Расстрел, часть II

Евгений Богданов 2
Глава двенадцатая               

1
Их арестовали 21 марта: Николая в Могилёве, Александру Фёдоровну в Царском Селе. Временное правительство пошло на эту меру, желая (о, кабы так!) обезопасить его и его семью от революционно настроенных рабоче-крестьянских масс. И тем же чохом продемонстрировать массам собственную революционность: дескать, видите, массы, как мы следуем вашей воле, да-с! заперли угнетателя под замок.               
 Прибывший в Александровский дворец генерал Лавр Георгиевич Корнилов, на то время командующий войсками Петроградского округа, объявил:
– Ваше Величество, я уполномочен сообщить Вам, что с этого часа Вы считаетесь арестованной.
– А государь? – со скрытой тревогой спросила Александра Фёдоровна; у губ легли горькие складки. – Его тоже арестовали?
– Так точно. – Генерал посмотрел на неё с состраданием. Удивительная женщина, подумал он, настоящая императрица. Чёрт бы побрал её слабака супруга, не смог защитить ни себя, ни  детей, ни её саму. Венчалась с наследником престола, а очутилась в положении арестантки. Притом тогда, когда уже погубила своё здоровье, нарожав ему будущих арестантов...
+>
Николая привезли в Царское 22 марта. Изолированного от армии, от верных войск, подло преданного генералами.
После круговой измены и трусости и обмана.
Новое положение внешне не отразилось на отрёкшемся императоре. Время он коротал за фотографией, чтением и пасьянсами. Казалось, он даже испытывает удовольствие от своего нового положения. Наверное, впервые за двадцать два года царствования он почувствовал себя свободным, несмотря на все утеснения и запреты.
Передвижение ограничивалось стенами дворца, прогулки позволялись только на отведённом участке парка. Любые сношения с внешним миром запрещены. Поступающая почта контролировалась комендантом. Кряду с этим, у него отняли личный архив, искали изобличающие документы. В чём изобличающие? В изменнической деятельности (?!) в пользу немцев, – таково было указание Чрезвычайной следственной комиссии от июня 1917-го.
 А тогда, в марте, в первые дни заточения во дворце, его отгородили даже и от семьи, позволяя видеться с нею лишь за обеденным столом. Надсмотрщики разве что пальцами в тарелках не ковыряли, дабы выискать несанкционированные записки.
Когда семья выходила к завтраку, в столовой её поджидали двое приставленных офицеров: закончивший дежурство и заступающий на него. Как-то, попрощавшись по обыкновению за руку с отдежурившим, Николай протянул её сменяющему, некоему подпрапорщику Ярыничу. Тот, отступил на шаг, руки не принял.
Наверное, первый раз в жизни выдержка изменила государю.
– Голубчик, за что?! – спросил он дрогнувшим голосом.
Ярынич ответил фразой, каковая, по его расчёту, должна была непременно сделаться  исторической:
– Когда народ протягивал вам руку, вы её не приняли, вспомните Девятое января! Теперь наша очередь заплатить вам той же монетой!..
Болван, прокомментировал Глеб выходку офицерика: в тот день царя вообще не было в Петербурге…
В обстоятельствах новой жизни Николай сохранял редкое самообладание. Дважды в день по регламенту гулял в парке, в предписанном месте, пилил дрова, скалывал лёд с дорожек, убирал снег. Только однажды позволил себе сорваться. На прогулке кто-то из конвоиров, топавший за ним по пятам, стал наступать на пятки («гы-гы-гы!») в буквальном смысле; Николай, не оборачиваясь, хлестнул его по ногам тростью. Топтун отстал и впредь тащился не ближе пяти шагов.
…А время тянулось в тягостной неопределённости. Что будет завтра, какая участь им уготована новыми правителями России?.. 
Жизнь под стражей разнообразилась визитами Александра Фёдоровича Кер;нского. Впервые встретились они в апреле; бывший стряпчий приехал к бывшему самодержцу, заранее настроившись агрессивно. Николай принял его на детской половине, в классной комнате. Кроме императрицы, присутствовали старшие дочери Ольга и Татьяна с наследником Алексеем, уже поправившиеся после кори. Младшим, Марии и Анастасии, доктор Боткин прописал постель.
Николай, представляя своё семейство, держался просто, естественно, как всякий воспитанный человек:
– Моя жена Александра Федоровна. Сын Алексей. Дочери Ольга и Татьяна. Младшие дочери Мария и Анастасия больны. Если желаете их видеть, пройдемте в спальню. Надеюсь, вы не боитесь заразиться корью?
Эта простота и эта естественность произвели на незваного
гостя сильнейшее впечатление. Щёки министра порозовели. С уст его готовы были слететь слова: «Ваше Величество, я не жандарм!» 
– Не станемте их тревожить, –  сказал он, прикусив губу.
– Как будет угодно.
Был Николай при регалиях, в безупречно отглаженном мундире, тогда как гость – в тужурке, без манжет, в несвежем воротничке – выглядел совершеннейшим моветоном. И не был бы он Керенским, если бы в последующем разговоре не преминул подчеркнуть государственной значимости своей персоны, в частности, в законотворчестве.
– Между прочим, я добился отмены смертной казни как наказания!
– Вы хотите сказать, что мы были приговорены? – понял его по-своему Николай.
– Нет-нет, – смешался Александр Фёдорович, – я вовсе не это хотел сказать!
И, сбиваясь с фразы на фразу, заговорил горячо о том, что  многие его товарищи по борьбе поплатились жизнями, но лично он как генерал-прокурор принципиально против любого аутодафе.
– Вы гуманист, – заметил Николай ровно, без ожидаемого восхищения, но также и без сарказма. Всю жизнь он старался не задевать чужих самолюбий и в высказываниях всегда был корректен и осторожен. И – особо учтив с людьми, враждебно к нему настроенными.
Керенский поспешил откланяться, обещав в скором времени  навестить опять.
– Будем рады, – сказал Николай кротко.
Этой кротостью он и доконал спесивого адвоката. Дома, в передней, вперившись взглядом в зеркало, Александр Фёдорович с немалым усилием вернул себе брутальное выражение, каковое по утрам отрабатывал на лице и чуть было не утратил от общения с экс-царём.
В новые визиты Керенский был решительно другой человек: участливо справлялся о самочувствии каждого члена семьи, не терпит ли кто каких-либо притеснений, в чём нуждается, и так далее в том же роде.
– Нет, нас всё устраивает, – был ответ, – нужды ни в чём не имеем благодаря вашему попечению.
Министр юстиции галантно склонял знаменитый бобрик. Теперь уж он приходил во френче, надушенный, с ухоженными
     ногтями.
Выказывая семье бывшего императора всяческое расположение, на публике Керенский декларировал прямо противоположное:
– Нет прощения трёхсотлетнему игу семьи Романовых! Мы будем жестоки ко всем, кто захочет опять накинуть удавку самодержавия на шею освободившегося народа!
По его указанию министр иностранных дел Временного правительства Милюков вёл переговоры с английским послом Бьюкененом о предоставлении убежища царской семье. В конце концов, посол, запросив Лондон, получил согласие. Лондон же, преследуя своекорыстные интересы, поступил самым коварным образом: охотно согласившись принять Романовых и даже посулив прислать крейсер, объявил о том, что до окончания войны въезд в пределы Соединённого Королевства невозможен из-за опасности от немецких подводных лодок. Из чего вытекало, что Россия должна воевать с кайзером до победы – хотя бы во спасение своего монарха.
Керенский стушевался, как сказал бы автор «Преступления и наказания». Победить кайзера в ближайшем будущем было крайне проблематично. Большевизм разъедал армию, толкая к братанию с немчурой, к насилию и бесчинствам. С каждым днём войска всё больше утрачивали боеспособность, не говоря уж о боевом духе. Если какой-то дух и присутствовал на позициях, то это был запах тлена и разложения.
Решено было увезти Романовых вглубь страны, в какое-нибудь захолустье, стабильное в политическом равновесии.
– Несомненно одно, – оправдывался Александр Фёдорович в эмиграции, – если бы Октябрь застал царя в Царском Селе, он погиб бы не менее ужасно, но на год раньше.
Следователь по особо важным делам Омского окружного суда Николай Алексеевич Соколов, по заданию Колчака расследующий убийство царской семьи, недоумевал: почему надо было увозить в Тобольск, а не в Крым, в Ливадию, и не в центр России, скажем, в поместье брата, великого князя Михаила Александровича? Этот вопрос спустя несколько лет он задавал бывшим членам Временного правительства, и в первую голову их председателю.
Керенский отвечал:
– Это было исключено, поскольку пришлось бы ехать через настроенную антимонархически рабоче-крестьянскую Россию.
– Но разве, – резонно рассуждал следователь, – путь в Сибирь проходил не через рабоче-крестьянскую Россию? Притом
     что был протяженнее и потому опаснее?
Еще более несостоятелен другой аргумент Керенского:
– В Тобольске имелся удобный губернаторский особняк.
– Неужели же ливадийский дворец был удобен менее? – парировал Соколов. – А может быть, Александр Фёдорович, дело в банальной мести? И Сибирь была выбрана потому, что именно в Сибирь высылались социалисты-революционеры, ваши соратники по борьбе?..

2
Двенадцатого августа Романовым было объявлено об эвакуации за Урал. Куда именно, не уточнялось.
Ночью в Александровский дворец приехал Керенский и великий князь Михаил Романов. Встречали их командир охраны полковник Евгений Степанович Кобылинский и начальник внутреннего караула с дневальным офицером.
Визитёры, сопровождаемые охраной, прошли анфиладой залов, где у каждой двери стояли внутренние лакеи, одетые сообразно обязанностям, кто в чёрные фраки, кто в гуцульские вышитые жилетки и кунтуши; у одних дверей стыла пара атлетов
в туниках, схваченных на груди сверкающими аграфами. То был
      последний парад-алле дворцового этикета.
В верхнем этаже гостей встретила группа придворных с графом Фредериксом Владимиром Борисовичем во главе, – генерал от кавалерии, министр императорского двора, он был одет по форме, прочие в сюртуках.
Негромко, как при покойнике, поздоровавшись, Керенский занял позицию посредине зала. Фредерикс встал справа от него, Михаил и князь Долгоруков – слева, конвойные офицеры – сзади.
Церемониальное построение закончилось – послышались быстрые, призванивающие шпорами шаги бывшего императора. Офицеры вытянулись во фрунт.
Николай вышел в мундире лейб-гусарского полка, без головного убора; слегка подёргивая плечом, замедлил шаг,       
     приостановился, затем решительно подошел к Керенскому.
– Почему Тобольск, Александр Фёдорович? – спросил он   усталым голосом. – Почему не Крым?
– В Крыму неспокойно... – Керенский поймал себя на том, что чуть было не прибавил «Ваше Величество», и, досадуя на себя, прикусил язык.
– Отчего же там-то сделалось неспокойно?
Премьер-министр не нашёлся ответить сразу, а больше его не спрашивали.
Николай повернулся к брату. Глянув в глаза друг другу, они обнялись, троекратно расцеловались. Сердце подсказывало обоим, что эта встреча у них последняя на этом свете.
– Ну что ж, Тобольск так Тобольск, – слабо улыбнулся Николай присутствующим.
Старый преданный Фредерикс промокнул глаза. На лице
Керенского ничего особенного не отразилось, – какие чувства он испытывал,Глеб не понял,но предположил, что макиавеллевские.
Дворец наполнился оживлёнными голосами. Несмотря на   глухую ночь, обитатели принялись паковать портпледы, кофры и сундуки. Раскрасневшиеся служанки носились из этажа в этаж, в подвалы и кладовые.
Интересно, что в сундучок дядьки цесаревича боцмана Деревенко, загадочным образом попали кое-какие ценные безделушки великих княжон (обнаружилось при непроизвольном отворении сундучка). В личной корзине одного из лакеев предательски позвякивало столовое серебро с царским вензелем... И вот уж кто-то из комнатных девушек поспешно натягивает на себя сорочки императрицы, а затесавшийся в кабинет писец выбирает на свой вкус курительные трубки из коллекции Николая.
Азарт прислуги, унынье свитских, безучастность вчерашнего самодержца, – всё это подействовало на Керенского угнетающе. С камнем на сердце он сошёл во двор, где уже выстроился отряд охраны.
Бравым видом гвардейцы слегка поправили ему настроение. Принявши классическую позу Наполеона, то есть заложив правую руку за борт френчика, левую заведя за спину, Александр Фёдорович обошёл строй.
Гвардейцы, освещённые лампионами, глядели доблестно.
– Вот ты! – ткнул он в грудь понравившегося стрелка, 
      полного Георгиевского кавалера. – Готов ли дать отпор в
      критической ситуации?
– Это ежели располох какой, ваше превосходительство?
– Вот именно. Предположим, заключённые подвергнутся нападению злоумышленников.
– Само по себе! Полезут – окоротим!
– Как твоё имя?
– Елахов Ерофей Павлов! – щёлкнул молодец американскими каблуками.
– Господин полковник, – обратился к командиру Александр Фёдорович, – не пора ль представлять кавалера на офицерский чин?
Кобылинский кивнул неопределённо: стрелок-георгиевец был новичком  в отряде и ничем еще достойным поощрения не отличился.
– Боевой дух столь же ценен, что и ратный труд, – прибавил назидательно премьер-министр.
Вернувшись в залу, он поделился с пафосом впечатлением от охраны:
– Отряд более чем хорош, Николай Александрович!
Николай сдержанно улыбнулся, перевёл разговор на тему, которая занимала его теперь:
– Что с Учредительным Собранием? Как тут обстоят дела?  Скоро ль выборы?
– Предваряющая работа к созыву ведется ежечасно.
– Гм...  А  что  нового в  армии?
– Многое, Николай Александрович. Ежели вас интересуют
боевые мероприятия, то тут я не волен что-либо раскрывать.
– Понимаю...
Приличия были соблюдены, визит закончился. Покидая
дворец, Керенский приказал себе не оглядываться и всё-таки оглянулся. Николай, уже с покрытой головой, стоял в портале главного дворцового входа, держал руку под козырёк.
Недавний генерал-прокурор, ныне Министр-председатель (вскоре он станет и верховным главнокомандующим) Александр Фёдорович выпятил подбородок и проследовал к правительственному авто строевым шагом.

3
В путешествии за Урал августейших узников сопровождало специальное охранение. В него вошли около трёхсот гвардейцев: две роты Преображенского полка и рота Семёновского.
Руководство эвакуацией было возложено на полномочных представителей Временного правительства, эсеров Макарова и Вершинина. Из-за наружности, одинаково непримечательной и невыразительной, в дороге их постоянно путали. Для того, по-видимому, чтобы хоть как-нибудь отличаться, один носил черепаховые очки, другой – в золотой оправе. По внутренней же своей сути они были два сапога пара, каковой  всегда, естественно, по пути.
Для безопасности оба поезда с Семьёй и сопровождением неслись на восток под японским флагом, с надписью на вагонах: Японская Миссия Красного Креста. Ещё одно унижение для Николая, не простившего самураям ни удара по голове, ни цусимской бойни.
Станции, где на короткое время останавливались поезда, по большому радиусу оцепляли местные гарнизоны. Праздная публика, лишние путевые служащие выталкивались взашей. Длительные остановки делались в чистом поле.
Вместе с семьёй Романовых изгнание добровольно приняли
генерал-адъютант Татищев, гофмаршал князь Василий Долгоруков («Вал`я»), лейб-медик Евгений Боткин, гувернёр Пьер Жильяр («Пётр Андреевич»), восемнадцатилетняя фрейлина графиня Анастасия Гендрикова (круглая сирота, ехала с воспитательницей Викториной), гофлектриса Екатерина Адольфовна Шнейдер, а также три камердинера, три повара, поварёнок, завпогребом, трое кухонных служек, официант, три прислуги за всё, две горничные, две няньки, гардеробщица и новый дядька цесаревича матрос Нагорный. С этим последним у Алексея сразу же сложились доверительные отношения.
– Скажите, пожалуйста, Рара станет царём Сибири? – решился мальчик на мучивший его вопрос.
– Всё в воле Божьей, – дипломатично ответил дядька.
Позднее в Тобольск прибыли своим ходом преподаватель английского языка Сидней Гиббс, доктор медицины Владимир Николаевич Дерев;нько, фрейлина Софья Карловна Буксгевден и камер-юнгфера Магдалина Францевна Занотти.
 Ерофей Елахов, покачиваясь на подвесной полке, дивился неожиданному счастливому повороту своей судьбы. Просто не верилось в такой фарт.
Триста георгиевских кавалеров размышляли в том же приблизительно направлении, но с большой досадой. Их-то везли в Сибирь, почитай, в каторжные края. Напрасно Ерофей расписывал им рыбалку, охоту, грибные и ягодные угодья – не верили и не желали верить. К нему вообще отнеслись в отряде настороженно: чужак, он и есть чужак. Он и внешне выглядел чужаком. Исстари в Преображенский полк, а он попал именно в роту преображенцев, набирали мужиков рослых, исключительно долгоносых. Ростом Ерофей соответствовал, два аршина девять с половиной вершков*, но был курнос и в гвардии не служил. К тому же он ехал к себе домой, а они к лешему на кулички и непонятно на какой срок...
             Сойтись душой Ерофею, к великому его сожалению, было не
с кем. Потянулся было к подпрапорщику Матвееву, про которого болтали, что большевик. Раз, ещё в Царском, выпало вместе стоять в наряде. Спросил, так ли это. В случае утвердительного
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––* Около 184 см.
ответа рассказал бы о фронтовом друге, тоже большевике, и
назвал бы имя Степана Архиповича Заборова. Но ответ получил по матушке и смолчал. А кабы сказал да назвал Заборова, возможно, судьба его сложилась бы по-иному. Подпрапорщик был не только знаком с Заборовым, но и совместно с ним выполнял задание Петроградского комитета: негласно доглядывать за Семьёй. Большевик со стажем, привычный к слежке и конспирации, Матвеев сходу заподозрил в Ерофее осведомителя: чай, не зря  Керенский одного его выделил на линейке...
17 августа Японская Миссия Красного Креста прибыла в
Тюмень. Царскую семью со свитой и частью прислуги погрузили в пароход «Русь»; конвой – в пароход «Кормилец». Усиленная катером для нужд связи, эскадра двинулась на Тобольск.
       Прислушиваясь к перекликиваниям пристанских служащих, Николай вспомнил своё давнее юношеское наблюдение: речь  коренных жителей поспешна и экономна, гласные звуки на конце слова ими решительно откусываются, – очевидно для того, чтобы вовремя, прежде чем надует простуду, захлопнуть рот. (Глеб был того же мнения. Лишние, с точки зрения земляков, гласные в суффиксах и окончаниях он придумал сохранять скобками, чтобы выдерживать нормы литературного языка).
 Весть о прибытии разжалованного царя разлетелась в округе с непостижимой скоростью. По всему маршруту толпились на пристанях многочисленные зеваки, кто крестя, кто перстя  царские корабли.
 Николай стоял на капитанском мостике, правую руку иногда подносил к виску, приветствуя бывших подданных. Сибирские побережья, как и четверть века тому назад, искренне восхищали его живописностью очертаний. Сожалел, что запретили пользоваться фотографическим аппаратом. А не худо было бы кое-что и сфотографировать.
        – Вон, к примеру, взгляните, Пётр Андреич, эк резвятся на
водной глади лодочки рыбаков!.. И быстроходны и маневренны. Это вам не пир;ги с боковым уравновешивающим бревном, как принято у индейцев. Тут надобны, если хотите, удаль, сноровка, физическая выносливость.
– Шарман! – охотно согласился с ним месье Пьер Жильяр, швейцарец, не имевший никакого дела до индейских лодок, – хочется ещё и ещё jeter un coup d‘oeil*...   
       Удивительные красоты разворачивались пред изгнанниками.
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
      * ...окинуть взором (франц).
Густые смешанные леса, полные, должно быть, воздушной и прочей дичи, тучные нивы, частью уже убранные в снопы, нескончаемые луга и бревенчатые, зажиточные на вид селения. Воистину Ермак Тимофеевич не смог бы сделать лучшего подарка Русской Короне – в этом писатель Чехов был безусловно прав.
       Проплывая мимо большого села, Царская семья чрезвычайно разволновалась, что и было замечено на «Кормильце».
 – Чтой-то они? – с недоумением сказал дневальный.
 Ерофей, торчавший на палубе, объяснил:
– Дак Покровское же!
– И что из того, что Покровское?
– Так Григорий же Ефимыч отсюда родом! Вон и домик его виднеется.
– Это какой Григорий Ефимыч?  Распутин, что ль?
– Ну!
– А ты почему знаешь?
Ерофей, спрятав в усы улыбку, ответил с важностью:
– Родня, потому и знаю.
– И кем же он тебе приходится? – с неприязнью спросил Матвеев.
– Дак сват;м!
– Это как?
– А его курей, ваш-бродь, наш петух топтал!
Солдаты загоготали. Пырнув Ерофея взглядом, попавший впросак подпрапорщик отошёл к своим. С кормы, где обреталась его компания, донеслось:
– Ишь, дурачком прикидывается, собачий нос*...
Ерофей замкнулся, на подначки развеселившихся гвардейцев не отвечал.
…На флагмане скорбели и молились по незабвенном старце. 
      Малограмотного сибирского мужика убили светские господа  с европейским образованием. Да и убить-то сразу, чтобы не мучился, не смогли. Одно только и умели, что трепетать ноздрями...
Александра Фёдоровна смахнула слезы:
– Они не ведают, что пуля, его сразившая, все ещё летит.
     Летит в нашего мальчика...
 Николай, провожая глазами отдаляющееся селенье, нашёл её  руку, пожал бережно. О том, что пуля, сразившая её Друга, летит в каждого из Семьи, подумал, но не сказал, – и без того худо.
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* Ищейка, филёр, шпик (простореч.)
– Господь нас не оставит, Аликс...
А душа скорбела. Какая чудовищная несправедливость, они добивались моего отречения, словно я узурпировал власть в империи! Видит Бог, я не рвался к власти, не шёл по трупам, я никогда не хотел её. И бедный Миша не захотел принять... Милый брат, он то же, что и я, он моё зеркало, разве лишь беззащитнее да слабее волей. Как он привязан к своей графине!.. И я, и я был бы счастлив одною Аликс... Жить только для неё, только для наших деток... Тяжек был крест твой, Господи, но и мой, по силам моим,  не легче...
Утром другого дня подошли к Тобольску.
Ерофей метался у левого борта, рассматривал жадно берег. На спуске, откуда к воде сбегали дощатые лавы, углядел знакомое, родное до слёз лицо: то была его единоутробная сестра Ефросинья Павловна, полощущая бельё; хотел окликнуть, но что-то случилось с голосом, и он только сипел и махал руками. И вдруг за мыском увидал Митяя Смакотина, товарища детских игр.
– Митяй! – закричал он прорезавшимся опять голосом.
Подскочил вахтенный офицер, облаял, наложил взыскание. До самой разгрузки судна пришлось просидеть в трюме, в горестном одиночестве.
Глеб почесал в затылке: Митяй Смакотин... Да ведь это же младший брат бомбиста Ефима Смакотина, нечаевского адепта! И внешности, следовательно, похожей, то есть щуплый, маленький, остролицый... Живёт в Нижнем Посаде вдвоём с матерью, оба перебиваются с хлеба на квас; отец, как известно, спился, а братец, пламенный революционер, ушёл из дома несколько лет назад. Ну да братец, пожалуй, ещё попадёт в сюжет, упускать такой индивидуум жалко и нерачительно. Но вернёмся к прямому действию... 
Эскадра встала на якоря. Легковой пароход сбегал на берег, и выяснилось, что дом для Романовых не готов по причине затянувшегося ремонта. Эмиссары и командир отряда, посовещавшись, решили не делать высадки. 
Работы в губернаторском доме возобновились. Столяры принялись чинить косяки и двери, штукатуры переклеивали обои.
На пристань высыпало всё тобольское население: почтенные мужи и дамочки полусвета, чиновники и тут же оголтелые босяки, пашенные крестьяне, мелочные торговцы, а также ремесленники, гимназисты, семинаристы, служилый люд и тучи богомолок в чёрном. Большинство привело сюда природное любопытство, многих – рабское поклонение, иных – классовое злорадство.
Если бы Ерофей не сидел под стражей, то мог бы увидеть на берегу своего блудного однополчанина. Заборов приехал несколькими днями раньше. Единственный большевик, присутствующий на встрече ссыльного императора, он посчитал своим долгом непременно выступить перед земляками, обрисовать текущий момент. Путаясь в полах шинели, вскарабкался на возы:
– Товарищи и граждане освободившегося Тобольска! Сейчас
вы явитесь очевидцами величавой картины агонии самовластья! Сейчас на ваших глазах отпетый тиран народа...
Досказать фразу ему не дали. Кто-то ухватил оратора за сапог, кто-то с остервенением тащил за полу.
– Бей христопродавца! – раздались оскорблённые голоса. – Мы те покажем агонию, хрен еловый!   
Дело могло бы закончиться самосудом, не раздайся с «Руси» длительный отвальный гудок. Пироскафы подняли якоря, и это отвлекло разгневанных обывателей.
Фронтовики тотчас оттёрли Степана в сторону, окружили  кольцом, корили:
– Куды  ты суёсся? В своём уме?..
Заборов молча перекатывал желваки.
–  ... тут же одне сатрапы!
– А вот и ошибаетесь, уважаемые! – проскворчал укоризненный жирный голос. – Здесь присутствуют и борцы с царизмом! Но они скромны-с.
Фронтовики развернулись к говорившему, лысоватому толстяку в белой пикейной паре.
– Эт ещё что за чирей на неудобном месте?
– А то не знаете, – сквозь зубы сказал Заборов. – Здешний магнат. Топтыгин!
– Я Тарыгин!
– Это какой Тарыгин? Не бывший ли брадобрей?
– Я бывший народоволец. Ссыльнокаторжный, если угодно знать, – с достоинством отвечал магнат. – Возглавляю объединённый союз коммерсантов-социалистов!
– Как? Обеднённый?! С чего бы это вам обеднеть-то? –
     прикинулись глухими фронтовики.
– Я сказал – объединённый! И вы зря веселитесь, господа служивые! Германцы уже оккупировали Малороссию, а вы, вместо того чтобы разить врага, изволите прохлаждаться! Стыдно-с!
– Пшёл на …,  –  выразил Заборов общее пожелание.      
Тарыгин поспешил прочь.
 Пароходы, подудев ещё, тронулись в направлении Абалакского мужского монастыря.
 Встречающие стали с неохотою расходиться. Иные сбивались в кучки, всесторонне обсасывали событие.
– Бесспорно одно, – велеречил губернский комиссар Пигнатти, – сколь бы ни велики прегрешения императора, наш христианский долг отнестись к нему со всей возможной гуманитарностью.
– Именно так! – кивали единомышленники. – Именно по-христиански, гуманитарно и либерально.
Были и другие высказывания, вовсе противоположные, но все одинаково эмоциональные; вовсю звучали громкие междометия, выкрики: «Ура царю-батюшке!», «Смерть тирану!» и даже один, раздирающий уши, вопль:
–  Караул!!! Ширмачи кошелёк срезали!
       Народной милиции стоило немалых потов навести порядок. Её начальник, Сергей Сергеевич Волокитин, оказался на высоте, действуя энергично и расторопно.


Глава тринадцатая

1   
Погожим базарным днём соседки по зеленному ряду, обе  почётных лет, делились свежими новостями.
–  Слышь, дева, эвон кузнец-от, подгорный-ёт...
–  Это который же?
– Да который у церквы валялся в Христовый день.
– На паперти?
– Да не-е, за оградой!
– Хто же это?
– Рябой-ёт! У которого глаз мига[e]т. Поняла хто? Ишо дочь у него просватана за чарышника!
– Погоди-погоди, за хроменького, ли чё ли?
– Не скажу, вроде не храмлет он. Рази успел охрометь когда?
– Хто, кузнец?
– Да пошто кузнец! Чарышник, ну башмачник этот!
– Дак не тот чарышник, что в иордани тонул?
– Не-е-е! У энтого жена на сносях была, а лошадь возьми и стопчи её. Смирёна така была бабочка, царствие ей небесное. А кузнец-от...
– Ишо опять какой кузнец?
– О, язви тя, рябой-ёт, подгорный-ёт!
– А чарышник какой из себя?
– Да чёрт его бей совсем! Я тебе про кузнеца баю!
– А мне чарышники сроду глянутся. Как чарыки надела, так им`я и антиресуюся. И чё с кузнецом? Неужто преставился? Горюшко-то како-о-о!
– Грех от тебя, Макрида, я уж и забыла, к чему речь вела. А,
      кузнец энтот...
– Да холера его возьми, вместе с молотобойцами. Чё с ним  стряслося, Силовна?
– Сын евоный, сын с царьской семьёй приплыл! Вот чего! И сказывают, шибко-де царь его уважа[e]т.
– Ишь ты чё...
– Уж я не совру. Мундёр новёхонек, все грудя в крестах, сапожки, не поверишь, американски!
– Иди ты?!
– Ну!
– Да трафи его! Какого же это кузнеца-то сын? – Макрида
      глубоко задумалась. –  Как его хоть зовут, скажи!
– Пашкой его зовут, Елаховым!
– Дак так бы сразу и говорила, язвиття! – И Макрида облегчённо перевела дух.
С этого дня ко всем приметам подгорного кузнеца Елахова прибавится и такая: у которого сын при царе служит, а у сына вся грудь в крестах и на ножках американские сапоги.

2
Так-так, улыбнулся Глеб, дедуля мой Ерофей Павлович ещё и дома не побывал, а слухи уже пошли, да кудрявые всё какие!..
Ладно, поедем дальше. Допустим, что вселение семьи
Романовых в губернаторский особняк уже состоялось, охрана и свита разместились поблизости (охрана в казарме, свита в доме купца Корнилова). Ерофей, получив долгожданную увольнительную, ранним утром, когда жители ещё спят, шагает по узким, в две доски, деревянным стёжкам. Вот и родная Малопосадская, вот крытый корьём колодец у ограды шорника Тиунова, вот одинокий ничейный клён с пышной, закрасневшей уже листвой… Ерофей припустил бегом. Поблазнилось вдруг, будто целую вечность бежит он по этой гулкой пустынной улице, а отчий дом всё отдаляется и отдаляется, как во сне.
За четыре года его отсутствия дом ссугорбился, почернел, и только кованый петушок, как прежде, хорохорился на печной трубе. Заглянув в щели закрытых ставен, Ерофей взбежал на крыльцо, побрякал нетерпеливо болточкой.
– Фроська, ежели за мной, скажи: отправился по делам … – наказал Павел Фомич.
– Ой, да кому ты нужен…– Ефросинья отворила дверь, ахнула: – Батюшки-светы! Папань, кто к нам пожаловал-то!
Припала к брату, измусолила поцелуями, втащила в дом.
Павел Фомич лежал на лавке одетый, уткнувшись лицом в подушку, хворал с похмелья. Бережно повернув голову, долго моргал туманным от боли глазом. Спросил надтреснуто:
– Ну, чего скажешь хорошего?
– Дак здор;во, бать! – сказал сияющий Ерофей.
– Како[e] тут здор;во, когда всё болит. – Павел Фомич попытался сесть и сел со второго раза. – Всё тело нарыва[е]т... Фрось, – простонал жалобно, – сгоняй к соседке? Скажи, мол,  сочтёмся опосле...
 – Ладно, не помирай. Пьяница… – Накинув платок, дочь выветрилась на улицу.
– Кака пятница? Воскресенье нонче... – пошутил ей вслед Павел Фомич. Приободрённый, осмотрел сына от фуражки до каблуков и в целом остался удовлетворён осмотром. – Геройски выглядишь, Ерофей Палыч…
– В тебя пошёл!
– Вот это правильно. Тоже и я в твои годы... – Но уточнять, каким он был в возрасте Ерофея, Павел Фомич не стал. Размазав слезу по рябой щеке, обречённо махнул рукой. – Укатилася моя молодость, как под горку колёсный обод...
Ефросинья вернулась с четвертью самочадки. Слазив в голбец за груздями и огурцами (вроде бы усолели), насакала* капусты, заквашенной с клюквой, с хреном, со свекольной ботвой (для цвета). Попросила у мужиков терпения:
– Счас Руф придёт, а я той порой оладушек испеку!
– Некогда, – отмёл Павел Фомич ненужные проволочки.
Дочь вздохнула, но не споперёшничала, принесла стаканы и свою рюмочку-перстовушку.
– Ну, репортуй, – начал расспросы глава семейства, – это ты в Питере постарался?
–  В понятии чего?
–  Ты царскую власть свалил?
–  Да пошто я? Нашлись силачи.
–  Но ты-то поучаствовал хоть маненько?
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––               
* Начерпала.
–  Я присягу давал. Но маненько – да, это было.
–  И чё теперь с императором?
–  Как чё? Сослали.
–  Куда?!
      – Ну не грех ли с тобою, а! – подала-таки голос дочь. – К нам      
     его привезли, к нам, в Тобольск!
      – Ты чё буртонишь?
– Здрасьте! – Ефросинья с поклоном развела руками. – В        городе только и разговору, что про царя. Один ты ничего не зна[е]шь. Пил бы мене! Не поверишь, Ероня, другую неделю не   просыха[е]т!
 – Это я с горя, – признался Павел Фомич, – как из Совдепа выключили, так и загоревал. Куда теперьча с такой ославой? Только что к анархистам. У них чем баско: приходи когда хошь, делай что хошь. Чудесная партия! Главно, что Фроська не возража[e]т.  Не возража[e]шь, Фрося?
– Ай, да ну тебя! – отмахнулась дочь.
– Николай Саныч со всем семейством и пригосподьем прибыл сюда, в Тобольск, – сказал Ерофей весомо. – Лично я состою в  охране.
Павел Фомич, откинувши голову, уставился на детей.
– Сходи на Большую Пятницкую и проверь! – посоветовал Ерофей.
– Большой  Пятницкой боле нет, а есть улица Свободы!
– Значит, на улицу Свободы сходи, попроведуй бывшего государя. Заодно осетра вспомните, которым ты его потчевал.
– И то, – сказал Павел Фомич. – Осетёр был, я вам скажу – во! Русалка, не осетёр!
Ерофей положил на колено ранец, расстегнул пряжки и вручил отцу австрийский картуз, сестре – загадочный узелок.
Павел Фомич натянул обновку, повертел головой, спросил:
– Ну как, личит*?
       – Большой зергут! – оценил Ерофей.
 Ефросинья, развязав узелок, не поверила своему счастью.
 – Ой, мамоньки... Это мне, ли чё ли?!.
 На ладони её блеснул камушком серебряный перстенёк.
             – Тебе, Фрось, на венчание.
        Девушка сгребла брата за шею, звонко поцеловала. С тем же примерно звуком из штофа выскочила затычка, мастеровито вышибленная отцом.
        – Ну, деточки мои дорогие... – Павел Фомич торжественно
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––   
* …идёт, к лицу.
скуксился, – выпьемте за то, что Ерошка пришёл домой и пришёл целый, хотя и был повреждён противником. И вот он с нами, сидит героически за столом. Жаль, матушка ваша, земля ей пухом, не дожила до этой святой минуты...
Павел Фомич закрылся ладонями – чёрными, с въевшейся  навек сажей, затих.
 – Папанька, – расплакалась Ефросинья, – не криви ты меня в такой светлый праздник!
 Присмирел и Георгиевский кавалер. Когда за спиной долгие дни и месяцы на чужбине, душные ночи в нерусских избах, где весь твой мертвецки уставший взвод, и храп, и мат, и стон до побудки; или когда под огнём вжимаешься в грязь, а рядом чавкают жадно пули – и встать невмочь и залёживаться нельзя: накроет следующим снарядом; или когда вскочил и, тужась криком, бежишь на спутанную колючку, на вражеские  окопы, в которых ждёт не дождётся уготованный про тебя штык, – тогда легче на сердце, что волен в своей судьбе, что один, как перст, не осиротишь ни мать, ни жену, ни деток... А сестра с отцом... Что ж сестра с отцом? Отпоют, отплачут да и утешатся...  Но сейчас, обнимая их, понял пристыжено Ерофей, что был нужен тут, что всегда был ждан, что роднее места ничего в целом свете нет.
К самой стати заявился чарышник Руф Белоусов, покамест что в правах жениха, но практически член семьи.
Усадили в красном углу, принялись потчевать со всех рук. Заслужил: не плотник, не столяр, а вот, поди ж ты, переплёл в доме невесты рамы, выправил ободверины, сплотил полы и даже покушался перебрать кровлю. О чём не без гордости было доложено Ерофею.
– А самое угодье в ём, – добавил ещё отец, – наотрез не пьёт! Счас вот налью ему, а он откажется! Редкостный человек!
       – Это пошто же я откажусь? – удивился Руф. – Да за-ради
встречи и не поморшусь! Хотя правильно: в повседневности не потребляю.
На сём башмачник встал, задев головой подвесную лампу. Успокоив качение, проговорил с чувством:
– С возвращеньицем, Ерофей Палыч!
И единым духом опростал стакан.
– Вот это по-нашенски! – одобрил не совсем искренне Елахов-старший.
Елахов-младший поинтересовался, когда назначили играть свадьбу.
– Вишь ли, какая штука, – объяснил Руф, – дело-то моё вдовое, Агашу мою купледяйский рысак стоптал. Спирька Угаров правил. Сволочь такая… Свадьбу играть – по трауру срок не вышел, да и начётисто. Вот уж как сына родим, тожно всё вместе и обгуляем.
– У тебя же две девки есть, куда тебе ишо сына, – заметил Павел Фомич.
– Сына надо в любом случ;е. Бог троицу любит, да будет тебе известно.
– А с другой стороны, – великодушно сказал Павел Фомич, – рожайте! А то что ж получается? Свадьбу ты уже однова играл, детей плодил, и всё без Фроськи. Мы на готовое не привышные!
Ефросинья безмолвно рдела, не смея встревать в мужской ответственный разговор.
Плотно закусив, Руф глянул на неё мужним суровым оком:
– Ты долго ишо мозолиться будешь? Собира[e]шься ехать-то али нет?
– Ой-ё-ёченьки, ить забыла напрочь!
– Куда вы это? – озадаченно спросил Ерофей.
– Да в Паутовку! – пригорюнилась Ефросинья. – Мы у Руфа ;збу белить должны! С четверга ишо уговаривались.
– Извёстку уже развёл, – подтвердил жених, – квачей, ну, помазков этих, навязал.
– П;кольных али мочальных? – спросил Павел Фомич докопчиво.
Руф презрительно хмыкнул:
– Сроду из пакли у нас не вяжут! Обязательно из мочала.
– Ну, коль из мочала, тогда езжайте. – Павел Фомич подумал немного, благословил. – На пакольные не пустил бы.
Ефросинья всхлипнула:
– Ру-уф, как же это? Я же с братиком не навидалась!
– Навидаемся, надоем ещё! – совсем отмяк душой Ерофей.
Это его замечание следует объяснить, спохватился Глеб. Подписывая стрелку Елахову увольнительное свидетельство, полковник Кобылинский произнёс замечательные слова:
 – Помню, Керенский ходатайствовал за тебя. И сам знаю, что давно пора на унтер-офицерское звание представлять. Да нет пока у меня вакансии... В качестве поощрения разрешаю проживание у родителей. Но за опоздание на службу взыскивать буду строго! Не обессудь.
  Ерофей ошалел от радости, глаза заблестели влажно.
 – Слушаюсь, ваше высокоблагородие!
 – Ну-ну, братец, полно! – усмехнулся полковник.
 – Виноват, не в своём чувстве я!
 – Ступай. И впредь всегда будь в своём чувстве.
 …Завершив застолье, Елаховы с Белоусовым отправились
на Иртыш.
 Ерофей улыбался сестре, помалкивал. У причала, перед тем
как молодым сесть в лодку, придержал Руфа:
  – Слышь, Руфин, ты не обижай Фроську-то. Она нежная
      очень девушка. Душа у неё волосяной тоньшины.
  И показал тонкость сестриной души между указательным и
       большим пальцами.
   Руф просвета не углядел, но покивал согласно.
 – Что ты, Палыч! Знамо дело... Я тебе так скажу, – скосматил он брови у переносицы, – купцов, купледяев этих, я бы на дратву рвал! А простейшего человека, робёночка или бабу, пальчиком не обижу! Я ведь пошто женюсь? Девки мои хоть и большенькие, а нетол;ки*. Возьмёт Ефросинья заботы мои по дому, руки мне опростает, ужо тогда кровососов этих буду давить от зари до зари!
 Высказавшись столь свирепо, Руф коротко обнял будущего   шурина:
–  Ну, бывай!
И оба в эту минуту даже в мыслях не допускали, что события грядущих девяти месяцев, как полые воды, вынесут их на разные берега. 
Шумно выдохнув, жених прыгнул на лодочную корму, цыкнул на молодуху:
– Чё расселася? Бери гр;би-то!
– Плывите, милые, со Христом! Счастливой побелки вам! – пожелал молодым Павел Фомич. – По нам шибко не убивайтесь. Парни мы холостые, опять же увольнительная у нас...

3
 Митяя Смакотина повстречали они случайно, подвернулся  под хорошее настроение.
 –  Ага! – расшарашил руки Елахов-старший. – Ты нам как раз и нужен. Имай его, Ерофей!   
Митяй затравленно метнулся туда-сюда:
– Мужики! Чё я вам сделал?! Чё вы ко мне пристали?!
– Чудак человек, мы же на чарку тебя пригласить хотели!
– Дак ведь сухой закон!
– Для кого сухой, а для кого волглый. Теперь не возьмём.
– Это почто же так? – перестроился враз Митяй. – То ловят, как зайца, а то не возьмём?! Я настаиваю: берите!
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
      * Бестолковые, неумёхи.
– Может, возьмём, папань? Жалко мне его, живое всё-таки  вещество. Мить, ты меня помнишь хоть?
– Попробуй забудь тебя, ухореза...
–  Видимо, надо брать, сынок. Товарищ твоего детства.
– А слышь, Ярофей, – приободрился товарищ детства, – бают, ты в заморских сапогах приехал. Дак в энтих, ли чё ли?
– В энтих, Митя!
– Чтой-то они сильно на русские нашибают.
– Фасон, верно, нашенский. Но работа американская. Всё же американцы нам как-никак союзники. Но я тебе о другом скажу. Когда я с династией подплывал, я тебя на берегу углядел, с удочкой. Скричал, а кричать у нас не положено. Неделю на цугундере отсидел.
– Вона что! Я ишо подумал: ктой-то меня скричал? Царь не должон бы, не родня, не водились раньше. А это, стало быть, ты скричал?
–  Я, Митя, я скричал.
Павел Фомич вынес окончательное решение:
– Ладно, топай с нами, Митрей Отчич*!
Дружной троицей искатели приключений двинулись куда глаза глядят.
 Глаза же Елахова-старшего глядели адресно, высматривали заветный домик. 
 – За мной, – приказал он, сворачивая в проулок, – пришли! И  хозяйка, кажись, на месте.
 Макрида, известная в среде знатоков высоким качеством самогонки, оказалась на улице, – подплетала тын. Не по погоде в тёплых пимных опорках**, плечи же покрывала шаль, завязанная крест-накрест.
Павел Фомич стащил с головы картуз:
– Здорово, молодуха!         
– Здравствуйте, молодцы удалые, приятной наружности, семь   вёрст окружности. – Макрида улыбнулась приветливо, прикрывая ладошкой щербатый рот, поклонилась и, понимая мужскую жажду, повела прямиком за поленницу, под навес. – А то, может, в дом пройдёте?
– Нет, здесь посидим, голубка. Эва теплынь какая!
– И то верно, погрейтесь на солнушке. Расшитываться-то как будете? Деньгами али работой?
– Договоримся! Внакладе не останешься, Ферапонтовна.
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
 * То же, как, не зная отчества, говорят Батькович.
** Валенки с обрезанными голенищами.
– Ну и ладно. Я чичас, живой ногой.
Клиенты расселись на чурбаках вокруг добротного, на бревенчатых ногах стола. Осмотревшись, сошлись во мнении: справно живет карга. Крашеная изба сыто маслилась под сентябрьским солнцем. Пристройки, стайка, торёный двор, ухоженный палисадник также свидетельствовали о достатке. Павел Фомич выглянул в огород: малина и смородина обобраны от сушья и обнесены жёрдочками, земля частью вскопана и програблена, огуречные гряды, весной воздвигаемые из назьма, преют в кучах, вырабатывая компост. Картошка, правда, пока в земле, но и это правильно, осень выдалась вёдренная, значит, клубень ещё набирает вес.
Запыжив ноздрю табаком, Павел Фомич прищурился:
– Домовитая женщина, язвиття…
– Бать, а давай оженим тебя на ней?
– Это с какой бы радости?
Митяй открыл было рот – поддержать шутку, сказать с какой, но не рискнул: Павел Фомич погрозил приятелям кулаком.
Макрида вынесла жбан с запрещённым зельем и гранчатые    стаканчики, подула в них, протёрла фартуком.
– Кушайте, гостеньки дорогие!
– Славная у тебя ресторация! – похвалил хозяйку Елахов-пэр.
– Каки[e] сами, таки[е] и сани!
– А что это ты ошушунилась? Попростыла, что ль?
– Попростыла, батюшка, попростыла.
– Ну дак выпей с нами, сбей простуду-то.– Он наконец чихнул – оглушительно, от души.
– Вот! – хлопнула в ладоши Макрида. – Значит, верно говоришь, Паша! Давай, лей на донушко. Дочу-то выдал уже?
– Выдаю, милая... – Павел Фомич попробовал придать лицу скорбное выражение. – Все равно что в полон отдаю!
– Жалко девушку, что и говорить. Я ведь тоже в мачехи-то ходила. Дак убёгла ведь!
– Чё же так?
– Да чё, выдали меня тятя с мамой за одного вдовца, тоже зареченского, паутовского, как ваш чарышник.
– Погоди-ка, я подплесну! Чую, история поучительная.
Подплеснул; дружно, в четыре руки, чокнулись. Макрида продолжила мемуар:
       – Старшой-то пасынок женихался уж. Ну и вот, опаси меня    Господи, прижал однов; в сенях да как почал жулькать*!
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––        * Жамкать, мять, щупать.
      Макрида с удовольствием описала, как ее жулькали, с намереньем показать даже, за какие места конкретно. Однако женское целомудрие удержало, обошлась лишь тем, что показала синяк на худой икре.
– Крепко же он тебя! – с состраданьем сказал Павел Фомич. – Сколько лет минуло, а всё держится след-от!
– Ох крепко, ох крепко, Фомич! Здоровущий был паренёк,  ядрёный... – Глаза её затуманились, лицо просветлело. – Губки бантиком, а кудерьки ну вот чистый лён! Уж до чего баской да пригожий...
– Я тебе, тётка Макря, по-честному, по-солдатски, доложу так, – поделился соображением Ерофей, – паренька того понять      очень можно! Женщина ты была в цвету, а это всегда заманчиво.
Митяй освоился, осмелел, как бы в рассеянии опрокинул вне
очереди стаканчик. Подмигнув товарищам по застолью, польстил хозяйке:
– Ты и щас не увяла! Если что, отбою никак не будет.
– Эх, милок, если бы да лезли бы. А то всё ман`ят да бл`азнят.
– Дак, а я о чём? – с живостью подхватил интересную тему Елахов-старший. – В том и дело, что есть охочие!
Макрида хлопнула себя по лбу, побежала в избу, притащила сковородку жареных карасей.
– Для эдаких дорогих гостей... ну прямо ничё не жалко! Манёхонько поостыло, ну да под рюмочку проплывёт.
– В усах не застрянет! – кивнул согласно Павел Фомич, принимаясь за карасей.
– Кака[я], Паша, шляпочка у тебя антиресная! Сам тачал али
     покупная?
– Сын привёз. Отбил у австрияка. В кровопролитном бою.
– А-а-а. И сапожки американские с него сдёрнул?
– Да пошто? Выменял в Петрограде. У мастера американской мануфактуры. Покажи ей стельки, сынок!
– Да ты чё, бать! – возразил дурашливо Ерофей. – Как это можно при женщине разуваться?!
– Прав, сынок. Женщину надо уважать. А лучше того – любить! Так, Ферапонтовна?
– Так, так, Фомич, – потупила взор Макрида. Определённо самочадка пошла ей впрок: раскраснелась, помолодела.
– А ведь мы по делу к тебе пришли, – объявил старший Елахов. – Просим руки и сердца.
Макрида хихикнула из-под ладошки:
– Я ишо девушка не доспевши!
– Это, конечно, – дрогнул щекой Павел Фомич. – Но, вишь ты, какое дело… Жених весь извёлся и жить без тебя не хочет. Утоплюсь, говорит, к шутам!
– Да н;што ему топиться? О Господи Сусе...
– А вот ты спроси его.
Макрида умильно оглядела парней:
– Дак которого?
– Да вот этого, Митрия! – указал Павел Фомич. Митяй обалдело разинул рот. – Во! Вишь, как пережива[e]т?
– Ну до чего вы насмешники, Пал Фомич, – смутилась хозяйка и, не найдя никакого иного выхода, улепетнула в дом.
Охмелевший Митяй хлюпал носом, слезил глаза:
–  Дя-а Паша, пошто ты меня страмишь?!
– Дурень ты, Митька, счастья не понима[e]шь! Женись, как
отец советую. Глянь, хозяйство како[е]! Да, поди, в загашнике деньжищ не мерeно! И не шибко чтобы старая ишо. Хотя, конешно, живет давно... Зато как станешь хозяином, тут тебе и почёт, и с усов потечёт, барин будешь! И помни: смелый конём наскачет, робкого ангел пнёт.
– У ангелов вобше ног нету… – возразил Митяй.
– А ты их видал, ангелов-то?
– Не видал, но сказывали…
– А я видал! У кажного нога сорок пятый номер!
– Да где ж наша суженая-то? – Ерофея разбирал смех. – Что-
     то долго нет! Мить, ты бы сходил за ней!
Митяй залпом хватил стаканчик, зажмурился. Когда же открыл глаза, зрелище представилось ему столь необыкновенное, что, кажется, лучше б не открывал. Макрида вышла в старинном платье, возможно, даже и подвенечном. На груди болталась семейная драгоценность – медаль за взятие Измаила.
– Поскольки я дочь зауряд-майора и несчастная сирота... и мамыньки-то у меня нету, и папыньки нетути...
Очень оторопевший Павел Фомич успел, однако, остановить обрядное причитание:
– Дак согласна ли ты, Макрюшенька? Глянь, женишок-от как твоего приговора ждет! Ажно глазки выкатил!
Макрида, всплакнувши наспех, высморкалась в платочек, застенчиво взглянула на жениха:
– Некорыст*, конешно…
– …но всё ж мужичок, а не сена пучок!
– Махонький мой, ягодка наливная, ну-к иди ко мне...
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* Неказист.
– Горько... – простонал Ерофей.
Макрида, ухватив Митяя цепкой ещё рукой, повела в дом.
Дверь дважды всхлипнула, открываясь и закрываясь. Или    петли несмазанные произвели сей печальный звук – не хватало-таки мужика в доме! – или непосредственно сам мужик.
 Елаховы досмеялись до грудных колик. Павел Фомич насилу остановился, сказал, утирая слёзы:
– Ну... теперьча... тебя оженить, Ероха... опосле и самому, того...
Приканчивая жбан за здравие рабов Божиих Димитрия и Макриды, отец и сын достигли того воздушного состояния, когда море становится по колено, а лужа, увы, по уши. Ни много ни мало, решили сватать за Ерофея первейшую невесту в городе, семнадцатилетнюю дочку купца Угарова, красавицу Натали.
Ерофей с готовностью сгармошил американские сапоги. Выпрямившись, вздыбил стрелки усов, поглядел чёртом:
      – Ну что, пошли?
Э нет, одумался Глеб, допечатывая главу: отставить! Многовато с вас будет для одного-то дня...


Глава четырнадцатая

1
Октябрина явилась на дачу спустя неделю. Из Москвы она каждый вечер названивала постояльцу: проверяла, запирает ли на замок воротца, кухню, входную дверь, напоминала о мерах предосторожности при курении, при пользовании плитой. На
     встречный вопрос, скоро ль ждать её в Салтыковке, отвечала
     неопределённо, ссылалась на неотложные дела в городе.
Глеб обдумывал предстоящие похождения Ерофея и Павла Фомича, когда хозяйка наконец явилась. В первое мгновение он её не узнал. С модной причёской, в брючном костюме, на каблуках, она выглядела почти что двадцатилетней. Впервые он увидел лёгкий грим на её лице, глянул на лоб: мрамор, на месте недавнего безобразия – аккуратный квадратик пластыря.
Начала Октябрина с выговора:
– Глеб Сергеич, я была склонна думать, что вы человек слова. Но вот пришла и обнаружила, что калитка не заперта на замок, хотя я вас неоднократно предупреждала.
– Так ведь день на дворе, м-м, Октябрина Саввишна...
– Ну и что, что день. Вы погружаетесь с головой в работу, а грабители тут как тут. Вынесут всё, вы и не услышите!
– Виноват, Октябрина Саввишна.
– Кстати, моё настоящее имя – Филиппия.
– Вот как? И где же ваши кони, о Любящая Коней?
Женщина округлила глаза:
– Вы меня пугаете своей эрудицией, Глеб Сергеевич. Никак не думала, что нынешние писатели могут столько знать.
– Я исключение! – улыбнулся Глеб. – А почему вас до сего дня звали Октябриной, а теперь… м-м, иначе? Пересмотрели своё отношение к Октябрьской революции?
– Папаша был большая шишка в КПСС, вот и назвал так. По идейным соображениям. Это имя мне никогда не нравилось.
– Понятно. А откуда взялось новое, такое, простите… древнее?
– Я крестилась… некогда. При крещении нарекли
      Филиппией.
– А подробнее? – В Глебе заговорило писательское любопытство.
– Ну, дедушка Филимон специально возил меня на Рогожку,  к староверам. Тайком, разумеется. Я тогда ребёнком была, узнала  об этом буквально за день до его смерти.
– Сам открылся?
– Ну да.
– И сколько же вам тогда было годиков?
– Когда узнала-то? Пять, шестой.
– Филиппия… – произнёс он, обкатывая её имя на языке. –Филиппия Саввишна…
– Можно без отчества. Без этого официоза.
– Хорошо. Но Филиппия – тоже как-то холодновато. Может, 
      позволите называть вас Филой? Или Липой?
Женщина подозрительно заглянула ему в лицо – Глеб был  серьёзен.
– Липа, это производное от Олимпиады. Фила – любовь... Что ж, называйте Филой.
–  Интересно, а как  вас называли в детстве: Октя? Рина?
–  В школе меня называли Угарова.
– Как, как?! – вскинул брови Глеб. Эту фамилию носила и Натали, дульсинея тобольская Ерофея. Ну да мало ли на свете Угаровых!.. Поинтересовался, как называли её родители.
– Доча. 
– А братья, сёстры?
– Братьев у меня не было. Были кузины, но я с ними не водилась. Кстати, жена вашего издателя – моя двоюродная сестра, по матери. Да вы об этом, наверно, знаете…
2
Сам Глеб в детстве тоже комплексовал из-за своего имени.  Слышал в нём что-то книжное, отгораживающее от остальных ребят, сплошь Вовиков, Толиков, Юриков и т.п. Когда его спрашивали, как зовут, всегда отвечал Елахов, а уж потом, если настаивали, называл имя. Вообще же он стеснялся не только своего имени, но и внешней непохожести на своих сверстников:  выделялся, среди них, как щенок дога среди дворняжек. Девчонки между собой называли Телей – уменьшительное от телёнка – должно быть, за большие глаза, а может, за незлобивость и добродушие. Это уже в армии он раздался в плечах и заматерел, а в школьные годы дразнили Глобусом – за большую голову, или Фитилём – за долговязость. Он и по развитию обгонял сверстников – знал больше, соображал быстрее, за что и бывал бит отстающими…
– А я, – спросила бывшая Октябрина, – я могу называть вас просто Глеб?
– Да ради Бога! Можно даже на ты.
– На брудершафт мы ещё не пили.
– Так в чём же дело? Вино из одуванчиков, надеюсь, ещё не выдохлось?
Октябрина-Филиппия улыбнулась:
– Когда вы заканчиваете работу?
– Никогда. Но отложить могу в любую минуту.
– Тогда часика через два.
– Отлично!
            Глеб углубился в рукопись. Но рабочий настрой пропал –
воспоминание о школьных наивных комплексах потянуло другие воспоминания; в памяти всплыли, казалось бы, давно забытые картинки из сибирского его детства. Вспомнилось отчего-то, что до седьмого класса дед стриг его под Котовского. На то в доме имелась парикмахерская машинка, дар некоего тобольского мецената. Других поселковых детей стригли матери, обычными ножницами: получалось уступами, под овцу. На их фоне большая, круглая, гладкая голова Глеба, наверно и в самом деле, напоминала шар. Однажды он упросил деда оставить чубчик. Тот посулил. С силой прижимая гребень (чтобы внук не чувствовал, в каком месте идёт машинка), обкорнал как всегда под ноль. Глеб увидел себя в зеркале и молча ушёл на улицу. Не разговаривали три  дня.
А дед, не сказать чтоб души не чаял, но любил его больше, чем остальной свой выводок. Однажды в подпитии посадил к себе на колени и, гладя шершавой рукой по стриженой голове, произнёс фразу, смысл которой мальчик тогда не понял и которая сейчас ожила в памяти:  «Хоть ты и не моего семени, а милей всех!» Бабушка, сдвинув очки на кончик носа, остро глянула на супруга – тот лишь крякнул и отвернулся.
Отголоском каких таинственных обстоятельств был этот безмолвный обмен взглядами? Почему я не его семени? Ответа не было. Или пока не было, ибо ответы существуют на все вопросы.
Бабушка любила Глеба не меньше деда. Иногда вздыхала:
– Как же ты похож на него...
– На кого, ба?
– На дедушку своего...
Глеб никакого сходства не находил. Другие дети, вот те – да,
те были похожи, точно, высокими скулами, смуглой кожей, разрезом глаз. Он был старше своих кузенов, но старшинством никогда не пользовался, подзатыльников не давал, даже когда заслуживали. Вообще по народному неписаному закону дать ремня провинившемуся мальцу было можно и даже нужно, бить же по голове запрещалось настрого. Запрет объяснялся просто: чтоб не отбить ума. В своё время из есенинских строк: и зверей, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове, из-за невнимательности корректора выпали обе запятые, и сравнение стало определением. В результате родился новый устойчивый оборот речи, идиома, ставшая постулатом: братья наши меньшие. Сам поэт об этом небось и не помышлял.
– …да, Глеб! – опять его отвлекла хозяйка. – Я привезла газеты! Хотите посмотреть?
– Спасибо, с удовольствием посмотрю и почитаю.
В газетах писали о провалившемся путче ГКЧП, об аресте главарей хунты, о заточении их в «Матросскую тишину».
Лавочники победили номенклатурщиков. И диковиннее всего, побеждённые, в большинстве своём, моментально влились в ряды победителей, объявив себя старинными, с молочных ещё зубов, врагами социалистического режима.
Возглавил этот поток идеолог КПСС, член её Политического бюро, архитектор перестройки Александр Николаевич Яковлев. А в тюрьму отправились его вчерашние сокорытники, незадачливые путчисты.
– Можно подумать, им плохо там! – высказалась Филиппия.      – Небось сидят со всеми удобствами и в ус не дуют. 
– Ну... это как сказать...
– Вот вы много видели, много ездили по стране. А бывали
     когда-нибудь в местах не столь отдалённых?
– Бывал. В колонии для малолеток. В Латвии. И ещё во взрослой зоне на Украине.
– А в «Матросской тишине»?
– В следственном изоляторе номер один? Я в нём сидел.
– Как диссидент? – восхищённо округлила глаза Филиппия.
– Как нарушитель общественного порядка. В общем, тянул срок, –  усмехнулся Глеб, – целых, представьте себе, шесть...
– Лет?!
Глеб помотал головой.
– Месяцев?
– Суток.
– Вы меня разыгрываете.
– Ну что вы... Конечно, нет!
В заточении в общей сложности он провёл не шесть, а семь календарных суток: день задержания, пять суток по приговору и ещё сутки сверху – конец отсидки пришёлся на воскресенье. В субботу не отпустили, потому что не досидел, в воскресенье администрация отдыхала. Эти лишние сутки означали лишнюю ночь на нарах, но они означали и лишнюю ночь под крышей. И трёхразовое питание. Что для бездомного абитуриента было немаловажно. Плюс новые впечатления.
В «Матросскую тишину» его сдали из-за перегруженности 
КПЗ Сокольнического района. Глебу и ещё четверым суточникам в ней не хватило места. Зато нашлось в родственном учреждении. 
– За что же вас? О, я, кажется, догадалась! Вы пикетировали
на Красной площади! Так?
– Увы, – вздохнул виновато Глеб. – Как было записано в
     протоколе, злоупотреблял спиртные напитки в лесопарке
     культуры и отдыха...
– Боже мой, да вы алкоголик?
– Разумеется! Кстати, где наше вино?
– Может, вам лучше водки?
– Намного лучше!
– Поищу.
Нашлась целая четвертинка.

3
Именно четвертинку они распивали с Кузей, тюменским поэтом Кузьмой Кузьминским, на берегу Сокольнического пруда.
Творческий конкурс, заочный, письменный, Глеб уже прошёл и, хотя вступительные экзамены начинались в августе, не усидел  у матери в Юрашах, примчался раньше на две недели. В студенческое общежитие досрочно не поселяли, кривой комендант Циклоп (или Киклоп по транскрипции XVШ-го столетия) ревностно соблюдал инструкции, а на гостиницу денег не было. Глеб, однако, не унывал. Чемодан держал в камере хранения на Казанском и налегке мотался по выставкам и музеям, ночевал на Центральном, работавшем круглосуточно, телеграфе. Там, на К-9, земляки и встретились. Кузьма был заочником-второкурсником, приехал в Москву на сессию. На телеграф в то утро пришёл за денежным переводом. 
День обещал быть жарким – решили махнуть куда-нибудь на природу. Выбор пал на Сокольники. Приехали, расположились под сенью ивы. Только разлили водочку, только погоревали о том, что тёплая, как подошёл паренёк-заика:
 – А’здесь а’распивать а’нельзя.
 – Нам можно. Мы поэты.
 – Да-а? Стихи а’пишите? А про а’что?
 Глеб внёс ясность:
 – Я вообще-то прозаик.
 – Про а’заек?
 – И про заик.
  Посмеялись над дурачком, чокнулись, выпили за Сибирь,
 закусили сырочком «Дружба». Только выбросили пустой 
 пузырёк в кусты – соловьиная трель свистка и, нате вам,
      милицейский патруль в составе сержанта, лейтенанта и
примкнувшего к ним заики, как выяснилось, дружинника.   
– Ну-ка пройдёмте, граждане!
Земляки упёрлись:
– В чём дело? На каком основании?
– Распитие, – объяснили стражи порядка.
– Докажите! – возмутился Кузя.
– Д’акажем! – Пошарив в кустах, дружинник принёс две пустые водочные бутылки, дал понюхать сержанту и лейтенанту.      
– Свежак, – определили они, понюхав. – Горазды же вы, ребята, квасить!
– У нас была четвертинка!!!
– Ещё и четвертинка была?! В такую жару?! – Самоубийц, не внемля оправданьям, отвели к «воронку», запихали в кузов.
В отделении приятели потребовали экспертизы на алкоголь. Отказали, отматерили, заперли до утра. В душной камере Кузе стало нехорошо. Глеб замолотил в дверь, требуя доктора, и этим окончательно вывел из себя блюстителей общественного порядка. Задержанных связали по рукам и ногам и зафиксировали в положении промокашки на пресс-папье. 
Утром отвезли в суд. Судья оказалась сметливой тёткой. Имеющего наличность оштрафовала, бездомному предоставила временное жильё. Спросила участливо:
– Елахов, может, тебе десять суток дать?
– Нет-нет, спасибо, – испугался Глеб, – на экзамены опоздаю!         
– Ну как знаешь...
Дальше – как показывают в кино. Езда в незнаемое, тюремный двор. Глухие двери, засовы, гулкие бесконечные коридоры. Затем смена конвоя, запирания в тёмный, тесный, полметра на метр, бокс. Наконец медосмотр, душ. Камера была общая, человек на сорок. Вдоль боковых стен – широкие, из неструганых досок нары. В торцевой стене, на высоте рослого человека – узкое длинное светонепроницаемое окно. На потолке – забранная в намордник, не выключаемая никогда, лампочка-трёхсотваттка.
На завтрак давали кусок хлеба и бледный чай, на обед – рыбный суп и кашу, на ужин – картофельное пюре. Посуда была алюминиевая, такие же ложки, вилок не полагалось. На оправку,
утреннюю и вечернюю, выводили в сортир вокзального образца,
с вмурованными в пол каменными очками и жестяным жёлобом писсуара. В середине дня выводили дышать в прогулочные загоны. Стены перегородок, высотой в три-четыре метра и толщиной в ширину дорожки для верхнего часового, были одеты в шубу – ноздреватый, пупырчатый слой цемента. Понятно, не для декора, а для того, чтобы невозможно было на этих стенах написать или нацарапать что-нибудь. Так-то оно так, но очень возможно было скатать шариком заготовленную записку и вдавить в рытвинку в нужном месте. Углядеть её мог только опытный заключённый, либо же человек, обладающий писательской наблюдательностью. Почта эта работала, как часы, – всякий раз Глеб обнаруживал новый текст. Прочитав украдкой, так же украдкой и возвращал на место.
– …Помню, однажды из соседнего загона попросили курева. Один из наших кинул несколько сигарет, скрепив их мякишем. Перебросить так, чтобы не заметил расхаживающий поверху часовой, это, знаете ли, не так-то просто!
– А что за люди были ваши сокамерники?
– Блестящий срез общества. Например, был профессор МВТУ. Возвращался пешком с банкета, повздорил с патрульной службой. Был фотограф из «Огонька», этот обмывал гонорар в пивной. Кто там ещё... Фельдшер со «скорой» – хватил спирта после дежурства, развезло на подступах к родному дому. Два лабуха из ресторана, – должно быть, не сошлись с милицией в
музыкальных вкусах. Были рабочие, тунеядцы, ханыги разные...
 – Вам как будущему писателю эти впечатления безусловно   впоследствии пригодились.
– Безусловно. Как и прочие впечатления. Может быть, потому и стал сочинять рассказы, – улыбнулся Глеб.
– Сочинять рассказы, наверно, легче, чем роман? И времени меньше тратится, и напечатать проще…            
– Не скажите. Всяко бывает... Напечатать, может, и проще, а издать трудней. Допустим, по объёму десяток рассказов равен повести или роману. Но для книги из десяти рассказов требуется десять сюжетов и в десять раз больше персонажей. То же неравенство и с оплатой. За книгу, грубо говоря одинаковой
толщины, гонорар у рассказчика и романиста был одинаковый, с авторского листа.
 – Что же вас заставляло писать рассказы и что мешало писать повести или романы?
– Любовь к жанру, Фила, любовь к жанру... 
Рассказ как жанр давал ему возможность не кривить душой. Взявши малый отрезок из жизни своего героя (или только одну сторону его жизни), он мог описать его с предельной степенью достоверности. Крупный жанр неизбежно выводил на социальное обобщение – какой Главлит позволил бы ему это? –
либо вёл к приукрашиванию действительности.
 Кого-кого, а лакировщиков хватало и без него.


Глава пятнадцатая

1
Баня «Тобольские Сандуны» была Ерофею в новость.
Владелец её Тарыгин Симеон Никитич прибыл некогда в город едва живым, в сопровождении двух жандармов. В чём именно провинился он пред законом, толком никто не знал. Поговаривали, правда, что в прошлом он известный народоволец по кличке не то Алёша Попович, не то Добрыня Никитич. С полной уверенностью утверждалось лишь, что не Илья Муромец,
      не вышел ростом.
 В Тобольске народоволец встал на постой к молоденькой, свободной от предрассудков Устинье Выдриной, сдающей внаём две комнаты в просторном родовом доме. Родители её отравились угарным газом. Такое, увы, случается: протопили печь да поторопились задвинуть вьюшку. Устюха в ту ночь
      резвилась на святочных посиделках, – явилась утречком с
     исцелованными губами, а тятя с мамой уже холодные...
Симеон Никитич скоро поправился на целебных сибирских сливках. Деятельная его натура заставила искать применения своим силам. Подметив, что туземцы крайне ревниво относятся к своей внешности и почасту глядятся в зеркало, однажды вывесил  объявление:
         
                БЕЗПЛАТНОЕ  БРИТИЕ И СТРИЖКА.

После судов и гражданской казни, после нескольких лет в Трубецком бастионе Шлиссельбургской крепости, здесь, в Сибири, он, казалось, нашёл своё истинное призвание: возвращать кудлатым, погрязшим в дикости беднякам человеческое обличье. По первости Добрыня Никитич, действительно, ничего не брал за свою работу, довольствуясь
     тем, чем отблагодарят. Но шло время, и Устюха потребовала
     плату за пансион.
– Смилуйтесь, Устинья Петровна, где ж мне взять?!
– Не знаю. Но сегодня на обед репа.
Вообще-то Тарыгин и сам сознавал справедливость некоторой компенсации за свои труды. Когда клиентура
обнаглела до такой степени, что больше не мыслила себя без его
     помазка и бритвы, вывесил прейс-курантъ.
В доме завелись деньги. А вскоре появились и подручные, на удивление способные ученицы, – мастер лишь собирал плату, оглаживая упакованное в жилет брюшко.
Нищая клиентура сговорилась побить зарвавшегося куафёра, но таковые противозаконные намерения были вовремя пресечены исправником. Настоящий патриот города, он привечал культурные начинания во всех видах, включая и внешний вид своих подначальных граждан. Он же посоветовал соскоблить с вывески три передние буквы БЕЗ. Симеон Никитич, мысленно испросив прощения у товарищей по борьбе, внял совету, убрал эти последние знаки героического былого.
Дело стало приносить доход. Довольна была и хозяйка дома,  впрочем, уже не совсем хозяйка: фактически, а через недолгое время и юридически, домохозяином стал Тарыгин. Устюху, получающую подённые дивиденды, такое положение вполне устраивало.
В интересах дела она и Симеон Никитич переехали жить во флигель; парикмахерская с открывшимся дамским залом и лавкой сопутствующих товаров занимала теперь весь дом. От кудлатого контингента не осталось и поминания.
Не успокаиваясь на достигнутом, Симеон Никитич затеял было расширить тупейный business, но однажды наткнулся на рекламу товарищества «Альфа-Нобель», поставляющего сепараторы молока. После раздумий и колебаний послал заказ. Агрегаты, работающие на нефтяном приводе, снабженные льдоделательными устройствами, прибыли с первыми пароходами. Тарыгин арендовал пустующие лабазы, нанял работников и, установив оборудование, запустил первую маслобойню. Первую баржу с самым дешёвым в мире сибирским маслом снарядил через пару месяцев. Спустя год катался в масле, как сыр.
Местное купечество, по лености разума не читающее газет,
спохватилось, кинулось открывать собственные маслодельни, но опоздало – предприимчивый коммерсант заключил долгосрочные контракты практически со всеми поставщиками сметаны и молока. Оказавшиеся без сырья купцы, дабы не прогореть вовсе, продали ему простаивающие бестолку производства, разумеется, за бесценок.
        (Поразительно, записал Глеб на полях рукописи, но в начале ХХ века сибирское маслоделие имело в годовом обороте около пятидесяти миллионов золотом, а вся сибирская золотодобыча не более тридцати.)
…Золотой телец на поверку оказался боевой бык, причём
много  проворней тореадора. Красное знамя борьбы за народную долю было вырвано из трясущихся рук Тарыгина и, подобно тряпке того же цвета, попрано, втоптано в грязь позолоченными копытами. Духовный преоборот изменил и облик народовольца. Волосы с темени перебежали на подбородок, образовавши на новом месте авантажную эспаньолку; приметно отрос живот.
        Но не только масло придавало ему столь цветущий вид. Торговля кожей и салом также способствовала процветанию. Неурожай 1905-го привел к массовому забою крупнорогатой живности – Тарыгин открыл салотопенные, мясоконсервные и кожевенные заводы. Это не только спасло его от банкротства, но и приумножило капитал*. Военные заказы сделали его миллiонщиком. На второй год войны он овладел почти четвертью губернских коммерческих предприятий. В том числе
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––  * Невольно напрашивается параллель с народными слугами наших дней, вдруг оборотившимися в олигархов. Тарыгин, в отличие от них, не имел доступа ни к госсобственности, ни к казне, ни к партийной кассе. Весьма символично, что из французского слова нувориш выглядывает русское слово вор. – Прим. Г.Е. 1993 года.
домами терпимости и, наконец, любимым детищем – Малопосадской баней. Её он посещал регулярно, но не как хозяин, а как клиент, что было данью былым демократическим идеалам.
        Павел Фомич Елахов посетил любимое детище бывшего брадобрея невзадолге до торжественного открытия. Тарыгин лично восседал за кассовым аппаратом. Вместо приличествующих событию поздравлений кузнец просунул голову в амбразуру кассы, спросил, нехорошо взмаргивая:
– Жиреешь, Симеон?
– Что поделаешь, годы, – не понял миллионер. – Кто худеет, а кто полнеет.
– А ты притчу про Вошь и Соплю слыхал?
Симеон Никитич поскучнел.
– Даже как-то странно вы изъясняетесь, господин Как-Вас-Там. Неудобно слушать, знаете ли…
– А ты послушай! Встретились эти две красотки на большой дороге. «Куды путь держишь, моя хорошая?» – Вошь спрашивает. «В Питер, матушка». – Сопля, стало быть, отвечает. «Пошто же в Питер?» – «Дак нет никакого житья в Сибири! Бьют меня бесперечь: как с носу, так ;земь. В столице, сказывают, народ культурный, обходительный, в платочек нашу сестру
завёртывают и в кармашке носют. А ты далече ли?» – «А я в Сибирь! Не любят меня, сироту, в Питере, травят заморскими порошками, с души воротит! И то скажу, кровушки досыта не попьёшь. Каки[e]-то все стали постные да плешивые, схорониться не в чем. А ваш челдон, он ишо круглый, при волосах, не гляди, что война. Расшитываю на сибирское полнокровие...»
– У вас всё? – сухо спросил Тарыгин.
– Да только ошиблась Вошь! Челдон её вражью душу  дёгтем, да карасином, да утюгом!  Недолго и потрешшала, мразь такая!
– Извольте вон. Пока в холодную не упёк.
– Али в горячей не уморозил? – Кузнец сморгнул гнев с налившихся кровью глаз, плюнул под ноги и с того дня в упор не видел политического перерожденца.
И сейчас он тоже, поперёк душе, отпускал сына в заведение  толстосума. Про то, чтобы составить сыну компанию, не пожелал и слушать. Однако собственная банька на огороде сгорела два
     года тому назад; идти на поклон к соседям посчитал неудобным и
    канительным. Отпустил:
– Так уж и быть, ступай.
С тем и вытянулся на лавке.
Приятную дрёму согнал Митяй. Робко поскрёбся в дверь:
– Дя-а Паша, ты дома?
– Заходи, давненько не виделись. С чем пришёл?
– Выгнала… – сообщил Митяй.
– Кого? Кто? Ты чего?
– Макрида вытурила.
– Хм, недолог же был у вас медовый месяц-то.
– Спрашива[e]т сёдни: Митя, а ты по любви со мной
    сошёлся аль на деньги позарился?
– А ты?
– Знамо, говорю, деньги у кажного человека завсегда на первом месте.
– Экой ты скоропал! Говорил бы, по любви и страсти.
Митяй молчал, ковырял в носу.
– Ну и как она вообче-то?
– Да как… Шкурка да мосолыжки.
– Хм. Ладно, спасибо, что навестил.
– Меня и маманя ;з дому прогнала. Страмник, сказала, от людей за тебя стыдно.
– Так чё ж тебе на улице пропадать?!
– Куды хошь, говорит, туды и катись.
– Ладно, полезай на печку. Пока Ефросинья из Паутовки не воротилась, поживёшь у нас.
– Ярофей-то на службе? – ободрел Митяй.
– В бане твой Ярофей. Грехи смыва[е]т.

2
Когда Елахов-младший заявился в «Тобольские Сандуны»,
администрация в лице Устюхи запирала кассу на технический перерыв. Узнав Ерофея, всплеснула руками, пропела воркующим нутряным голосом:
– Ероша! Вернулся с полей сражений?
– Яволь! – браво отвечал солдат.
– Я ведь тебя вот эстольким помню! – Устюха провела черту над полным, девичьей красоты коленом, задрав юбку значительно выше необходимости. То, что угадывалось ещё выше, было вообще вне критики.
– Намёк понял! – прищурил глаза солдат.
Улыбающаяся Устюха качнула бёдрами:
– Идём, провожу тебя как героя войны в разряды. Там как раз
     Симеон Никитич парются.
Вошли в раздевальный зал. Ерофей с любопытством озирал кожаные диваны, дубовый буфет и греческие статуэты в нишах.
– Тебе в ту дверь.
И подарив ещё одну обольстительную улыбку, Устюха уплыла по служебным надобностям.
Ерофей принялся раздеваться. Повесил мундир на плечики; перекрестился, нырнул в парилку.
Знаток прибавочной стоимости восседал на самом верху полк; в красной турецкой феске, в стёганых рукавицах, хлестался веником, – летели листва и брызги, как с мокрой берёзы в непогодь. Вдруг багровое его тело ни с того ни с сего обмякло, веник выпал из ослабевших рук. Ерофей встревожился, стащил его спешно вниз, умакнул в корыто с толчёным льдом. Подумав, отволок на воздух, благо имелся выход на задний двор. Под открытым небом Тарыгин задышал вольнее.
– Благодарствуйте... – произнёс он слабым голосом. – Вы кто?
– Не узнаёте? Елахов я, Ерофей!.. Жили в соседях с вами! Когда вы у Выдриных квартировали!
– Елахов... Это каких Елаховых?  Тех, что кузнечествуют?
– Их самых! Разок вы меня стригли даже, как водится наголо, но чубчик по доброте оставили.
– Не помню…
– Конечно, столько лет прошло.
Тарыгин замер, прислушиваясь к сердцебиению. Что-то снова кольнуло в грудь. Подумал в панике: неужели жаба? Не иначе она, проклятая...
 – А скажите, юноша, вам известно что-нибудь о грудной жабе? Что она есть такое?
– Откуда? Болотну[ю] знаю.
Тарыгин почувствовал себя живей:
– Ну так слушайте! Это нынче полезно знать!..
Ерофей терпел из последних сил – так разбирал его банный зуд. Но уйти не мог, пока Симеон Никитич не окончит лекции. Наконец мучитель отпустил его, посулив отблагодарить за помощь, и уплелся в личные апартаменты. (И слово своё сдержал, осенило Глеба: вот откуда у деда парикмахерская машинка!)
– Устенька, – спросил Тарыгин, укладываясь на скамью, – вы обратили внимание на служивого?
– А то!
– Верно ли, что он состоит в отряде царского окружения?
На лице Устюхи плыла рассеянная улыбка.
– Ты меня слышишь ли? Эй, Иустиния!
– Верно, верно, Симеон Никитич! Вся грудь в крестах, на ножках американские сапоги шевр;.
– А говорят, весь отряд состоит исключительно из дворян.
– Ну да, и самый потомственный, племенной Ероша! – хихикнула Иустиния.
 Тарыгин шутку не поддержал, проговорил задумчиво:
 – Это ж надо, такой сын и у этакого обалдуя...
 Хрюкнул злорадно:
– Обалдуя-то мы из Совдепа выперли!
Устюха была далека от интриг политиков, душа её витала в  бабьих скоромных грёзах. Спросила с потаённым вздохом, следуя давно сложившемуся  порядку:
– Ну чё, массаж теперича?
– Всенепременно, душа моя!..
Сию процедуру Устюха проделывала столь искусно, с таким анатомическим пониманием, что Симеон Никитич не раз глубоко задумывался: откуда всё это у тёмной сибирской простолюдинки?!
Воистину сказано, умом Россию не понять.
Особливо её окраины.

3
Умиротворённый, благостный, шёл Ерофей из бани. Жизнь была прекрасна и удивительна. И продолжала удивлять далее. Ну кто, скажите на милость, подумать мог бы, что вот сейчас, носом к носу, она столкнёт его с фронтовым товарищем?..
Вечерело, над кремлём вовсю полыхал закат. Засмотревшись, Ерофей едва не сшиб с дощатого тротуарчика какого-то угреватого мозгляка. Тот зашипел, выругался, но через мгновение изумился:
 – Елахов! Ероха! Чёртушка!
 Ерофей оторопел, признав беглого унтера, большевика Заборова.
– Степан Архипыч?!
– Я!
Они обнялись, и, разъяв объятия, отстранились, оглядывая друг друга.
 И оба неожиданно для себя остались увиденным недовольны. Заборов – по причине преображенской гвардейской формы на Ерофее, Ерофей – занюханным видом однополчанина. В линялой косоворотке, в суконном, вытертом пиджаке, в солдатских заплатанных шароварах, заправленных в порыжелые сбитые сапоги, выглядел большевик неважно.
– Эге, вон, значит, где ты служишь! – присвистнул он.
 – В Отряде особого назначения, – не без гордости подтвердил Георгиевский кавалер. – А вы где теперь, ежели не секрет?
 – Да как сказать. В общем, в отпуску числюсь!
 – Понятно… –  Знаем мы эти отпуска, подумалось Ерофею, соскочил со службы и рад радёхонек. А туда же, в отпуску он…
– Подпрапорщика Матвеева знаешь? – спросил Заборов, чтобы прервать затянувшееся молчание.
– Знаю.
– Ну и как, дружите?
– Да нужон он мне, как чиряк на роже! – сказал Ерофей, сплюнув, и невольно посмотрел на подпорченное фурункулёзом лицо Заборова. – Я таких знакомцев впритруть* не вижу.
 – Что ж так?
 – А шкура он!
 – Ну, брат, тут ты ошибаешься! Человек пользуется
     большим уважением у товарищей.
 – У товарищей, может, и пользуется, а только гусь свинье не товарищ.
 – Кто же из вас свинья? – раздражаясь, спросил Заборов.
 – Да уж не я…
        Заборов полез за кисетом. Из другого кармана достал газету,   сложенную толстым прямоугольничком.
 – Будешь… гусь лапчатый?
 – Да нет. У вашего табачка приятелей небось без меня хватает.
 – Кури, чего там!
 – Ну давайте, коль не начётисто…
 Свернув самокрутки, они закурили, косились друг на друга попеременно. Заборов, посчитавший было, что нежданно- негаданно встретил надёжного человека, да ещё и из царского охранения, обрадовался от души: который месяц бился, сколачивая костяк из единомышленников, ещё один был кстати незнамо как.
Но вот засада – всплыла какая-то неприязнь у парня к его особо доверенному лицу в Отряде.
       – Ты как в гвардию-то попал? – спросил Заборов.
       – Попал, – уклонился Ерофей от прямого ответа. Почему-то
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––       
* Вплотную, впритирку.      
не хотелось рассказывать о встрече в Царском Селе с полковником Кобылинском. Помнилось, каково умеет Степан Архипович опутывать человека. Палец в рот таким не клади…
             Это нежелание почувствовал и Заборов, прищурился.
 – Значит, служишь теперь напрямик самому царю?
 – Служу я Отечеству, как служил. И бегать от службы не приучён. С детства.
 Степан рассмеялся нервно – погасший окурок заплясал во рту. Протянул с иронией:
 – Это коне-ешно…
 – Спасибо за табачок, – закруглил разговор стрелок. – Как
     говорится, увидерзеен.
 Эх, темнота, подумал Заборов, провожая его сокрушённым взглядом. Сколько же вас таких на Сибири, подумать страшно… 
 Крикнул вслед:
– Слышь, Ерошка! Передай Романовым, дескать, большевик Заборов приглашает на эшафот!
– Отвяжись, худая жизь… – буркнул не оборачиваясь Ерофей, – да привяжись хорошая…   
 Жизнь, может, и удивительна, но прекрасна местами и не всегда. Такие нелицеприятности подбрасывает подчас!..


 Глава шестнадцатая

1
    Романовых с челядью поселили в бывшей губернаторской
резиденции. Николай осматривался с любопытством, младшие дети носились по комнатам, старшие, хотя и сдерживали себя, тоже радовались довольно бурно.
Александре Фёдоровне дом не понравился – как бы ни был хорош, а с Александровским дворцом не сравнишь.
– Alix, в этом доме бывал наш Друг. И не раз. Он дружил с Ордовским.
 – Да-да! – просветлела она лицом. – Спасибо, что напомнил, милый… Что ж, поживём в доме Ордовского-Танаевского…
 Охрана и часть придворных разместились в особняке Корнилова, расположенном vis-a-vis.
 Тем же днём Романовы со свитой, в сопровождении эмиссаров Временного правительства Макарова и Вершинина, отправились туда на экскурсию. Внутреннее убранство особняка поражало представлением хозяина о прекрасном. Чего стоило одно только соседство венецианских стульев с лавками местного топора. (А эти канапе? Какая прелесть, обратите внимание, господа!)  Диванчики в стиле классического ампира были украшены премиленькими домоткаными накидушками. Особенно развеселило всех оформление главной залы. Тут присутствовали и ренессанс, и готика, и модерн, и даже вычурная Мавритания. Камин сиял позолотой и серебром, тогда как печи стояли голые, лишённые хотя бы и скромного изразца. Изумляло тщательное отсутствие книг и мест для них. Хотя  нет: в кабинете цесаревич Алексей обнаружил брошюру анонимного автора «Борьба съ клопамi» и хохотал до слёз. Впрочем, как явствовало из экслибриса, книга принадлежала отнюдь не владельцу дома, а некоему господину Атрышкину Осипу Феофановичу.
Между тем вездесущие горожане, прослышавшие, что царь фланирует между губернаторским домом и домом Корнилова, сбежались к корниловскому подворью. Некоторые, сумев подобраться к окнам, жадно тянули шеи.
Солдаты наряда пытались рассеять любознательную толпу,
      но только её раззадорили, – дежурный офицер вынужден был
      вызывать подмогу.
    Гвардейцы Матвеева появились первыми, оцепили двор. Но  сквозь цепь то и дело кто-нибудь да просачивался; то какая-нибудь барышня, то подросток, то монашка скользнёт ужом. И все норовят под окна!..
– А вон гляньте, братцы! – серчали матвеевцы. – Уже целая шайка на забор лезет!   
– По одёжке, кажись, приказчики! Ишь все в чесунче... 
Так ли, эдак ли, в палисад набилось изрядно сторонних лиц.   
Подпрапорщик во всеуслышанье приказал всех заарестовать, а дом с находящимися там персонами запереть на ключ.
Улица опустела. Припоздавший на происшествие Евгений Степанович Кобылинский лично сопроводил Романовых со спутницами и спутниками в губернаторский дом.
Но дело на том не кончилось. Бойцы наряда, подстрекаемые Матвеевым, затеяли разбирательство, вылившееся в общий отрядный митинг. Унтер-офицер Протазанов толкнул речугу, смысл которой  состоял в определении политического статуса отряда: каков он, старорежимный или революцьонный?
– Знамо, революцьонный, – отвечал отряд.
– А мне сдаётся, старорежимный! – продолжал оратор, похоже, из сочувствующих большевикам. – Как раньше императора обороняли, так и теперь то же самое. А про то
      забыли, что Николай Второй есть преступник и заключён под
     неусыпный надзор!
Далее выругавшись ядрёно, унтер сошёл с кафедры, в данном случае с ящика из-под галет. Солдаты, обдумывая сказанное, молчали. На ящик вскочил гвардии рядовой Киреев, председатель полкового комитета.
; Товарищи! Протазанов высказался ребром. По декрету Временного правительства, диствительно, гражданин Николай Второй пребывает в законной ссылке. А что мы видим на самом деле? Вышеуказанный арестант под ручку со всей оравой шляется где ни попадя. А как да не сегодня-завтра вобше сбежит? Предлагаю заслушать представителей Временного правительства. И что они себе думают, понимаешь!
Макаров и Вершинин вышли на круг без воодушевления, стали что-то сбивчиво объяснять.
– Громче! Не слышно! – послышались голоса.
– Господа, – пролепетал Макаров, – ваше возмущение неуместно. Мы имеем инструкцию, подписанную самим Александром Фёдоровичем! И в ней указано, что охрана экс-императора и членов его семьи назначена в целях их личной целостности. Относительно каких-либо ограничений ничего нет. Вот, пожалуйста!.. – Макаров протянул Кирееву гербовую бумагу.
Осмелел и Вершинин:
– Мы всего лишь выполняем приказ правительства!
Отряд возмутился ещё более.
– Ша, товарищи! – простёр руку предполкома. – Давай выражаться по одному.  Вот ты, Коркин! Что хошь сказать?
– Дорогие однополчане, независимые гвардейцы, – начал сердито Коркин, – эту гумагу в расчёт не брать! Наш боевой товарищ, героически независимый Протазанов правильно доложил: мы не старорежимный конвой, который в угнетённом виде оборонял династию. Мы конвой новорежимный и, благодаря тому, должны держать в железной узде Николку и его семейство! Дорогие друзья гвардии независимые товарищи, верно я говорю?
– Верно! – поддержали гвардейцы.
Но далеко не все: иные шатали головами неодобрительно...
– И хочу обсказать дальше! Революция требует от нас боевой готовности, а что получается на поверку? Весь второй взвод копает картошку у населения, а когда их позвали, то они прибежали с шанцевым инструментом. Без уставной винтовки! Спрашивается, куда смотрит их командир, поручик Хлебников?
На круг вытолкнули Ерофея с заступом на плече.
– Вот ты, стрелок, покажи, как стреляет твоё орудие?
– Да вы чё?! – воззвал тот к здравому смыслу мающихся дурью товарищей. – Я ж сегодня в увольнительном отпуску! И вобще! Нас тут добрых полтыщи ртов: должны же мы хоть как-то пособлять местному населению?
Но вразумлений его не услышали из-за начавшейся
колготни: кто-то тишком выпустил из сарая арестованных горожан.
        Утечь никому, однако, не удалось. Изловили, вывели для производства следствия – тут же, не сходя с места.
 Дело возглавил Киреев, как положено предполкому.
 – Кто такие? Отвечать громко, по одному. Вот ты, бабка! Кто ты будешь такая? – сурово спросил он у резвой старушки, крест-накрест перевязанной полушалком.
– Како твоё дело? – огрызнулась та.
– Расстрелять! – приказал Киреев.
– Скажу, скажу, милай!
Митинг загоготал.
– И-и! Креста на вас нету! – Старушка плюнула и растёрла плевок опорком.
– Ты вот что, старая, ты это фулюганство брось! Отвечай на
расставленные вопросы! Какая будет твоя фамилия?
 – Мокроусова.
 – Инициалы? – уточнил секретарь Бобков.
 – Русская!
 – Зовут как, бестолочь?
– Макрида я. Упокойного воина Ферапонта дочь.                – С какой целью сюда припёрлась? – продолжал Киреев.
 – А повиниться, батюшка, повиниться.
 – Кому и в чём?
 – Государю нашему, страстотерпцу.
 – Это в каком же смысле?!
 – А счас доложу, касатик.
 Гвардейцы тотчас настроились на неожиданное развлечение.
– Пущай докладает! – послышались весёлые голоса.
– О позапрошлом годе, ну да, лонись, пошла я себе к  обедне. А служил Варнава тада, в пятнадцатом-то году. Дак вот, отворились царские ворот; и выходит преосвященный. Вот, допустим, эдак-от он выходит, а я, допустим, вот здесь стою. А за Варнавой-то, гляжу, Григорий, анчихрист этот! Я ему на темя-то глянь, а тамотки у яво... рога! Допустим, вот здесь я ишо на ногах, а вот здесь вот и повалилась. Так что пришла повиниться батюшке государю. Кабы добилась к нему приехать, глазки б ему открыла на Гришкины-те рога, он бы придумал, как оберечься. Через Гришку вышло ему это лихо. А опричь меня, тех рогов никто не видал и сказать про то было некому.
Эх, Ферапонтовна, Ферапонтовна, вздохнул Глеб. И ты туда же... Но и утешился, вспомнив Зотовну, хозяйку постоялого дома в селе Покровском. Были, были иные старушки, добром  поминающие Григория…
 – Взять под стражу! – постановил Киреев единолично. –
      Следующий!
Вперёд вышел приказчик с щегольской тросточкой, в шляпе и в чесучовой тройке.  (Ага, вот и Петрушка нарисовался...)
– Служащий по коммерции Петроний Шмаков! Инициалы римские!
–  С какой враждебной целью проник во двор?
– То есть, как-таки так, с враждебной? – обидчиво возразил Петрушка. – Я постоянный член партии Союза Фронтовиков!
– А тогда ответь, фронтовик, где воевал, на каком фронте?
Рядовой Коркин заострил вопрос:
– Игде ты кровь мешками проливал?
– Как сознательно сочувствующий революции заявляю: ваши оскорбления неуместны.
Киреев призвал к порядку:
– Тихо все! Коркин, зараза, не мешай допросу! Валяй дальше гражданин Шмаков.
Петрушка укоризненно посмотрел на Коркина и продолжил:
– Имея сознательное сочувствие к революции, пришёл удостовериться, правда ли, что императора подменили!
Солдаты глумливо охнули.
– Ну, удостоверился? – спросил Сиротин.
– Судя по беспристрастным портретам науки фотографии, у царя усы как бы жуковатые, а у вашего рыжеватые! Такова точка моего мнения.
– Да гони ты этого дурака, Кирей!
– Пошёл вон! Следующий!
– Первой гильдии купец Фурдеев.
– Вину свою осязаешь?
– Не осязаю, не обоняю, на вопросы не отвечаю.
– Задержать! Давайте теперь попа!
– Диакон Евдокимов. Проник с целию услужить, ежели Их
 Величества в чём нуждаются.
– Задержать!
– Отставной по чахотке ефрейтор Обухов, пимокат, – прохрипел следующий. – Имею сильную загазованность на
германском фронте. Хотел дать по морде бурбону самодержавия.
– Отпускаем на первый раз. Но учти, товарищ, махать кулаками нехорошо, а бить пленного – вообше!
– А чаво он…
– А ничаво!
Затем Киреев обратился к митингу:
– Какое будет решенье насчёт задержанных?
– Да выгнать, и вся недолга!
– На гауптвахту их! Суток на двадцать пять!
– Кого? – вмешался поручик Хлебников. – Дьякона да старушку тёмную? Тоже, нашли преступников.
– Что предлагаешь?
– Ввиду отсутствия злого умысла ограничиться порицанием.
– А Фурдеев энтот, купец который?
– Я за него ручаюсь. Знаю лично. Мирный обыватель, не при делах.
После недолгих споров предложение было принято.
Большинством голосов митинг постановил: с инструкцией Керенского не считаться, а его эмиссарам ужесточить режим  заключенного экс-царя. С этой целью вокруг губернаторского дома выставить добавочно часовых, ночью же выставлять добавочные посты по всему участку и назначать три смены патрулей для обхода прилегающих к дому улиц. Решено было также незамедлительно выгородить кусок двора, куда только и выпускать Романовых на прогулку.
Полковник Кобылинский, которому резолюцию принесли
     для ознакомления, заперся в своей комнате и до конца дня
     никого к себе не пускал.
Ничего не подозревающая Семья отдыхала в общей зале на втором этаже. Гофлектрисса Екатерина Шнейдер с выражением читала «Мцыри».

2
Через день после досадного инцидента Вершинин и Макаров отбыли в Петроград. Сменил их Василий Семёнович Панкратов, приехавший не один, с помощником Никольским Александром Владимировичем. Новый комиссар был человек небольшого роста, подвижный, энергичный, доброжелательный. Помощник – личность в сильной степени неприятная – груб, вульгарен и агрессивен. Сущий, знаете, держиморда, оценил его доктор Боткин.   
Политическую карьеру Панкратов начал при Александре III, то есть почти что отроком, в качестве курьера «Народной воли».
4 марта 1884 года в девять часов вечера он был арестован в Киеве и доставлен в цепях в Санкт-Петербург, в Петропавловку, в Трубецкой бастион, затем в Шлиссельбургскую усыпальницу, откуда вышел через четырнадцать лет и пять дней в одиннадцать часов дня. И был ещё год мытарств по сибирским тюрьмам. Не отсиженные шесть лет (против двадцати по государственному приговору) ему заменили ссылкой в Якутию, где он и пребывал до 1905-го. Но именно годам, с толком отсиженным в одиночных камерах Шлиссельбургского равелина, он был обязан своей начитанностью и эрудицией во многих областях знаний.           Затем – годы легальной и нелегальной деятельности. В июле 1917-го Василий Семёнович выступает с разоблачительной статьёй «Ленин, Ганецкий и К° – шпионы», снискавшей ему популярность в обществе. В той статье он уведомлял читателя, что Ленин есть платный агент германского военштаба, засланный в Россию для организации диверсий и саботажа и другой подрывной работы; что деньги от немцев он получает в Швеции через Ганецкого-Фюрстенберга и Парвуса-Гельфанда, в Петрограде – через их поверенного Козловского. (А что если здесь процитировать Евтушенко: уберите Ленина с денег!  Он для сердца и для знамён! – но, подумав, Глеб отказался от этой мысли). Далее Панкратов сообщал, что военной цензурой
выявлена постоянная связь немецкой разведки и большевистских
      лидеров. Статья была опубликована в газете «Живое слово».
Керенский высоко ценил Панкратова как личность и как товарища по борьбе и выдвинул его кандидатуру на пост комиссара при августейших узниках. Члены правительства согласились. Не согласился лишь сам кандидат. Официальной причиной самоотвода было нежелание прерывать успешно начатое дело по культурному просвещению Петроградского гарнизона. Лекции и беседы в Финляндском, Литовском, в других полках служили духовному оздоровлению солдатской массы, в том числе воспитанию чувства патриотизма, отравленного пацифистской ленинской агитацией.
На деле же отпирался Василий Семёнович от предложения Александра Фёдоровича по той причине, что оно означало новое, пускай даже и почётное, однако же заточение, а он уже в достатке вкусил свободы, чтобы добровольно её лишаться.
Уговорила бабушка социалистов-революционеров, старинная каторжанка Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская:
– Ты сам многое испытал и, как никто другой, подходишь
для этой миссии. Именно ты, Василий, с присущим тебе
      благородством. И, наконец, это партийное поручение!
Партийно-дисциплинированный Панкратов вынужден был смириться.
Вскоре состоялась и личная встреча с премьер-министром. Поговорить обстоятельно не получилось, аудиенция прошла  скомканно. Всякую минуту премьера отрывали то по делам фронта, то докладами министерств. Вдруг, ломая перья и разбрызгивая чернила, начинал он строчить указ; не дострочив, хватался за телефон и распушал кого-то надрывным шёпотом. Затем, бросив трубку на полуслове, выскакивал в приёмную, закатывал речь для служителей дворца и случайно оказавшихся там персон. Проявляя сверхъестественный темперамент, Александр Фёдорович глотал валерьянку прямо из пузырька, либо нюхал наэфиренный носовой платок.
С состраданием высмотрел Василий Семёнович в его бобрике раннюю седину.    
Наконец, после очередного разряда кипучей деятельности, Керенский вручил ему командировочное удостоверение.
– Никаких репрессариев, – глухо, отрывисто, не отводя глаз, высказывал он напутствие и при этом удерживал руку гостя в своей женственно мягкой, словно бы бескостой руке. – Отношение ровное. Предельная вежливость. Верю в вас. Прощайте. Да здравствует Мартовская революция.
– Да. Да здравствует, – откликнулся новоиспечённый особо
     уполномоченный комиссар деликатным эхом. 
Первого сентября он прибыл в Тобольск.
В корниловском особняке Василий Семёнович занял две
     комнаты: одну под жильё и одну под канцелярию.
В царские покои отправился утром другого дня.
В прихожей встретил его камердинер Терентий Иванович Чемодуров, немолодой, представительный человек в парадной ливрейной паре. Василий Семёнович попросил его быстренько доложить о своём приходе. Терентий Иванович удалился и отсутствовал добрую четверть часа.
– Ну что? – нетерпеливо спросил Панкратов. – Доложили?
Камердинер вытянулся у лестницы, ведущей на второй этаж, прочистил горло, отрапортовал:
– Его императорское Величество приглашают пожаловать в кабинет.
– Кгхм, – поперхнулся Василий Семёнович. – Вы отвыкайте, братец, от этих церемоний и этикеций!      
Однако входил к бывшему императору не без робости.
 Полы устилал ковёр. В глубине кабинета стоял массивный, вероятно ещё губернаторский, письменный стол с книгами и бумагами. Посередине же стоял стол овальный и на нём, кроме дюжины карманных часов, показывающих восемь минут одиннадцатого, выложены были курительные трубки различных конфигураций. Со стен на длинных шнурах свисали paysaqex  французской кисти, окна обрамляли шёлковые гардины.      
  При его появлении Николай, звякнув шпорами (он был в мундире полковника кавалерии), отделился от печной изразцовой стенки, у которой стоял в ожидании визитёра; шагнув навстречу, радушно проговорил:
– Очень рад, здравствуйте. Благополучно ли добрались?             
– Спасибо, вполне благополучно.
– Как я понимаю, вас прислал господин Керенский? Каково  здоровье Александра Фёдоровича?
Вопрос прозвучал с искренней заинтересованностью, и это тронуло комиссара. 
– Благодарю вас, болеть ему не с руки. А каково у вас, все ли в семье здоровы?
– Слава Богу.   
Но по лицу Николая скользнуло лёгкое облачко, и Василий Семёнович понял, что со здоровьем в Семье как раз вовсе не слава Богу, однако как человек тактичный удовольствовался ответом.      
– Ну и славно! И хорошо!
Николай прошёл к столу, взял папиросу. Спросил приветливо:
– Не хотите ли присоединиться?
– Простите, я…. Я не курю папирос.
– Предпочитаете трубку? Тогда рекомендую эту. Индийская.  Хотите попробовать?               
 – О, даже не знаю... – Василий Семёнович послушно принял
нечто сродни кальяну, но меньшее по размеру, кое-как разжёг. С
первой же затяжки на глазах его проступили слёзы, щёки побагровели.
 – Эк вы неосторожно. При курении трубки, – сказал Николай участливо, – дым следует не вдыхать в лёгкие, а держать во рту. И затем выпускать. – Улыбнулся едва заметно. – Шикарно при этом мундштук не вынимать из губ. Этак пф-ф, уголком рта…
 – Раньше мне... как-то не приходилось... извините, да! – просипел Панкратов, вообще никогда не куривший – ни папирос, ни трубок.
 – Правда, хороша?
 – Гм… очень!
 – Буду помнить и всегда её набивать для вас.
 Панкратов хотел сказать спаси Бог, но очень першило в
горле, последний согласный звук застрял в нём, и вышло просто спасибо.
– Да на здоровье.
– Кхм, кхм…
– Не могли бы вы разрешить нам пилку и колку дров? – спросил неожиданно Николай.
– Ну что вы, не царское это дело. Хотите, устроим для вас столярную мастерскую? Намного интереснее, увлекательнее...
– Возможно, но дрова привычней.
– Понимаю. Конечно – да! Завтра же вам доставят круглого лесу и пилу. А достаточно ли у вас книг?          
– Книг достаточно.
– Осмелюсь спросить: что вы сейчас читаете?
– Извольте, господина Лескова, роман «Некуда». Не устаю восхищаться, истинно русский художник.
– Жаль только небрежен в слове. Я имею ввиду некоторую засорённость местоимениями, – заметил Василий Семёнович,  недолюбливавший Лескова за его антинародническую позицию.
– Может быть, не располагал временем для отделки? – предположил Николай в защиту писателя.
– Может быть. Значит, с книгами у вас всё хорошо?
– С книгами, да. А вот иностранные журналы мы отчего-то не получаем. Это запрещено?
– Ни в каком случае, что вы! Я сегодня же наведу справки! –
Василий Семёнович отметил вдруг, что ядовитая индия более не чадит, и с облегчением произнёс: – Во всяком случае, отныне  ваша корреспонденция задерживаться не будет!
– Ещё раз спасибо, – поблагодарил Николай. – Кажется, у вас погасло?
Василий Семёнович шаркнул покорно спичкой.
– Я желал бы познакомиться с вашей семьёй, – сказал он во исполнение своих обязанностей.
– Пожалуйста, мои будут рады знакомству с вами.
Николай вышел из кабинета. Возвратясь через короткое время, пригласил комиссара в зал.
Всё семейство, как некогда при первом знакомстве с премьер-министром, опять выстроилось в шеренгу, держа руки по швам. Ближе ко входу стояла Александра Фёдоровна (гостю   показалось: в монашеском одеянии), рядом с нею, в матросском костюмчике, Алексей, далее княжны, одетые одинаково просто, в
      серых домашних платьицах, с одинаковой арестантской(?!)
      стрижкой. Василий Семёнович зажмурился на мгновение:
      подобным образом в Шлиссельбурге выстраивали узников на
      досмотр.
– Ну зачем же так?! – вырвалось у него. – Присядемте, господа, присядемте! Пожалуйста, я прошу вас!
В конце концов, ему удалось усадить и родителей и детей, даже завязать беседу. Впрочем, больше говорил он сам, собеседники ограничивались короткими замечаниями. И всё-таки за всем тем он успел отметить, что бывшая немецкая принцесса изъясняется по-русски без видимого усилия*. Дети же владели
      русским выше всяких похвал.
– Ваши Высочества в Сибири ранее не бывали? – задал он им вопрос, за нелепость которого тут же мысленно себя выбранил.
– Нет, – отвечал ему звонкий хор. – А вы?       
– О, я провёл в Сибири шесть лет с лишком! Ну, это не суть важно… Нравится ли вам в Тобольске?
– Не-ет!
– Ни капельки! – добавил мальчик.
– Сибирь не так ужасна, как о ней отзываются, – вмешался Николай, укоризненно посмотрев на дочерей и сына. – Климат       
      очень здоровый. Сентябрь, а температура воздуха составляет
плюс восемнадцать градусов! При этом сухо и солнечно.
– Чего решительно не достаёт нашей северной столице! –
     развил его мысль Панкратов.
– Да, петроградский климат может позавидовать здешнему, – устало и равнодушно проговорила Александра Фёдоровна.
Повисла пауза. Чуткому Василию Семёновичу стало ясно, что разговор окончен.
Николай любезно проводил его до прихожей.    
Общее впечатление от знакомства высказала смешливая  Анастасия:
– Какой потешный коротышка…
И Николай, тотчас припомнив, как новый знакомец курил  табак, рассмеялся искренне, от души, впервые за время ссылки.

 3
 Подвёл итог своего визита и комиссар.
        Итак, лёд сломан! Но как же они несчастны… А ведь живи эти милые люди в иной среде, вне бесконечных церемоний и  этикеций, из них непременно вышли бы полноценные члены общества. Но! Эти притупляющие разум и убивающие живую
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* Однако позже, в угоду издателю, написал обратное. – Прим. Г.Е.
душу церемонии и этикеции… Бр-р-р! Вот главное зло их жизни.
Мысленному взору его представилось, как Семья годами, вот ужас-то, задыхалась в дворцовом вакууме, испытывая постоянный духовный голод, жажду встреч с людьми из другого круга, а традиции, словно гири, тянули вниз, к церемониям и этикециям…
 От расстройства комиссар даже притопнул ножкой.


Глава семнадцатая

1
В ясные дни после второго завтрака Романовы устраивались
на балконе. Александру Фёдоровну с вязаньем или шитьём    выкатывал в кресле её камердинер Трупп.
 Николай, с того дня как привезли дрова, б;льшую часть досуга проводил за пилкой. Обыкновенно его сотрудниками были граф Татищев, князь Долгоруков и месье Жильяр. Все они быстро уставали и часто сменяли друг друга, тогда как Николай продолжал трудиться. Ту же неутомимость он демонстрировал, играючи в городки.
 Обедали в семь часов пополудни, в общей зале. Глеб набросал приблизительный интерьер: камин, большой стол, мягкие кресла, рояль в углу… Ну и всякие там драпри, картины, часы напольные…
Здесь вечерами велись беседы на библейские и исторические сюжеты, либо прочитывалась вслух книга.
Иногда читал сам Рарa; в этом случае Екатерине Адольфовне Шнейдер оставалось лишь лорнировать Алексея, забавляющегося с собачкой. Maman и сёстры, как всегда, были заняты рукоделием.
Здесь же отправлялись богослужения. Все приуготовления к молебнам выполняла Александра Фёдоровна, – выставляла икону Спаса, накрывала аналой собственноручными вышивками. В восемь вечера приходил священник отец Алексей с четырьмя монашенками Ивановского монастыря. Тотчас стекались свитские, становясь по рангу. Романовы выходили к службе последними и также занимали места в традиционном порядке: ближе к батюшке Николай, затем Александра Фёдоровна, далее цесаревич и княжны. Присутствующие встречали их поясным поклоном.
Вокруг аналоя зажигались свечи. Семья начинала молиться истово, свита и слуги следовали её примеру. 
Отец Алексей (в парчовой с позолотой ризе) курил ладаном, запевал не лишённым приятности баритоном:
– Слава в вышних Богу и на земли ми-и-и-р…
Монашенки вторили на четыре голоса:
– …и в человецех бла-го-в-о-л-е-е-е-н-и-е…
Семья опускалась на колени, преклоняли себя и прочие.
Когда молитва достигала апофеоза, Александра Фёдоровна беззвучно плакала, но то были слёзы самозабвения, слияния с Горним Руководителем; скорбные складки у губ разглаживались, исчезали. Светлел ликом и Николай, а дети… они просто светились радостью.
Комиссар, растроганный таковой набожностью, добился у Совдепа разрешения для Семьи помолиться в церкви.

 2
 В назначенный день Романовы встали ни свет ни заря; когда
Василий Семёнович прибыл к ним, его уже давно с нетерпением ожидали. Было семь с половиной часов утра.
 Через несколько минут дежурный офицер доложил: охрана
готова. Процессия тронулась. Александру Фёдоровну покатили в кресле, но на дворе она превозмогла слабость, пошла своими ногами, опираясь на локоть мужа.
Дети озирались с живейшим любопытством, щебетали по-французски обо всём, что попадало им на глаза. Засмотревшаяся Анастасия запнулась о стык дощатого тротуара и, удерживая равновесие, замахала смешно руками. Сёстры расхохотались, даже отцу эта её неловкость доставила удовольствие.   
Расстояние от губернаторского дома до храма Благовещения составляло не более ста саженей, тем не менее, по всему пути комендант предусмотрительно расставил бойцов охраны. И не напрасно, зевак опять собралось немало. Мужчины пялились на государя – одни многозначительно покашливая в кулак, другие разинув рот, третьи вообще без всякого выражения. Дамы оценивали одежду, наружность, осанку державных узниц. Всего больше поражали девичьи куафюры: все четверо были пострижены под мальчишек.
Первая невеста в городе и уезде, красавица Натали Угарова, с восторгом запоминала фасон их платий, шляпок и башмаков. Она уже твёрдо решила, что этак же обкорнает косы, и теперь её занимала мысль, как ловчее проделать это, чтобы матушка не ныла и не мешала.
Матушка Анфиса Тихоновна, сложив полные губы бантиком, чмокала восхищённо:
– Какие хорошенькие! И дочечки, и сыночек. Ну вылитые херувимчики! А государыня-то, государыня, какая важная… Сразу видно: императрица. Не то что супруг полковник. Не мог уж себе генерала исхлопотать… А этот, глянь, Натали, недомерок-от! Это при них комиссар из Питера. Говорят, долго сидел где-то, не то при Александре Втором, не то при Третьем…    
– Погляди-ка, мам, на княжну, вон на ту, что помладше. 
– На которую?
– Что споткнулась!
– Так и что?
– Ничего не замечаешь?
– Ну-ка, ну-ка… Быть не может! – Для верности наблюдения  купчиха забежала в голову процессии, выглянула из-за дерева, охнула и вернулась, крайне взволнованная увиденным. Младшая царевна и собственная её дочечка были похожи, как близнецы.
– Господи Иисусе…
Натали усмехнулась, спрятала косу под шляпку и спросила:
– А так?
– Страсть-то какая, просто одно лицо!
Между тем сёстры тоже заметили сходство между
     Анастасией и туземной барышней:
– Швибзик, у тебя завёлся двойник! Обратила внимание на девушку в саду, у которой шляпка с зелёным бантом?
– Не так громко и, пожалуйста, по-французски, – одёрнула дочерей Александра Фёдоровна.
Что отвечала Швибзик (домашнее прозвище Анастасии), Глеб уточнять не стал, не владел французским настолько, чтобы острить на нём. Записал лишь, что и Maman не смогла удержать улыбки.
 Наконец процессия вошла в храм. Все встали по своим местам, началась служба. К Панкратову подошёл офицер и доложил: местные жительницы требуют его для срочных переговоров. Василий Семёнович, недоумевая, вышел на паперть.
– Господин комиссар, – вцепилась в него Устюха Выдрина, – почто нас не пускают внутрь?
– Желаем видеть государя и его чад! – поддержали её товарки.
– Извините! – рассерчал Панкратов, – государь и его чада
пришли сюда молиться, а не на смотрины. Прошу, пройдите, пожалуйста, за ограду! Для вас служба состоится на час позднее!
            – Приказать солдатам в ружьё? – спросил офицер.
– Действуйте со всей решительностью.
Следуя приказанию, солдаты взяли ружья на изготовку. Зеваки попятились с глухим ропотом. Устюха показала офицеру козу из пальцев. Панкратов вернулся в храм только после того, как церковный двор полностью был очищен.                Литургия прошла успешно, что было видно по умиротворённым лицам Семьи и свитских. Священник раздал просфоры – можно было пускаться в обратный путь. Но Николай медлил, с интересом рассматривая настенную роспись.
– Этот храм не самый старинный здесь? – спросил он у комиссара.
– Не самый, – пробурчал не остывший ещё Панкратов. – Старинные все в кремле.
Николай хотел было спросить о возможности побывать в  кремле, но, видя, что комиссар не в духе, отложил свой вопрос на будущее.
Двинулись в обратный путь. Снова на глаза сёстрам попалась  давешняя живая копия Анастасии. Причём сама Анастасия могла бы поклясться, что копия на ходу улыбнулась ей и, приподнявши юбки, сделала ножкой маятник.

3
Расставаясь с Панкратовым у крыльца узилища, Николай осведомился, пришла ли почта.
– Нет, – твёрдо ответил тот. – Сегодня опять ничего не было.
И отвёл глаза.
Один из пунктов инструкции Временного правительства обязывал его перлюстрировать всю входящую корреспонденцию.
Пункт сей был тяжек и неприятен: ежедневно на имя государя и его близких поступали письма непристойного содержания. Всякое утро свежеумытый комиссар вынужден был по уши погружаться в грязь. Иногда посланий такого рода бывало столько, что даже на беглый просмотр их и последующее уничтожение уходило не меньше часа. Как-то раз доктор Боткин, заглянув по служебной надобности, застал его именно за этим занятием и высказался в том смысле, что благородные люди не трогают чужих писем, не читают и, тем более, не используют как растопку. Панкратов молча взял его за рукав, подвёл к столу, к вороху вскрытых писем.
– Читайте! – сказал он, откинув голову и вперив взгляд в потолок. – Если сочтёте нужным, можете передать эту почту тем, кому она адресована.
Боткин нацепил очки. Первые же строки заставили его отшвырнуть начатое письмо. Дрожащими руками он выхватил другое, третье, четвертое...
– Боже! Какая мерзость!
– Так что же лучше? Вручать это без просмотра или всё же просматривать? И затем лгать, что писем не приходило?
Боткин покаянно развёл руками.
– Ступайте к вашим подопечным, Евгений Сергеевич, – сказал Панкратов. – Позаботьтесь хотя бы о физическом их здоровье.
Доктор ушёл, сокрушённо качая лысиной. 


Глава восемнадцатая

1
И всё-таки Глеб не доглядел за своими предками. Ведь вроде бы на рыбалку шли, а очутились во дворе Трофима Дементьевича
     Угарова, родителя красавицы Натали.               
       Трофим был одет по-утреннему, то есть почти никак: в нательную рубаху, подштанники и калоши. Дослушав сватовскую речь, поскрёб седой мох на брюхе, попросил повторить сказанное. Выслушав, увёл взгляд в сторону, тяжело задумался. Тут повылазили  домочадцы  и тоже попросили повторить сказанное.
Ерофей молчал, Павел Фомич высказался и в третий раз.
– Дак ить вы бедныя? – удивилась простодушная Марфа Власьевна, бабушка красавицы Натали. – Каки[e] вы нам женихи?
– Нам, баушка, главное не богачество! Было б качество! – парировал Павел Фомич с нажимом.
Старуху утянули в дом.
– Это у тебя, что ль, американские сапоги? – спросил  важеватый Спиря, в отличие от старшего брата одетый в пиджак с жилеткой и брючки-дудочки.
 – Допустим, – ответил уклончиво Ерофей.
 – Продашь?
 – Никак нет.
 – А за сто рублей?
 – И за сто рублей.
 – Да ты чё?! Неуж тебе мало сотни?!
 – Почто? Цена хорошая.
 – Дак за чем дело стало? Вот тебе деньги – и по рукам! 
 – Нет.
 – Самим нужны, – пояснил Павел Фомич. Он понимал уже,            
что затея со сватаньем провалилась. Ведь говорил же, надень мундир, чтоб видели, кто пришёл! Дак нет, попёрся в чём был… О том, что в то утро они вовсе не собирались свататься, а шли к Макриде отрабатывать по долгам, выскочило из памяти.
  – Другие к;пите! – не отступался Спиря.
  – Нам эти глянутся.
  Трофим подвёл черту под никчёмным торгом.
– Ступай, Спиридон. – И моргнул с намёком. – Да, это, – приказал вослед, – позови приказчика.
– Я здесь! – подскочил Петрушка.
– Подай  угощеньице дорогим гостям.
Петрушка кивнул сметливо, исчез в поварне.
На высоком крыльце показалась сама невеста. Льняная коса оттягивала назад её и без того царственную головку; шитый в талию сарафан наводил на мысли о совершенстве тела. Кухарка, выносившая ополоски и застрявшая наверху по причине свербящего любопытства, шепнула ей на ушко, что за гости такие и с чем пожаловали. Предрекла глумливо:
 – Ужо ваш папаша устроит им сватанье, варнакам…
 – Ты как знаешь?
 – Он мне знак подал.
 Натали с интересом уставилась на сватов. Жених оказался пригож и лицом и статью, и хотя облачён был просто, в холщовую рубаху и холщовые же порты, ни угланом, ни простофилей отнюдь не выглядел. Напротив, было что-то такое в его обличье, чего словами сразу не обозначить. В общем, что-то привлекательное было в его обличье…
 Явился Петрушка с резным подносом:
 – Пожалте-с, Трофим Дементьевич!
 Трофим принял у него поднос, развернул к сватам:
 – Прошу откушать, гостюшки дорогие.
 На подносе подрагивали два бокала дымчатого стекла, на три пальца наполненные касторкой, сверху, на палец, – спиртом. Таков был секретный напиток негоцианта, применяемый им от кишечной непроходимости, но чаще для потехи в досужий час. Любил его степенство подшутить над доверчивым человеком, партнёром ли, гостем ли, а то и просто над пьяницей-побирушкой.
Павел Фомич нутром угадал подвох, толкнул Ерофея в бок, дескать, будь начеку, и, снявши один сосуд, подал другой хозяину:
– Со свиданьицем, Трофим Дементьевич!
Трофим, памятуя о съеденном ночью свинёнке с кашей, взял стклянку без колебания:    
– Ну давай, коли так, уважу.
Павел Фомич, однако, выпить не торопился:
 – По старшинству, ваше степенство! По старшинству. Вы, стал быть, первым.
– Да ладно тебе чиниться, пей давай!
– Как принято в християнском мире, только после вас!
– Али ты отравиться боишься, Паша? – Трофим ухмыльнулся в бороду. – Ну дак твоё здоровье!
Испивши, крякнул:
 – Эх, хорошо пошло!
Павел Фомич замялся. О здоровье купчины ходили притчи: он и царской водки хлебнёт – не убудет с быка такого. А выдержит ли его прохудившееся здоровье? Как знать, чего там намешал Петрушка…
Откашлявшись, Павел Фомич произнёс елейно:
– Как водится в христьянском мире, воля гостева – воля
Господа. Сию драгоценную влагу преподношу самому сирому и несчастному здесь рабу. Прими, Петрон! От чистого сердца, можно сказать, отрываю! 
Петрушка попятился, возмущённый:
– Это почему я самый сирый несчастный раб?!
– Не препинайся,  – повысил голос Павел Фомич. – Пей согласно уставу предков.
Приказчик разинул рот, торопясь сообщить своё мнение об уставе предков, но пока собирал слова, Ерофей подхватил бокал и, смяв другой рукою приказчиково лицо (главным образом, верхнюю часть с ноздрями), влил в него неизвестное угощение. Процедура была проделана с фронтовой сноровкой, отточенной на взятии языков. Разница состояла в том лишь, что пленяемому врагу в рот обычно никаких жидкостей не вливалось, а вставлялся кляп.
– Это что ж такое? – посмурнел купец. – Нашим же подношением нас же и угостили?!
– Всяко быва[е]т в християнском мире! – И Павел Фомич,
     увидав на крыльце невесту, приветственно приподнял картуз.
Натали сделала малый книксен, повела очами. Но взятой роли не доиграла и, давясь смехом, спряталась за крутое плечо кухарки.
Ерофея же обдало жаром с головы до пят. О том, что у Трофима Угарова дочь красавица, отец просверлил все уши, но
      вживе увидел её лишь сию минуту.
Трофим, набычась, жевал вопрос:          
– Значит, пришли сватать мою Наталью?   
– Истинно так, – подтвердил Павел Фомич.
– А не жирно будет?
– Ни в коем разе. Мы ноне не постуем. О! Гляньте-ка! Что это с Петрей-то?!
В самом деле, с приказчиком творилось что-то неладное, что-то из ряда вон: пучил глаза, трясся, сучил ногами, как если бы отбивал чечётку. И наконец, заскулив жалобно, порскнул вон, за хозяйственные постройки.
Трофим проводил его мрачным взглядом, взмахнул рукой.
Кухарка, дождавшаяся команды, выплеснула ушат на головы жениха и его родителя. Из амбара высыпала дворня во главе со Спирей; девки и парни, как всадники на скаку, с визгом и гиканьем размахивали над головой кто голиком, кто веником.
      Сам Спиридон наступал с метлой, как с пикой, по-казачьи зажав под мышкой. 
– Уходим! – скомандовал, отудобев, Ерофей.
Павел Фомич, успевший вооружиться колом, повиновался беспрекословно, полагаясь на сыновий военный опыт. Но кол не бросил: когда выскочили наружу, подпёр за собой ворота.               
Изнутри орали, торкались, лупили в заплот бессмысленно.               
– Ну, батя, лапти в руки и дай нам Бог! Пока не дотумкали поверху перелезть…
Отдалившись на безопасное расстояние, Елаховы подвели итоги. Искони, по сложившемуся обычаю, если гостя провожают веником или, упаси Господи, голиком, это значит, что доступ в дом ему навсегда заказан. Если в проводах участвует и метла, то и к ограде не подходи, не оберёшься стыда и срама. 
Пристыженные и посрамлённые, отец и сын осматривали друг друга на предмет физического урона.
– Не тужи, Ероха! Важно, что невесте мы поглянулись. Как она глазками-то вела, будто рублём дарила. Аль не заметил? 
Ерофей, кивнув, поделился недоумением:
– Вот ты скажи, бать, как такое может в природе быть?
– Что тебя сомустило?
– Дак ведь она и царевна младшенькая похожи, ну как две капли воды!
– Волос в волос?! – не поверил Павел Фомич.
– Насчёт волоса так скажу. У Натальи эвон коса какая, а царские детки все с короткими волосами. Весной корью переболели, ну и острижены были наголо. И пока что не обросли.
– Обрастут! А по другим признакам?
– По лику не отличишь. Правда, Наталья красивей будет.
– А скроёны как?
– По одной выкройке.
– Диво дивное...          
Ерофей сбил щелчком прильнувший к рукаву лоскуток капусты:
– Глянь, сзади не шибко меня попортили?
– Терпимо. – Павел Фомич снял с его плеча витиеватую ленту картофельной кожуры.            
– Дураки мы, батя. Додумались к кому свататься.
– Что подела[e]шь, ежли классового понятия не хвата[e]т?
– А не летай, вороны, не в свои хоромы, вот и всё понятие, – вздохнул Ерофей.
Вздохнул и Павел Фомич:
 – Как нам с этим позором теперьча жить?
 – Работать надо! Гулянки побоку.
Вот это правильное решение, одобрил Глеб. В часы, свободные от несения караула, служивый мог бы и подсобить родителю.            

2
    Между восьмым и девятым классами дед Ерофей устроил его
на лето в кузнечный цех, в железнодорожные мастерские. Кроме них, никакого иного промысла в Юрашах не было. Сам дед давно уже получал пенсию, но по привычке ходил в кузницу каждый день. Он и Глеба мечтал сделать кузнечным мастером. Рассуждал так: «»Круглый год под крышей, в тепле, в почёте, куда с добром».  О том, что внук выберет профессию литератора, ему и в голову не могло прийти. Иногда за подписью Г. Сергеев Глеба печатали в областной газете. Дед гордился этими публикациями, вырезал и хранил в очешнике. Но при всём при этом наставлял внучк;: «Бумага есть, пиши. А ремесло в руках, по-всякому, кусок хлеба».
В первый миг Глеб оглох от грохота, летевшего с наковален. И ослеп, шагнув из белого дня в сумрак и темноту. Копоть на окнах не пропускала дневного света, лампочки обросли сажей. Кузницу освещал лишь горн, – в жерле его утробно ревело пламя. Мастер, орудующий клещами, выхватил багрово-белый брусок металла, сбил окалину. Полыхнули искры – под вытяжным коробом закачался слоистый дым.
Горящий кокс п;хнул серой… (Какая-то преисподняя получается, усмехнулся Глеб. Хотя, вечно чумазые, снующие у
      огня рабочие вполне могли бы сойти за бесов…)
Мастер снова вытащил заготовку. Ворочал её одной  левой. Правой постукивал молоточком – указывал, в какое место ударить молоту.
Первую половину дня Глеб отмахал без особого напряжения. Поковки сменяли одна другую, мастер с интересом поглядывал на него, удивлённо хмыкал. Перекура не объявлял. После обеда Глеб почувствовал, что молот весомо потяжелел. Шла партия костылей: оправить, заострить, оглавить. Работа простая и не самая трудоёмкая, но металл отчего-то упрямо не принимал форму. Не стало хватать дыхания, пот разъедал глаза.
Дед всё время сидел в тени, наблюдал молча, но тут вдруг встал, подошёл к наковальне и, не говоря ни слова, постучал молоточком сначала по заготовке, потом по лбу мастера.
       – Да ладно, – осклабился тот, – я же шутейно, Палыч… 
       Шуточка заключалась в том, что металл был недостаточно         
разогрет, потому и не поддавался. После работы Глеб не мог разогнуть пальцы, сжимающие рукоять. Отгибал их по одному.
   Мастер похвалил, но надвое:
       – Уважаю. Однако посмотрим завтра.
 – Посмотрим, – сказал Ерофей Павлович.
 Дома он истопил баню и, как ни упирался полусонный Глеб, загнал его на полок, размял, распарил до последней мышцы. Если бы не парилка, вряд ли бы Глеб встал на следующий день. Кости хотя и ныли, но смену отмолотил нормально. Мастер лишь языком поцокал: «Уважаю…»
Дед научил перевязывать лоб скрученной в валик тряпкой. Вот тогда Глебу и открылся смысл этого действа: отнюдь не для форса, не для фиксирования волос (хотя и это необходимо, у кого длинные) мастера перехватывают голову ремешком, тесьмой или обручем, а для того, чтобы пот не стекал в глаза.
Сам дед практически не потел, не было у него ни жиринки лишней, сплошные мускулы. Мог, например, взять топор за конец топорища и держать на вытянутой руке, причём левой. Вообще левая рука у кузнецов-правшей много сильнее правой. Левой рукой, отягощённой к тому же клещами или щипцами, он поворачивает поковку, подставляя её под молот, а поковки бывают всякие, иные полпуда и больше весом.

3
Кузня Павла Фомича Елахова лепилась на краю слободки, за огородами, на большом отшибе. Кузня как кузня: горн с мехами, с коромыслом ножного привода, с раструбом вытяжной трубы. Ларь с углём – сусек каменного, сусек древесного. Наковальня лобастая, с узким рылом. Под окошком – верстак железный, тисы на нём, инструмент… На закопчённых стенах, на крючьях висит, дожидаясь починки, железная всячина. Во дворике, под навесом, да и в самой кузне, на земляном полу, валяется разнообразный металлолом. Может быть, заготовки, может быть, просто так.
В этот раз ковали ножницы для дьякона Евдокимова.
Заказчик топтался у верстака, где его изделие отходило, теряя жар; донимал вопросами:
– Долго ли ждать ещё? Ко всенощной опоздаю!
– Недолго, отче, – отвечали ему Елаховы, увлёкшиеся другой поделкой, – потерпи маненько, пускай поостынут…
Дьякон не дотерпел. Всунул персты в наперстья (в ушки) и возопил благим, а такоже не благим матом.
Первейшее средство против ожога, как известно, – обильная человеческая моча. В две струи (пострадавшему не позволил сан) стали лечить ожог. До пят омочили рясу. 


Глава девятнадцатая

1
В детстве, часами разглядывая себя в зеркале, Октябрина
Угарова пришла к выводу, что хороша чертовски и что с возрастом станет ещё красивее.
Но был дефект: прелестное личико уродовала противная бородавка, торчащая как раз посредине лба. Удалять её девочка  отказывалась, и отнюдь не из страха перед операцией, как считали её родители, а из презрения к современникам. Чтобы всякое быдло наслаждалось моей красотой?! Щас! Две пушкинские строки: кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей  с ранних лет были её девизом.
Из предсмертного откровения дедушки Филимона она узнала, что её предки вовсе не революционеры, как рассказывал ей отец, а купцы, уничтоженные революционерами; что подлинное её имя никакое не Октябрина, а Филиппия, любящая коней, в переводе с греческого. На тот памятный поворотный день жила и мыслила она всего ничего, лет шесть ей было или даже меньше, но живое детское воображение восполнило недостающий опыт; именно с того дня она и стала по-онегински презирать людей. И не в душе, как у Пушкина, но всей душою. Картины давно минувшего предстали перед ней столь ярко, зримо, что были, кажется, осязаемы. Она увидела себя в роскошном замке, в сиянии злата и серебра, в окружении изящных дам и благоговеющих кавалеров. В той далёкой, прекрасной, но несбывшейся жизни все обожали и баловали её, повсюду стояли чаши с мороженым, с обливными пряниками и конфетами. И вот всё это отнято у неё презренными охлократами.
Дедушка Филимон Трофимович был младший брат Натали
Угаровой, бесследно исчезнувшей в один из апрельских дней 1918 года. Тогда же красные пришли за его родителями. Прадед Трофим Дементьевич встретил их с ружьём в руках и был застрелен местным то ли башмачником, то ли сапожником по фамилии Белоусов. Разрядил весь барабан «Naqant»а. Одна пуля попала Трофиму в глаз и выворотила затылок.
 Жена его Анфиса Тихоновна с жутким воплем бросилась на убийц. Её, из экономии  патронов, забили прикладами. Всё происходило на глазах у четырёхлетнего Филимона. Самого мальчика не нашли, зарылся в кулях с овсом. Впрочем, не очень уж и искали, целью обыска были золото и спиртное. 
Первые дни мальчонка прятался возле дома, потом бедовал на улицах, иногда сердобольные люди подкармливали сиротку. Время, однако, пошло голодное, и Филя с такими же оборванцами  ушёл в Тюмень, на железку. Катался по всей стране, крал, побирушничал, пока не попал в детскую исправительную колонию. Не к Макаренко, но к человеку в чём-то схожей натуры, имеющему отношение к царской армии. Бывший офицер гвардии, поручик Хлебников Юрий Юрьевич, хотя и был внешне лоялен советской власти, душой её до конца не принял. Своё отношение к ней передал своему воспитаннику. Почка лёгко привилась к подвою – картина жестокой смерти родителей навсегда врезалась в память юного Филимона.   
Связывало их ещё и то, что Хлебников в своё время служил в Тобольске, в охране бывшего государя, и лично знавал купца Трофима Дементьевича Угарова и дочь его Натали. Случалось, пропускал её в расположение отряда и в губернаторский дом, где содержались августейшие заключённые. Именно от Хлебникова и узнал Филимон трагические подробности о своей семье.   
В тридцать четвёртом бывший поручик был арестован как скрытый враг и в том же году казнён. Филимон учился тогда в индустриальном техникуме; узнав стороной об участи своего наставника, стал ещё осторожнее в высказываниях и поступках. Скромный, исполнительный, молчаливый, он прожил жизнь тихо и неприметно, стараясь ничем не выделиться и, упаси Господь, привлечь внимание зорких органов.
Сын Савка вырос ему полной противоположностью. Пионер,
комсомолец, член партии, – причём в партию приняли сразу же после школы. Анкета самая безупречная, отец – скромный техник-конструктор, в прошлом беспризорник и коммунар, мать – простая чертёжница. И в школе, и в институте Савва всегда был первым. Филимон Трофимович сына не окорачивал, идейных споров не затевал. Свой потаённый протест против советской власти выразил тем лишь, что дал сыну имя, означающее неволю*.  Когда родилась внучка, хотел и её назвать по своему вкусу.
Но тут возмутился Савка:
– Хватит того, что меня назвали чёрт знает как! В честь кого, спрашиваю? В честь Саввы Мамонтова или Морозова?
– Ни в коем разе, сынок, ни-ни-ни. Просто у святого Саввы
поминание почти в каждом месяце. Это значит, почти каждый месяц ты именинник. Ну, плохо ли? Хочешь назову числа?
  – А мне некогда именины праздновать! Я коммунизм строю! И я не хочу, чтобы моя девчонка всю жизнь мучилась из-за своего имени, как её отец. Не хочу и не позволяю!
  И не позволил. Записал новорожденную Октябриной, в честь тёщи, названной этим модным в тридцатые годы именем.
     Крещенье от него скрыли.
 Умер Филимон тихо и незаметно, как жил. К той поре жена- чертёжница покоилась на Ваганьковском. Как на притчу, сын с невесткой отдыхали в Геленджике, домработница отпросилась на выходные, и Филимон отпустил её, хотя давно уже не вставал с постели, – должно быть, предчувствуя скорый конец, хотел побыть с внучкой наедине. Вот тогда он и рассказал ей, как они жили до революции, какой лютой смертью погибли её прадедушка и прабабушка; рассказал, что слышал о Спиридоне, процветающем за границей, о пропавшей без вести Натали. Но прежде взял слово, что всё услышанное будет её тайной, по крайней мере пока не вырастет. 
Девочка слушала, затаив дыхание. Филимон говорил весь субботний день до глубокой ночи, устал, пообещал досказать утром. Октябрина едва дождалась утра. Дед лежал в своей комнате со сложенными на груди руками и, казалось, спокойно спал. Она вышла на цыпочках, чтобы не потревожить, но весь день то и дело заглядывала  к нему: не проснулся ли? Будить не смела.
        Вернувшаяся ввечеру домработница обнаружила, что старик
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
      * В переводе с арабского.
      мёртв.
 Коняшек, семейное увлечение своих предков, она полюбила сразу, как и следовало из её имени. Однако отец, упавший с лошади в пионерском детстве, запретил ей всякое касательство к
лошадям: никакой верховой езды, никакого конного спорта, дочь-калека ему не нужна.
 Всю себя Октябрина посвятила живой природе. Но, окончив Тимирязевку по факультету растениеводства, распределяться не пожелала, да и не рвалась на службу; одна мысль о том, что придётся работать с теми, кто априори не достоин её мизинца, вызывала идиосинкразию. Среди студентов она слыла нелюдимой, высокомерной и была чужая в любой компании: то ли из-за отталкивающего снобизма, то ли из-за отвратного пупыря. Столь же чужой она была и для домочадцев и б;льшую часть года жила на отцовской даче. Сначала как член семьи, потом как её владелица.
 Настала горбачёвская перестройка. Савва Филимонович, консервативно мыслящий, а потребовалось новое мышление (ударение на первом слоге), в новой команде оказался лишним. Но перед тем как лишиться высокого положения и казённых благ, чутьё наследственное, купеческое, подсказало закрепить за собой собственность, какою пользовался годами. Чтобы не отобрали в будущем, переоформил элитную сталинскую квартиру на Октябрину-1, дачу – на Октябрину-2. Операция была не совсем гладкой – помогли связи. Затем разменял квартиру. В
итоге дочь получила двухкомнатную на Рязанском, отец – уютный коттеджик в Сочи. 
 Куда и уехал со всей роднёй.
 Теперь он был недосягаем ни для каких комиссий. Но, увы, не защищён от опасных заболеваний, – скончался на шестидесятом году жизни. Дочь, простив покойному коммунистическую карьеру, недолго носила траур, вскоре же и утешилась. Квартиру она сдавала, на что и жила безбедно, теперь уже круглый год, на бывшей казённой даче.
  Обо всех этих перипетиях мог бы подробнее рассказать её зять Искорин. И Глеб встретился с ним в писательском клубе, по обычаю, в Пёстром зале за угловым столиком.

2
Виктор Дмитриевич пришёл с опозданием в полчаса, что было ему несвойственно, и, что уж совсем за рамками, небрит, без галстука и без кейса. Но больше всего удивила Глеба его  нервозность. Обычно Искорин был ровен и сух, иногда сердит, но эмоций не проявлял, не водилось за ним такого. А тут  распоясался: хлопнул сто граммов водки, приобретённых Глебом сугубо для личных целей; понюхав кусочек хлеба, выдохнул и только тогда спросил  – резко:
– Ну что у тебя опять?
– А у тебя?
– Ты вообще-то работаешь или дурака валяешь?!
– Пашем, барин, пашем. С чего злой-то?
– Станешь тут! – Искорин с ненавистью посмотрел на пустой стакан, пробормотал что-то себе под нос.
– Что? – склонился к нему Елахов. 
– Водка, говорю, палёная! Принеси кофе.
Когда Глеб вернулся с кофе и коньяком, издатель поведал о  неприятностях, свалившихся на его голову. От причастности к хунте, слава те Господи, открестился, но демократы (это слово он произносил так, словно сметал собачье дерьмо в пакетик) изъяли на аудит бухгалтерские журналы и приостановили практически все проекты.
– А что твой мозговой центр?
– Цвиллинг? Предложил один хитромудрый ход, да я не хочу, с души воротит… 
Глеб настроен был философски:
– Жить в обществе и быть независимым от него невозможно.
– Ленин. Партийная организация и партийная литература, – пробурчал Искорин. 
– Во-от! И ведь нельзя не согласиться с этим релятивистом! Знаешь, что он ещё сказал?
– Да он много чего сказал.
– Эсерке Спиридоновой, например?
– Ну и что он такого сказал эсерке?
– В политике нет места нравственности: только целесообразность! В другой беседе и того круче: «Иной мерзавец может быть для нас именно тем полезен, что он мерзавец!»...
– Слышал бы тебя мой Арон.
Глеб оглянулся непроизвольно.
В противоположном углу под знаменитой светловской рюмкой поэт Рощиц и двое завсегдатаев выясняли, кто из них ещё более гениален. То, что все трое наделены гением, они уже выяснили, если судить по пустой таре.
– А дело-то близится к рукопашной, – заметил, проследив его взгляд, Искорин.
– Эй, на Олимпе! Без рук, пожалуйста! – предупредил Глеб.
Но опоздал: Рощиц уже получил в ухо, ещё один выдувал из ноздри красный, чудовищной величины пузырь; третий – победитель – размахивал пустой бутылкой, явно предполагая развить успех. Пока мешкал и примерялся, Рощиц пришёл в себя; клацнув зубами, повис, как бульдог, на его запястье. Бутылка выпала и разбилась, образовав розочку. Рощиц схватил её, занёс над головой, как гранату:
– Так кто у нас первый поэт России?! В глаза смотреть!!!
– Ты, ты, старичок!
Искорин брезгливо сморщился:
– В стране чёрт те что происходит, а эти… Тьфу!
Похожую фразу произнесла новонаречённая Филиппия, когда Глеб ехал с нею на баррикады…
 Приступил к расспросам:
 – Слушай, расскажи-ка мне… Что ты знаешь о предках
твоей свояченицы?
– Это ещё для чего? – недовольно спросил Искорин.
– Для дела.
– Ты не находишь, что тебя заносит? Напомнить условия договора?
– Я их отлично помню. Семья Романовых в историческом интерьере. Последний период жизни.
– Так причём тут Октябрина и её предки?! – О том, что родственница жены участвовала в налёте на его офис,
     вспоминать, тем паче рассказывать, Искорину не хотелось.   
Пришлось Глебу посвятить его в кое-какие сюжетные прорицания, как сказал бы поэт Юнковский.   
 Виктор Дмитриевич, выслушав, замахал руками. Чтобы дочь купца смогла подружиться с Великой княжной Анастасией, да ещё бывать в царских апартаментах?! Бред!
– Видишь ли, – возразил Глеб, – все члены семьи Романовых не чурались простых людей. Общались накоротке с солдатами из охраны, засиживались в караулке, в шашки играли с ними, как свидетельствует комиссар Панкратов. И всё такое. Николай, например, на Пасху христосовался со слугами, всех помнил по именам. И сына, и дочерей воспитывал в том же духе. Анастасия же вообще была сорвиголова, легко могла свести знакомство с простолюдинкой. Да и Натали не так уж была проста, училась в Тобольской Мариинской гимназии, владела языками, светским манерам была обучена…
– Стоп. Ты полагаешь, могла быть подмена Анастасии на Натали?
– При их внешнем сходстве? Не вопрос.
– Это, конечно, усилит экшен, – задумчиво проронил издатель.
– Только я должен всё хорошенько выверить.
– Выверяй.
Указание прозвучало как одобрение.
Посудачив затем о судьбе Угаровых, они встали из-за стола.
– Так что предложил тебе твой мозговитый Цвиллинг? – спохватился Глеб.
– Что-что… Прогнуться! Пока никто не опередил, издать альбом «Три дня, которые потрясли Россию». Репортажи, указы, цветные фото. Ельцин на танке, Ельцин с «калашниковым», с Коржаковым… разные там бурбулисы, ополченцы в лицах и биографиях, ну и, понятно, поверженные путчисты… Полизать предложил, сам понимаешь, какое место.
– Браво! – развеселился Глеб. 
Веселье бурлило и за угловым столиком.
Три поэта праздновали  консенсус.

3
В холле ЦДЛ Глеба окликнула дежурный вахтёр Эстезия:
– Елахов, вам письмо!
Глеб осмотрел конверт. Ни штемпеля, ни обратного адреса, ни имени отправителя. Вскрыл. На чистом листе – всего одна
      строчка: «Не доискивайся до правды. Она твой ад».


Глава двадцатая

1
Глеб собирался с мыслями. Интересный складывался узор: Анастасия – Натали и Георгиевский кавалер Ерофей Елахов, в недавнем времени участник боевых действий, влюблённый в дочку купца Угарова. И она, похоже, отвечает ему взаимностью. Этой паре необходимо встретиться, лучше – наедине...
Ерофей имел вольное проживание и вне службы мог очутиться в любой точке города, исключая лишь дом Угаровых, – туда ему ходу не было. Но жизнь, искусная кружевница, именно там свела его с Натали.
В угаровские хоромы попал он, сопровождая комиссара Панкратова на вечер-бал по сбору пожертвований для фронта.   Заступив на дежурство, как всегда чисто выбритый, одетый по полной форме, при всех наградах, стрелок Елахов выгодно отличался от прочей солдатской братии, распустившейся в виду близкой демобилизации. Комиссар, разумеется, не прошёл мимо. Мысль взять с собой бравого молодца показалась ему удачной. Вот для таких доблестных воинов мы и должны исполнить наш патриотический долг,  ибо армия как никогда нуждается в нашей помощи – в оружии, в амуниции, в провианте, –  решено, этими словами Василий Семёнович и завершит своё выступление на балу.
– Когда вы сменяетесь? – спросил он у Ерофея.
– В семь пополудни, господин комиссар!
– Отлично! Будете мой эскорт. С комендантом я согласую.    
– Как прикажете, ваше превосходительство! –  Молодец щёлкнул американскими каблуками.
– Ну-ну, какое ещё ваше превосходительство? Зовите меня просто Василий Семёнович. – (Конечно, муштра есть ужасный пережиток ушедшей власти, подумал он, но до чего ж приятно видеть настоящего вышколенного солдата!) – А как вас по имени-отчеству?
      – Ерофей Павлов!
– Вот как? Замечательно! Вы можете гордиться вашим именем, так звали великого русского землепроходца Хабарова!
 – Есть гордиться!
 В девятнадцать с половиной часов они прибыли на авто в дом Угаровых. Никольского, помощника, с ними не было, заседал в Совдепе. Тем вечером шли перевыборы председателя – Никольский всерьёз рассчитывал занять сей пост.
      Ерофей, узнав заклятые ворота, встал, как вкопанный:
– Ваше превосходительство… господин комиссар… Василий Семёнович… Можно, я вас на улице подожду? 
– С какой стати, солдат? Мы делаем одно дело, пришли
      с благородной миссией… Идёмте!   
      – Я, я… не могу.
– Можете, Ерофей Павлович! Как говорится, вперёд, в атаку, кресты потом!
Вот же вляпался, вздохнул Ерофей, как Барбос в квашню. Однако собрался с духом: он тут по службе, а не по личной прихоти. Да и вообще, что он такое, купледяй уездный против
комиссара Временного правительства?.. И потому, сбрасывая шинель на руки подскочившему холую, подмигнул ему и затем проследовал за комиссаром в шумный, залитый электрическим светом зал. По соображениям тактики, решил глаза хозяевам не мозолить, приотстал и занял позицию за листвой фикуса.
Благотворительный вечер-бал, как водится, был начат с аперитива. На столах теснились графины, графинчики и кувшины. Была также кое-какая снедь: в частности, осетрина, нельма, муксун, а также пелядь и особо лакомая у знатоков сосьвинская селёдка. Всё рыбное, перемежаемое икрой и зеленью, в свою очередь сопровождали блюда из зимней пернатой дичи, свежей убоины и вяленой оленины. Всё
     возлежало на фарфоре и серебре в компании с одноногими
     хрусталями. Словом, было чем заняться толковому человеку.
А таковых собралось немало. Первым, без топтаний вокруг да около, за дело взялся Тарыгин Симеон Никитич. Положив на язык ложку зёрен икорки чёрной, посмаковал-почмокал и стал ждать послевкусия, при этом рассеянно водя глазами. В круговороте нарядных господ и дам одно мужское лицо вдруг кого-то ему напомнило. Кого-то из прошлого, из давно,
казалось бы, позабытого. Постой-постой… Да неужто Вася по     кличке Алёша Попович?! Но Вася, если жив, вроде бы должен
сидеть ещё и сидеть. Разрази меня гром, он это, он!.. Что же, получается, пролетело… почитай, целых тридцать лет?!
 Протискавшись через строй оживлённо закусывающих гостей, он вплотную приблизился к неизвестному, толкнул его животом.
     – В чём дело? – обернулся комиссар, расплескав вино.      
– Алёша… Попович… Разрази меня гром! Ведь это ты? Ты А-л-ё-ш-а П-о-п-о-в-и-ч! Глазам не верю!
– Добрыня Никитич?! Вы ли это?!
      – Ну кто ж ещё, душка моя!
– Вот довелось свидеться! Вот так сюрприз!
– Сюрприз – всем сюрпризам сюрприз! Здравствуй, мой милый!       
 Они обнялись, искренне прослезились.
 – Как жизнь-то нас потрепала, брат! – промокнул глаза Добрыня Никитич.
 – Да уж, время никого не щадит… А напомните-ка легальное ваше имя. Ах, нет, сам, сам сейчас вспомню! Си…меон? Симеон Никитич Тарыгин!
 – Молодец, Алёша, свет мой Попович! И давай на ты. Чего выкать-то, как-никак мы старые соратники по борьбе! Два каторжанина и…
  – …и два русских богатыря! – дробно рассмеялся комиссар.
 Трофим Дементьевич, будучи в лёгком уже подпитии, расщеперил в улыбке зубастый рот:
  – Ой вы гой еси, добры молодцы! Дозвольте к вам прибокалиться?
  Тарыгин подмигнул товарищу:
– Что скажешь, Алёша?
– Как господину будет угодно.
– Нам угодно быть при вас Ильёй Муромцем! Сим званием пожалован от народа в прошлую Иордань. Как, стало быть, имел здоровье дольше всех в проруби просидеть! Имею также желание пригласить вас в мою каморку!
– Отчего бы нет? – Бывший народоволец подхватил под руку соратника по борьбе. – Принимается! Веди нас, Муромец!
Купец, приказав Петрушке быть неотлучно рядом, повлёк
гостей в кабинет.
– Вот так каморка… – хмыкнул Панкратов, осматриваясь. 
Помещение было под стать хозяину: массивный стол на слоновьих лапах, грузные табуреты и шкап, каковой сам по себе мог бы служить пристанищем для трёх-четырёх особ.
– Друзья, вы знакомы, кстати? – осведомился Тарыгин.
– Заочно, – ответил Василий Семёнович.
– Так знакомьтесь воочию! Купец первой гильдии Трофим Дементьевич Угаров, почётный гражданин и негоциант. А это мой товарищ по Шлиссельбургской крепости!
– Они же комиссар Временного правительства при царской фамилии! – подхватил хозяин.
– Как?! Ты комиссар Керенского?! –  возбудился Симеон Никитич. – Вот так штука, опять сюрприз! А я всё думал: какой такой Панкратов к царю приставлен?
        – Пока Микитка допетрит, Пётр уже смикитил, –
      хохотнул Трофим и тотчас полез целоваться на брудершафт.
 Нельзя сказать, чтобы Панкратов очень тому был рад, однако виду не показал. Напротив, спросил учтиво:
 – Каковы негоции в нашу неустойчивую эпоху?
 – Чтой-то?
 – Как у тебя обстоят дела по нынешним временам? – пояснил Тарыгин.
 – Дела как земля сыра, на хлеб не намажешь. Не то что у   некоторых…
 Маслозаводчик поспешил представить хозяина в наилучшем свете:
 – Наш Дементьич торгует колониальными товарами. И весьма успешно.
 – А! – махнул небрежной рукой Трофим, – тот же назём,
только сыздали везён! Но мы больше по конной части. Так что заводчики. Петрушка! Шипучки нам! Ай нет, подай-ка лучше… рябиновой! – Похвалился:  – Смирновская юбилейная, на коньяке, тринадцатого года выпуска!
         Сомелье Петрушка, схватившийся было за шампанское,
сунул его обратно в бадью со льдом, принялся наливать из  бутылки с цветной виньеткой. Подав полные кубки богатырям, более уж от них не отходил, удерживаемый за хлястик Ильёю Муромцем.
 – За счастливую встречу! – с чувством сказал Добрыня.
 – И за знакомство! – Алёша Попович склонил голову, имея ввиду Угарова.
 – До дна! – одобрил сказанное хозяин.
        Разговор пошёл ходче. Увлечённые воспоминаниями
ветераны забыли, кажется, обо всём на свете. Хозяину оставалось      внимать им и сострадать.
  Впрочем, иногда удавалось вставить:
 – Оборони, Господи! – Или: – А теперь попрошу за здравие!   
Панкратову захотелось спеть. Посторонних не было, ничто не препятствовало вокалу, и он запел не сильным, но довольно приятным тенором:

                Ой, ты доля, моя доля,
                Доля горькая моя,
                Ну какая злая воля,
                До Сибири довела?
         
Тарыгин подхватил басисто:
               
                Не за пьянство за буянство
                И не за ночной разбой!               
                Стороны родной лишился
                За крестьянский люд честной! 

                Привезли меня в далёкий
                Край суро-о-вый и чужо-о-ой,
                Здесь товарища я встре-е-тил:
                Здравствуй, друг, и я с тобо-ой!..
               
      – Я, Вася, и стихи твои помню!
– Не может быть!
– А тогда слушай:
 
                Пускай горька неволи чаша
                И безотрадна доля наша,
                Но всё ж и здесь, в тюрьме унылой,
                Не подавить нас грубой силой!
 – Симеон Никитич, я польщён! – поаплодировал автор.
 – Что ты меня навеличиваешь? Для тебя я навек Добрыня! Как ты для меня – Алёша!.. Муромец, наливай!
 – Петрушка, колгановой!
Панкратов, откушав колгановой, вспомнил, что пришёл сюда как председатель комиссии по сбору пожертвований на фронт; поделился впечатлением от этой миссии:
– Представьте, господа, передаю подписной лист Николаю Александровичу…
– Николаю Александровичу Второму? – уточнил купец.
– Ну да, ему и его семейству. Через графа Татищева передаю. И вот лист ко мне возвращается. Смотрю и глазам не верю: самодержец всея Руси жертвует всего каких-то триста рублей! Нет, я, конечно, не осуждаю, упаси Боже, тут или незнание истинной цены деньгам, или стеснённые обстоятельства, возможно, ещё что-то… Но владеть сотнями миллионов, а на любимую армию только триста?!
  Стоп, о каких сотнях миллионов вы говорите, вмешался Глеб. Как засвидетельствовали оба премьера Временного правительства господа Львов и Керенский, на счетах у царской  семьи оказалось только четырнадцать миллионов, да и те были ей недоступны, поскольку банки находились в Англии и Германии. Семья должна была жить на казённый счет. А казна денег не присылала – ни для неё, ни для отряда. «Пришлось жить в кредит», – показал на допросе у Соколова комендант Евгений Степанович Кобылинский. Все его отчаянные письма в столицу остались без результатов. И ходил комендант по городу, словно п; миру. «Это была не жизнь, а сущий ад. Нервы мои были натянуты до последней крайности. Тяжело ведь было искать и выпрашивать деньги для содержания бывшего императора»… Комендант достал их под вексель с поручительством Татищева и Долгорукова. Попутный мазок к портрету полковника: «…я просил Татищева и Долгорукова молчать о займе и не говорить об этом ни государю, ни кому-либо из августейшей семьи…».
      Видать, ничего не было сказано и Панкратову.
 Вспомнив о своей миссии, он вспомнил и про стрелка.
 – Любезнейший, – обратился он к Петрушке Шмакову, – вы не видели моего солдатика?
 – А то! – злорадно, воображая предстоящую встречу хозяина с Ерофеем, доложил приказчик. – Он там, в зале, у индейского фикуса. Позвать?
 – Если не затруднит, голубчик.          
 – Приведи, – приказал Угаров.
 …Ни за фикусом, ни под фикусом Ерофея не оказалось.           С тем Петрушка и воротился.
  Загадочное исчезновение Ерофея произошло в тот промежуток времени, каковой отделял тройку богатырей, уже отведавших рябины на коньяке, от настойки колгановой, то есть когда до боярышниковой черёд ещё не дошёл.
  – Найди! Но сперва нацеди боярковой, – приказал Трофим.
  Нацедив боярышниковой, по увереньям Тарыгина чрезвычайно полезной для профилактики грудной жабы,
      приказчик вновь отправился на поиски Ерофея.   
   
  2
  Как в домовье Угарова, помимо красных ворот, имелись ещё и хозяйственные, так и в самом доме, помимо парадных дверей, имелись ещё и чёрные, со двора. И был отдельный вход со стороны сада, который вёл прямиком в горенку Натали. Вот этим-то путём к девушке и проник штабс-капитан Андрей Михайлович Воротынский, тот самый, которого Ерофей вытащил некогда с поля боя. В Тобольске князь появился тому с неделю. Поселился у поручика Хлебникова, своего товарища по кадетской юности. Через Хлебникова познакомился с Натали, даже сумел подружиться с ней. Какую роль девушке предстоит сыграть, он ещё не знал, но полагал: далеко не второго плана. Сама Натали согласна была на всё.
Штабс-капитан прошёл никем не замеченный, поскольку всё население дома, обслуживая приём, было занято по глаза и уши и, следовательно, не имело возможности ни подсматривать, ни подслушивать. Из горенки Натали можно было пройти в гостевую залу. Чуть приоткрыв ведущую в неё дверь и слегка отвернув портьеру, Натали с князем рассматривали собрание. Девушка шёпотом комментировала:
– Бородатенький коротышка, которого батюшка мой уводит, это комиссар Временного правительства при семье государя. Колобок с ними – Тарыгин, маслоделец, миллионер.
И комиссара, и маслодельца штабс-капитан уже видел в церкви и теперь внимательно присматривался к другим уважаемым лицам города. Он за тем и пришёл сюда, чтобы высмотреть возможных себе союзников. Целью его приезда… впрочем, придержал Глеб воображение, о цели его приезда я расскажу в другом, более подходящем месте. В этой главе слишком суетно, да и не князь в ней главное действующее лицо.
– А кто этот бравый солдат? – вдруг взволновался князь. – И как он сюда попал?
– Вероятно, кого-то сопровождает. Постойте… Да ведь, кажется, я его знаю! Ужели это мой несостоявшийся женишок?! Боже, сколько же у него наград!..
– Этому человеку я обязан жизнью, – произнёс штабс-капитан изменившимся отчего-то голосом. – Я был ранен в обе ноги. Он вытащил меня с вражеской территории.
  – Расскажите!
  – Потом. А сейчас нельзя ли его как-нибудь привести сюда?
  Девушка не раздумывала ни секунды.
  – Спрячьтесь, – шепнула она и ещё немного отвела портьеру. Ерофей стоял к ней вполоборота, – шевеление это заметил боковым зрением. Развернувшись, увидал Натали, подающую зазывные знаки. Ткнув себе пальцем в грудь, вопросительно поднял брови. Энергичные кивки и улыбка были ему ответом. Ерофей подошёл вплотную, почувствовал её дыхание на своей щеке – тёплое, с ароматом мёда.
 Ещё больше он был растерян, когда из тени выступил Воротынский.
 – Ваше благородие, Андрей Михалыч?!
 – Я, солдат, я самый…
 Офицер обнял своего спасителя. Трижды, со щеки на щеку,
       расцеловались. Натали смахнула слезу восторга.
 Той порой Петрушка уже обежал весь дом, выбежал в сад и постучался к хозяйской дочери. Припав к дверному
     притвору, воззвал с придыханием:
– Наталья Трофимовна! Вы тута? Ау!
Заговорщики затаились. Воротынский на всякий случай шагнул за ширму. И вовремя, минуту спустя Петрушка вбежал в горенку через зал. Однако девушка успела принять меры предосторожности: крепко обняв солдата, припала устами к его устам.
– Наталья Трофимовна… вы с ним… вы его лобзаете?!   
– Пошёл прочь, дурак!
– Ка-а-шмар… Ужо вот я батюшке расскажу…
Что до Ерофея, то он, оглоушенный поцелуем, стоял столбом. Натали рассмеялась, поцеловала его ещё раз, теперь уже по собственному хотению.
       Перечитав написанное, Глеб обнаружил некую непроизвольно возникшую схематичность в расстановке задействованных персон. Там, в кабинете купца Угарова, встретились два деятеля, много лет точившие царский трон…На ум пришло книжное название шашеля-древоточца: червь Toredo. Ну да, два червя-торедо… Так, дальше. Здесь, в девичьей келье, сошлись два воина, кровью на поле брани скрепившие верность царю и трону. Такая вот диалектическая симметрия. Всё верно!
     +>
 Петрушка приплёлся к хозяину опять ни с чем. На вопрос Угарова, сыскал ли затерявшегося солдата, буркнул:
– Сыскал…
– Почто не привёл?
Приказчик потупил взор. Сказать, что нашёл солдата у Натали и был ею выставлен, не поворачивался язык, да и чревато, коль знаешь хозяйский нрав, а он его знал лучше, чем «Отче наш». Выдавил из себя:
– Спросите у Натальи Трофимовны. 
– Я у тебя спрашиваю! – Трофим потянулся к нему с намереньем оттаскать за чуб, но Петрушка сумел избежать такового неуместного панибратства, ловко отскочив в сторону.
И тут вошла сама Наталья Трофимовна – лёгкая на помин,  разрумянившаяся, с чёртиками в глазах:
– Здравствуйте, господа!
– Моя дочь Наталья… – представил её купец.
Панкратову тотчас бросилось в глаза сходство барышни с младшей княжной Романовой. От неожиданности он даже несколько протрезвел. Вскочив со стула, хотел немедленно поцеловать ей ручку, но спохватился, вспомнив, что по правилам
пресловутых политесов и этикеций ручки целуют лишь дамам и
      священнослужителям. Обошёлся привычным полупоклоном.
– Здравствуйте, – поклонилась и девушка.
Симеон Никитич, тоже поспешно вставший, полюбовался ею, звонко расцеловал:
– А ведь она у тебя невеста, Трофим Деменьтич! А? Я прав?
– Кого там. Девчонка ещё зелёная.
– Не скажи, не скажи! Напротив, расцвела пышно. Чай, присмотрела уже жениха-то, мадмуазель?         
– Уи, месье. Хотите познакомиться?
– Наталья! – цыкнул Трофим предостерегающе. Ведал: когда  у дочки вот эдак блестят глаза, непременно жди от неё какой-нибудь ;зори или чего похуже. 
– Что, папенька? – проворковала девушка.
Эта невинная интонация, слишком отцу знакомая, также ничего хорошего не сулила. 
– Не дури!
Употребление боярышниковых настоек необыкновенно  раскрепощает сибирских маслозаводчиков. Тарыгин ощутил 
      безотлагательное желание взглянуть на избранника Натали.
      Заявил не допускающим апелляций тоном:
– Желаю видеть этого удальца! Сейчас же! И распить с ним кубок.
– Да нету, нет у ней никого! – раздражённо сказал Трофим. – Наташка, право, чего несёшь?
– Но, пап;, ты же знаешь, что я никогда не вру. – А
бесенята в её глазах так и прыгали, окаянные. – Господа, вы серьёзно  хотите видеть моего избранника?
– Просто сгораем от нетерпения! 
– Tr;s bien!
– Наталья! – топнул ногой Угаров. Но дочь уже выскользнула из помещения.
И вот здесь напрашивается классическое, усмехнулся Глеб: каково же было их изумление, когда…
Действительно, когда она воротилась, ведя за руку Ерофея, гости изумились сверх всякой возможной меры: Панкратов тому, что увидел своего гвардейца (а ведь ещё упирался, идти не хотел, скромняга!), Тарыгин тому, что узнал в молодц; своего банного избавителя. Встретить его в доме у состоятельного лица, да ещё в качестве жениха! – такого он и предположить не мог. Само же состоятельное лицо было потрясено натрыжностью голодранца, посмевшего заявиться в дом, со двора коего был изгнан веником и метлой.
Пока они исполняли эту немую сцену, Глеб повернул
     действие ненадолго вспять.
Условившись с Воротынским о новой встрече и распрощавшись, Ерофей опять занял в зале облюбованную позицию. Но вот примчалась возбуждённая Натали. На вопрос, куда она его тащит, отвечала потом, потом, загадочно усмехалась и покусывала губу.
Скорым шагом пересекли зал. Тут уже играл граммофон и кружились пары, щеголяя фермуарами дам и белоснежными пластронами кавалеров; иные, более обстоятельные, с хрустом ломали карточные колоды…
Изложив всё это, Глеб вновь запустил часы: молодые люди входили в циклопический кабинет.
– …Господа! – объявила Натали с порога. – Вот мой избранник!
Трофим безмолвно хватал ртом воздух, глаза опасно вылезли из орбит; Тарыгин, наоборот, щурился, откровенно забавляясь скандальной сценой.
Панкратову же припомнился Грибоедов: что за комиссия, Создатель, быть взрослой дочери отцом…
– Ерофей Павлович! – воскликнул он, опережая возможные непоправимые действия со стороны купца. – Искренне рад за вас! Поздравляю от всей души!
Тарыгин тоже умыслил взять сторону молодёжи с ехидной целью слегка поддразнить купца:
– Ай да служивый… Браво! Голубчик Петруша, вот сейчас
шампанское будет кстати! Наливай! Налей полней бокалы,  кто врёт, что мы, брат, пьяны…
На Трофима жалко было смотреть. Подумать только: сам комиссар, представитель Временного правительства, лично знаком с угланом, общается с ним по батюшке, да ещё на вы. Да что он за птица такая важная?! Смущали и Георгиевские кресты; в глазах двоилось, насчитал восемь.
Комиссар Панкратов, поздравляя Натали с превосходным выбором, смачно поцеловал в губы, в нарушение всяких правил и этикеций. Тарыгин суетился подле, хлопал в ладоши; Петрушка с ущемлённым выражением на лице разливал шампанское.
 Привели мать невесты Анфису Тихоновну, сейчас же хлопнувшуюся в обморок. Привели дядюшку – вражески настроенного Спиридона. Привели ветхую, туго соображающую бабку Власьевну. Не привели только малолетнего братца Фильку, по вечернему времени почивающего.
Сговор сладился. Но не совсем: не было рукобитья, так как
отсутствовали представители жениха. Трофиму и Анфисе Тихоновне это давало право отменить помолвку , если, конечно, удастся образумить своевольную Натали.   

3
Зато у Панкратова дело сладилось как нельзя лучше. Удалось подписать зажиточных тобольчан на четыреста пятьдесят тысяч. Сумма не так что бы уж значительная, но и не малая. Правда, как это всё происходило, поутру он помнил весьма разрозненно. Виски разламывались, душа корчилась от стыда. 
Помощник Никольский в шинели, наброшенной поверх исподнего, поил  рассолом. Журил:
– Вольно же было тебе наклюкаться! Уже то хорошо, что солдат до дому приволок… Бить тебя некому и мне некогда.
– А что солдат?
– Солдат рассолу тебе принёс. – Никольский обнажил в усмешке гнилые зубы. – Говорит, вы с ним теперь родственники. Говорит, ты свадьбу ему назначил и себя посажённым отцом на свадьбе.
– Боже-боже…
– Любопытно знать, кто ж посажённой матерью у вас будет? Рекомендую Алису. Она так и так уже посажённая, и мать с пятикратным опытом.
– Знаете что, Александр Владимирович, – Панкратов    заставил себя сесть в постели, – извольте не забываться!..       
      – Да ладно тебе, – надулся помощник. – Пей давай. Это     рассол капустный, хорошо оттягивает. Знаю по опыту.
– Солдат ушёл?
– Здесь, в передней сидит, как ты ему вечером приказал.
– О Боже, – схватился за виски Панкратов. – Позови! Нет, погоди, оденусь.
– Да лежи уж!
– Отпусти его, Саша... Только выспроси деликатно, что я там ещё отчебучил…
– Благодарю за доверие, – пробурчал Никольский. Выйдя в переднюю, спросил свирепо: – Что ещё у вас с комиссаром было?
– Да всё чин чином… – удивился его грубости Ерофей. Но  стерпел – исключительно из уважения к Василию Семёновичу. –
Как водится, благословил. От всего Временного правительства.
– Что ещё?
– Попросил скрепить обручение поцелуем.
– Всё?
– Ишо убивался сильно, что в юности потерял невесту, и
теперь живёт, как сыч, один-одинёхонек. Хуже, сказал, на свете ничего нет. Душевный человек. Плакал.
– А другие?
– Ревели. Ревмя. Особенно матушка Анфиса Тихоновна. Хотя Тарыгин Симеон Никитич, тот подсмеивался. Потом заснул. Дядя Спиридон тоже слезинки не проронил, выбуривал, как бирюк в загоне. 
– А отец невесты?
– Скричигал зубами.
– Ты вот что… – сузил глаза Никольский и повертел кулаком у лица служивого. – Про всё это никому ни гугу!
– Да почто?! Такой верховный человек уважение оказал, и я про это никому ни гугу?!
– Никому! Ни слова! Ни полслова! Понял?
– Не по-людски, ваше благородие!
– Узнаю, башку сниму! Проваливай. 
– Ишь ты, башку он свернёт, сук еловый… – ворчал  Ерофей по пути в казарму.
Ничто, однако, не могло испортить ему настроения. Душа обмирала при одной только мысли о красавице Натали… Возьмём такой непреложный факт: самолично нарекла суженым и поцеловала при всех взасос, сама проводила до красных ворот и немного дальше. А уж как дозорили-то! Даже Власьевна выползла посопеть.
И ведь никто поперёк не варгнул! А почто?
По то, что мелочь пузатая против нашего комиссара.
 

Глава двадцать первая

1
Всем был хорош комиссар Панкратов, если бы не мания к просвещенью военнослужащих.
Лекции о народовластии, возобновлённые им в Тобольске по иску сердца, привели к брожению умов и якобинству в солдатской массе. Отряд раскололся надвое – на приверженцев монархии как самого подходящего государственного устройства и на их противников. Начались шатания и разброд, а подчас стычки и даже драки. Дисциплина падала с каждым днём.
Столкновения участились и вне отряда. В один из декабрьских дней двое гвардейцев схватились с местными. Сопровождая интендантов и прислугу царя за покупками на базар, по обыкновению отогнали штатских от провиантских лавок и держали их на дистанции. В случае неповиновения обещали крутые меры. Не вмешайся патрульные из Союза фронтовиков, дело бы кончилось, как всегда, к полному удовольствию торгашей (сбывших продукты разом да ещё и по высоким ценам) и к бессильной ярости горожан, оставшихся без продуктов.
Патруль вмешался, и конфликт получил нежелательное развитие.
Кроме дезертиров и демобилизованных по истечению срока службы, в Союзе фронтовиков состояли мелкие коммерсанты, кустари-ремесленники, приказчики и прочая, столь же пёстрая шайка-лейка. На сей раз патрулировали бывший ефрейтор (а ныне пимокат) Обухов, косторез Усольцев и активист Шмаков.
Активист наскочил на стоявшего ближе к нему стрелка, указал тросточкой на толкущихся горожан:
– Почему не пускаете их к прилавку?
– Чаво? – хмуро спросил стрелок.
– Почему занимаетесь произволом?
Косторез Усольцев как человек молчаливой вдумчивой
      специальности высказался более осторожно:
– Ну вы это, почто препятствуете? Люди ведь тоже нуждаются в пищеварении, так или не так?
Петрушка, отстранив его, наскочил опять:
– На каком основании притесняете трудовой народ?
– Да пошли вы..! – Стрелок раздражённо плюнул и нечаянно попал на приказчиково пальто.
Петрушка отреагировал на плевок, обозвав его хамом, и опрометчиво замахнулся тросточкой.            
Стрелок вырвал тросточку, переломил, как спичку. Обломки отшвырнул в сторону со словами:
– Вас послали? Послали! Дак идите куда послали! 
Обухов с клёкотом в обожжённой ипритом глотке прохрипел гневно:
– Ты чё утворя[e]шь, сатрап?!
– Кто, я сатрап?! – задетый за живое, вскипел стрелок. – А ежли в ухо?
– А ежли в рыло?
– Ах ты ж в гробину мать! – С этим возгласом стрелок не мешкая осуществил угрозу.
Обухов был повержен, началась свалка. Такое вот роковое сцепление обстоятельств, объяснит Петрушка при задержании.
 Патрульные, превосходя числом, уступали в военной выучке и были бы непременно посрамлены, но тут (к ужасу интендантов и прислуги царского дома) примчались коллеги Петрушки Шмакова, обедавшие в кухмистерской на базарной площади; дружно набросились на стрелков. На снег полетели шапки и рукавицы, и кто-то потерял валенок.
 Солдаты сражались ремнями с литыми бляхами, патрульные – чем придётся, в том числе бараньими и свиными ножками; в частности, приказчик, сронивший валенок, бился босой ногой.      
 Интенданты и царские кладовщики стали истошно взывать о помощи. Она пришла: подтянулись стрелки поручика Хлебникова, совершавшие воскресную познавательную прогулку. Под лозунгом наших бьют, не слушая командира, стрелки с марша вступили в бой.
Однако не остались безучастными и горожане – кинулись защищать своих. Стычка приняла осязаемый вид сражения. Хлебников, по собственному признанию, растерялся было, но быстро сориентировался, влез в самую гущу драки, наделяя тумаками правых и виноватых. Под руку попался ему Петрушка:
– Ты тут какого чёрта?? Марш домой!!
При этом поручик произнёс нехорошее слово. Какое – приказчик от следствия утаил  как порочащее его честь.
Между тем пимокат, сидя на корточках под возами, баюкал перебитую в схватке руку, косторез прикладывал снег к ране на голове. 
Случайно оказавшийся поблизости большевик Заборов, подбежал к возам, выпряг крестьянскую, оставшуюся без присмотра лошадь, вскарабкался на неё, дал шенкелей рваными сапогами. Кобылка скакнула было с большим азартом, но тут же и заартачилась, стала пятиться, норовя воротиться назад в оглобли. Заборов наподдал ей наганом в костлявый бок, погнал в толпу.
– Именем революции! Прекратить безобразие! – прокричал     он и пальнул для острастки в воздух.    
Ужаснувшаяся коняга подпрыгнула задней частью – всадник кубарем полетел на снег.
Но уже подоспели народные милиционеры во главе с Сергеем Сергеевичем Волокитиным. Встав шеренгой и выставив перед собою жердяной ослоп, стали теснить дерущихся. Стрелки,
     перегруппировавшись, построились коридором, хватали
     штафирок за что попало, выталкивали в ворота. Штафирки,
почёсываясь от недружественных прикосновений, громко сетовали на произвол военщины.
       Петрушка с подбитым глазом распалял атмосферу подробностями эксцесса, пока не был взят под стражу. По пути в участок он случайно увидел себя в витрине и застонал: черты лица располагались неправильно.
С Петрушкой увели ещё пятерых участников.

2
На следующий день только и было разговору в городе, что о     драке стрелков Отряда с активом Союза фронтовиков.
Степан Заборов как очевидец докладывал в Совдепе об обстоятельствах происшествия:
– Причина вчерашнего мордобития, согласно учению Карла Маркса, заключается целиком в экономическом положении! Свершившийся на днях безбожный подскок цен на хлеб и хлебобулочную продукцию не мог не вызвать протеста у населения. А ведь, кроме хлеба и хлебобулок, вздорожали, – марксист вытащил записную книжку, – сахар головной с 28 копеек до 65 за фунт, сахар песчаный с 23 копеек до 44 – обратно за фунт, соль с 75 копеек за пуд до 2 с полтиной рублей! Крупчатка первого сорта с 4 рублей 50 копеек до 6 рублей 50 копеек, второго сорта мука с 4 рублей до…
– Хватит! – запротестовали слушатели. –  Сами знаем!
Председательствующий, меньшевик Артемий Павлович Дуновенский укоризненно постучал по графину перстнем:
 – Прошу соблюдать порядок. Реплики с мест не принимаются. Продолжайте, господин Заборов. И не вдавайтесь, прошу вас, в  скрупулы!
Порывшись в рукописи, Глеб отметил, что Артемий Павлович почти что не изменился с тринадцатого года: всё та же причёска ёжиком, острый короткий носик.
– … Я не говорю уже о таких насущных товарах как, керосин, –продолжал Заборов, – как масло топлёное, чай, спички!
– В чём, по-вашему, причины возросших цен?
– В том, что на шестьсот пролетариев нашего города почти такое же число нахлебников.
– Кого вы имеете в виду? – насторожился новоиспечённый зампред Никольский, выполняющий по-прежнему функции помощника комиссара при экс-монархе.
– Ваш отряд! – в лоб отвечал Заборов.
– Мы на службе! Нас прислало  правительство!
            – Да, прислало, да, вы на службе. Но вы ещё, извините, чем-
то питаетесь! Ваш отряд, не исключая офицеров, это пятьсот едоков. Сорок ртов или больше – царская прислуга. Сам царь с семьёй – ещё семеро. Интенданты скупают продукты возами! А торговцам выгодней сбывать оптом, да ещё и по более высоким ценам!
– Прикажете перейти на подножный корм?
Заборов реплику помощника комиссара проигнорировал:
– Поскольку город живёт на привозных продуктах и возникла острая их нехватка, считаю: Отряд особого назначения распустить, бывшего императора и его свору перевести в тюрьму на кошт тюремного ведомства.
– Ты белены объелся? – вытаращил глаза начальник тюрьмы Федоскин (потёртый мундир, пухлая лысина с жировой шишкой). – О чём ты? Какой кошт?! Где деньги?! У меня контролёры три месяца жалованье не получают!   
– Такая мера, – игнорируя и эту реплику, больше похожую на крик души, продолжал Заборов, – диктуется сложившимся политическим положением! Оно опасное.
        – Чем же оно опасно? – спросил недоверчиво Дуновенский.
Заборов ответил, чеканя каждое слово:
             – Тем, что, имея целью освободить заключённого Романова
для восстановления царской власти, подозрительные элементы скапливаются в городе и плетут коварную сеть заговора!
    – Да вы что… – Председатель отшатнулся в кресле, как если
бы контрреволюционные элементы уже подкрадывались к нему с ловчей сетью. – Откуда у вас эти данные?
– Здесь присутствует товарищ Волокитин, начальник народной милиции. Прошу его выслушать.
Волокитин, учитель естествознания (около тридцати, сухощавый, с куцей бородкой) подошёл к столу председателя, повернулся лицом к собравшимся.
– Докладываю: в городе концентрируются подозрительные субъекты. Вчера нами задержаны некие братья Раевские. Один приехал третьего дня, другой вчера. Этот другой, даже не повидавшись с братом, прямиком двинул к епископу Гермогену, как вам известно, отпетому монархисту. При задержании предъявил удостоверение Всероссийского братства православных приходов. – Волокитин доверительно снизил голос, в зале сделалась тишина. –  На допросе он показал, что привёз письмо Гермогену от епископа Камчатского. Но вот что странно, приехал-то он не с Камчатки, а со стороны прямо противоположной. Наши люди секретно ознакомились с этим письмом и сняли копию. Вот она. Владыко, ты носишь имя святого Гермогена, который боролся за святую Русь в годы Великой смуты – это знаменье Божие…Теперь настал твой черёд спасать Родину, тебя знает вся Россия, – призывай, громи, обличай. Да прославится имя твоё…И так далее. Подписано, обращаю ваше внимание, вдовствующей императрицей Марией Фёдоровной.
– Как вам известно, она ошивается в Крыму, а не на Камчатке, – вставил Заборов.
– Да, это нам известно. – Дуновенский нервно подёргал хоботком носа. Больше всего на свете ему хотелось бы свернуться сейчас в клубок и укатиться в лесную чащу. – Спасибо, Сергей Сергеич! – поблагодарил он докладчика. – Обо всех подобных случаях прошу сообщать нам сиюминутно.
– Слушаюсь, – преклонил голову Волокитин.
Заседание продолжалось. Очередной выступающий, землемер Павлов высказал нечто, всех до крайности удивившее:
– Господа! Почётные наградные знаки, учреждённые имамом Шамилем, представляют собой прелюбопытнейшее явление! До сего дня они остаются неизученными. За исключением кратких упоминаний арабских мемуаристов, никаких иных свидетельств не сохранилось. Уверен и надеюсь, что вы разделяете эту мою уверенность: главным источником сведений о наградах имама следует считать его почётные наградные знаки!
Землемера выслушали с постными лицами. Наконец-то 
прояснился конечный пункт его помешательства: кавказские   военные ордена.
 По предмету повестки дня большинством в три голоса была принята резолюция: предложение Заборова довести до сведения комиссара В.С. Панкратова, поручить это А.В.Никольскому.

3
Панкратов, ознакомившись с резолюцией, возмутился:      
– Наглецы! Экие наглецы! Государя-императора, как какого-то уголовника, на тюремный кошт?!
Поостыв, спросил у Никольского, сколь основательны претензии Совдепа относительно продовольствия для Двора и Отряда.
– До некоторой степени основательны. Обрати внимание ещё и на тот факт, что царская прислуга не чиста на руку.
– Да! Всякий раз после столованья тащат узелки с провизией! Наблюдал собственными глазами.
– Повара и дворецкий делают закупки в таком количестве,
    чтобы хватало для узелков.
Комиссар потребовал отчёта у коменданта:
– Евгений Степанович, как вы находите царский стол?
– Он удовлетворителен.
– Бывают ли излишки?
– Бывают, – вздохнул Кобылинский.
– Евгений Степанович! – Панкратов официально встал. – С сего дня приказываю урезать рацион Семьи до разумных пределов. Отряд и офицеров, а также нас с вами перевести на солдатский паёк.
– Ну что же… Может быть, вы и правы.
– Дорогой друг, мы обязаны пойти на эти лишения! В силу сложившихся критических обстоятельств.
Наряду с этим комиссар объявил приказ о сокращении        продуктовых закупок до размеров разумной необходимости, – проявив, таким образом, не свойственную себе жёсткость. Да он и не мог иначе, ибо защищал интересы Семьи, главу которой почитал уже за близкого человека. Залогом тому – сделавшееся традицией совместное куренье индийских трубок.


Глава двадцать вторая
1
Штабс-капитан Воротынский и поручик Хлебников пили замечательный самочад. Закусывали морожеными стерлядками: нарезали как колбасу и макали в соль. Тобольчане при этом обыкновенно применяют репчатый лук, но, предложенный домовладельцем, лук был отвергнут единодушно, не позволяло кадетское воспитание.
Был вечер, комнату освещала семилинейная лампа без стеклянной колбы, моргала от любого движения собеседников, – на голых белёных стенах тотчас скакали тени.
Воротынский, ему шёл двадцать первый год, был моложе Хлебникова и в корпусе учился младше тремя классами, а званием оказался выше. Ничто однако не мешало их дружескому t;te-;-t;te, обоим было что рассказать: не виделись с лета 1914-го.
Известие о начале войны застало юного князя на Чёрном море в имении тётушки, где он проводил каникулы. Не раздумывая, в тот же день явился в Одесское военное училище,  ближайшее к месту его вакации. Разумеется, столичный кадет
      был зачислен с большим радушием. Через год Воротынский
вышел из училища в чине прапорщика. В часть он прибыл в июне 1915-го, а уже в октябре 1916-го был произведён в штабс-капитаны, получив кряду три чина и семь боевых наград. Трижды был ранен и трижды возвращался в строй.
Личная храбрость князя была замечена командованием полка, затем командованием дивизии. Когда началось формирование ударных отрядов, девятнадцатилетний офицер был назначен командиром ударного батальона в составе Первого ударного отряда 8-й армии. Командовал армией пехотный генерал Корнилов. В июле 1917-го был уже в статусе Главковерха и поставил себе цель спасти Россию от недееспособного правительства и красных большевиков.   
– Знаешь, Андрей, – сказал поручик, выслушав скупой рассказ Воротынского. – Он мог это сделать ещё весной! В марте наш полк отвели на постой в Питер. В первое же воскресенье беру увольнение – навестить, так сказать, альма-матер, родное Константиновское училище. Прихожу в адрес и у подъезда сталкиваюсь с человеком в защитном полушубке, в генеральской серой папахе. Бог мой, сам  генерал Корнилов! Откозырял по уставу, он спрашивает: «Служите здесь?» – «Никак нет, ваше превосходительство (а не господин генерал, как было уже введено; это ему понравилось), я здесь учился». – «Пришли товарищей навестить?» – «Так точно, ваше превосходительство». – «Вот и я пришёл навестить товарищей». Входим в вестибюль, генерал приказывает дневальному: «Распорядитесь освободить орудийную камору, она мне будет нужна». Дневальный распорядился, юнкера покинули помещение. Тотчас явились старшие офицеры, человек двадцать пять – тридцать. Я остался в коридоре, знал, что сидеть там не на чем, только на лафетах и подоконниках, да меня и не пригласили. Совещание длилось чуть дольше четверти часа, затем все разошлись – по одному, по два. Последним вышел Корнилов, кивнул мне: «Будьте здесь завтра, если позволит служба». С тем  и ушёл. Я повидал знакомых, кое о чём они рассказали – под большим секретом. Утром являюсь затемно. Обе батареи были уже готовы, лошади впряжены. Команда «марш», выступаем. По пути к нашей колонне присоединилось Владимирское пехотное училище, затем Павловское. Вышли на Дворцовую площадь, встали перед Зимним, построились. А там уже стоят в порядках несколько других училищ, и всё время подходят новые. Собралось нас, по моим подсчётам, что-то около четырнадцати тысяч, и это были, заметь, прекрасно обученные и вооружённые молодые люди! До сих пор диву даюсь, как удалось свести такую силищу в центр города и притом скрытно. В общем, сомнений не оставалось, будет военный переворот! И ведь дело выгорело бы, никто бы не смог оказать нам сопротивления. Дисциплина в питерском гарнизоне упала ниже некуда, многие офицеры ушли, а те, что ещё оставались, те, мы были уверены, присоединятся к нам. Ну вот, время идёт, мы стоим себе, как декабристы некогда на Сенатской, и с каждой минутой теряем преимущество неожиданности. А краснопузые наверняка уже предпринимают какие-то контрмеры!.. Наконец Корнилов появляется на балконе. Все оживились, ага, сейчас, сейчас объявит приказ к действию...
– Объявил?   
– Nihil’;я*! Пропускает нас строем как на смотру и вместо приказа жуёт мочалку. Потом я узнал, что всё то время, пока мы стояли, как истуканы, Керенский уламывал его ничего не делать и  уломал… Нет, не зря о твоём генерале сказано: сердце льва, ум ягнёнка!
– Не надо, Юрий, – встрепенулся князь. – Он честный человек и настоящий герой.
– Да что там, Андрей! Героизм – это ж не только храбрость. Это ещё ум и воля… – Хлебников брезгливо понюхал стерляжий хвост. – А его роль в аресте императрицы? Даже вовсе не героическая!
       – Он не причинил Александре Фёдоровне никакого вреда. На его месте мог оказаться какой-нибудь красный хам.
– Понимаешь, причинил или не причинил, а в историю   
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
      * От латинского ничто (кадетский сленг).
     вошёл как человек, арестовавший государыню и её детей!
– Он военный и выполнял приказ. И потом, Юра, человеку свойственно ошибаться. Лавр Георгиевич осознал ошибку и пытался её исправить. Тому порукой наш августовский поход на Петроград.
– Пытался… Но не исправил же? А мог бы исправить ещё 14 марта! Когда юнкера рвались в бой и натурально могли скинуть Временный комитет!* Четырнадцать тысяч штыков под началом опытных командиров! Это же такая мощь! А что он?
       …А он выказал странную нерешительность, подсказал Глеб. По команде Корнилова разделёнными колоннами, дабы,
находясь вместе, не учинили чего-нибудь на пути, юнкеров поводили по городу и увели в казармы, – злых, голодных, промочивших ноги в сыром снегу.
Тем всё и кончилось.
 Не задался и августовский поход Корнилова на Петроград, в котором штабс-капитан Воротынский принял деятельное участие. Корнилов планировал ввести военную диктатуру до созыва Учредительного Собрания, но подвели увязшие в митингах казаки генерала Крымова; железнодорожники саботировали воинские предписания; училища на выручку не пришли – состав юнкеров был уже не тот.
Крымов застрелился, Корнилов и его соратники, в их числе и  штабс-капитан, были арестованы и заключены в Быховскую тюрьму. Генерал Духонин, объявивший себя Главковерхом, на свой страх и риск приказал их освободить. И был растерзан обольшевиченной солдатнёй. С того самосуда и пошла расхожая в будущей Красной армии идиома отправить к Духонину, – когда решалась участь пленённого белого офицера.
Корнилов бежал на юг, в Новочеркасск, – возглавить Добровольческое движение. Воротынский отправился на восток, в Тобольск, чтобы ни много ни мало спасти царя.
– Знаком ли ты лично с ним ? – спросил Хлебников. 
– Нет, не довелось представиться, – вздохнул Воротынский. –Зато меня знает Великая княжна Анастасия.
 – Вот как! Когда успел?
        – Когда лежал в лазарете имени Их Высочеств. Приходила навещать раненных. – Князь улыбнулся воспоминаниям. – Проку
от неё как от сестры милосердия было мало, но рассмешить могла. Такая живая была девчушка, влюбиться можно! 
        – Да ты, брат, по-моему и влюбился! – с прищуром заметил ––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––      * Временное правительство ещё не было учреждено.
     Хлебников.
– О чём ты, Юра! Она же была совсем девочка. 
– Видел бы ты эту девочку сейчас. Шестнадцать лет, невеста!
– Вообрази, однажды мы с ней повздорили. Заспорили, чей род старше. Я говорю: «Историю надо знать: наш род древней вашего. Мы Рюриковичи, мой предок упоминается в «Борисе Годунове». – «Мои предки там тоже упоминаются!» – «Да, –
говорю, – это так, но заметьте, мадемуазель: среди моих предков
    не было ни Кобыл, ни Кошек!»
Хлебников на это высказывание сдержанно улыбнулся.
«…А ваш, – говорю, – основатель рода Камбила Дивонович по крещении стал Иван Кобыла. За ним идёт ещё один Кобыла, Андрей Иванович, далее Фёдор Кошка, далее Иван Кошкин. Вот Мышкиных, говорю, точно не было. А уж Романовыми вы стали через поколение, с Романа Юрьевича Захарьина-Романова!» 
– И что ж она?
– Из глаз молнии, ножкой топ! И выбежала из палаты. На следующий день является – личико кроткое, глазки в пол, голосок ангельский. Подходит к моей к кровати: «Вчера я была не права и, более того, вела себя дурно. Пожалуйста, простите меня, Ваше сиятельство». Я говорю: «Что вы, Ваше Совершенство, какие пустяки, я на вас ничуть не сержусь!» – «Я хотела бы, князь…» – «Да, – говорю, – княжна?» Тут мы оба не выдержали ролей, рассмеялись от всей души.      
 – Так что ж она хотела бы?
 – Секрет.
 – Полно тебе, Андрей!
 – Хотела в знак нашего примирения подарить иконку своего святого.
– Подарила?
Князь расстегнул ворот. На гайтане с нательным крестиком висел серебряный образок.
 – Слушай! Прекрасный пароль для связи… – осенило  Хлебникова.
 Воротынский, кивнув, подтвердил догадку:
– Натали предъявит его при встрече с Анастасией. Было бы замечательно, если бы княжна сыграла по нашим нотам…
О том, чтобы непосредственно Хлебникову вступить в тайные переговоры с государем, речь не шла: поручик находился под контролем солдатского комитета. Подпрапорщик Матвеев и его камарилья не спускали глаз ни  в дневные, ни в ночные часы дежурства.
              А в Петрограде правила бал третья, в порядке очередности,
революционная вакханалия. Керенский улизнул в Гатчину, якобы за войсками, а осиротевших  членов его правительства призрела Петропавловская крепость – колыбель русской революционной мысли.               
В ночь на 25 октября по юлианскому исчислению отряды
красногвардейцев захватили власть, о чём многие жители Питера и не догадывались. На Невском, как всегда в этот час, царило обычное оживление. Светились окна увеселительных заведений, на панель слетались ночные бабочки и сбытчики кокаина. Сквозь толпу молчком протискивались матросы; молчаливые солдаты, пешие и в открытых автомобилях, устремлялись также куда-то к незримой цели. Наблюдательный современник отметил бы ещё пикеты на перекрёстках, броневики с тупорылыми пулемётами, а навострив ухо, услышал бы перестрелку в районе Зимнего, более азартную, чем обычно, когда, к примеру, палят заскучавшие дезертиры или тать полнощная сводит счёты с себе подобными.
Кроме винтовочных и револьверных выстрелов, было произведено два артиллерийских, оба холостыми снарядами. Первый, вылетевший из Петропавловской крепостной пушки, как обычно, возвестил полдень, второй – из носового орудия крейсера «Аврора» – утро советской эры.
Резонанс отозвался по всему миру, но до Тобольска не долетел. Власть в городе с грехом пополам делили Временный комитет общественного спасения (ВКОС) и Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. «В Совдепе – вкось, во ВКОСе – вкривь, и всё у нас сикось-накось», – плевались унылые обыватели. Типичное порождение междувластия, тогдашний Совдеп состоял из местных фабрикантов, гильдийных купцов и мелких лавочников при одном затесавшемся пролетарии, большевике Заборове. ВКОС же состоял из чиновников и всякого рода мелких собственников конституционно-демократической ориентации.
Монархистов во власти не было, так что штабс-капитан Воротынский мог рассчитывать лишь на сочувствующих из числа независимых горожан. К безусловно сочувствующим можно было причислить коменданта Двора полковника Кобылинского. Однако подвергать его риску и вовлекать в заговор штабс-капитан не стал. Кобылинский был нужен Семье именно в качестве коменданта, имея в городе безупречную репутацию. От связи с ним Воротынского удерживало и то соображение, что прежде чем полковник доверится заговорщикам, пройдёт какое-то время, а времени уже не было – ввиду надвигающегося большевизма. 
               2
       Запасный канал сношений, непосредственно с государыней,        друзья придумали установить через её камер-юнгферу* Магдалину Францевну Занотти. Не знали, что такой канал уже существует – только не через саму юнгферу, а через двух
юнгфериных компаньонок. Может, и к лучшему, что не знали…
       Занотти жила на частной квартире, поскольку приехала позже основной группы, и все места в губернаторской резиденции, как, впрочем, и в доме купца Корнилова, были заняты. Юнгферу подселили к комнатным девушкам государыни,
двум Анютам, Уткиной и Романовой. Вот через них-то, скрытно от Магдалины, и наладил переписку с Её Величеством поручик Борис Николаевич Соловьёв.
 Глеб поворошил свидетельства очевидцев. Соловьёв, зять Распутина. Брак заключён в октябре семнадцатого, почти год спустя после смерти старца. Жену Матрёну Григорьевну презирает, бьёт, держит впроголодь. Что ещё? Личность тёмная, отчётливо просматриваются лишь причастность к германской секретной миссии и тайное услуженье РСДРП: и тем и этим важно было иметь подле Романовых своего соглядатая. Алчен и беспринципен. Немцы всегда хорошо платили, да кое-что ему перепадало из большевистской кассы. И тем не менее поручик беззастенчиво присваивал себе деньги, подчас немалые, передаваемые монархистами для Семьи.
Скользкий тип этот уже три месяца околачивался в Тюмени, изображая связного между столичными монархистами и Семьёй. Ходил на станцию, как на службу – встречал прибывающие поезда, выявляя посланцев из Питера и Москвы. Затем обманом, подчас угрозами, подчинял себе. Несогласных сдавал властям.   
Штабс-капитан столкнулся с ним сразу же по приезде. В вокзальном буфете Соловьёв как бы случайно обронил странную, похожую на погон картонку, Воротынский – он в этот момент поправлял шнурки – машинально поднял её и протянул владельцу.
– Мерси, – поблагодарил тот. Спросил игриво: – Как вы думаете, что это?
– А чёрт его знает, – ответил князь и отвернулся к буфетчику:
     – Пару чая, любезный!
        Картонка была удостоверением подпольной Всероссийской монархической организации. Полоски-лычки обозначали чин: чем их больше, тем выше занимаемое положение предъявителя.
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––– * Горничную.
     У Соловьёва их было пять, – пятую пририсовал сам.
 Воротынского картонка оставила равнодушным, в тайном обществе он не состоял. Получив свои чайники с заваркой и кипятком, сел за свободный столик. Должно быть, ангел-хранитель его был начеку и отвёл опасность, – Соловьёв потоптался и отошёл ни с чем…
Александра Фёдоровна ничего компрометирующего за ним не знала и доверяла как зятю покойного Друга слепо и безрассудно. К тому же поручик имел рекомендации самой Анечки*.
Когда Занотти сообщила ей, что некто ищет встречи для важного разговора, Александра Фёдоровна насторожилась:
 – Знаком ли он с поручиком Соловьёвым?
 Юнгфера пообещала выяснить. Воротынский при встрече с нею ответил: нет, не знаком. Пояснил:
 – Знакомиться не вижу необходимости. Чем меньше    посредников, тем лучше для нашего дела. Так и передайте Её   
Величеству. 
  Занотти передала. Александра Фёдоровна нахмурилась: кто  он, этот таинственный доброхот? Почему не знает и не хочет знать Соловьёва?
 Кем бы ни был, государыня сочла недостойным для себя  вести двойную партию, – сама мысль об этом была глубоко противна её натуре. Вот если бы два этих человека объединились…
 – Как зовут вашего протеже? – спросила она юнгферу.
 – Штабс-капитан Фладунг, – отвечала Магдалина Францевна. Воротынский в целях конспирации назвался фальшивым именем.
 – Не припомню этого имени… Предложите ему непременно снестись с Борисом.
 – Хорошо, Ваше Величество.
 – Если они поладят, я буду рада. Не поладят – ну что ж, придётся этому Фладунгу отойти в сторонку. Как гласит русская пословица: добра от добра не имут…   
 Ангел-хранитель князя и на сей раз оказался на высоте –   устами Хлебникова отсоветовал связываться с Соловьёвым:
– Ходят слухи, что зять покойного старца совсем не тот человек, за кого себя выдаёт. Да и к тому же Соловьёв в Тюмени, значит, надобно выезжать в Тюмень. Это лишний риск и потеря времени. А времени у нас в обрез.
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––– * Анны Вырубовой-Танеевой.
        Таким образом, связь с государем через государыню
посредством горничной Магдалины Францевны оборвалась, не       успев возникнуть.
Были ещё два лица, два добровольных узника, имевших право свободных перемещений: гофмаршал двора Василий Александрович Долгоруков и генерал-адъютант Илья Леонидович Татищев. Однако вступить с ними в прямой контакт не удалось: в прогулках по городу их неотступно сопровождали клевреты подпрапорщика Матвеева.
       Оставалась только Анастасия.  Если она доверится Натали.
И княжна доверилась. Да и как не довериться, если образок, предъявленный ей здешнею барышней, был посланием от милого князя Андрея, её знакомца по Царскосельскому лазарету.

3
Заполучив в свои руки власть, большевики в скором времени схватились за голову. Такого оборота они не ждали. Обстановка в стране накалилась до опасных температур. С востока к Уралу шло белое войско в соединении с белочехами, с севера нависал русско-английский флот, на юге поднимались казаки – оренбуржцы, уральцы, терцы, донцы, и к ним, на юг, под знамёна генералов Алексеева и Корнилова, стекалось русское офицерство. Немцы, недовольные результатами Брестского мира, снова активизировались на Северо-Западе, наступали на Петроград, а в Киеве посадили править ручного гетмана Скоропадского. Советская власть, наспех скроенная, сшитая на живульку, ехала по всем швам. Если бы организм вождя мог воспринимать алкоголь, он непременно запил бы. Но этой отдушины Ильич был давно лишён и в отчаянье объявил подельникам: игра зашла в тупик, крах революции неизбежен. 
 На деревне распевали воодушевлённо:
               
                Сидит Троцкий на заборе,
                Вяжет лапти языком,
                Чтобы вшивая команда
                Не ходила босиком!
         
 Большевистская, по сути своей безродная, верхушка, вожделея властвовать на Руси, владеть её природными и человеческими ресурсами, вряд ли подозревала, что её лозунги о всеобщем счастье западут в души простых людей и будут восприняты как христианская объединяющая идея. А люди эти уже уверовали в неё и простодушно потребовали её реального воплощения. В ответ получили пшик. Начались волнения, восстания и мятежи. Большевики, оторопев от неожиданности, ужаснулись, стали лихорадочно предпринимать защитные меры: казнить, сажать и ссылать семьями, дабы выбить из умов глупые упования.
 По указанию Ильича, оправившегося от нервного срыва, взялись немедля перекраивать массовое сознание на беззаветное, жертвенное («И как один умрем!») повиновение. И это опять роковым образом совпало с догматами православия о смирении, всепрощении и Господней воле.  Так была узурпирована идея веры. Преуспевши в этом, большевистская клика почувствовала себя в относительной безопасности. Главное, вовремя отстреливать сомневающихся и ослушников. Уму непостижимо, скрипнул зубами Глеб. Вот уж воистину, коль мужику  втемяшится в башку какая блажь, колом её оттудова не вышибешь!.. Его – в лагерь, а он и там, за колючей проволокой: «Да здравствует революция!» Его – к стенке, а он своё: «Свобода, равенство, братство!» и прочее, что въелось в сознание, как кузнечная копоть в поры…
 И всё же на душе у Ленина скребли кошки. Что-то надо
было срочно решать с Романовыми, ни о каком всенародном публичном суде над ними уже не могло быть речи…
 Тотчас из Екатеринбурга, под предлогом навестить престарелую мать, прикатила местная уроженка, большевичка товарищ Таня (Наумова), а к ней, под видом жениха, – товарищ Павел, бравый матрос Балтфлота Павел Данилович Хохряков. Прибыл из того же Екатеринбурга, куда ранее был прикомандирован ВЦИКом.
  Глеб поднял материалы по Хохрякову. Родился в 1893 г. в деревне Хохряки Вожгальской волости Вятской губернии. Батрачил. В начале Первой мировой войны попал на линкор «Император Александр II» учеником машинной школы в классе кочегаров. Позже произведён в кочегары 1 статьи,  затем в кочегарные унтер-офицеры. В дни февральской катавасии – разъездной агитатор флота. Портрет: резко очерченное лицо, курнос, усат, глаза серые…
       Ячейка подпрапорщика Матвеева, связанная круговой порукой, поклялась расстрелять Семью в случае контрреволюционного мятежа. Чтобы не допустить бегства царя в Обдорск*, из Надеждинска в Берёзово устремилась группа красногвардейцев. Группа эта, крайне подозрительного вида,
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
        * Ныне Салехард. 
была тут же арестована и посажена до выяснения личностей под замок. Вторая группа перекрыла тракт Тобольск – Ишим. Эта повела себя вообще разнузданно и в результате  подверглась обструкции от крестьян: прогнали палками, двоих вовсе лишили жизни. Третья, самая многочисленная, в составе более  ста человек, пришла из Омска. Этим отрядом командовали комиссары Демьянов и Дегтярёв, наделённые чрезвычайными полномочиями Западно-Сибирского Совдепа. Один – недоучившийся семинарист, другой – племянник бывшего губернатора, с гимназической парты известный крайним монархическим настроением. В Тобольске его хорошо
 помнили и сейчас же сделали вывод, что гимназист и семинарист приехали не иначе как увезти государя и государыню за границу. В разговорах называли Англию и
Японию.         
 Вывод оказался ложным. Отряд хотя и не произвёл ни одного обыска, ни одной конфискации, никого по красному обыкновению не поставил к стенке, однако же разогнал остатки        либерального двоевластия, в том числе суд, земскую и городскую управы. Прежний, недолго и повластвовавший глава Совдепа эсер Никольский (прорвался-таки во власть) был смещён с должности.
 В председатели исполкома Совдепа 9 апреля 1918 был  избран Павел Данилович Хохряков. Дебаты в Народном доме по его избранию были не лишены интриг и даже рукоприкладства.
 Забиякой в прениях по выдвинутой кандидатуре выступил Артемий Павлович Дуновенский:
 – Уж коли речь идёт о выборе высшего руководства города, хотелось бы задать кандидату пару вопросов. Ибо всё общество заинтересовано, чтобы у кормила власти был достойный кормчий. В связи с этим у меня вопрос к товарищу Хохрякову. Скажите, Павел Данилович, кто автор «Коммунистического манифеста»?   
 – Известно, кто, – отвечал боевой матрос. – Ульянов-Ленин!
 – Браво! – похлопал в пухлые ладошки Антон Минаевич Поцелуев, как и Дуновенский, представляющий фракцию меньшевиков. – Может быть, тогда подскажете нам, какими словами начинается «Манифест»?
 Хохряков поскрёб в затылке, воззрившись на потолок. Степан Заборов, пробираясь к трибуне, подал ему знак молчать. Матрос напряжённо думал. Так ничего и не придумав, сказал сконфуженно:
 – После контузии память чтой-то сбоит…
– Напомнить вам эту пропись? – Глаза Поцелуева       утонули в ехидных складках.
– Ну, валяй.
– Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма.
– Ка-ак? Чтобы Ильич про призраков сочинял?! Да за такой поклёп… я тебя лично в расход пущу, не сходя с этого места!!!
Пальцы матроса нашаривали застёжку на кобуре маузера.
– Павел, ша! – успел выкрикнуть Заборов.
– Ты чего, Стёпа?
– Замри! – Заборов вскарабкался на сцену. – Товарищи! Депутат Поцелуев прав. Ильич не писал о призраках! Не он написал и «Коммунистический манифест»! Кому из вас, солдат, крестьян и тружеников станка, это известно? Подымите руки! Раз, два! И обчёлся! О призраке коммунизма написали товарищи Маркс и Энгельс! – Заборов мазнул рукавом по бугристому, вспотевшему от усилий лбу. – Товарищи! Мы постигали теорию коммунизма с бою! И было нам не до книжек! Слышите? И нашему товарищу Хохрякову тоже! Так что…
– Погоди, Степан, – оттеснил его Хохряков. – Я сам за себя
скажу! Братишки! Боевые кровные друзьяки! Сейчас вы видели своими расширенными глазами, как был опозорен матрос Хохряков – любимец Балтики! Вы видели, как меньшевистская гнида уличила меня в невежестве! И я обливаюсь горючей пролетарской слезой от стыда и позора. Братва! Я всасывал науку классовой борьбы с молоком матери. Всего три года я обучался грамоте: два класса церковноприходской школы и курсы на корабле. Господин Поцелуев изучает науки всю жизнь. Но он только лишь научился играться учёными словами, как ребёнок играет спичками. Подальше от огня, господин Поцелуев!
 По выдворении из зала меньшевистских фракционеров    Хохряков был избран единогласно.
 Чтобы избежать описания его деятельности в новой должности, Глеб обошёлся историческим документом.
«Довожу до сведения, что мною накладывается контрибуция въ размере 2 (двухъ) миллионовъ рублей на купцовъ и капиталистовъ города Тобольска, изъ которыхъ 1-нъ миллионъ пойдётъ на содержание отрядовъ Красной гвардии и 1-нъ миллионъ въ распоряжение Совета рабочихъ и солдатскихъ депутатовъ. Раскладка падает на следующихъ толстосумовъ:
                Тарыгин С.Н.
                Курицын Ф.Н.
                Фурдеев М.И.
                Пичугин А.И.
                Домрачев В.В.
                Сизых К.К.
                Угаров Т.Д.
                Механошин В.Р
                Южалкин С.В.
                Тищенко Х.З.
                Кадочигов Е.Н.
                Байсарьян Т.О.
                а также Соломон Шкиндер.
       
 Отдельно оповћщаю, что производить обыски, аресты и реквизицiи имеютъ право лишь те лица, у которыхъ есть ордеръ съ пћчатью военнаго комиссара. Лицъ, не имеющихъ такового, приказываю задерживать и препровождать въ штабъ, где они будутъ разстреливаться въ два счёта.
                Предсовдепа П.Хохряков
                Скрепилъ и верно: Степанъ Заборовъ».
 
 …Назначенный военным комиссаром города, Степан Заборов зазвал к себе командира одного из отрядов Красной гвардии Белоусова:
 – Слышь, Руф, что это за название: Отряд имени Пролетарской Ненависти? Назови хотя бы именем декабриста, того же героического товарища Кюхельбекера!
  Белоусов свёл в пучок лохматые брови:
  – Кюхельбекер, он кто? Из дворянских классов? Значить,
эксплуататор! А мой отряд сплошь рабоче-крестьянской крови.
 – Кровь у всех одинаковая, красная!
 – Не скажи-и. Вот тебе косарь, ковырни мне жилу. Потекёт свинец!
 Не раз публично произносивший эти слова, Руф и не подозревал, что очень скоро они станут крылатыми, наводя ужас на мирное население. Заборов же только развёл руками. И в сводках упорно именовал отряд как Белоусовско-Паутовский, то есть по фамилии командира и по дислокации в Паутовке.


Глава двадцать третья   

1
       Тени прошлого сновали в воображении, возникали и вновь
      уходили в тень. Что он знает о личных запутанных отношениях,
связавших накрепко, вперехлёст, судьбы Ерофея и Натали, Анастасии и Воротынского? Или Воротынского и Натали? Или, ещё невероятней – Ерофея и Анастасии?!
Глеб отодвинул пишущую машинку, взял ручку и чистый лист.
Бабушку мою звали Евдокия Меркурьевна.  В 1970 году у них с дедом была золотая свадьба. Это значит, что сошлись они в 1920-м… В 1970-м я возвращался из поездки в Новосибирск и нарочно завернул в Юраши на это семейное торжество. Была осень, ноябрь, во всяком случае, снег уже лежал... Получается, что в восемнадцатом году свадьба Ерофея Елахова и Натали Угаровой не сбылась? Почему они пожертвовали своей любовью?..
– Глеб Сергеевич! – позвала Филиппия. – Вас к телефону!
Глеб с сердцем отбросил ручку.
– …Приезжай! – услышал он голос своего издателя.
– Что случилось?
– Приезжай! Сегодня же! Чем скорей, тем лучше!
Положив трубку, Глеб спустился с хозяйской кухни.
Филиппия сидела на крылечке с растрёпанным сизарём в подоле и то ли привязывала, то ли отвязывала грязный шнурок на его лапке.
– Какие-то изверги привязали, – всхлипнула она. – Пытаюсь вот отвязать.
– Эту лапку он, кажется, потерял… – Глеб слегка потянул шнурок, и тот легко отделился вместе с тремя скрюченными фалангами.
– Что вы наделали! – ахнула девушка.
– А вы посмотрите на культяпку. Заросла кожицей, практически сформировалась.
 – Вы настоящий Базаров, вам бы лягушек резать.
 – Зачем? Лягушек надо тушить в кисло-сладком соусе. Мясо вкусней куриного. Никогда не пробовали?
Филиппия посмотрела на него с ужасом. В глазах  мелькнуло запоздалое подозрение: уж не ты ли, любезный друг, слопал мою лягушечку, забравшуюся, помнится, в сарай в день твоего вселения?
– Фила, я должен ехать в Москву.
– Да-да, я уже поняла... Как вы думаете, может, ему костылёк привязать?
– Голубю? Протез, в смысле? Привязывать ничего не нужно, иначе опять некроз. Ну, пока?
– Пока. Не забудьте замкнуть калитку.
 Cмахнув слезу, Филиппия ссадила голубя на дорожку. Пернатое отряхнулось и деловито заковыляло к компостной куче.
 От скуки девушка решила прибраться у квартиранта. В укор её холостяцкому беспорядку, всё тут висело, стояло и лежало на своих местах. Провела пальцем по столешнице: ни пылинки. Полюбовалась на разноцветного, похожего на миниатюрный полураскрытый веер мотылька, уснувшего на краю пепельницы.
 Внимание привлёк подсунутый под машинку лист.
…свадьба Ерофея Елахова и Натали Угаровой не состоялась. Почему они пожертвовала своими чувствами? Во имя чего, ради какой  цели?.. Неужели ради спасения А.Н.Р.?
 Заинтригованная Филиппия прочла запись целиком. Ах вот для чего он расспрашивал о дедушке Филимоне! Пишет роман о моих  предках! Не в силах сладить с распирающим любопытством, воровато заглянула в стол.
 На верхней папке стояли цифры: 1917 – 1918. И ниже, крупно: ТОБОЛЬСК. Вытащила, развязала тесёмки и сразу наткнулась на родное имя: Натали Угарова.
«…с раннего детства Натали была настолько хороша собою, что многим казалась неземным созданием, столь совершенны были её черты. Она и сама знала, как она хороша, и привыкла к сознанию своей исключительности...
Чрезвычайное происшествие года в Мариинке (гимназия): уксусной эссенцией отравились две её соученицы, решившие, что жить на свете и не обладать такою же красотой нельзя»…
Сердце Филиппии взволновалось и умилилось. Как жаль, что нет фотографии Натали…
 Новый лист.  На верхнем поле: куда подверстать этот эпизод? 
И дальше шёл восхитительный эпизод.
 «…Война. На балу, устроенном в пользу воинских лазаретов. Натали выходит на середину зала и объявляет:
– Господа! Начните же наконец жертвовать! (Видать, господа не очень-то охотно расставались с денежками.) Предупреждаю, если собранных средств окажется меньше ста тысяч, да-да, вы не ослышались, ста тысяч... – С этими словами она вынула револьвер из муфты, приставила к виску, прижав дулом очаровательный завиток. – Я нажму гашетку!
 Присутствующие сомлели. Распорядитель бала рыбопромышленник Кадочигов в опасении скандала швырнул бумажник к её ногам. Крикнув браво, вдруг переменился в лице: в боковом отделении портмоне лежала амурная записка от дамы сердца – жены его компаньона.
 Публика, счастливая от присутствия при такой необыкновенной сцене, заворожённо последовала примеру. Уж некоторые дамы, оправившись от испуга, мысленно составляли рассказ о происходящем. Чиновник почтового ведомства Максимилиан Чирков, молодой человек с демоническими кудрями, не выдержал первым и, упав к ногам Натали, принялся судорожно сгребать банкноты. До ста не хватало десяти тысяч.  Трясущимися руками Максимилиан выколупнул из потайного карманчика синенькую купюрку*.
 – Через минуту выстрелю! – звонко пригрозила Натали.
 Но и через минуту пуля не вылетела. Три тысячи серебром внёс Тарыгин, остальное доложили почётные горожане       Курицын и Фурдеев.    
 Участники бала перевели дух.
 – Простите меня, господа, – с невинной улыбкой молвила Натали, – это была всего только шутка. Револьвер игрушечный.
 – Ах, чертовка! – воскликнул Симеон Никитич. – Ну просто возмутительно хороша!
 Примчался Трофим Угаров, сдёрнутый из-за карточного стола, вырвал револьвер из её руки.
 Револьвер был самый настоящий и принадлежал его брату, беспечному Спиридону.
 Дело удалось замять, но попечительский совет отстранил девицу от занятий на целый месяц, а сам Трофим на целый месяц заточил её на воду и сухари...»
 Ещё страницы, соединённые канцелярской скрепкой. Опять рукописный подзаголовок:
 Снегопад, святки, тайная встреча Ерофея и Натали.
 Эти страницы Филиппия читала с трепетом.
 «…он больше не мог мучиться ожиданием и как-то под вечер прокрался в пригон Угаровых. Кони фыркали и косились на чужака, но вели себя добродушно. Звёздочка, серая в яблоках лошадь девушки, соблаговолила принять горсть овса из его ладони; губы у неё были тёплые и мягкие, как уточный бархат. Он почесал лошадь за ухом, расправил чёлку. Звёздочка положила голову ему на плечо.
 …Натали в распахнутой шубейке, космачом, вошла в конюшню, впотьмах углядела притаившегося Ерофея.
– Пришёл… – Ерофей молчал. Щёки распирала улыбка. – А папаши моего не боишься?
       – Не боюсь! – Его словно бы окунули в воду и держали так,
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––           * Пятирублёвку.
и он задыхался, прощался с жизнью, а говорил и действовал за него другой – отчаянный и спокойный. Этот другой опустился перед ней на колени, прижался к её ногам.
– Не нужно, – смутилась девушка.
       – Почто, жар-птица? – Ерофей вскочил, приблизил к ней   яростное, счастливо преобразившееся лицо.
– Красив… – как бы даже удивилась она. – Ты всегда такой?
– Не знаю... У нас зеркалов нету.
– Дарю. – Натали вытащила из кармана маленькое девичье зеркальце в золотой оправе. Ерофей быстро сунул подарок за пазуху. – Ты укради меня! – прошептала она, обжигая его дыханием. – Подгони тройку и умчи куда-нибудь за три моря!
– Наташка-а! – послышался зов Трофима Дементьевича.
Натали отстранилась резко, шагнула во мглу и снег. Ерофей постоял, покачиваясь, пережидая, пока схлынет слабость в ногах, и задами, по уброду*, выбрался в переулок...». 
 Филиппия читала и живо представляла себе тёплую темноту конюшни, коней, мирно хрумкающих овёс, шёпот влюблённых, которым почему-то не суждено быть вместе. Сначала она только просматривала рукопись, выискивая их имена, но потом  увлеклась, машинально села. Мотылёк давно проснулся и упорхнул, а она всё читала и не могла оторваться.    
      
       2
 В издательский дом «Контакт» Глеб приехал в обеденный перерыв. В коридоре офиса повсюду валялись клочки бумаги, мусор и даже раздавленные окурки.
 – Уборщица забастовала! – бросил раздражённо Искорин.  – Потребовала, видите ли, прибавки! – Опять он был взъерошен и опять небрит. – А сотруднички гадят как у себя дома!
 – Зачем звал-то? – спросил Глеб сочувственно.
 – Затем! Вместо того, чтобы читать заказанную тебе – в прошлом году ещё! – рукопись, я устраиваю твои дела!
 – Какие мои дела ты устраиваешь?!
 – Такие! Приходила твоя Валерия, закатила скандал.     Потребовала денег на своё содержание.
 – От тебя?!
 – От тебя! Отчислений из твоих гонораров.
– Бред. Она же не инвалид и не пенсионерка. Ну, отчислил, что ли?
      – С чего? С каких твоих гонораров? Аванс тебе давно       
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––               
     * По глубокому снегу.
выплачен. Когда будет окончательный расчёт, никто не знает, ни     я, ни ты. Потому что тянешь с рукописью!
 – Да послал бы её, – пробурчал виновато Глеб, – в чём проблема-то.
 – Проблема у тебя, а не у меня, и не одна, а целых три!
  Глеб уселся верхом на стул:
 – Я вас слушаю, Виктор Дмитриевич.
 – Ну нахал… – Искорин сел за стол, залпом выпил чашку  с каким-то пойлом, успокоился и сунул Глебу большой конверт.
 Сперва вытащилось послание из государственного, тихо     помирающего издательства, где в начале года у Глеба вышёл его многострадальный сборник. Директор настоятельно предлагал забрать со склада не реализованную часть тиража – около девяти тысяч экземпляров, и продавать книги приватным образом, разумеется, с последующим возмещением издательству их отпускной цены. Тем самым автор смог бы упрочить своё материальное положение и помочь издательству избежать убытков. В противном случае, предупреждал директор, издательство будет вынуждено вывезти книги на свалку, с тем чтобы не платить за аренду склада.      
 – Читал? – подавленно спросил Глеб. – Что ты об этом думаешь?
– Торговать книжками у тебя нет времени. Пусть вывозит на свалку.
– Вот так, да?
– Да, так! Куда и как ты их заберёшь? Допустим, ты забрал. А куда поместишь? У тебя даже угла своего нет! Но допустим, ты нашёл место. Ты что-нибудь смыслишь в торговле  книгами? Не смыслишь. Заметь, целое издательство с его сетью реализации не смогло распродать тираж. А один розничный книгоноша сможет!
– А твой издательский дом не смог бы?
– Не смог бы! Кто слышал о твоём сборнике? Узкий круг твоих знакомых, к тому же привыкших получать книги даром с твоим автографом. Нужна раскрутка, а это очень дорогое мероприятие, таких денег у тебя нет.
– Но, Витя, девять тысяч книг на помойку…
– Неликвидный товар. Что ж ты хочешь, законы рынка.
Глеб замолчал, снова раскрыл пакет. Следующим вложением была повестка на расторжение брака и раздел имущества.
–Это вторая твоя проблема, Глеб. Кстати, вполне решаемая,  детей у тебя с Валерий нет, разведут легко. Даже в твоё
     отсутствие. То же самое с делёжкой собственности. Все шансы
     отсудить половину. Что там у вас в совместной собственности:
     вилла, яхта, лимузин?
      – Там у нас двухкомнатная кооперативная квартира.
– Ну, половина квартиры, считай твоя. Но всё тот же вопрос: есть ли у тебя время на это?
Глеб тяжело вздохнул.
– Правильно, времени у тебя нет.
– Желания у меня нет, Витя…
– Странный ты тип, Елахов! Из двух зол всегда выбираешь большее…
Последнее вложение  – срочная телеграмма из Юрашей:
«Бабушка тяжело больна тчк Сашка».
– И это – самая большая твоя проблема, Глеб.
– Можно от тебя позвонить в Юраши?
– Звони.
Трубку снял Сашка.
– Что говорят врачи? – спросил у него Глеб.
– Ничего хорошего.
– А если её привезти в Москву?
– Бессмысленно. Только мучить…
В прошлую побывку Глеб встречался с участковым врачом Агнии Алексеевны, школьным своим товарищем, и в общих чертах знал о её болезнях.
– Сердце? – спросил он сына.
– Лёгкие.
– Лёгкие? – переспросил Глеб с тайной надеждой, что, быть может, у матери банальная пневмония, пусть и опасная в её
      возрасте, пусть даже туберкулёз, это теперь излечивается… –  А
      что у неё с лёгкими?
– Приезжай, узнаешь, – закруглил разговор Сашка.
– М-да,– сказал Глеб, положив трубку. – Вот, чёрт…
– Билет до Кургана я тебе забронировал, – сухо сказал Искорин. – Ближайший рейс завтра, вылет в пятнадцать тридцать. Держи, это номер заказа.
 – Спасибо, Витя!
 – Не надо мне твоего спасиба! Мне нужна р у к о п и с ь!
 – Возьму машинку с собой. И кое-какие материалы.
 – А как же суд и раздел имущества?
 – Подождёт.
 – Что будем делать с книгами?
 – Спасать. Помещу у Зыскина. Вопрос в транспорте. У тебя, кажется, есть «газель». Дашь?
 Искорин, выдержав паузу, проговорил нехотя:
 – За бензин вычту из твоего гонорара.
 – Без вопросов.
 – Склад работает до восьми. Звони своему абстракционеру.
 Грязный Додя пребывал в расхлябанных чувствах, разговор начал с горькой жалобы на супруга:   
 – Ньюмба бросил меня, ушёл к какому-то гаду из Сомали.
 На просьбу поместить книги на чердаке отвечал безучастным голосом: 
 – Да делайте что хотите...
 – Не убивайся так-то уж, – сказал Глеб. – И вообще радуйся,
     что Ньюмба тебя не съел. А мог. 
 В ответ Зыскин пробормотал что-то; похоже, всхлипнул.
 Книги они разместили в техническом закуте у Доди на чердаке. Благодаря предусмотрительности Искорина, оформление договора на реализацию и вывоз прошли без обычной  бюрократической волокиты. Трудность была в погрузке и выгрузке: шестьсот упаковок, по двести на человека (таскали втроём с водителем). Не подключись Зыскин, вспомнивший, должно быть, что труд излечивает печали, неизвестно сколько бы времени угибались. К десяти вечера с книгами было покончено, Глеб отправился в Салтыковку.
 В электричке его сморило, чуть не проехал мимо. Кое-как доплёлся до своей дачи. Плечи налились тяжестью, руки дрожали. Отпирая  замок в калитке, чудом не уронил ключ. Если бы уронил, пришлось бы лезть через забор, а на это сил уже не было.
Филиппия, несмотря на поздний час, не спала. Да и как бы она уснула, приняв решение соединить свою жизнь с Глебом? Она ждала его весь этот долгий день и весь этот долгий день её бросало то в жар, то в дрожь. Случай, по воле которого он снял угол именно у неё, был отнюдь не случай, а знак судьбы, ибо таких случайностей не бывает даже по теории вероятности. Наши предки, Ерофей (её немного коробило это имя) и прекрасная Натали, не стали единым целым. Что ж, это сделаем мы, их непосредственные потомки, Божий замысел должен осуществиться! Ну где же ты, Глеб? Почему тебя нет сейчас же, сию минуту? Глеб, милый, приди, сердце моё разрывается в ожидании…
То и дело она припадала к зеркалу, охорашивалась и всякий
раз убеждалась в своей сногсшибательной красоте. Наконец из комнаты Глеба донеслись какие-то звуки. Она выскочила во
      двор и, взбежав на его крыльцо, постучалась.
 – Глеб? Можно войти?
Ответа не последовало, но дверь оказалась не заперта, и она
вошла.  Постоялец сидел поперёк кровати, привалившись спиной к стене; глаза закрыты, ноги почему-то в одном ботинке.
 – Шестьсот… пачек… – пробормотал он сонно.
 – Что? – переспросила она шёпотом.
Постоялец всхрапнул жалобно.
 Восхищаясь своей решимостью, она сняла с него и второй ботинок, поколебалась, стащила джинсы. Затем укрыла одеялом и потушила свет. И осталась. Сперва сидела у изголовья, но в конце концов сон сморил и её, и она примостилась рядышком.
 Глеб проснулся в седьмом часу. Увидев на подушке её лицо, отпрянул от неожиданности. Филиппия, сладко посапывая во сне, повернулась на другой бок, что-то пролепетала.
 Глеб замер, девица продолжала спать.
 Осторожно он сел в постели.  Одеяло при этом слегка откинулось – Филиппия оказалась в вечернем платье, с украшениями на руках и шее. Он же был без штанов.
Как девушка появилась здесь, Глеб решительно не мог вспомнить. Зато мышцы напомнили о вчерашнем, заныла тотчас спина, и он со стоном откинулся на подушку.
 Филиппия вскочила:
– Что вы здесь делаете?!
– А вы?
Девушка зажмурилась, помотала головой, всё вспомнила и смутилась:      
– Ой, простите меня, пожалуйста…
– За что? – галантно склонил он голову. – Сдаётся, мы   провели несколько чудных часов вместе. Жаль только, что самое
     интересное я проспал.
– Жаль?!
– Нечего будет вспомнить.   
Филиппия рассмеялась. Ей сделалось необыкновенно легко, воздушно. Она была благодарна судьбе за то, что ночью ничего между ними не произошло, несмотря на её решительные намерения. Да, провели ночь рядом, но без интимной близости. Да, она раздевала его, и это смело для незамужней девушки, но на большее, увы, не хватило пороху. Так, может, оно и к
     лучшему?.. Ведь неизвестно, что бы она сейчас испытывала и
как бы сейчас себя чувствовала… Инстинкт самосохранения оказался сильнее, чем основной инстинкт.
Через полчаса они пили чай и мирно беседовали о его спасённых книжках и о неотложной поездке к матери. Филиппия сочувствовала всем сердцем. Потом повинилась, призналась в
      том, что, желая протереть ему стол от пыли, нечаянно заглянула
в рукопись, зачиталась и до сих пор преисполнена впечатлений.
Глеб поморщился:
– Это нехорошо. Всё равно что подглядывать.
– Но, знаете, читается так легко!
– Что легко читается, – назидательно сказал он, – то очень трудно пишется.
 – Расскажите, пожалуйста, как вы этого добиваетесь?
 – Ну в общем, это похоже на манипуляции с переводной картинкой.
– Как это?
– Вот картинка в первоначальном виде: вроде бы всё на месте, но всё какое-то тусклое, неразборчивое… Что мы делаем? Смачиваем водой, выкладываем на лист и начинаем легонько тереть пальцем. Снимаем один слой, другой. И вдруг происходит чудо. Краски проступают всё ярче и ярче, и наконец вот он! – наш искомый вид.
 – Да, но это переводная картинка…    
 – А текст, Фила, иногда рождается в таких муках, что не приведи Господи. Легко пишется только гениям и графоманам. Хотя насчёт гениев не уверен, может быть, тоже маются, бедолаги.
 – Вы спасли девять тысяч книг, – сказала она с обидой. – И не догадались привезти хотя бы одну!
 – Догадался. Привёз. Целую упаковку.
 – Так подарите же!
 Глеб вытащил из пачки экземпляр, надписал: Ф.С.Угаровой  с наилучшими пожеланиями от автора.
 – И это весь автограф?! – Она ожидала большего.
 – По-другому не умею, увы, не мой жанр, Фила…
 И стал укладываться в дорогу.
     +>    
       Филиппия провожала его до станции, невзирая на дождь и
ветер. По дороге оскальзывалась на грязи, два раза чуть не упала. Глеб взял её под руку.
 Когда он уже входил в вагон, вложила в карман конвертик:
 – Прочтите в самолёте.
Он прочёл её послание в электричке.
«Натали и Ерофею не было суждено быть вместе. Ну что ж! Это сделаем мы, их непосредственные потомки! Возвращайся скорей, милый».
        – Вот так номер, – пробормотал Глеб.
        Надо ещё хорошо подумать, возвращаться ли в Салтыковку.
 
 3
 Сашка встретил отца в порту, что было у них не принято и что лишний раз подтверждало самые худшие опасения.
– Так что у бабушки с лёгкими? – первое, что спросил Глеб.
И услышал – как обухом по голове:
– Канцер.
– Рак?!
– Неоперабельный, – кивнул Сашка.
Глеб посмотрел в заострившееся лицо сына и не мог понять, что мешает его привычному восприятию. И наконец понял: усы. Светлые. Подстрижены аккуратно, хотя и несимметрично. Нет навыка…
– Хм, – сказал он оценивающе, – теперь про тебя не скажешь: ветеран безусый.
– Нет, – подтвердил без улыбки Сашка.
– Ну, пошли на автобус?
– На машине поедем.
На стоянке их ждал ушастый «запорожец» со знаком ручного управления на стекле. Водитель, молодой парень, приветливо поздоровался с Глебом, откинул спинку переднего сиденья.
– Ты, Сашка, влезай на заднее. Глеб Сергеич со мной сядет. Ему на заднем тесновато будет.
Сашка влез.
Глеб сел рядом с водителем, внимательно посмотрел на него:
– Ты Колян или Вован?
– Я Иван, – улыбнулся тот. – Как долетели, Глеб Сергеич?
– Нормально…
– Главное, почти по расписанию, – сказал Сашка. – Что по нынешним временам – редкость.
 Иван включил зажигание и спросил:
 – Как поедем?
 – Давай через центр, – попросил Глеб.
 – Добро.
 Некогда центральная часть Кургана поражала обилием парикмахерских, фотографий и юридических консультаций. У заезжего человека невольно складывалось впечатление, что местные жители только и делают, что стригутся, фотографируются и судятся. Теперь в глаза назойливо лезли вывески шопов, баров и казино, – так что теперь можно было предположить, что, навертев кудрей, сфотографировавшись и состряпав хитроумную апелляцию, аборигены дружно отовариваются спиртным, табаком и жвачкой (по словам Ивана, ничего другого в этих шопах не продают) и пускаются во все тяжкие, перемещаясь от стойки к стойке, от зелёных столов к колесу рулетки – до окончательного падения. Патриархальные фасады пестрели также анилиновыми заплатами с названиями фирм, компаний, акционерных обществ – в ногу со временем – исключительно на латинице. Ни дать ни взять зашифрованные медицинские обозначения неких неизлечимых заболеваний…
Пытаясь устроить длинные ноги, Глеб вспомнил старую шутку:
– Чем хорош «запорожец», так это бесшумным двигателем.
– Потому что движок в корме?
– Не поэтому. Уши водителя зажаты коленями.
Иван вежливо посмеялся: под штанинами его камуфляжных брюк угадывались протезы. Глеб прикусил язык.
Между тем миновали город и выкатили на Сибирский тракт. Открылась степь с редкими островками рёлок*, и  тут же потянулись леса – хвойники, березняки, осинники. И снова степь, камыши, озёра…
Въехали в Юраши; за переездом Сашка попросил Ивана притормозить.
Глеб вылез, чтобы выпустить его из салона.
– Надо зайти в сельпо, – объяснил остановку сын, и это его растрогало: в их семье только он, Глеб, называл так продуктовые    магазины – и в Москве и всюду. Полез было за бумажником, но Сашка прижал его руку к карману:
– Не суетись. Я уже большой.
Вернулся он с пузатым пластиковым пакетом.
            Наконец подкатили к родной усадьбе. При виде домишки
деда у Глеба стеснило сердце. Здесь прошли его детские и юношеские годы, отсюда он уходил во взрослую жизнь… Со временем, когда подросли многочисленные кузены, жить в этом маленьком пятистеннике сделалось физически невозможно. На семейном совете было решено ставить новый просторный дом, благо, территория позволяла. Дом был готов к влазинам, когда оказалось, что жить в нём, кроме Агнии Алексеевны, некому. Старики не захотели покидать старое насиженное гнездо, Глеб укатил к тётке Инне, которая незадолго до того вышла замуж за тюменского деятеля-волюнтариста, дядя Пётр со всем выводком перебрался к тёще на Украину, дядя Павел получил квартиру от поссовета. Недолго и пожил в ней, умер от зараженья крови, – детки разлетелись по всей Сибири. Потом старики сошли один за другим в могилу, и домик их опустел, обветшал и выглядел
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––– * Два-три кучно растущих дерева.
умирающим.   
 – Всё собираюсь на дрова пустить, – угадал его мысли        Сашка, – да руки не доходят.
 – А если… – начал Глеб.
       – Восстановлению не подлежит. Грибок.
 Вошли в материнский дом.
 Всё здесь сияло казарменной чистотой, – нигде ничего лишнего. Весь в меня, умилился Глеб и подумал, что Зыскину тут явно бы не понравилось.
 – Умойся с дороги и едем к бабушке, – распорядился Сашка.
 Поехали к Агнии Алексеевне. Больница была на краю посёлка. Двухэтажная, старенькая, с облупившейся штукатуркой. От дороги к ней шла тропинка, небрежно выложенная обломками кирпича.
 Иван остался в автомобиле, Елаховы поднялись на второй этаж.
   – Ну, слава Богу! – встретила их дежурная медсестра. – А я
     звоню вам, звоню, никто трубочку не снимает.
– Что, так плохо? – помрачнел Сашка.
– Чуть не упустили вашу бабулю! Успели летический укол    сделать. У неё сильнейшая интоксикация и как следствие высокая температура. Сейчас тридцать семь и пять, в общем, сбили, но не знаю надолго ли…
Она провела их в палату для умирающих. Там, кроме Агнии Алексеевны, лежала ещё старушка, похожая на неё как восковая копия.
– Девчата! – бодро пропела медсестра, – к вам прии-шлии!
Агния Алексеевна открыла глаза, прищурилась.
– Сынок… Приехал… Какой ты молодец, что приехал.
– А то! – сказал Глеб, коснувшись губами её щеки. – Собирай манатки, пойдём домой. 
– Какие тут у меня манатки? Тапочки да бокальчик.
– В хозяйстве всё пригодится, – выступил вперёд Сашка. – Тебе помочь или сама оденешься?
– Сама, – приободрилась Агния Алексеевна. – Выйдите на минутку.
Медсестра принесла рецепты, обстоятельно объяснила, в какие часы и что принимать больной.
Когда Агния Алексеевна позвала их, Глеб ахнул: до чего ж она исхудала! – халат висит, как пустой, и даже ростом сделалась будто меньше…
Сын и внук переглянулись, сцепили руки стульчиком.
– Садись и держись крепче! Помчим с ветерком!
– Только не уроните, – улыбнулась Агния Алексеевна.
– Слышь, подруга, – прошелестела соседка, – помирать-то где будешь? Дома али сюда воротишься?
– Пока не решила, Карповна. Но дома, пожалуй, лучше.
– Ну тады прощай, милая...
– Прощай и ты. Не поминай лихом.
Внизу, во дворе больницы, стало ясно, что, не причинив неудобств Агнии Алексеевне, утомленной (хотя и на руках) спуском, всем в салончике «запорожца» не поместиться. Сашка пошёл пешком.
– Ванечка, ты уж вези небойко, – попросила Агния Алексеевна, – все косточки изболели. Отъездилась баба Ага…
Сашка появился одновременно с ними: шёл напрямик, а они добирались через переезд. Сразу захлопотал на кухне:
– Готовьтесь, будем обедать!
Обедать решили в большой комнате; придвинули стол к постели Агнии Алексеевны, обложили её подушками. Глеб и
     Сашка сели на табуретки, Ивана усадили в кресло.
Отцу и приятелю, помимо закусок, Сашка положил по здоровенному куску мяса (достал по блату), бабушке – овсянку на молоке, перед собой же поставил тарелку с чем-то похожим на винегрет. На недоумевающий взгляд отца ответил коротко:
– Постный день.
– Ты что, в верующие записался?
– В верующие не записываются.
– А как?
– Долго объяснять, батя.
– Да крестился он, – просто сказал Иван.
– А ведь ты тоже крещёный, сын, – сказала Агния Алексеевна.
 – Правда, что ль? – заинтересовался Глеб.
 – Правда. Бабушка окрестила в сорок втором, когда твой отец погиб. С религией тогда строго было. Евдокия Меркурьевна от меня  крестины твои скрывала до самой смерти.
– Хорошо, что предупредила, – огорчился Глеб. – А то бы я оскоромился.
– Да пей на здоровье, – усмехнулся Сашка. – Вам с Ванькой можно: вы невоцерковлённые. Мне – нельзя.
– Это мне нельзя, – вздохнула Агния Алексеевна. – А Глебу можно. Карповна сказала, сегодня разрешаются вино и елей.
– Елей – это закуска, что ли? – скривился Иван.
– Елей – это оливковое масло, неуч, – сказал Сашка. – А твоя Карповна не ошиблась, ба?       
– Загляни в свой катехизис-то.
Сашка не поленился, посмотрел по календарю.
– А ведь точно, – повеселел он. – Наливай, Ванька! Мне
     белого.
– Есть, командир! Может, всё же водочки?
– Сказано в Писании: вино и елей.
– А водка всегда и звалась вином, – заметил Глеб. – Белым. Иногда – зелёным. Зелено-вино по усам текло.
– Так и знал, что уговорят! – рассмеялся Сашка. – Ну что, за встречу?
– За встречу, ребятушки дорогие! – Промокнув глаза, Агния Алексеевна, чокнулась со всеми бокальчиком с газировкой.


 Глава двадцать четвёртая

 1
Человеческий глаз устроен таким образом, что отражение окружающего мира попадает к зрительному нерву в перевёрнутом виде. Однако силою разума человек не допускает оптического обмана и видит предметы в том положении, в каком они находятся в действительности.
Точно так же Николай не верил заверениям приехавшего в Тобольск московского комиссара Яковлева о том, что тот уполномочен доставить его в Москву для определения нового места жительства.
– В Ливадии или в поместье брата? – усмехнулся царь.
– Уведомим. Всему своё время, – туманно ответил Яковлев.
Николай понял, повезут убивать. Судя по обрывочным сведениям в газетах, политическая ситуация складывалась не в пользу большевиков, и он становился нежелательным элементом в тылу России. Он не знал только, расправятся ли с ним в дороге, инсценировав нападение анархистской банды, или в Москве, после демонстрации народного возмущения.
Александра Фёдоровна не была столь проницательна, как её супруг. Для себя она сделала однозначный вывод: большевики хотят узаконить подписью Николая позорное Брест-Литовское перемирие. Раз Николай объявлял войну, он же и должен заключать мир. Для Антанты он по-прежнему союзник и символ власти. Кто принимал его отречение? Временный комитет. Но ни Временного комитета, ни Временного правительства ныне не существовало, как и Учредительного собрания. Из сего следовало, что акт его абдикации,  недействителен, и, значит, подпись Николая не утратила легитимности. Однако манипулировать бедным Ники она никому более не позволит. О решении сопровождать супруга она  объявила со всей твёрдостью, на какую была способна.
И комиссар Василий Васильевич Яковлев, после сношения с Москвой по телеграфу, дал согласие. Лёгкость, с какою он дал согласие, настораживала. Впрочем, это мимолётное чувство тут же и улетучилось; главное, что она будет рядом с Ники и не допустит с его стороны опрометчивого поступка, как это уже случалось, когда её рядом не было.
В своём предположении о том, что большевики хотят использовать государя, Александра Фёдоровна нисколько не ошибалась, но цель их была иная. Позорный мир с немцами был уже подписан и переменять подпись под ним не имело смысла. Смысл затеи был в том, что немцы хотели бы повенчать на русский престол малолетнего цесаревича Алексея и, управляя им, завладеть громадными ресурсами России, необходимыми для успешной войны с Антантой.
Большевики скрипели зубами, но вынуждены были уступить: немецкие пушки, в нарушение Брестского договора, грохотали уже на советской территории; генерал Гофман вышел к самому Петрограду и представлял не меньшую, а, пожалуй, б;льшую угрозу советской власти, чем внутренняя контрреволюция.
Москве потребовался царь с наследником.
Увы, появились слухи о тяжёлом состоянии Алексея. Вскоре информацию об этом подтвердила окопавшаяся в Тюмени немецкая агентура. Когда и Свердлов прознал, что цесаревич тяжело болен и, следовательно, нетраспортабелен, затея отпала сама собой. Царь без наследника интереса для немцев не представлял.
– Вопрос с Романовыми распрямлять будем радикально, – высказался Свердлов за чаепитием у Ильича. И сделал некий выразительный жест, означающий ликвидацию.
– Со всей ектенией*? – восторженно уточнил Ильич. Он
сознательно употребил цитату из террориста Нечаева, к которому с юности питал слабость. В своё время на вопрос в анкете, кого же из царствующего Дома надобно уничтожить, автор «Катехизиса революционера» отвечал не задумываясь: «Да всю ектению!»
– Естественно, – отвечал Свердлов. – Задание Уралсовету я уже дал.   
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
      * Перечисление в молебне Царствующих особ.
– И совершенно правильно, валить, так всех! – воскликнул вождь. – Чтобы и духу их не было! 
       В это мгновение ангел смерти обнёс холодом его бледный череп, вздыбил остатки сухих волос, – нижние веки отвисли,
     набрякли кровью.
– Ильич, что с тобой?! – встревожился верный Яков, увидев ужас в привычной волчьей желтизне глаз своего кумира.
– Так… чепуха, – заикаясь, недоумённо проговорил Ильич. 
Внезапная, звенящая траурной медью боль придавила мозг, чтобы затем так же внезапно и отпустить, отлететь, затухая вдали, как бубенцы проскакавшей на горизонте тройки.
Он переживёт царя на пять с половиной лет, уснёт с улыбкой блаженного идиота и будет уложен в стеклянный кокон.
Шелковичный червь, которому уже никогда не бывать бабочкой.
Своё он получит ещё при жизни: впадёт в маразм.
После смерти тело его подвергнут потрошению и регулярным  купаниям в формалине. Для этой цели подберут группу благонадёжных медиков, которая с годами разрастётся до целого института. Мощный коллектив учёных таксидермистов будет работать на поддержание трупа в пристойном виде. А миллионы простодушных людей, выстаивающих гигантские очереди к Мавзолею, сделают некрофилами.
 И наконец, поп-концерты на Красной площади, практически на костях вождя. Что это: бесовские шабаши или глумление?
 Что сталось с его душой?..
 
 2
 Александра Фёдоровна вошла в кабинет к мужу. Николай читал.
– Я еду с тобой, Ники, – объявила она с порога. – Комиссар
      Яковлев не возражает.
– А как же дети? – мягко возразил он. – Как быть с Алёшей?
– Бэби – моя постоянная боль. Но я думаю, девочки    справятся. Они уже взрослые, опыт у них есть. А я должна быть с тобою и буду с тобою, и это не обсуждается!
– Ты уверена, что так надо?
– Ники, милый, ты слишком доверчив и без меня можешь
      наделать больших ошибок.
– И много же я наделал таких ошибок?
– Самая большая за всю нашу жизнь – твоя поспешная абдикация.
– Аликс, речь шла о судьбе России. – Он устал повторять ей
это и сейчас лишь посмотрел с укором. Когда-то в минуты близости он обожал смотреть на это лицо, прекрасное, подсвеченное изнутри нежностью и любовью, шептал тогда: «Ты
     даришь мне столько радости…» И слышал в ответ: «И ты мне… и
     ты…»
– Судьба России и наша жизнь были тогда едины, –  вздохнула Александра Фёдоровна.
– Ты не права, когда говоришь об этом в прошедшем времени.
– А что, разве есть новости?
Николай пожевал губами. Боже, как ей не нравилась эта новая его привычка – жевать губы! А он размышлял о том, чем и как, не лукавя, поддержать в ней надежду на избавление. Вспомнилось недавнее. Когда в город вошёл отряд омских красногвардейцев, она приняла их за своих спасителей, всплеснула руками: «Вот идут прекрасные русские люди! Они освободят нас». Горькая правда открылась тотчас же, но бедная Аликс упрямо продолжала верить в неких прекрасных русских людей, которые непременно придут и освободят.
      – Всё в руках Господа, милый друг, – только и нашёл, что
     сказать ей в утешение Николай. – Всё в Его воле…
Выглядел он неважно, под глазами набрякли склеротические мешки, и сами глаза потухли, утратили прежний, покоривший её когда-то лучистый свет. Как же ты постарел, любимый, подумала Александра Фёдоровна, как же ты постарел…
– А знаешь, – сказала она с улыбкой, чтобы развлечь его, –
      что отчудила наша Sanchine*?
            – И что же? – Николай улыбнулся встречно.
– Вообрази, что я от неё услышала!
Услышала Александра Фёдоровна нечто фантастическое и невероятное. Оказалось, что Анастасия завела дружбу с местной барышней, которая приходит сюда с монашенками и с которой они похожи внешне, как близнецы. – Так вот, эта барышня предложила заменить собою Анастасию, когда в Екатеринбург
      повезут остальных детей.
             – И Анастасия дала согласие?!
 – Она пришла ко мне за советом. Я спросила, как в этом          
      случае она видит дальнейшее развитие событий.
– Что же она ответила?
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––– 
* Солнечный лучик. Так в детстве, при английском дворе,            называли саму Александру Фёдоровну за живой и весёлый нрав. Так в иные минуты родители называли Анастасию. 
        – Если ей удастся сбежать и из всей семьи в живых   останется лишь она, то она сможет продолжить нашу династию.
      Возможно станет императрицей, а её муж принцем-консортом.
– Боже, какое ещё дитя…
– Я спросила: и ты согласна, чтобы вместо тебя на нашу
голгофу взошёл другой человек? Девчонка смутилась, стала
       лепетать, что местная барышня так настойчива… и так добра, и
 что они так похожи… Потом расплакалась, попросила прощения за эту глупую идею. Я тоже попросила у неё прощения.
– А ты за что?
– Ну, как за что. Я же лишила её пусть призрачной, но всё же надежды на будущее.
– Пусть Настя подарит этой чернице что-нибудь, – сказал Николай, пожевав губами.          
       +>      
 Анастасия подарила медальон со своей  крошечной фотографией. От участия в авантюре категорически отказалась.
          
 3               
 Московский комиссар Яковлев рассчитывал быстро вывезти в Москву царя и наследника, – таковы были инструкции, полученные в Кремле. Однако наследник оказался тяжело болен и не готов к поездке. ЦИК разрешил комиссару взять бывшую императрицу, что, по сути, уже никак не меняло дела.
        – Благодарю вас, – заявила Александра Фёдоровна. – Если я правильно поняла, моих фрейлин вы брать не намерены. Тем не менее без помощницы мне не обойтись. Мы берём с собой нашу дочь Марию.   
 Мария Николаевна в роли помощницы Александры Фёдоровны подходила как нельзя лучше. (По словам Жильяра, она отличалась превосходным здоровьем; потребности её были весьма скромны; при этом она была воплощённая сердечность и доброта).
 Снова Яковлев бежал на телеграф для новых согласований. В конце концов, список отъезжающих был окончательно
утверждён. Кроме Николая, Александры Фёдоровны и Марии в
него вошли доктор Боткин, князь Долгоруков, из слуг – камердинер Чемодуров, лакей Седнев и горничная Демидова.
Подготовка к поездке проходила весьма нервически. Кроме
омичей, поддерживающих Совдеп, в Тобольск прибыл отряд екатеринбуржцев, настроенных агрессивно по отношению к экс-царю. Главарь отряда Лейба Заславский, по профессии акушер, сумел собрать многочисленный солдатский митинг, на котором требовал перевода Семьи в каторжную тюрьму. Свою речь закончил тонким каламбуром, впрочем, слушателями
не оценённым, – не все, подобно ему, разбирались в гинекологии:
– Богу богово, кесарю – сечение!
Тем не менее бывшему медику удалось склонить на свою сторону обольшевиченную часть охраны и тобольского гарнизона и даже объявить Яковлева скрытым монархистом, приехавшим с целью выкрасть Николая и его семью.
Ситуация становилась взрывоопасной, казалось, ещё немного, и Заславский одержит верх.
И тут своё веское слово сказал Павел Данилович Хохряков. Назвав Заславского клизмой и полудурком, дал Яковлеву самую лестную характеристику. Оказалось, что он давно знает Василия Васильевича по революционной подпольной деятельности, более того, ему довелось служить с ним на одном линкоре, где мичман Яковлев с риском для жизни не раз и не два спасал ввозимую в трюме нелегальную литературу, будучи верным агентом «Искры».
Свою лепту внёс и полковник Евгений Степанович Кобылинский, заявив, что, в случае перевода Семьи в тюрьму, туда же по существующему порядку должен быть переведён и Отряд охраны.
Гвардейцы единодушно отвергли таковую гнусную перспективу.
Полемика закончилась изгнанием Заславского с митинга, а затем и из города, вместе с его командой.
               
       4
       Ещё одной неожиданной помехой Яковлеву едва не стал приказчик Торгового дома Угаровых, известная городская личность Петрушка Шмаков. Рождённого в семье дьячка, его, противу святцам, нарекли Петронием – в честь папашиного любимого сочинителя, автора неподражаемого «Сатирикона».
 В шесть лет Петроний проявил незаурядную способность к быстрому счёту. Во всех четырёх действиях арифметики он чувствовал себя, как рыба в воде, умножал и делил в уме трёхзначные, четырёхзначные, а на пари и пятизначные числа.
Одарённый мальчик был замечен купцом Угаровым и взят в лавку учеником, а вскоре уже заведовал москателью и сопутствующими товарами, то есть продавал не только краски, клей и прочую химию, но и кисти, щётки, мочало и т.п.
 Ранняя и скорая популярность не могла не сказаться на характере вундеркинда. Вид он прибрёл надменный, с окружающими вёл себя свысока; говоря вообще, причислял себя к касте избранных. Когда это окончательно проявилось, людская насмешливая молва переделала его гордое античное имя на русский лад, – из Петрония сделался враз Петрушкой, и уж по-другому в городе его больше не величали. Впрочем, иные по незнанию называли его Петром, но таковых было мало и все они были людьми случайными. Павел Фомич, к примеру, обращался к нему: Петрон.
Между тем Петрушке было отчего задирать нос.
Сапоги лицам мужского пола обыкновенно приобретались к тому возрасту, когда нога окончательно вырастала. Петрушке первые сапоги сшили на семилетие, – явление в высшей степени событийное.
Не меньшим знаком преуспеяния была и его суконная пара: сюртук и брюки, заправляемые в сапоги. Правда, остальные части костюма были как и у всех приказчиков: рубаха под поясок и цветной жилет, однако картуз и шапку имел с лаковым козырьком.
А вот внешние данные подкачали. Был Петрушка лупат в
мамашу и ноздряст в отца, плечи имел покатые, смышлёная голова крепилась на тонкой и длинной шее. 
Своё окружение Петроний презирал с молодых ногтей.
В три или четыре годика ребятня предложила ему полизать топор, – дескать, на морозе он делается слаще сахара. Петроний лизнул доверчиво, и кожа с языка осталась на топоре. «Обух надо было лизать, дурачок, а ты лезвие!» – сказали коварные дети и с хохотом убежали.
Теперь Петрушке шёл тридцать первый год, пора было заводить семью. Выбор невесты был им сделан таков, каков только и достоин  выдающегося ума.
Петроний Шмаков решил просить руки и сердца Марии Николаевны Романовой, третьей дочери бывшего императора. И тому не усматривал никаких препон. Как и он, Мария принадлежала теперь к мещанам, более того, брак с ним освобождал её от оков, тем более что судебного решения о содержании лично её под стражей в официальных документах не фигурировало. Так что формальных преград своему намерению он не видел. И вообще это был акт высокого полёта его души: не всяк решится связать себя с арестанткой узами Гименея.
Из четырёх сестёр Мария нравилась ему больше всех. Красавица, с большими серыми глазами, крупного телосложения, она была рождена, чтобы стать прекрасной спутницей жизни – и по характеру, мягкому, добродушному, и по природному прилежанию, и по нежной готовности помочь всем и вся. Несколько раз Петрушке удалось повидать избранницу в церковном дворе и в парке, и всякий раз он убеждался в правильности своего выбора.
      +>
            Переодевшись в парадное платье и начесав кок, Петрушка
был совершенно готов к визиту. Что-то, однако, какое-то смутное беспокойство удерживало его.
По привычке решил погадать на книгах.
На глаза попался томик Лермонтова. Петрушка раскрыл его наугад и прочёл:
      
          Фернандо! До меня доходят слухи,
          Что ищешь ты войти в моё семейство!..
          Безумец ты! – клянусь Святою Девой!
   
  Гадать далее расхотелось, томик полетел в угол.
  На посту у губернаторского дома Петрушке повстречался
поручик Хлебников.
  – Юрий Юрьевич! – приподнял жених лаковый козырёк. –  Я вас приветствую!
  – Извини, Петроний, не до тебя.
  – А что случилось?
  – Отъезд готовим.
  – И кто уезжает?
  Хлебников замешкался с ответом, приложив палец к губам, понизил голос :
  – Государя переводят в Екатеринбург…
  – Как это некстати, – раздосадовался Петрушка. – Одного или с супругой?
  – С Александрой Фёдоровной и Марией Николаевной.   
  – И с Марией Николаевной?! Но это же невозможно! При нынешних моих обстоятельствах это просто недопустимо! Я говорю нет и ещё раз нет!
  – А ты-то здесь каким боком? – удивился Хлебников.
  – У меня к Романовым личный вопрос.
  – Какой?
  – Матримониальный, если угодно.
  – А конкретней!
  – Не знаете значения слова матримониальный? – вспылил Петрушка.
  – Ты часом не заболел?
              – Я пришёл с обручальным кольцом для Марии
Николаевны, – смерив поручика высокомерным взглядом, продолжал Петрушка. – И считаю её отъезд в настоящий момент нежелательным. Крайне-с.
– Ну, Петроний… – Хлебников закатил глаза. – То, что ты 
замечательный счетовод, я знал, но то, что ты ещё и романтик,
для меня новость.   
– Думайте себе, что хотите. От кого зависит решение об отъезде?
– Надо полагать, от комиссара ЦИК. Яковлев его фамилия.
– Где его найти?
– Скорее всего, он сейчас в доме Корнилова, у коменданта.
 – Прекрасно! Очень хорошо!
 Не прощаясь, Петрушка решительно зашагал через дорогу.  У входа в корниловский особняк снова попался ему знакомец, которого он меньше всего хотел бы сегодня видеть. То был Ерофей Елахов.
– Куда? – спросил его Ерофей.
– Сюда, – сухо сказал Петрушка.
– К кому?
– К Яковлеву.
– К московскому комиссару, что ль?
– К нему.
– Дак он только что ушёл в исполком. –  Петрушка лупал глазами, смотрел недоверчиво. – Не веришь, зайди, проверь. Как никак, мы с тобой теперь не чужие люди, – подмигнул гвардеец. 
 «Век бы тебя не видеть», – сказал про себя Петрушка, направляя стопы в Совдеп.    
 Яковлев терпеливо выслушал странного посетителя, пытаясь понять, с кем имеет дело: с умалишённым, каковых тут повыпускали на волю в февральскую революцию? Или с клоуном, вовлекающим его в непонятный аттракцион?
 – Вы артист? – спросил он напрямую.
 – Я пролетарий торговой сферы. Моё волеизъявление жениться на девице Марии Романовой должно быть одобряемо по закону о демократии. – Петроний вскинул подбородок, повёл головой надменно. – Смею заверить, как супруг я сумею привить ей правильное классовое сознание.
 – Но при чём здесь я?
 – При том, что ув;зите её в Екатеринбург, можно сказать, буквально из-под венца! Сие есть грубое попрание прав трудящихся.
 Нет, не клоун и не артист, а замечательный образчик бытового идиотизма, поставил диагноз Яковлев. И направил
просителя к Хохрякову. Разъяснил при этом, что лично от него в
     таком деликатном деле ничего решительно не зависит.
 – А от кого зависит?
 – Я ж вам сказал, ступайте в Совдеп к Павлу Даниловичу Хохрякову. Судьба девицы Марии Романовой находится всецело в руках местной власти. 
У Хохрякова разговор был короток.
 – Ты её жених?! – Он вперил глаза в Петрушку, изумлённый  его ходатайством не меньше, чем комиссар.
– Пока не помолвлен, но это дело ближайших дней.
– Закрой дверь с той стороны!
– Что?
– Пошёл вон!
– Какой афронт… – побледнел Петроний.
Глеб решил добавить к его портрету ещё один характерный штрих. Всю сознательную жизнь Петрушка до ужаса боялся разоблачения в том, к чему не имел никакого решительно отношения. Вообще что это за грех такой, он не знал, а узнать стыдился, догадываясь лишь, что это очень большая скверна и что это надобно ото всех скрывать. А всё началось с того, что однажды попался ему навстречу подгулявший волостной писарь. Погрозив пальцем и глумливо кривясь губой, проговорил: «А ты, братец мой, гедонист! Ох, гедони-ист…»
 Теперь Петронию стало ясно, что председатель исполкома, вероятно, принял его за этого, чёрт знает за какого, гадкого человека.
 – Господин председатель, – заявил он, вернувшись тотчас, – вы, должно быть, сочли меня гедонистом? Так вот, довожу до вашего сведения: я демократ и член Союза фронтовиков! И в
     морально-нравственном плане причащаюсь в церкви.
 Что такое гедонист Хохряков также не имел понятия, но по
     смыслу вопроса предположил приблизительно то же, что и сам
Петроний. Брезгливо уставился на приказчика. Затем взял его за    грудки, поднял и выставил в коридор:
 – Слышь, ты, скотоложец! Ещё раз попадешься мне на глаза, прикажу выпороть.
 – Да, но телесные наказания отменены революцией!
 – Введу! Специально для тебя, гнида! Кругом, марш!

 5
 Цесаревич страдал от жестокого приступа гемартроза. На
     сей раз отнялись обе ножки, – кричал от боли и поминутно звал к
себе Александру Фёдоровну. А ей приходилось выбирать между
сыном и мужем, и сердце её разрывалось надвое.
 – Это твоё окончательное решение? – спросил Николай.
 – Да, – ответила она твёрдо.
Он стоял у окна, спиной к ней, смотрел во двор,
обнесённый глухим забором. Подтаявший, осевший снег, неповоротливая ворона, упорно терзающая калошу, опрятные, оживлённые близким теплом синички, – всё это стало уже привычной обжитой средой обитания, расставаться с которой было жалко невыносимо. Глядя на этот двор, на эти кусты с остатками ржавых листьев, на этих птичек и выше, на купол Преображенской церкви, он вдруг с необычайной ясностью осознал, что больше такой покойной уютной жизни, как здесь, в Тобольске, у него уже никогда не будет… На лице его гуляла печальная рассеянная улыбка.
 Александра Федоровна подошла к окну, встала рядом.
 – Как же мне этот пейзаж насточертел, – сказала она с нескрываемым отвращением.
 Николай промолчал. Повернувшись к ней, близко увидел её лицо, морщинки у глаз и рта, седой локон, выбившийся из-под чепца... Ему пришла нелепая мысль, будто бы долгие годы брака они находились в вынужденной разлуке и вот наконец встретились, чтобы опять расстаться…
 Подошло время прощаться с домочадцами, остающимися в Тобольске. Николай держался по своему обыкновению ровно, сердечно. У Александры Фёдоровны были красные глаза, но и она не теряла присутствия духа.
 Прибежал Жильяр, безотлучно дежуривший у постели наследника.
– Adieu, cher ami*! – сказал  Николай.
– Нет, нет, – не выпуская его руки, горячо возразил швейцарец, – до свидання! – И замотал головой. – Je ne vous dis pas adieu **! 
За полчаса до полуночи в зале собрались слуги. Государь вышел к ним в солдатской шинели, обнял и поцеловал мужчин, Александра Фёдоровна – женщин. Слуги ушли в слезах.
       Но мучения этой ночи ещё не кончились – транспорт подали только под утро. То были длинные крестьянские дроги: четыре колеса, соединённые двумя дрожинами, к которым крепилась большая ивовая корзина, застилаемая соломой. Такая телега в  Сибири называется кошев;. Ездить в ней тряско и без навыка до
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––– 
* Прощайте, дорогой друг!
       ** Я не хочу говорить: прощайте! – (франц). 
крайности неудобно: сидений нет, ноги всё время находятся в задранном положении. Чтобы размять их, нужно либо встать на колени, либо сидеть на пятках.
 Для Александры Фёдоровны положили ватный матрац. Она села с Марией и высказала пожелание, чтобы с ними ехал и Николай, но Яковлев, почтительно приложив руку к папахе, отказал.
 В четыре часа утра наконец тронулись.
 На улицах было безлюдно, темно и тихо, молчали даже трещотки ночных обходчиков, лишь сонно взлаивали собаки да маячили часовые, расставленные по всему маршруту – от дома губернатора до переправы через Иртыш. Совдеп опасался нападения монархистов.
 Дорога была ужасна; полая вода перехлёстывала мосты, –приходилось высаживаться и брести по щиколотку в воде. Ах, как молилась Александра Фёдоровна, чтобы Господь вскрыл реки и отъезд сделался невозможен!..
 Реки вскрылись, но узники были уже в пути. 
 Тележный поезд состоял из девятнадцати троек, охраняемых верховыми. В последней кошёвке трясся начальник охранения большевик товарищ Касьян, прикомандированный Уфимской боевой организацией народного ополчения. Намаявшийся со сборами, невыспавшийся и голодный, материл дорогу, пленников и начальство.
 – Ну как там царь?– спросил он вестового красногвардейца. 
 – А ничё, паперёски курит.
 – Как ведёт себя?
 – Да спокойный вроде, ничё..
 – Кто пасёт?
 – Мишка Сыч, ополченец наш.
 – Позови.
 Вестовой поскакал выполнять приказ. Доскакал до середины обоза. Дальше дорога резко сужалась; чтобы догнать головную часть, где везли царя, надо было скакать целиной. Пожалев лошадь, попробовал взять глоткой:
 – Мишка, стой! 
 Сыч уснул в седле и на зов не отреагировал. Вестовой заорал снова, и снова без всякого результата. Тогда обратился непосредственно к подконвойному:
 – Товарищ царь! Николай Романович! Гаркни нашему глухарю, мол, Касьян зовёт!
Николай, с интересом наблюдающий эту сцену, привстал в кошеве, потеребил за штанину тугоухого конвоира:
– Товарищ Миша!
– Чё надо? – огрызнулся тот.
– Вас товарищ Касьян зовёт!
– А ему чё?
– Не могу знать, – пряча в усы улыбку, по-военному чётко отвечал Николай.
Позже Касьян выбранил вестового:
– Какой он тебе товарищ? Арестант он! Твой краеугольный классовый враг! В настоящем времени экс-император, в прошлом экс-плуататор!
      +>
Из села Иевлево гвардейцы, внедрённые в охрану сопровождения, послали первую весточку Кобылинскому:
  Пока всё в порядке, грязь непролазная, двигаемся в Тюмень.
  На другой день – того же содержания известие из Покровского. На третий поступила телеграмма от самого Яковлева:
 Едем благополучно. Христос с нами. Как здоровье маленького?
 Телеграмма была отправлена из Тюмени.
 И наконец 3 мая на имя отрядного комитета пришло известие о том, что узники находятся в Екатеринбурге. Через пять дней гвардейцы воротились в Тобольск и рассказали, как вышло, что Романовы застряли в Екатеринбурге. Это вместо того-то, чтобы по всем расчётам подъезжать к Москве.
 А вышло следующее. В Тюмени всей компанией сели в специально составленный трёхвагонник, следующий по маршруту Тюмень–Екатеринбург–Москва. В пути Яковлев из своего источника узнаёт, что в Екатеринбурге их собираются задержать. Сейчас же возвращает состав в Тюмень и из Тюмени идёт на Омск – в обход Екатеринбурга. На станции Куломзино путь ему преграждают красные пулемёты и объявляется ультиматум: или Екатеринбург, или расстрел на месте. Обстановка накалилась до критического предела.
Яковлев отцепил паровоз и помчался в Омск. Оттуда по прямому проводу связался с ЦИКом: что делать в сложившейся ситуации? 
 Просил совета, а получил приказ: ехать в Екатеринбург, в распоряжение уральских большевиков.
 Этого Яковлев не ожидал.
 – Да как же так, Яков Михайлович?! – растерялся он. – А наши планы?!
 – Планы иногда меняются, – отвечал Свердлов. – Вы кого
     должны были привезти в Москву?
 – Николая Александровича Романова с сыном.
 – А кого везёте?
 – Но, Яков Михайлович…
 – До свиданья.
 – Но послушайте…
 – Не занимайте линию.
Дрожащей рукой Василий Васильевич повесил трубку.
     +>
В Екатеринбурге Романовых арестовали. Яковлеву, заподозренному в измене, пришлось удирать в Уфу.
Глебу попался протокол № 35 собрания Уфимского народного ополчения.
В повестке дня были указаны два вопроса:   
1. О принятии в дружину тов. Сулима-Грандовского.      
2. Заслушивание доклада тов. Яковлева В.В. 
Василий Васильевич выступает с пространным отчётом о поездке в Тобольск и Екатеринбург. Даже в сухом изложении рассказ изобилует, мягко сказать, неточностями. То есть Яковлев озвучивает версию для наивных, непосвящённых слушателей, не раскрывая всей подноготной правды. В то же время ненавязчиво оттеняет свою верность идеалам революции и революционному долгу.
Для вящей убедительности выводит на сцену соучастника тех событий некоего Неволина.
Собрание вынесло резолюцию: «Заслушав товарищей Яковлева и Неволина, выражаем полное одобрение их поступкам и спасибо за их доклады». Подписано председателем собрания Тараевым при секретаре Тевлеве.
 На сей раз Яковлеву повезло, был публично реабилитирован. Удалось оправдаться и перед ЦИКом. Но уже в конце года он порывает с большевиками и переходит на сторону Колчака.
 Осенью девятнадцатого бежит в Китай.
 В двадцать восьмом, измученный ностальгией, вернулся в Советскую Россию и очутился на Соловках. Освободился в тридцать третьем и четыре года проработал в НКВД.
        Расстрелян в тридцать восьмом году.