лицевой фанерке и вставил ключ в замочную скважину. Круть туда, круть сюда, круть-верть, однако ни один ключ из трёх не поворачивался. Попросив минутку подождать, я пулей кинулся к чёрному ходу, и там конфуз подтвердился… Проклятье! Я схватил не те ключи. Я вернулся и, не веря своим глазам, попытался ещё раз. Смешанная и смешная волна негодования, стыда и самоиронии нахлынула на меня, я сбивчиво, как будто сызнова учась говорить, извинялся, мол, ошибочка получилась, перепутал ключи.

 
     Совершенно не ожидая, что Дайна согласится повторить попытку с ключами, мы вышли – и опять удачно подвернулось такси. Стыд пожирал меня, как кипяток съедает тающий лёд. Жар охватил и пронизал меня, я липко вспотел, пытался шутить, стараясь смягчить ситуацию, но шутки получались куцыми и в целом это было смешней смешного. Дома я рассмотрел ключи, висевшие на другом крючке вешалки, повесил первую связку, сделал щедрый глоток Whisky из початой квадратной бутылки папиных запасов и побежал. Такси ждало. Молоденький таксист обсуждал с Богиней какой-то фильм, из радио тихо лилась «Песня о друге» из фильма «Путь к причалу», романтический флёр вместе с дымом сигарет окутывали салон, а я был вновь целеустремлён и полон надежд. Увы, повторная попытка оказалась столь же неудачной. Меня буквально охватил тихий ужас, я не мог повернуться, боясь встретиться с ней глазами. Я был в шоке, совершенно оцепенел. Потом долго не мог ничего вспомнить, кроме того, что долго стоял лицом к двери Велвкиной квартиры. Не помнил я, ни как мы расстались с Богиней, ни как и когда попал я не домой, ни как я очутился утром в кресле у тёти Тайбе. Впоследствии она упрекала меня, что я был пьян без сознания, хотя было ли это опьянением…


     Я не спал и не бодрствовал, полулёжа-полусидя в глубоком кресле. Я находился в прострации, и всё, что творилось вокруг меня и со мной, не давало успокоиться и уснуть. Пришла тётя Фрида в прозрачном, облегающем её соблазнительное тело хитоне. Она остановилась в том месте, куда через окно во мглу комнаты падал сноп призрачных лучей прожектора, отражённых от черепицы и стен костёла, и всей мощью тайфуна дунула на меня ледяным дыханием, от которого всё покрылось инеем. Я промерзал насквозь до самой глубокой жилки, до каменеющего от студёного ветра сердца. Из-за Фриды выглядывало испуганное, с вытаращенными глазами, лицо её мужа Семёна, который старался обвить правой рукой её тело, а левой, как фиговым листком, прикрыть покрытый пышной растительностью влажный вожделенный лобок. Она обдувала леденящим дыханием весь мир, словно лежащий у её ног, и с присвистом нашёптывала: «Errare humanum est! Errare humanum est!» За ними в дальнем углу Тайбиной квартиры разверзлись стены, и в недостижимой призрачной дали, под немеркнущим солнцем Эллады, как «Драгоценный легчайший цветок», тосковала Дайна – Богиня Любви Шочикецаль. Знойный ветер, долетавший из далёкой Эллады лёгким, тёплым дуновением, доносил аромат и тепло богини и не давал мне промёрзнуть окончательно, оставаясь единственным флюидом, который не позволял угаснуть едва теплившейся во мне крохе энергии.
 

     Через разверзшиеся стены влетел Маврикий. Он совершил мягкую посадку на платяной шкаф, стоявший позади ледяной парочки и уселся над зеркалом полуоткрытой дверцы шикарного орехового бегемота работы дяди Семёна. Умница, наш Маврикий вовремя почувствовал, что его Йонке попал в беду и, не раздумывая, совершил жертвенный перелёт через ночную зимнюю стужу, чтобы протянуть мне крыло помощи. Он, потомок пернатых из жарких стран далёких континентов, с высоты надзеркалья оценил обстановку: его зоркий и мудрый глаз увидел тоскующую Богиню Шочикецаль в призрачной дали Эллады. Его гены напомнили ему былую вольность и высь ацтекского неба. «Встань и иди», – скомандовал он мне, и этой не терпящей возражений фразой индуцировал во мне возбуждение и всплеск остававшейся энергии. Я встал, словно Голем15, которому рабби Лев приказал «Встань на ноги! Иди!», и, прихватив пальто и авоську с коньяком и конфетами, лежавшими на полу возле кресла, подошёл к Маврикию. Примечательно, что я сохранил их, несмотря ни на что, ибо, как говаривают в наших краях: «Geriau tevas nuo stogo, negu lasas pro sali»16. Прозорливый попка, указав крылом на недостижимую даль, объявил, что надо бежать туда. В это время дядя Семён, задрав хитон и покрывая поцелуями благоуханное тело Фриды, опускался всё ниже и ближе к «самому дорогому», пока Фрида не повернулась, чтобы вновь обдать нас своим леденящим дыханием. Собрав все силы, я проковылял через пролом и, удерживая равновесие с помощью Маврикия, по лунному лучику сошёл на заснеженную твердь. «Бежать! – прохрипел он, показывая крылом направление: – Аlea jacta est! Жребий брошен, как сказал Цезарь».


     Безусловно, я не мог, как мальчик Нильс из повести «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями», написанной шведской писательницей Сельмой Лагерлёф, сесть на шею нашему попугаю и пересечь с ним в полёте бескрайние просторы, высоченные горы и климатические зоны. Там ведь сказка… Здесь была суровая действительность, которая не исчерпывалась только тем, что Маврикий был не настолько велик, а я недостаточно мал… Но вооружённый ученостью и опытом, Маврикий рассказывал мне, что знание каббалы, еврейской истории и древнейших преданий, почерпнутых им от собственных родителей, а также заботами мудрецов нашего рода из старинных еврейских и мавританских библиотек Толедо17, предоставляют возможность воспользоваться другими способами достижения цели – Благословенной Эллады. «Не мы учим людей, но люди нас. Но мы живём долго и накапливаем мудрость многих поколений, чтобы передавать её людям. Так повелел Всевышний», – говорил он. Мои промёрзшие под ледяным дыханием тёти Фриды суставы рук и ног, спина и шея начали отходить, отогреваться, и я ускорил шаг, намереваясь до рассвета прокрасться домой, чтобы подкрепиться, взять фонарик, спички, взять денег, меховую шубку Маврикия с прорезями для крыльев и меховую же шапочку с завязками и отправиться в путь.

 
     Наш путь в Древнюю Элладу к тоскующей Шочикецаль, согласно Маврикию, пролегал через Аид18 – это самый короткий путь. Я же полагался во всём на друга-попку, который указывал путь и направление, и мы, не теряя времени, пошли на улицу К. Гедриса (лит. К. Giedrio1), где в подземельях Доминиканского костёла начиналась узкая тропинка в сторону Аида. Он рассказывал мне, что подземелья доминиканцев в Вильнюсе являются самым началом Аида и там в этих обширных подземных галереях сидят во множестве окаменелые скелеты детей и взрослых, умерших от холеры и чумы и не сумевших добраться до Стикса18. Я и сам читал эти легенды старого Вильнюса и знал, что из подвальных галерей проложены теперь уже заваленные и заброшенные подземные ходы по всему Вильнюсу: в гору Гедиминаса и в Тракайский замок – старую столицу и резиденцию Великих князей. С детства, когда мне не раз приходилось бывать на Гедриса, я замечал в боковой стене Доминиканского костёла ржавую металлическую дверь тремя ступеньками ниже тротуара и высотой меньше человеческого роста. На двери не всегда ржавел висячий замок, и однажды нам, мальчишкам близлежащих улиц, довелось заглянуть за неё. Тогда нам ещё не было необходимости пригибаться, и, пройдя сквозь полутораметровую стену через узкий наклонный лаз высотой с ту же дверь, мы обнаружили громадные казематы. Там было сыро, гулко, слишком темно и стало страшно идти дальше. Когда мы повторили экспедицию, вооружившись фонариками, нам далеко продвинуться не удалось. Луч растворялся в темноте ни на что не падая и ничего не освещая.

 
     Светало. Мы шли по K. Гедриса, приближаясь к заветной двери, полагая, что это самый надёжный способ проникнуть в подземелье незамеченными, в обход внутренних помещений костёла и монастыря. В бытность ребёнком мне приходилось часто бывать в этом костёле, когда наша домработница Тереза брала меня с собой на службы, праздничные мессы и пышные католические процессии с иконами, статуями святых и хоругвями вокруг этих храмов, потому что оставь меня дома, бабушка не справилась бы со мной и младшим братом, а взяв нас двоих в костёл, не справилась бы Тереза. Тогда брат был ещё слишком мал, а я, поглощённый богатством декораций, их палитрой и сценами культового действа, спокойно на скамейке внимал происходящему.

 
     Маврикий сидел на моём левом плече, вёл дозор окружающего пространства, и когда мы почти поравнялись с дверью, шепнул мне на ухо: «Мент, на углу мент…». Действительно, стоявший на углу Й. Гарялиса (лит. J. Garelio) и Траку милиционер направился к нам. Мы сблизились, и мент, козырнув: «Старшина милиции Микалюкштис», сказал, что задерживает подозрительных лиц, к коим он относит и меня, возможно, причастных к ограблению гастронома «Сакалас» (лит. «Sakalas»), из которого сегодня ранним утром выкрали кур. При этом он косился на попугая, и когда я задал вопрос, почему меня, он ответил, потому что кур в основном едят евреи. С последним утверждением я поспорить не мог, ибо евреи с непритворным удовольствием и аппетитом кур едят, это правда, но заподозрить в Маврикии курицу… Это – ну, знаете ли! Он показал пальцем на золотой магендовид19, украшавший шею Маврикия, и я, не дожидаясь вопроса, выпалил, что эта птица – не курица, а попугай, и где вы видели кур с магендовидами, хоть их и признали еврейской птицей, и потом мы же идём совсем с другой стороны. Я рассказал ему анекдот, в котором пожилая еврейка, желая в письме за границу описать советское изобилие, говорила: «Пойдёшь на базар – там за рубль слона купить можно. Но зачем мне так много мяса? Лучше я добавлю три рубля и куплю курочку». Изобразив улыбку и поджав губы, старшина Микалюкштис сделал исчерпывающий жест ладонями в стороны и направился вниз, к университету. Он, должно быть, понял, что мы здесь ни при чём или что поиздеваться не выйдет.


     Старшину скрыл горбатый изгиб улицы, и мы юркнули в протестующе застонавшую дверь. Я включил фонарик, пригибаясь и прикрывая левой рукой птицу, чтобы не зацепить ею стены, боком вышел из лаза в неизведанное пространство, в котором лучу фонарика некуда было упасть. Сообразив освещать боковую стену на уровне каменного пола, чтобы не потерять ориентацию, я повернул вправо и пошёл вдоль стены. Маврикий одобрил вектор движения, он полагал его логичным; мы удалялись от внешних стен перекрёстка в глубь мрака. Стена шла не прямо, она закручивалась внутрь и вниз, а каменный пол сползал уклоном в булыжный, потом в грунтовый, как будто в безлунную ночь съехал со столбовой дороги на какой-то древний просёлочный тракт. Однако чем дальше мы продвигались, тем теплее становился немигающий чёрный воздух Преисподней, заставивший снять с Маврикия шубку и шапочку и уложить их в котомку. Я же, промёрзший до мозга костей под ледяным дыханием Фриды, казалось, на всю оставшуюся жизнь, снимать зимнее пальто не спешил. Отметив, по настоянию Маврикия, в записной книжке эту дорогу как «Виа Безмороза», мы положили начало схеме пройденного пути. Вместе с теплом идти становилось всё легче: глаза привыкали к темноте, вообще мрак стал из чёрного серым, стали постепенно отчётливей проступать очертания предметов, различаться оттенки серого. «Жизнь стала лучше, жить стало веселее». Скорость движения неестественно увеличивалась по мере погружения спирали (именно в виде наклонной растянутой спирали представлялся наш путь в трёхмерном пространстве) вглубь тверди земной. Наконец мы вышли на бескрайнюю равнину, которую, сколько хватало глаз, заполняла жидкая серая дымка, но зоркое око Маврикия различило размытые вдали, словно занавеской из газа, очертания одинокой пары. Это не могли быть какие-то злодеи, казалось нам; Маврикий утверждал, что дорога, по которой идём мы, – это тропа в Элизий , на неё злодеи попасть не могут, а попадают они в Тартар18, поэтому подходят к Стиксу другим путём, а там перевозчик душ мёртвых Харон18 за плату в один «обол» соответственно переправляет их через Стикс по назначению свыше. Маврикий, как я уже упоминал, был основательно вооружён высшими таинствами и заклинаниями, которые помогут нам в достижении Царства Мёртвых и, что особенно важно, в выходе из него, а оно для простых смертных было невозможным. Но не для нас ...!


     Мы настигли странную пару, которая присела на большой плоский камень у вонючего болотца, окружённого полями, поросшими сорной травой и редкими чахлыми кустами. На камне газета «Комсомольская правда», служившая скатертью, была сервирована разложенными в две стопочки кружками «Отдельной» колбаски; солёные огурцы на ней, нарезанные также кружочками, утопали в вытекшем из огуречных пазух рассоле, который отпаивал портрет Джона Фитцджеральда Кеннеди, 35-го президента США, убитого в техасском городе Далласе 22 ноября 1963 года. Трапеза, как принято, неизменно дополнялась бутылочкой несравненного лимонада «Буратино». Мы познакомились. Это были комсомольские активисты Лиса Алиса и Кот Базилио20 (помнится, видел их на заводе «Комунарас» (лит. «Komunaras») на митинге, где они что-то клеймили и к чему-то призывали), которые «по зову партии, по велению сердца», получив комсомольские путёвки, стали первыми пионерами освоения целинных земель Царства Мёртвых. Осваивать они ещё не начали – надо дойти, а в пути нужны деньги, и они стали настойчиво уговаривать меня сделать взнос в интернациональный фонд подземных строителей коммунизма. Маврикий, напуганный их настойчивостью, шептал мне в ухо: «Дай, дай, чтобы отстали». Я достал кошелёк, вынул оттуда деньги, но увидев «деревянные», образца 1961 года21, они отказались. С какой стати они предполагали получить от меня в другой валюте, не понимаю? Может, это была обычная провокация, но какой смысл она имела здесь? Когда в 1960 году у нас побывали папин дядя Рахмиэль с тётей Лилей, приехавшие из Южной Африки, они предлагали оставить нам немалую сумму в фунтах и долларах, но папа и мама наотрез отказались. Зря, наверно… Комсомольские миссионеры, узнав о цели нашего путешествия, подняли нас на смех. Она была для них пустой, мещанской, ущербной, в ней не было революционной романтики и ожидания великих свершений. Тем не менее они предложили нам принять участие в трапезе, присоединив к их ассортименту свою снедь, но опять же Маврикий, мой ангел-хранитель, стал стучать лапкой по плечу: пора, мол, прощаться. Я вспомнил, как папа говорил мне, чтобы я с «этими коммуняками» не связывался, хотя сам до войны был комсомольцем, потом членом компартии в подполье и, как политзаключённый, сидел в тюрьме в городе Паневежис. Поэтому, развязно помахав им правой ладонью, процедив «адью» и услышав в ответ угрозу с отложенным сроком исполнения наказания: «Ладно! Мы ещё встретимся…», – я поспешил удалиться.


     Ускоряя шаг, мы двигались в направлении, указанном Маврикием. Мрачный однообразный равнинный ландшафт Преисподней менялся: поля, поросшие сорной травой и редкими чахлыми кустами, переходили в горбившуюся невысокими холмами, разделяемыми ущельями и расселинами, покрытыми серыми колючками, над которыми неприкаянно носились тени умерших. Бдительный Маврикий вёл дозор и первый заметил их характерные движения, напоминающие полёты летучих мышей. Этим сообщением он вывел меня из состояния погружённости в юношеские воспоминания о знакомых прелестных дамах. По его авторитетному мнению, наличие этих теней, которых Харон по различным причинам не переправил в Царство, свидетельствовало о непосредственной близости к Стиксу. Мы шли, и серость того, что можно было с сильной натяжкой назвать воздухом, стала менее густой: посветлело, иначе как бы Харон мог разглядеть лица клиентов. Преодолев вершину очередного холма, мы увидели Стикс. Отдавшись силам подземного притяжения, мы скатились с холма, и пред нами гигантская река Стикс, грязная и мутная, тащила свои черные волны среди пустынной безмолвной долины. Лишь берега, покрытые жидкими тростниками да бестелесными тенями рыб в её водах, напоминали о жизни, которая здесь начинает своё угасание. Очищенная от тростника дорожка вела к наспех сколоченной из дощечек разобранной тары некрашеной будке, своей красной в белую полосу конической крышей напоминавшей колпак Буратино. В окне будки под полукругом написанного большими заглавными буквами слова «касса» висела табличка: «Ушла… Приду!». Мы оглянулись: от будки до берега пролегал трап, собранный из тех же тарных планок. Заканчивался трап недалеко, в дымке на расстоянии не больше одной стадии22, а в плывущей к берегу лодке различался на фоне паруса неподвижный силуэт человека с веслом. Должно быть Харон…
 

     Оглядывание берега прервала загремевшая будкой кассирша в синей косынке, повязанной позади. «Не верь глазам своим! Так не бывает потому, что так не может быть никогда!» – пронеслось в голове. Она была до невозможности похожа на кассиршу из гастронома «Сакалас», куда бабушка и мама посылали меня за продуктами. Мне нравилось смотреть на её симпатичное лукавое личико с ямочками на щёчках и то, как она споро стукает пальчиками по кассовому аппарату, в то время как её приоткрытая тугая грудь колышется в такт дыханию. Неоднократно видел там я и нашего дядю Велвла. Он жил всего в двухстах метров от магазина и отнюдь ведь не поэтому всегда неизменно крутился возле неё. Я достал кошелёк, вынул деньги, и кассирша, увидев купюры, сразу застрекотала: «Если вас интересуют куры, то знайте, что сегодня ранним утром, задолго до открытия магазина их покрали, взломав служебный вход со двора». От удивления и неожиданности у меня пересохло в горле, я глотнул слюну и сиплым голосом произнёс: «Яаа…, ми…, мне два билета на лодку до Элизияаа», – протягивая рубли. «Рваных не берём!» – улыбнулась она такою улыбкой, что я моментально забыл обо всех прочих своих желаниях. Знаток древности, мифологии и эллинистического мира, Маврикий искренне удивлялся тому, что в Преисподней появились такие вещи, которых раньше никогда здесь не бывало Они не описаны ни у одного из античных авторов – историков, поэтов и мыслителей, и Маврикий отнёс всё это на счёт и в преисподней шагнувшего вперёд прогресса и социализации человеческого общества. Писал же ещё в 1933 советский поэт, обгонявший время, певец Украины: «Не той тепер Миргород, Хорол-річка не та», – Павло Тычина. Вот и здесь…


     Силуэт человека с веслом высадился из лодки на берег и, видимо, движимый желанием узнать причину столь долгой нашей задержки возле кассы, вышел из дымки и направился к нам. Мы смотрели на его приближение, ждали, что Харон подойдёт и разберётся с недоразумением. Он шёл к нам с веслом в правой руке в расстёгнутом, мятом, пуговицы оторваны, где с мясом, где торчали нитяные хвостики, когда-то цвета какао габардиновом пальто, из-под которого виднелся коричневый костюм с тёмной майкой под горло. На голову его эдак с наклоном, щегольски, как у французских маки, был воздет тёмный берет, декорированный сбоку круглым значком с лозунгом «Cuba – faro de America»23 на фоне мощного луча, исходящего из маяка. Пока я, ослеплённый ярким светом маяка, позволявшего ему получше разглядеть клиента, жмурился и сморкался, Маврикий, которому свет не мешал, приветствовал его: «Шалом, Велвке!» И я услышал: «Шалом, Маврик!» О Боги! Всё смешалось в доме Облонских… Харон повернул берет, чтобы маяк меня не слепил, отложил весло в сторону и озарил меня своим свирепым, сверкнувшим белками глаз, взглядом. «Где я? – взглянул я на Маврикия, затем на Харона. – На семинаре ДОСААФ в Москве…?» И тут, к моему ужасу, он мне так сказал, как приговор вынес:
Der taivl zol dir nemen!
Du host gekumt bai vemen?
Ver hot geruft do dir?
Du klapst nit in di tir24 …

 
     Стало жарко, тело затекло и ныло. Я поёрзал в кресле и расстегнул пальто. Рядом лежали шубка и шапочка Маврикия, а он сам сидел над зеркалом раскрытой двери шкафа. Маврикий сегодня был задумчив: не мигая, наблюдал за мной и молчал. Люся следила за тем, как Нотка делает уроки, и читала в ноябрьском номере журнала «Новый Мир» повесть «Один день Ивана Денисовича». Тётя Тайбе хлопотала на кухне, ещё намедни она говорила, что будет делать тейглах, имберлах и померанцн34. Ведь скоро Ханука25 …
Вечером на кухне я пил чай с малиной и вслух читал те же «Легенды и мифы Древней Греции» Н. Куна, а рядом на жерди Маврикий внимательно слушал, хотя давно всё это знал, как «Отче наш». Заканчивался воскресный вечер, надо идти ко сну – утром на работу.
 
    
     Ключи, которые оставлял Велвл, предназначались дяде Грише, высокому красавцу-брюнету а’ля Gregory Peck26. Дядя Гриша работал директором кинотеатра «Аушра» (лит. «Au;ra»), был обаятельным мужчиной и не знал отбоя от женщин. Он устраивал перед выходными или праздниками ночные просмотры кинофильмов для друзей и близких знакомых. Его обожали все: и старики, и дети. В 1965 году дядя Гриша уехал в Израиль, разбогател в Южной Африке и женился на индийской красавице с красным пятном во лбу. Ключи тогда он взял раньше меня, и были они от его квартиры, и находились у жившего недалеко дяди Велвла, пока сам дядя Гриша был в отъезде.
Прошло немногим более двух лет. Я встретил нашу Богиню тёплым майским днём. Она катила перед собой коляску с двумя карапузами-близнецами, прекрасно выглядела после родов, ничего не потеряв во внешности, а замуж Дайна вышла за молоденького таксиста, с которым, ожидая меня, обсуждала какой-то фильм. «Я вспоминала тебя и совсем не обиделась, но ты пропал», – промелькнула в глазах насмешка. «Я тоже вспоминал тебя», – с грустью произнёс я и не вслух мысленно промолвил: «Шочикецаль». Когда приходит в голову воспоминание о том злополучном вечере, меня щемит неприятный слизкий душноватый осадок. До сегодняшнего дня. Как будто…


Примечания:

1. 1. В тексте указаны названия улиц того времени. Их названия сегодня:
Petro Cvirkos – Islandijos, Pamenkalnio,
Kretingos- Sv. Mikalojaus,
Partizanu- Naugarduko,
Komjaunimo – Pylimo,
Liudo Giros- Vilniaus,
K. Giedrio – Sv. Ignoto;
2. Тейглах, имберлах, померанцн (мн. ч.) – еврейская кухня, сладости.
3. «Szpilki», «Film», «Kobieta i Zycie» – Польские периодические издания: сатирический еженедельник «Шпильки», еженедельник «Фильм», еженедельник «Женщина и жизнь»;
4. «Моби Дик, или Бе;лый кит» (англ. Moby-Dick, or The Whale, 1851) — основная работа, длинный роман Германа Мелвилла, произведение литературы американского романтизма;
5. ДОСААФ – Добровольное общество содействия армии, авиации и флоту, добровольное самоуправляемое общественно-государственное объединение, цель которого — содействие укреплению обороноспособности страны и национальной безопасности;
6. Zverynas – Исторический жилой район Вильнюса;
7. Valakampiai (Valakupiai) – Предместье, рекреационная зона Вильнюса;
8. Willis Conower – Уиллис Кларк Коновер (младший) (англ. Willis Clark Conover; 18.12.1920–17.05.1996) — американский джазовый продюсер и радиоведущий на радио «Голос Америки», проработавший там свыше сорока лет;
9. Маврикий – Учёный попугай (кличка), описанный автором в рассказе «Чаепитие с попугаем»;
10. Rotfront – (приветствие) интернациональный пролетарский жест: поднятая правая рука со сжатым кулаком;
11. «Качаются фонарики ночные» – строка из авторской песни известного питерского поэта Глеба Горбовского, которая стала блатной классикой;
12. «Варцихе» – марочный грузинский коньяк, относящийся к общей категории КВ. Его выдержка составляет 6-7 лет;
13. Эрос, также Эрот – греческий бог любви, которому в римской мифологии соответствуют Амур и Купидон, олицетворение любовного влечения, обеспечивающего продолжение жизни на Земле;
14. Шочикецаль – В мифологии ацтеков – богиня любви, цветов, плодородия, беременности, домашних дел, земли, игр и танцев, но в основном – богиня любви, Шочикецаль изображается в виде красивой молодой женщины. Её имя обозначает  «Драгоценный легчайший цветок».
15. Голем – персонаж еврейской мифологии, возникшая в Праге еврейская народная легенда об искусственном человеке («големе»). Создание голема народная легенда приписывает знаменитому талмудисту и каббалисту, главному раввину Праги Махаралю Йехуде Бен Бецалелю.
16. «Geriau tevas nuo stogo, negu lasas pro sali» – (лит.) Пусть лучше отец с крыши упадёт, чем капля мимо прольёт.
17. Тoledo – город в центральной части Испании, в исторической области Кастилия, столица страны до 1561 г. В западной части Толедо находится знаменитый еврейский квартал, вдохновивший не одного писателя-романтика на написание своих бессмертных произведений.
18. Аид, Стикс, Элизий, Тартар, Харон, обол – Аид – в др.-греч. мифологии бог подземного Царства Мёртвых и название самого царства. Харон — перевозчик душ умерших через реку Стикс в Аид за плату в один обол (по погребальному обряду – находящийся у покойников под языком). Тартар – глубочайшая бездна под царством Аида. Элизий – «елисейские поля» или «долина прибытия» загробного мира, где избранные герои проводят дни без печали и забот. Противопоставляется Тартару.
19. Магендовид – (идиш.) древний символ, эмблема в форме шестиконечной звезды, С XIX века Звезда Давида считается еврейским символом. Звезда Давида изображена на флаге государства Израиль и является одним из основных его символов.
20. Лиса Алиса и Кот Базилио – персонажи сказки «Буратино» А. Н. Толстого.
21. В 1961 году проведена денежная реформа, в ходе которой были введены в обращение новые банкноты номиналом 1, 3, 5, 10, 25, 50 и 100 рублей.
22. Стадия – единица измерения расстояний в древних системах мер многих народов, введённая впервые в Вавилоне, а затем перешедшая к грекам и получившая своё греческое название. Аттическая стадия = 177,6 м.
23. «Cuba – faro de America» – Кубинский пропагандистский лозунг «Куба – маяк Америки» (континента)
24. Перевод с идиш – Чёрт бы тебя побрал!
К кому пришёл теперь?
Тебя сюда кто звал?
Ты не стучишься в дверь…
25. Ханука – еврейский праздник, установлен во II веке до н.э. в память об очищении Храма, освящении жертвенника и возобновлении храмовой службы Маккавеями, после разгрома и изгнания с Храмовой горы греко-сирийских войск и их еврейских союзников в 165 г. до н.э.;
26. Gregory Peck (Eldred Gregory Peck; 5.04.1916–12.06.2003) – американский актёр, один из наиболее востребованных голливудских звёзд 1940–1960-х годов. Лауреат премии «Оскар» в номинации «Лучший актёр» за роль адвоката Аттикуса Финча в драме «Убить пересмешника» (1962). В 1999 году Пек занял двенадцатую строчку в списке 100 величайших киноактёров в истории по версии Американского института киноискусства.