Записки среднего человека Часть Ш - iv

Крылов-Толстикович
           21.02. 2017          ЧАСТЬ III


                ДАМСКОЕ ЦАРСТВО

    Август  1975 года выдался солнечным, теплым и сухим. Столбик термометра даже по ночам упрямо не опускался ниже двадцати градусов, а стрелка барометра предвещала тишь и великую сушь. Но никакие  погодные катаклизмы, магнитные или солнечные бури не могли поколебать ощущение здоровья, силы,  уверенности в себе, царившее в  душе.  Да и то сказать: не слишком часто  приглядывался тогда я к барометру, висевшему на стене,   совсем не то,  что ныне, когда малейшее колебание  атмосферного давления заставляет сердце биться с перерывами, а непогода нестерпимой болью будит в душной ночи…

Занятия в ординатуре начинались только в сентябре, и лето я проводил  весело и беспечно, пока с календаря не слетел последний летний листок. 

                ***

В новом  костюме, при галстуке,  ранним утром 1 сентября 1975 года  шел новоиспеченный  врач по  багряной  кленовой аллее,  навстречу бежали школьники с букетами цветов, около авиационного техникума   гремел  духовой оркест𠬬¬ ¬- казалось, праздник не хочет отпускать  из  карнавального веселого безумства прошедшего лета. 

Над железными  воротами полукругом красовалась надпись  «Городская клиническая больница им. С.П. Боткина».  Хотя  Боткинская больница  –  далеко не самое старинное лечебное учреждение в Москве,  каждый коренной москвич знает эту клинику. Сюда,  в конце  жизненного пути поступил на службу доктор Юрий Живаго. Он добирался до Боткинской на трамвае, когда его сердце остановилось. Место этой литературной трагедии вполне реально –  десятки  раз проходил я мимо  аптеки на Пресне, где у огромного старого тополя, рядом с прежним входом в зоопарк, умирал  пастернаковский  герой.   Но  если  Боткинская больница стала финалом для неудачливого  Живаго, то  я только готовился начать здесь  врачебную карьеру.  В больничных  стенах   еще ощущалась  атмосфера  былого  -  кое-где попадались остатки старинной  массивной  мебели, на окнах и дверях  красовались бронзовые ручки. В  хирургическом корпусе одна из палат - словно муравей в янтаре - застыла в  дореволюционных временах: железная панцирная кровать, кресло в белом чехле, стол, аккуратная тумбочка.  Перед дверью в палату висела мемориальная доска, свидетельствующая, что здесь стонал Ленин после операции. 

Даже самые разбитные  молодые врачи в глубине души уважали больничные  традиции, ревнителями которых выступали старые доктора,  начавшие  работать в Боткинской  еще до Отечественной войны. В  отделении неотложной хирургии  оперировали  врачи, участвовавшие в  войне полевыми хирургами, я проводил наркозы на операциях знаменитого хирурга Б.С. Розанова, которому тогда было далеко за восемьдесят лет.

Первые больничные корпуса на Ходынском поле построили  в 1910 году на  средства Козьмы  Терентьевича Солдатенкова, отписавшего по духовному завещанию два миллиона рублей на создание «бесплатной больницы для всех бедных, без различий званий, сословий и религий».  До революции  лечебница и называлась в честь  щедрого  купца-мецената – Солдатенковской, но в конце 1920 года Моссовет неожиданно принял решение о присвоении больнице имени профессора С.П. Боткина. Конечно, Сергей Петрович Боткин –  замечательный врач, основатель русской  клинической школы, однако к Солдатенковской больнице  он  ровно никакого отношения не имел, большую часть жизни практиковал в Петербурге, где, кстати, уже существовала больница, носившая его имя.  Более того, всего за два года до переименования больницы  в Екатеринбурге был расстрелян сын  Боткина – Евгений Сергеевич, лейб-медик императора Николая II, отказавшийся покинуть царскую семью во время изгнания.

Да и сам Сергей Петрович Боткин верой и правдой служил русским монархам, состоял личным врачом при Александре II и Александре III. Так  что  переименование больницы  по тем революционным  временам выглядело не вполне корректным политическим демаршем, чреватым серьезными последствиями.  Но мысли о подобных исторических казусах  тогда в голову не приходили, просто приятно было бродить по старым корпусам,  не похожим на скучные советские больницы,  представлять себя  старым московским врачом, выглядывать  в окно и видеть  часть сада и неба клочок  и «присматриваться к  палатам, полам и халатам».

                ***

Новых клинических ординаторов, которых набралось человек сорок, рассадили в кабинете  главного врача Никифора Сергеевича Лапченко -  пожилого, грузного  человека  с большим сизым носом, к которому он по большей части и обращался все время  приветственного спича.. В зависимости от того, содержались в словах приветливые нотки или, напротив, он   предостерегал молодых коллег от ошибок и разгильдяйства,  нос,  то смешливо  морщился, то ноздри гневно раздувались. Залюбовавшись увлекательным зрелищем, я внимательно следил за гримасами  главного врача. Но доктор Лапченко недолго метал  бисер перед юнцами, приказав  всем разойтись и самостоятельно представиться  заведующим отделениями.

Когда я поднялся на четвертый этаж приемного корпуса, из дверей одного из кабинетов вышла  высокая, сухопарая женщина в очках, под которыми поблескивали умные и строгие глаза.  В сутулой спине ощущалось старушечье секретарское нутро,  наводящее на мысли о долгом пребывании за пишущей машинкой, счетами, составлении  скучнейших отчетов и докладов. Я довольно небрежно отдал секретарше документы и уже хотел спросить, где можно увидеть заведующего отделением, как в коридоре показалась другая обитательница кафедры – тоже немолодая, небрежно одетая дама с глуповатой, морщинистой физиономией,  неуловимо похожая на  жену Ленина, Надежду Крупскую.

Не обращая на меня ни малейшего внимания, «Крупская»   умиленно  обратилась к первой даме со словами: «Елена Алимовна, вас просят к телефону».  Мнимая секретарша передала мои  бумаги и сухо произнесла: «Это наш новый ординатор, определите его в хирургию, Марина Владимировна». Так  я встретился с заведующей кафедрой анестезиологии  Еленой  Алимовной  Дамир и заведующей анестезиологическим  отделением  Мариной  Шнитниковой.

                ***

Только теперь я понимаю, как  повезло с распределением после института. Учеба в ординатуре  у Елены Дамир оказалось  именно тем, что подходило для меня.  Помню, как опасался оказаться во власти какого-нибудь профессора-изверга, любителя поглумиться  над бесправными интернами и ординаторами. В памяти осталась темная история, связанная с профессором  Бабичевым,  доведшим  некоего молодого человека до самоубийства. Сейчас я не слишком склонен доверять сплетням, но тогда, признаться, нет-нет,   да и пробегал по спине неприятный холодок при мысли, что придется столкнуться с подобным ученым злодеем.

На кафедре анестезиологии и реаниматологии Центрального института усовершенствования врачей (ЦИУВ) сложилась уникальная  модель  просвещенного абсолютизма,  где строгая вертикаль власти сочеталась с уважением личного достоинства  всех членов коллектива – от медсестры до второго профессора Н. Е. Бурова. Заслуга в  создании  уникального социального биоценоза принадлежала   Е. А. Дамир,  представлявшей   редкий  образчик  советской  профессуры.  Не будучи обладателем партийного билета, она сумела более тридцати лет заведовать престижной кафедрой, ездить по всему свету и считаться признанным авторитетом.  На блеклом фоне обладателей ученых степеней и званий,  Елена Дамир  выделялась недюжинным умом,  эрудицией, сдержанностью хорошо воспитанного человека, умением  ровно общаться  с окружающими, невзирая на ранг собеседника, будь то доктор наук, молодой клинический  ординатор или медсестра-практикантка.  Импонировало  отсутствие малейшего намека на снобизм, свойственного  выскочкам, оказавшимся волею судеб в  более высоком социальном слое. 
 
Но исключительно подобными качествами достичь  высоких постов в советской науке было сложно, практически невозможно.  Секрет  успеха  Елены Дамир крылся не только  в безусловных талантах, но и в тесных связях  с сильными мира сего  (ее отец  - А. М. Дамир, известный в свое время кардиолог-клиницист;  близким родственником был и нобелевский лауреат, академик  Петр Капица).  Карьера  Дамир складывалась легко, чему в равной степени способствовали выдающиеся способности и крепкая родственная поддержка.

Следует признать, что  известность дамировской клиники  базировалась не на научных открытиях – за десятилетия существования  кафедра анестезиологии разродилась лишь одним руководством для практических врачей. Тем не менее Елену Дамир  знали все анестезиологи Советского Союза. Популярность обеспечивали циклы  усовершенствования врачей,  на которые съезжались специалисты из  районных и областных больниц страны. На  каждый такой цикл собиралось около тридцати-пятидесяти человек, так что в течение нескольких лет через кафедру проходили сотни докторов от Камчатки до Кушки.  А летом и осенью профессор в сопровождении свиты  ассистентов отправлялась на выездную сессию, куда-нибудь к морю или в Ташкент, Самарканд, Ереван, где их с туземным гостеприимством встречали  местные анестезиологи.   
 
                ***    
               
Девизом кафедры анестезиологии вполне мог стать лозунг:  «Живя сам, давай жить  другим»…  Ассистенты не слишком  утруждались составлением новых лекций, написанием диссертаций или  обучением клинических ординаторов. Процесс постижения таинств науки  по дамировской системе  основывался на древнем способе  обучения  плаванию, когда мальчишку вывозили на лодке на середину реки и без предупреждения  бросали в воду. Тот отчаянно бил по воде руками и ногами и вдруг медленно, но верно,  по-собачьи,  выгребал  к спасительному берегу. Если он начинал  тонуть, его втаскивали в лодку,   жестоко пороли крапивой и больше  на реку не пускали. Примерно таким образом  строился и  учебный процесс  на кафедре.  Никаких теоретических лекций или практических занятий не было и в помине  -  ординаторы учились, стоя за плечом опытного врача. 

Как ни странно, но  подобный метод подготовки оказался не так уж и плох – с кафедры Елены Дамир вышло много  толковых анестезиологов. В самом деле, научить работать руками и головой гораздо важнее, чем нашпиговать мозги ненужной псевдонаучной ерундой. «Знанию  натуры следует отдавать предпочтение, ибо теории, в случае нужды, и самому изобрести нетрудно», – справедливо утверждалось в старинном лечебнике по терапии.  Однако на заре  моей врачебной карьеры ученые монографии  писались  не с целью научить или поведать  о  новых методах  диагностики,  а чтобы  напомнить  ученым коллет о себе, своем  месте в элитном  сообществе.   Показателен  случай  на обходе академика В. А. Неговского.   «Отец реаниматологии»  поинтересовался  у  новых клинических ординаторов:  «У кого есть учебник Дарбиняна по реанимации?» Несколько отличников  ответили утвердительно. «Сожгите эту дрянь! Читать надо только мое руководство», – порекомендовал академик.

Приехавших на усовершенствование врачей-курсантов  не слишком допекали учением, трансформируя  практические занятия в непринужденные посиделки, где провинциальные доктора  делились впечатлениями об увиденном и пережитом. Особенно любили курсанты   лекции самой Дамир, на которых она  охотно рассказывала о зарубежных конференциях и симпозиумах, умело вставляя  анекдоты,  вспоминала  занятные  случаи, произошедшие с тем или иным известным персонажем.

Школярством здесь не пахло, зато предоставлялась бесплатная гостиница на улице Поликарпова,  дорогу в столицу оплачивала больница, и месяц-другой, отводимый на повышение квалификации, превращался в незапланированный отпуск, когда можно было славно отдохнуть от опостылевшей работы, закрутить  роман с коллегой, пожить веселой столичной жизнью. 

В конце цикла, накануне экзамена,   курсанты скидывались и закатывали пышный банкет в ресторане, так что сам  экзамен проходил в легкой похмельной дымке, и не припомню случая, чтобы кто-то получил низкий балл. Все оставались  довольны:  курсанты после   необременительной учебы  получали соответствующий диплом,  кафедральные  ассистенты  выполняли  учебный план и получали премии. Сама же  Елена Дамир с каждым новым учебным циклом  все больше утверждалась в статусе гуру отечественной анестезиологии. 

За время врачебной карьеры я  пять или шесть раз проходил курс усовершенствования на кафедре анестезиологии,  каждый раз, с удивлением убеждаясь, что лекции уже слышал, учась в ординатуре, и ничего нового услышать не удалось. Более того, рискую  еще более жестоко разочаровать бывших коллег, раскрыв  едва ли не самую сокровенную тайну кафедры анестезиологии: на самом  деле  учитель и мэтр  Елена Алимовна  Дамир  не любила и побаивалась операционной.  Конечно, об этом никто и никогда вслух не говорил. Более того,  ни один из  сотрудников кафедры или врачей отделения, даже в сильнейшем подпитии,  не решился  бы разглагольствовать на столь еретические темы. Но, увы,  «король был гол»...

 В этой мысли меня утвердило происшествие  в урологической операционной.  Срочная операция понадобилась древней старухе, отягощенной множеством сопутствующих болезней.  Огромная, отечная, с синюшными губами, она  лежала в забытьи на каталке. Давление зашкаливало, глуховатые, прерывистые тоны сердца не внушали врачам оптимизма на благополучный исход.  Как писалось в  истории болезни,  «проведение анестезиологического пособия представляет крайнюю степень риска».   

Обычно в таких ситуациях даже самые опытные врачи,  страхуясь,  приглашали  в операционную ассистентов кафедры, чтобы они своим опытом и авторитетом помогли в критический момент. Согласно устоявшейся традиции, я позвонил заведующей отделением с просьбой о помощи, но Шнитникова лишь  пролепетала, что  на кафедре никого не нет. Оттягивать операцию было нельзя,  предстояло работать на собственный  страх и риск. С трудом уложили тяжеленную старуху на правый бок; с трепетом в груди я поднял валик на операционном столе, переломивший ее  тучное тело пополам. 

Премедикация, вводный наркоз, интубация... Зажглась  операционная лампа, хирурги  сделали разрез, звякнул,  падая  в металлический лоток, первый скальпель... Сколько раз пришлось пережить эти  минуты, когда ощущаешь, что твоя судьба напрямую связана с  судьбой больного; кто отмерит, сколько лет собственной жизни отняли пережитые в операционных стрессы и волнения?    

Спустя минут двадцать  после начала операции  в дверь вошла   Елена Дамир в сопровождении  перепуганной  Шнитниковой. В первый раз я заметил  растерянность в профессорских глазах.  Молча взяв историю болезни,  Дамир  скромно притулилась  на крутящемся стульчике у окна.

Операция шла около двух часов, хирурги искали камень, смотрели срочные рентгенограммы, шили сосуды, мочеточник. Я переливал кровь, менял флаконы с растворами, вводил препараты.  Дамир наблюдала за происходящим,  не вмешивалась в процесс. Никакой реальной  поддержки, ни  словом, ни делом  я  так и не получил. Впрочем, само присутствие известного профессора в операционной снимало большую часть ответственности с молодого врача.

 Что касается заведующей отделением Марины Шнитниковой, то  она  незаметно улизнула из операционной, схоронившись в своем кабинете. Кстати, вскоре после того случая бессмысленная и  бездарная тетка, также незаметно, как она сбежала из операционной,  лишилась заведования, а ее место занял добродушный и  шумный Марк Кузнецов.   

В  тот раз операция окончилась благополучно – камень достали, больную перевели в палату. На следующий день, после моего  доклада на утренней  конференции о  проведенном  наркозе, Дамир сдержанно констатировала, что пациентка была «достаточно тяжела, но анестезиологи справились со своей задачей...»

Собственно, на лестные слова я особенно и не рассчитывал.  Все годы  учебы и последующей работы   я не  ходил  в любимчиках и порог профессорского кабинета без крайней необходимости  не переступал. Впоследствии, когда   проходил циклы усовершенствования на кафедре, Дамир  вежливо здоровалась со мной, но никогда никаких знаков симпатии не проявляла. Может быть, профессора  раздражала  моя независимость, может, не нравились сплетни, ходившие  о  похождениях ее ординатора?  Не знаю… Но, с другой стороны, остаться после ординатуры работать в отделении  анестезиологии почиталось  редкостной карьерной удачей, а без профессорского благословения такое решение принято не могло быть в принципе.  Только став достаточно известным медицинским журналистом, автором  нескольких книг, я удостоился более внимательного отношения со стороны Елены Дамир, но теперь меня  совершенно не трогало  ни ее мнение, ни оценка моей работы.   
                * * *
Хотя кафедра анестезиологии ЦИУВ и отделение анестезиологии больницы Боткина считались совершенно независимыми подразделениями,  именно  Елена Дамир определяла  стратегию и тактику  работы всей анестезиологической службы огромной клиники. Заведующему отделением  здесь отводилась роль послушного  исполнителя  желаний профессора. 

В отличие от брутальной студенческой среды, здесь  царила атмосфера уютного дамского клуба, строго охранявшего  матриархальные обычаи. Костяк отделения анестезиологии составляли представительницы прекрасного пола, миновавшие  границу, отделяющую  молодость от зрелости.  Как всем известно,  данный рубеж пересекается только в одном направлении. Некоторые  дамы еще были хороши собой; другие, составлявшие большинство, таковыми себя считали. Приближенные к  особе заведующей кафедрой, вели комфортный образ жизни, лишь иногда опускаясь до суетной и хлопотливой действительности.  Каждое утро после утренней конференции, на которой  отчитывалась дежурная бригада, докладывали о предстоящих наркозах и разбирали осложнения, кафедральные матроны  собирались в профессорском кабинете,  не спеша откушивали пирожные с кофе, обсуждали последние больничные новости, хвастались нарядами.  Надо отдать им должное: несмотря на лень и привычку к безделью, все они были высокими профессионалами, впрочем, крайне редко демонстрировавшими свое мастерство.  Зато рабочие пчелки – аспиранты,  клинические ординаторы, молодые городские врачи трудились не покладая рук. Лишь часам к десяти патронессы нехотя расползались по операционным, где  клинические ординаторы проводили наркозы.

Случались сложные хирургические вмешательства,  в ходе которых удаляли большие опухоли  легких, желудка, почек, проводили  масштабные реконструктивные операции. Часто поступали запущенные больные, с выраженной интоксикацией,  тяжелой сопутствующей патологией. В таких критических ситуациях избалованные  королевы анестезиологии  на время вновь превращались в простых Золушек, мастерски давая сложнейшие  наркозы, самолично докладывая  об осложнениях на утренних  конференциях.  После удачного наркоза, заслужив публичную похвалу от профессора,  дамы чувствовали себя именинницами,  благосклонно получая комплименты от курсантов. 
                ****
Самым значимым событием кафедральной жизни, предвкушаемым на протяжении целого года, был день рождения Елены Дамир. Чествовали  именинницу в  середине июня  на профессорской даче на Николиной горе. Сюда  съезжались врачи и медсестры отделения, сотрудники кафедры, приглашенные гости из других отделений и клиник.  Готовились к предстоящей вечеринке основательно,  докторицы заранее обновляли гардероб, старшая медсестра Ира Цфас бегала с обезумевшими глазами и списком сотрудников, отмечая сумму пожертвования, сданного на подарок шефу.  Окончательный выбор подарка оставался за виновницей торжества: Дамир в интимной беседе с ближайшими подругами признавалась, чего ей не хватает для полного счастья. Желание профессора немедленно реализовывалось.  Подарком  могла стать стиральная машина, холодильник, телевизор – всегда  что-то солидное и долгосрочное. 

Неунывающий Марк Кузнецов, собрав бригаду клинических ординаторов, закупал продукты и спиртное, которые загодя отвозили на дачу. На дворе с утра  выставляли  столы и скамейки, медсестры и ординаторы резали салаты и закуску, жарили шашлыки.  Праздник назначался на пятницу; операции,   по уговору  с хирургами, либо отменялись, либо оканчивались пораньше, так что уже к трем-четырем часам Николина гора гремела тостами и веселой музыкой.  Заканчивалось торжество поздно вечером, но гости обыкновенно разъезжались не по домам, а более тесными компаниями растекались по квартирам, где веселье  продолжалось до понедельника. Детали праздника, подчас весьма пикантные, становились неиссякаемой темой пересудов и сплетен, курсировавших по курилкам и сестринским  до очередного дня рождения шефа.

В свою бытность в Боткинской больнице я не посещал профессорских посиделок,   уже тогда испытывая  непреодолимое отвращение ко всякого рода многолюдным корпоративам.  Правда, впоследствии,   когда я давно уже не работал в Боткинской,   все-таки довелось оказаться на Николиной горе, куда меня затащил Леха Николаев. Увиденное,  окончательно утвердило в мысли о ненужной пошлости подробных мероприятий.   
       
                ***      
               
Хотя в окружении  Дамир  преобладал женский элемент, но полностью  обойтись без мужиков было невозможно. Второй профессор кафедры  – Николай Евгеньевич Буров – при  вполне крестьянско-пролетарской внешности  носил элегантную эспаньолку,  очки в тонкой золоченой оправе и говорил мягким, семинаристским голосом. Николай Евгеньевич был  добрым и порядочным человеком, и, хотя он никогда не показывал, думаю, совсем не просто жилось ему  в  дремучем бабьем царстве. Став заведующим отделением  реанимации в больнице Центросоюза,  я  не единожды обращался за помощью к Николаю Евгеньевичу,  и он всегда старался помочь.
 
Более яркой внешностью обладал  записной остроумец,  доцент Альберт Аксельрод, создатель знаменитого телевизионного КВНа (Клуба веселых и находчивых), сочинитель  научно-популярных брошюр и любимец женщин.  Общительный, ироничный Аксельрод, как представляется,  по жизни был  грустным человеком.  Вполне допускаю, что он уже тогда предчувствовал  скорую мучительную кончину. 

Ассистент кафедры  Евгений Александрович Евдокимов не любил повышать голоса и  казался олицетворением  душевности и благожелательного отношении к ближним. Упитанный, кругленький, с большой залысиной, Жека, как его именовали  за глаза  сослуживцы, на первый взгляд был  тихим, спокойным человеком, полностью ушедшим в науку.  В разговоре для пущей убедительности он   любил положить  руку на плечо собеседника и долго, без видимых усилий  говорил, говорил, говорил...  Но мягкий, сдобный Жека не упускал случая выпустить когти и при возможности ловко подставлял  ножку конкурентам. Карьера для него была превыше всего -  заветной мечтой Жеки  была должность профессора. Как и полагается у людей подобного склада,  его мечты со временем реализовались:  он стал профессором, заведующим кафедрой.  Евдокимов стал солилнее, окончательно облысел, но сохранил прежнюю мягкость,  гладкость речи, любовь к длинным фразам и к самому себе. 
Когда я пришел в ординатуру, Евдокимов  только готовил докторскую диссертацию,  присматривая под себя будущих аспирантов из числа наиболее толковых ординаторов.   Не обошел он вниманием и мою персону,  предложив взять тему  диссертации, убеждая, что уже через два года я стану кандидатом медицинских наук. Тема не вызвала ни малейшего интереса: надо было исследовать  печеночный  кровоток  во время  наркоза с использованием различных анестетиков. Но поддавшись  на уговоры, я  принялся  ходить в медицинскую библиотеку, возился с пробирками, ставил какие-то ненужные эксперименты. Может статься,  лет через пять или семь,  действительно, удалось бы защитить диссертацию, стать    ассистентом кафедры,  доцентом,  и жизнь  сложилась бы совершенно иная. Однако судьба уже заложила крутой вираж... Но я опережаю ход событий, а  пока вернемся к другим сотрудникам кафедры и отделения анестезиологии.

На кафедре числились еще два ассистента –  Глеб  Кубряков и Эдуард Глущенко, но их присутствие было скорее номинальным,  никакой серьезной роли они  не играли. Белыми воронами на «дамской» кафедре смотрелись  Марк Кузнецов и  Игорь Невенгловский –  добродушные, мордатые мужики, любители выпить и похмелиться. 

Марк Георгиевич Кузнецов, огромный, сизоватый гипертоник,  ученых премудростей не любил,  если и брал в руки книги, то исключительно детектив, что не мешало ему выражаться образно и афористично.  Если оставить в стороне нецензурную лексику, то подчас Марк излагал чрезвычайно занятные мысли. Его любимой темой была идея о том, что больше сапожников на Руси пьют только анестезиологи. Теория поверяется практикой, отчего Марк, окончив работу, не отказывал в удовольствии выпить «граммулечку». В зависимости от настроения, собутыльников, состояния финансов этот условный объем  варьировался от  небольшой чарки разведенного спирта до бутылки-другой  хорошего коньяка.  Мест для распития напитков хватало в избытке, но сентиментальный Марк всегда  предпочитал Ваганьковское кладбище, где неподалеку от могилы Сергея Есенина покоился некий профессор с довольно странной фамилией  Здоровяк. Именно  у стеллы  с фотографией Здоровяка  Марк любил посидеть в компании друзей, рассуждая о бренности жизни и превратностях судьбы.
***       
Сделавшись  заведующим крупнейшего в стране  отделения анестезиологии, Кузнецов ничуть не возгордился и не изменил привычек. Он был хороший агнстнзтолог и  работать с ним доставляло настоящее удовольствие.  К сожалению, регулярные упражнения со стаканом на могиле Здоровяка на Ваганьковском кладбище  не пошли на пользу -  не дотянув до пятидесяти,  Марк  перенес инсульт, несколько лет тяжко болел, не оставляя практику лечения «акв вита», и умер совсем не старым человеком, не дотянув даже до льготной «анестезиологической» пенсии. 

               ***
Особняком от прочих врачей держался  импозантный Виктор Зиновьевич Соломоник,  проводивший наркозы  в нейрохирургии. По жизни, казалось,  его занимало только два предмета:  наручные часы и выяснение отношений с  любовницей Натальей Сергеевой,  работавшей у него анестезисткой.  Часы Соломоник менял довольно часто, а вот с любовницей  провернуть подобный маневр никак не удавалось. В конце концов,  он плюнул на наркозы, бабу, отечественную часовую промышленность и рванул на обетованную землю предков.  Осиротевшая Наталья бросила медицину и  устроилась  секретарем главного редактора «Нашего современника»,  где само слово «еврей» звучало похлеще любой матерщины.   

                ***

Вернусь к впечатлениям о первых шагах на врачебном поприще.   Моим непосредственным руководителем и наставником стала одна из «львиц» дамировского окружения – Лаура Натановна Радзинская.  Маленькая, кривоногая, с бульдожьей челюстью, внешне она была поразительно нехороша. Не добавлял привлекательности Лауре  резкий, крутой  характер, благодаря которому она слыла грозой клинических ординаторов и аспирантов.  Особенно доставалось  лодырям,  не проявлявшим, по ее мнению,  достаточного рвения и усердия.  Умная, с удивительным  чувством едкого  юмора, Лаура, несмотря на внешнюю строгость, по сути,  была  доброй женщиной,  ранимой и страстно  желавщей любви. Семьи у нее не было, особо близких людей тоже. Она с нескрываемой иронией относилась к прочим кафедральным дамам, хотя после утренних конференций  подчас надолго пропадала в профессорском кабинете.
Лаура с ходу предложила  мне  интубировать больного. Нельзя сказать, чтобы имевшийся тогда опыт вселял уверенность  в собственных силах.  С  душевным трепетом  я взял трясущимися руками интубационную трубку и ларингоскоп. После небольшой заминки все-таки  удалось  благополучно  интубировать пациента и  подключить его  к аппарату искусственного дыхания. Только тут я выдохнул и вытер  пот со лба...
С первых  дней  пришлось  втянуться  в рабочий ритм  операционной, благо выручал опыт, полученный за  время работы медбратом. Я с прилежанием и усердием учился   у Лауры профессиональным премудростям, а  перед тем как заснуть, горячо молил Господа наградить  меня даром  врачебного чутья, просил уберечь от ошибок и осложнений, чтобы  больные всегда выздоравливали...  После года, проведенного в  операционной под бдительным и строгим взглядом Лауры Натановны,  мне удалось освоить сложные врачебные манипуляции. Многое из профессионального набора навыков анестезиолога стало получаться  чуть лучше, чем у других ординаторов. По-видимому, это обстоятельство признала и руководитель кафедры. Минуя другие клинические отделения, меня отправили в урологию, где я проработал пять лет,  вначале в качестве клинического ординатора,  а затем штатным больничным врачом-ординатором.
    ****
Возможно, Лаура рассчитывала, что  рабочие отношения перерастут во что-то большее, но я отнюдь не спешил переходить с учительницей на «ты». Помню, после какой-то вечеринки она  настойчиво предлагала  не уезжать на ночь  домой, а остаться  у нее.  Я поспешил  ретироваться, а в лауриной квартире заночевал Володька Казаков. На следующее утро они пришли на работу вместе и вид у них был очень   довольный. С тех пор жизнь Казакова пошла, как у кота на масленицу. Лаура опекала и кормила его пирожками, бутербродами с дефицитной  колбасой «салями»,  прочими  деликатесами.  Скоро котяра отъелся, покруглел, стал прилично одеваться. На какое-то время он переехал жить к Лауре, но потом учеба в ординатуре подошла к концу,  и Казаков вернулся  к жене, на родину, в Саратов.   

    Лаура одной из первых одобрила мое решение перейти  в журналистику, она   успела  прочитать  первые публикации, но внезапно случилась беда –  у нее диагностировали запущенную форму рака. После химиотерапии она  прожила  несколько месяцев, поражая  мужеством, терпением и жизнелюбием...  На поминки я не пошел, а поехал с  Абдаловым,  также учившимся у Лауры,  к нему домой, где  на кухне вдвоем  помянули  эту незаурядную женщину.   

   ***

Отделение урологии Боткинской больницы пользовалось среди анестезиологов  недоброй славой,  считаясь чем-то вроде ссылки.  Здесь пахло мочой, хлоркой,  больные  всегда оказывались обремененными сопутствующей патологией,  операции  осложнялись  кровопотерями,   подчас рабочий день продолжался до глубокой ночи...
 Охотниц поработать в урологии среди кафедральных дам  отчего-то не находилось. Они предпочитали более  спокойные места, вроде гинекологии, где пациентки  были покрепче,  где дарили коробки с конфетами, дорогой парфюм,  а гинекологи слыли любезными и остроумными кавалерами. 
Хирурги-урологи, как на подбор, оказались  задиристыми  ребятами, а заведующая урогинекологическим отделением Рада Логинова за склочность и пылкость нрава пользовалась в больнице  дурной славой. Она, если и не становилась  зачинщицей, то была непременной  участницей всех больничных скандалов и конфликтов.  Раду  не единожды  пытались уволить, но каждый раз  она судебным порядком восстанавливалась на работе и начинала пуще прежнего интриговать против начальства. «Вам меня не уволить, – грозила Рада врагам. – Меня отсюда вынесут только на кладбище!»
Только уже года два после моего ухода из Боткинской тогдашнему главному врачу удалось состряпать уголовное дело против Рады, обвинив ее во взяточничестве –  единственном грехе, в котором она, пожалуй, не была  повинна.  Логиновой влепили восемь лет колонии. Отсидев  половину срока, она вышла на свободу  и вновь устроилась на работу в  приемный покой Боткинской больницы.  Но теперь узнать в разбитой, больной  старухе прежнюю  грозу администрации было трудно – тюрьма сделала свое дело.   Проработав год или два, Рада Логинова, умерла, так и не покинув стен  Боткинской больницы. 

Когда меня отрядили  в урологическую  операционную 16-го корпуса,  анестезиологом там работала Людмила Черенкова. Невысокая, спортивная женщина лет тридцати пяти, слегка заикаясь, она резала правду-матку  любому, невзирая на звания и должности.  Людмила оказалась хорошим, надежным  товарищем, поддержка которого постоянно ощущалась на первых шагах самостоятельной врачебной деятельности.  Все трудные и сложные наркозы мы проводили вместе,  оставаясь в операционной, окончив собственную работу.

После тяжелых операций, захватив наших медсестер, мы  частенько отправлялись отметить победу  в ресторан «Спорт», находившийся  на другом конце города в Лужниках.  Тогда слово «пробки» соотносилось исключительно с винной бутылкой, об автомобильных заторах в Москве никто еще слыхом не слыхивал. Ловили такси и, спустя полчаса,  наша компания уже садилась за столик в ресторане.  В отличие от корпоративных вечеринок, я с удовольствием вспоминаю те  вечера, когда  немного выпивали, танцевали,  и на душе было тепло и спокойно, от ощущения того, что сидишь с надежными друзьями, с которыми сделал хорошее и сложное дело.

Но Черенкова недолго  уживалась  в дамировском бабьем царстве. Чуждая кокетству и жеманности,   она с глубоким презрением относилась к большинству кафедральных дам, делая исключение разве что для Лауры. После ухода Черенковой   груз ответственности лег на мои плечи, но  я гордился  ощущением собственной значимости, нравился напряженный ритм работы, сознание того, что  состоялся в профессии, самолюбию льстило уважение хирургов. Последнее обстоятельство оказалось тем более значимым, что если с коллегами по отделению я в товарищеские отношения не входил, то среди  урологов у меня  вскоре появились добрые приятели. 
           ***

Здесь работали пятнадцать городских и клинических ординаторов и ассистентов кафедры урологии,  которую возглавлял седовласый профессор Владимир Сергеевич Рябинский,  скорый  на крепкое словцо, но отходчивый  человек.  Он  одним  из первых в Москве  начал проводить трансплантацию почки –  долгие, изматывающие операции,  после которых наркозные карты, фиксирующие давление, пульс, расход медикаментов,  склеивались  в метровые ленты. В первое время,   что скрывать,  я побаивался грозного профессора, но вскоре убедился в его  благожелательном, добром  характере.   После тяжелых операций  Рябинский  приглашал ассистентов и меня в кабинет, где за рюмкой дорогого коньяка подолгу мы вели разговоры на самые разные темы. 
Вначале  ближе всех я сошелся  с Сергеем Якимовым, окончившим ординатуру по урологии на год раньше. Якимов был любимцем женского персонала  отделения.  Сергей  уверял, что все медицинские сестры одинаковы, хотя  и  разделяются на родных и двоюродных: с родными – дежурят, с кузинами – спят на дежурствах.

Веселый, добрый, умный, щедрый – это все о нем, во всяком случае, до того момента, пока  Якимов  не выпивал первую рюмку,  и тотчас добродушный и улыбчивый  Серега  превращался в обезумевшего самурая. В результате – пьяные загулы, драки, семейные скандалы, неприятности на службе. Потом он пристрастился к наркотикам, ушел из больницы, уехал  куда-то на север. В сухом остатке – разбитая, бездарно загубленная  жизнь талантливого человека.

Славка Робустов, точнее Вячеслав Владиславович Робустов, числился на кафедре урологии старшим лаборантом – должность, которую обычно занимают  выпускники института, не попавшие в аспирантуру. Глядя на его руки с короткими,  жирными пальцами, было трудно представить, что перед вами стоит виртуозный хирург, а оперировал Славка  быстро, изящно, бережно. 

Написав не одну заказную  диссертацию для состоятельных бездарей  с Кавказа и республик Средней Азии, Славка так и не удосужился  получить хотя бы кандидатскую степень.   В 1991 году  он возглавил отделение урологической онкологии в 57-й городской больнице.  Двери  его кабинета  всегда были открыты для каждого, нуждавшегося  в  совете или добром слове.  Когда у сестры диагностировали рак почки, я,  не колеблясь, повез ее к Робустову. Операция шла несколько часов, но все окончилось благополучно. 

С Робустовым сближала любовь к  старинным вещам, страсть коллекционеров. Мы вместе болтались по барахолкам, менялись  монетами, гравюрами, безделушками.  Славка чрезвычайно  гордился дворянским происхождением и был счастлив, когда  мне удалось устроить ему аудиенцию у великой княгини Марии Владимировны.

Однако внешним аристократизмом Робустов не блистал. Невысокий, полный, с приличным брюшком, небрежно одетый, потомственный дворянин Славка  походил на бравого солдата Швейка.  Роднила его  с  легендарным литературным  персонажем и склонность произносить  длинные поучительные монологи.  Правда, вникнуть в суть   повествования  оказывалось практически  невозможным делом.  Казалось, Славкин рот набит камнями, но в отличие от Цицерона, пропагандировавшего подобный  метод  обучения красноречию,   он так и не научился ораторствовать.

 5 июля 2006 года Робустов  должен  был оперировать молодого парня с огромной опухолью почки. С утра  его ждали в операционной,  но  в первый раз Слава не пришел на работу. В это время он лежал парализованный  на полу подмосковной дачи. Когда встревоженные родственники приехали в деревню, он был уже мертв. Ему было всего 63 года.   
***
Александр Григорьевич Рослов, в отличие от Робустова, хирургом являлся, мягко говоря, не выдающимся. Зато как клиницист, выхаживающий  пациентов, он не имел  равных. Рослов   уже готовился выйти на пенсию. Мелкий, худой, с хитроватой улыбкой, не сходившей с морщинистого лица, он импонировал не частой  среди врачей начитанностью, умением  необидно подсмеиваться над  людьми. У нас с Рословым быстро образовался особый язык общения, основанный  на скрытых намеках и иносказаниях,  непонятных окружающим. Мы равно потешались над  глупостью заведующего отделением Попова, приказами главного врача и   новой звездой «Героя»  на пиджаке  дряхлого генсека Брежнева. 

Рослов умел подсмотреть  смешное в самом обычном и, в свою очередь,  чрезвычайно  радовался моим находкам.  Достаточно было бросить обрывок какой-нибудь цитаты, чтобы Рослов прыснул мелким смешком. Таких фраз-паролей накопилось великое множество.  Входя в операционную, Рослов шлепал себя по груди пятерней и хрипловато вопрошал:  «Кавалерствуете?»,  что  означало: все ли готовы к подвигам во имя победы?  Покручивание пальцем у виска, сопровождаемое возгласом: «Толоконный лоб  учудил», – значило, что зав. Отделением Попов на профессорском  обходе отмочил очередную глупость.

Несмотря на разницу в возрасте, мне  было  комфортно общаться с Рословым. Иногда мы все вместе – Рослов, Робустов, Якимов, ходили куда-нибудь в ресторан. Обычно на «Бега» или в «Охотничий», после чего утром долго вспоминали, кто что сказал,  когда добрался  до дома. Очень бы  хотелось сегодня поделиться такими впечатлениями о вчерашнем вечере…

                ***

Работы и стрессов в операционной оказалось  предостаточно,  однако с деньгами дело обстояло с точностью до наоборот.  Стипендия клинического ординатора,   как и  ставка молодого  врача, окончившего ординатуру, с  учетом надбавки за профессиональную вредность,  составляла 115 рублей. После вычета налогов,  оплаты профсоюзных и комсомольских взносов  на руках оставалась сумма, не превышающая ста рублей. Из этих денег четверть шла на алименты  дочке, еще шесть  рублей уходило на покупку единого проездного билета. Регулярно случались  и непредвиденные расходы:  почти каждый месяц  приходилось сдавать рублей по десять  на всевозможные юбилеи и дни рождения сотрудников, да и  подаренный знакомой девушке букет цветов сказывался на личном бюджете. В конечном итоге на руках оставалось едва ли рублей пятьдесят  – сумма  ничтожная для самостоятельного молодого человека.

Состояние хронического безденежья страшно угнетало. К тому же, клинический ординатор не имел права на совместительство, и только иной раз везло, когда та или иная  кафедральная дама, не желавшая  работать по ночам,  нанимала  за десять-пятнадцать рублей клинического  ординатора. Но обычно дежурства доставались ординаторам, имевшим  анестезиологический опыт, так что до меня очередь доходила редко. Я очень жалел, что преждевременно бросил  дежурить медбратом.  Помню, как  меня  – здорового молодого парня, с высшим образованием,  неглупого, готового работать,  доводили до бешенства объявления,  сулившие  уборщице в метро  оклад в два раза больший, чем у врача, сутками не отходивший от операционного стола.   Доктор на «Скорой помощи»  получал меньшую зарплату, чем мальчишка-водитель в его бригаде, недавно демобилизовавшийся из армии; за кандидатскую диссертацию полагалась надбавка в пятнадцать рублей. Что в такой несуразности было больше от диктатуры пролетариата или основополагающего принципа социализма «от каждого по способностям – каждому по труду» - не знаю...

Только после окончания  ординатуры, наконец,  удалось получить подработку  дежурантом  в кардиореанимации. Срочно  понадобилось пополнить  знания кардиологии, пришлось  покорпеть  над учебниками и походить на лекции.  Отныне  я стал получать около  160 рублей, что на финансовом положение особо не отразилось - денег, как не было, так и они и не зашурщали в моем кошелке.               
   
                Солнечный удар

Но, прежде чем рассказывать о том, как сложилась дальнейшая профессиональная  карьера, придется поведать  о личных, интимных проблемах, естественно, занимавших меня  тогда много больше, чем удачно проведенный наркоз или совещание у главного врача.

Прав был древнегреческий комедиограф: неожиданное плохое случается в нашей жизни гораздо чаще  ожидаемого счастья…   Так и светлые впечатления от начала врачебной практики  тотчас померкли при  столкновении  с первой большой жизненной драмой, которую довелось испытать. В одночасье  распался наш брак с Ирой.  Я неожиданно  остался один, без любимой, без дочки, потерянный, опустошенный, раздавленный свалившейся бедой.  Это стало  и  крахом   будущих  надежд,  и жестоким ударом по  мужскому самолюбию, чести. Казалось,  рухнул весь окружавший  мир.

 В один мрасный октябрьский день от  меня ушли Ирина. Ушла тихо, без объяснений, исчезнув, растворившись в осенней мгле. Как потом оказалось, у нее был  роман с неким подловатым асисстенто с кафедры терапии.  Весь окружающий мир для меня рухнул.

С трудом отработав  день  в операционной, я  допоздна бродил по улицам, терзая себя переулками и скверами, домами, где еще недавно был так незаслуженно счастлив. Я вглядывался в окна, вдыхал осенний воздух, курил до медноватого вкуса во рту,  ввязывался в жесткие драки, все дальше погружаясь в серую безысходность депрессии.  В калейдоскопе мелькающих женских лиц я бессознательно выхватывал глазами черты знакомого лица, замирая  от случайно подсмотренного сходства с воспоминанием, что постоянной тоскливой болью саднило душу, делая жизнь пустой, никчемной повинностью, бессмысленной и жестокой.   Везде чудилась Ира, я ощущал запах ее волос, слышал голос. 

Дома попрятали  мои ружья, наивно полагая, что таким образом можно спасти человека от харакири.  Друзья пытались поддержать, утешить, развеселить,  но соболезнования, желание  развлечь,  только еще больше угнетали,  вызывая лишь досаду и  раздражение.   Наверное, я напоминал маленького ребенка, у которого  отняли любимую игрушку. И хотя немалая доля переживаний диктовалась  банальным эгоизмом,  все-таки  превалировало  искреннее и глубокое чувство горечи от несправедливой  потери,  гибели любви.

Но пока я еще мог видеться с дочкой,  забирал ее к себе домой, но на следующую весну после нашего разрыва ситуация еще более ухудшилась. Ирина, расставшись с любовником, вышла замуж и собиралась эмигрировать с мужем в Америку.  Узнал я об этом случайно, со слов тещи,   попутно сообщившей, что новый избранник  дочери – мой  полный антипод:  умный, зрелый мужчина,  кандидат наук, к тому же, что чрезвычайно ценилось интеллигентной Маргаритой Михайловной,  - еврей.  Поначалу я не придал особенного значения  словам  об эмиграции – мало ли  какие несбыточные прожекты строила моя бывшая супруга... Единственное, беспокоило,  что  будет сложнее встречаться с Анечкой, что она начнет забывать меня. 
Оказалось, что я знал свою подругу гораздо хуже, чем представлял. Началось с того, Ира потребовала  отказаться от дочери, дать согласие на ее удочерение ее новым мужем. Взамен предлагались деньги  и  клятвенное обещание    предоставить возможность  встречаться с Анечкой,  когда я только пожелаю (это в Америке-то!). Однако тут нашла коса на камень - я был упрям, зол и непреклонен.
 
Пытаясь настоять на своем, Ира  окончательно запретила видеться с дочкой, поселившись  на съемной квартире нового мужа. Это был  самый мрачный  период  жизни. Я отчаянно скучал по Анечке.  После работы  слонялся по Арбату,  надеясь встретить  маленькую дочурку.   Но, увы, мелькали дни, пролетали недели и месяцы, а чудо все откладывалось. И  только иногда, через Маргариту Михайловну,  доходили скудные сведения о  дочке –  как она учится читать, что говорит, как выглядит.

Но   недаром говорят, что самый мудрый волшебник – время. Где-то спустя  год, позвонив теще,  я вдруг услышал голос Иры, в котором  прозвучали неожиданно мягкие, почти ласковые  нотки, куда-то ушла  недавняя агрессивность и категоричность.   Причина перемен вскоре  выяснилась: новому мужу надоело ждать у моря погоды, и он отъехал в дальние страны один.  Ира с дочкой вернулись жить к матери.

Настал день, когда я позвонил на Гоголевский бульвар, и к телефону подошла моя Анечка:  «Папа, я очень по тебе скучаю, когда ты придешь ко мне?»

 ***

Миновали годы и  годы,  безвозвратно  ушла острота душевной раны, горечь уязвленного самолюбия, ревность, давно  прощены   старые ошибки и грехи.  Многое из прошлой жизни ныне видится и оценивается иначе, чем в молодости.  Пришло осознание непреложной истины - в любой  семейной беде всегда виноваты оба – муж и жена.  Виноваты прежде всего в том, что не сумели сохранить любовь, что  мелкие невзгоды и обиды разрушили  волшебный замок, который они хотели построить. И, конечно, я  теперь не только не обвиняю в случившемся Иру, но и полностью сознаю собственные  ошибки, разделяю ответственность за неудавшуюся семейную жизнь, за то, что наша единственная  дочь  была обделена  тем, что обязаны подарить родители своим детям, – обычное,  счастливое детство. Что стоят по сравнению с этим мои тогдашние глупые, мальчишеские переживания, которы  я записывал в дневник?   Кому теперь нужен старый дневник?  В огонь его, в огонь!
               
                ***

Я чувствовал, что спасти от безысходной тоски, тяжелой депрессии способна только новая влюбленность,  женщина, которая поймет мои переживания,  сможет стать близким человеком, согреть и утешить.  Но найти, угадать такую целительницу оказалось делом непростым.

Лекарское ремесло имеет хотя бы то  преимущество, скажем,  перед профессией  сталевара или машиниста электропоезда, что врач большую часть времени проводит  в  окружении красивых женщин. Такая ситуация влечет за собой определенные последствия,  и молодого врача всегда подстерегает вероятность скорой  женитьбы на  сокурснице, медсестре или  пациентке.

В нашей  группе были еще две очень симпатичные девушки – Оля Плаксина и Таня Продан,   не мог я не обращать  внимания и на других хорошеньких девушек. В нашей  группе были еще две очень симпатичные девушки – Оля Плаксина и Таня Продан,   не мог я не обращать  внимания и на других хорошеньких девушек. Было просто невозможно не улыбаться при встрече с Ириной подругой и соседкой по квартире Леночкой Никифоровой, учившейся на два курса младше, или с милой, очаровательной Оленькой Рудометовой.  Кстати, Ира, довольно равнодушно смотревшая на мои заигрывания  с другими девушками, отчего-то люто взревновала меня к Оле Рудометовой, строго заказав даже подходить к ней.  Думаю, Оля Рудометова была именно та девушка, которая должна была оказаться на месте Ирины.
Но первая любовь надежно стояла на страже моей тогдашней нравственности. С  Ириной дружно и счастливо мы прожили всю студенческую жизнь. Во всяком случае так тогда казалось, и я много  раз твердил ей, что если  суждено жениться раз пять-шесть,  то моей невестой всегда  будет только она.

Теперь я был совершенно свободен, а в Боткинской больнице в изобилие водились хорошенькие медсестры,   всегда готовые  разделить досуг с молодым врачом.  Люды, Гали, Оли, Наташи  –  очаровательные лица  милых девушек  давно стерлись из памяти, оставив ощущение веселого безумства, флирта, любовной авантюры.

Однажды,  войдя в освещенную солнцем операционную,  я остолбенел при виде  изящного,  смеющегося создания в просвечивающем халатике. Очаровательную незнакомку звали  Валентиной, и она стала моим длительным увлечением.  Валечка  работала медсестрой,  приехав  в  Москву из глубокой украинской провинции  в надежде устроить жизнь, удачно выйти замуж. 
Валюша   была рядовым бойцом великой  армии  лимитчиц,  наводнивших в те времена  столицу.  Они   работали медсестрами,  санитарками,   воспитательницами  детских садов, водили трамваи и троллейбусы, трудились на ткацких и кондитерских  фабриках…  За тяжелый  труд провинциалки  получали нищенскую зарплату и временную прописку – «по лимиту»  на три года.  Не слишком образованные и воспитанные, они  брали жизненной энергией, хваткой, желанием выжить, стать полноценными московскими  жительницами.  Чаще всего желаемое осуществлялось под звуки свадебного марша Мендельсона. 

Валюшка   оказалась  доброй, ласковой  девушкой, однако скромное образование, хохлятский говорок, отсутствие общих серьезных интересов не позволяли  мне – «коренному москвичу из приличной семьи»  разделять ее матримониальные  планы.  Конечно, это  - снобизм чистой воды, ничуть  не мешавший захаживать в гости  в ее   уютную комнату в  больничном   общежитие.  Надо сказать, это были очень приятные визиты.   Однажды, провожая подружку  на вокзал,  я едва  не уехал вместе с ней  «на Украйну»,  но в последний момент все-таки успел выпрыгнуть из  вагона на перрон...

Ольга  Клиндухова (везло же мне на знакомства с обладательницами  этого имени)  пришла в операционную после окончания медицинского училища. Работать девчушка не умела,  да и не слишком стремилась научиться орудовать иглой и мыть шприцы, но искусством нравиться окружающим  она владела в совершенстве. Высокая,  с распахнутыми зелеными  глазами, русой косой, Ольгуня  неизменно оказывалась в центре мужского внимания. В то время она   переживала не слишком счастливый брак, и нас инстинктивно потянуло друг к другу.  Мы стали встречаться,  и, похоже, отношения вполне могли принять более официальное продолжение. Как-то во время наркоза я полушутя предложил Ольгуне выйти за меня замуж: все равно, мол, и так большую часть времени суток проводим вместе. Она невесело  рассмеялась, заметив, что вполне сыта одним мужем.  Только спустя много лет Ольга  призналась, что  тогда мечтала  стать моей женой, но боялась поверить, что я говорю серьезно. Что ж, в  каждой шутке есть доля шутки…

Но все мои знакомые женшины не могли заставить забыть первую дюбовь, годы жизни с Ирой, изменить отношение к дочери. Я в одиночестве катился в пропасть.
                ***

Как-то направляясь на ночное дежурство,  я вышел из  прохлады метро «Динамо» в  духоту августовского вечера.  Над Москвой  быстро сгущались тучи,  в воздухе чувствовалась близость грозы, надвигавшейся  с Останкино.    Не успел я спуститься в подземный туннель под Ленинградским проспектом, как  сверкнула молния, рядом прокатился оглушительный гром и хлынул  ливень.  Шквалистый ветер нес листья, ветки деревьев, мусор, рвал из рук портфель.

В отличие от  классика, я  не люблю грозу ни в начале мая, ни  летом, ни в какое иное время года.  Более того, даже если я нахожусь в доме, каждый раз в душе возникает атавистическое чувство  беспричинного беспокойства и тревоги, и только,  когда небо очищается от мрачных туч,  а по небосклону по-кошачьи  выгибается  разноцветье  радуги,  начинаю приходить в себя.

Ливень выдался тропический,  прятаться  в заплеванном подъезде уже не имело смысла, и, не выбирая дороги, по глубоким лужам,  я торопливо шагал в сторону больницы и вскоре  догнал невысокую, можно сказать, маленькую  девушку,  стоявшую перед бурным потоком,  несущимся по асфальту. Девушку  я хорошо знал по дежурствам в неотложной хирургии. Ее звали Лена, она оканчивала институт, а по ночам работала  медсестрой.  Я подхватил девчонку на руки и легко перенес через глубокую лужу  к больничным воротам. Здесь мы расстались – она пошла на дежурство,  я направился в хирургическое отделение.

Когда,  после отпуска я вышел на работу в ставшую почти родной урологическую операционную,  под моим присмотром оказалось несколько новых клинических ординаторов, среди которых  была Лена.               
                *** 

   У Ивана Алексеевича Бунина есть замечательная, может быть,  лучшая в отечественной литературе,  новелла о любви – «Солнечный удар», где сюжет разворачивается на фоне залитого солнцем летнего волжского города. Вот, ведь дал Бог человеку талант написать такое!  Но оказалось, что солнечный удар можно заработать и в сумеречных больничных коридорах. Именно такое ощущение появилось у меня, когда  Лена пришла в операционную.  Вначале я пытался сопротивляться внезапной влюбленности, скрыть ее под ироничной улыбкой, стремился поскорее убежать с работы, но, встречаясь утром  с Леной,  терял голову при виде грациозной, изящной девушки,  замирало сердце от  взгляда из-под длинных, загнутых ресниц. 

Отныне я жил в мире, где было два полюса – холод и тепло, свет и  темнота. Днем было светло от  общения  с Леной, а по вечерам  я   погружался в тягостную мглу, и надо было томительно дожидаться утра, чтобы вновь  бежать туда, где тепло, светло, радостно.  Но я еще не ведал, чем может  окончиться неожиданная влюбленность, и  никому о своих чувствах  не говорил. Тщетная предосторожность:  даже Стива Облонский узнавал в влюбленность Левина  «по каким-то там таврам», а уж по  моему лицу, поведению,  прочитать, охватившее  душу чувство, было и вовсе не сложно.       

                ***
               
После Нового года в отделение началась серия невероятных осложнений, случившихся у опытных, грамотных врачей. Один за другим на операционных столах погибли шесть больных. На кафедре пытались разобраться в причинах роковых  осложнений, но каждый раз смерть больного наступала неожиданно и, казалось, никак не была связана с другими летальными случаями.    

В Крещение, утром 19 января, после утренней  конференции, я посмотрел пациентов, оперированных накануне,  и пошел в ординаторскую,  где попал на консилиум урологов,   обсуждавших тактику лечения  больной Сечниковой.  Дня за три до того ей удалили камни из почки, произвели пластику мочеточника, но накануне состояние  пациентки ухудшилось, появился озноб, боли в пояснице. После осмотра, рентгеновского исследования,  решили идти на повторную операцию, чтобы  вскрыть гнойник и дренировать почку.

Я хорошо помнил  пациентку по предыдущей операции. Молодая, крепкая женщина, она хорошо перенесла анестезию, быстро очнулась и никаких тревог перед предстоящим наркозом не возникало.  Операция началась в  одиннадцать часов. Все шло  обычным чередом - вводный наркоз, интубация, искусственная вентиляция легких,  больную повернули на бок, подняли валик под ребрами, чтобы хирургам было легче выделить почку.  Оперировал профессор Рябинский, ассистировали Влад Корецкий и   клинический ординатор. Обычно такие  операции  редко длились  час, от силы - полутора.

Я рисовал анестезиологическую карту,  наблюдая,  как Лена проводит наркоз. Прошло минут срок, операция заканчивалась, как  внезапно  губы и ногти больной  приобрели серый оттенок.  Давление упало, пульс не определялся. Тут же начали реанимационные мероприятия, массаж сердца, я поставил  подключичный катетер. На мониторе фиксировался восстановленный сердечный ритм, но спустя несколько минут произошла новая остановка сердца. Хирурги наскоро зашили рану и сгрудились в углу операционной. К  этому моменту с кафедры  прибежали  профессор Буров,  Марк Кузнецов,  реаниматологи. Нам, то удавалось стабилизировать давление и сердечную деятельность, то внезапно наступал кризис,  все-таки, спустя  несколько часов, удалось перевести больную в барокамеру. Но через два дня она  скончалась.

 Смерть  больной на операционном столе, надломила меня,  я долго не мог заставить себя спокойно входить в операционный зал, проводить  наркозы.     Прошло  десятки лет,  много раз я мысленно возвращался к той злополучной  операции, пытаясь объяснить причины трагедии, найти ошибку, какое-то роковое упущение, но так и не смог ничего объяснить. Лена вспомнила, что перед операцией  Сечникова признавалась, что чувствует приближение смерти.  Теперь-то я знаю, что многие люди ощущают дыхание  смерти,   но молодые врачи редко обращают внимание на предчувствия пациентов.

Даже машиниста поезда,  сбившего человека на  рельсах, на несколько дней освобождают от работы, чтобы он пришел в себя от перенесенного шока. Мне же в тот же день  еще предстояло  дежурить. Никому из руководства кафедры и отделения в голову не пришло, что необходимо подменить врача на дежурстве, дать оправиться после стресса, поговорить с ним, успокоить.  Только Лена не оставила меня наедине с бедой. Она осталась на дежурстве, мы сидели, курили,  я видел ее печальные глаза, мохнатые ресницы, грустную улыбку...  Спустя  три месяца мы скромно отметили свадьбу и улетели в Крым.

                ***
...  Самолет качало, время от времени,  он проваливался  в отчаянные воздушные ямы, с трудом выбираясь из них. Мы прилетели в Крым,  измученные  долгой  холодной зимой, промозглой  весной,  но, спустившись по трапу, тотчас оказались  на другой планете, где нет места  слякоти, непролазной грязи, изнурительным дежурствам. В высоком,  бездонном  лазоревом  небе светило яркое солнце, жаркий  воздух пьянил  ароматами цветущих садов, дарил иллюзию свободы от  московских тягот, нищеты, бездомных скитаний.       
 
 Еще в Москве  было решено остановиться в окрестностях  Гурзуфа.  Я люблю славный  приморский городок,  его уютные южные дворики, где в густой тени акаций и тополей  прятались белые  домики с  цветными наличниками,  а  вдоль  узеньких улочек, круто  спускавшихся  к морю, цвели  палевые  розы. Горы серыми тучами  кружили вокруг,  внизу, между кипарисами,  сливаясь у горизонта  с небом,  мерцало море.  Сине-голубое близ  берега, оно постепенно светлело, пока  совсем не сливалось у горизонта с небом.  Перед  причалом, где швартовались прогулочные катера,  и  начиналась набережная, стоял  трехэтажный особняк,  напоминавший  гриновские   Зурбаган и Лисс. Но в реальной жизни особой романтики в доме на набережной  не ощущалось. На первом этаже гремела вилками и грязной посудой  общепитовская пельменная.  Дверь в небольшой зал была раскрыта настежь.  С потолка свисали ленты клейкой бумаги, усеянные  толстым слоем из незадачливых товарок Мухи-цокотухи. Очередь к окошку раздачи двигалась  довольно скоро, и, заплатив в кассу положенный рубль с копейками, можно было получить две порции  сизых  пельменей, обильно сдобренных уксусом или сметаной, салат из огурцов и жидко-сладковатый яблочный компот.

         Второй этаж занимал универмаг, предлагавший   привычный набор советского потребсоюза:  унылые женские халатики, семейные трусы, фотопленку,  целлулоидные куклы-голыши.  Вентилятор, тщетно пытавшийся  разогнать тяжелый воздух, натужно гремел мотором, но габаритные тетки из Донецка и Воронежа, беспрестанно вытиравшие замусоленными платками  потные лица с багровыми, обгоревшими на южном солнце  носами,  что-то  покупали, утрамбовывая свертки в огромные сумки, висевшие на плечах пузатых  мужей. Дети, оставленные  без присмотра,  дико визжали и путались под ногами.

Только на третьем этаже, на открытой веранде можно было перевести дух и отдохнуть от курортной  суеты. Заказав в кафе  по бокалу ледяного шампанского и мороженное, отдыхали, любуясь  морем, белыми  прогулочными катерами, гуляющими  людьми.  Очень приятно было не спеша пройтись  по тенистой набережной, но купаться на городском  пляже, входить в воду по аккомпанемент воплей краснокожих от загара дикарей – нет уж, увольте от такого удовольствия, Бога ради, дорогие  друзья...

 Желая избежать  суеты курортной жизни,  мы поселились  в небольшом поселке, на склоне Аю-Дага -  Медведь-горы, где в прежние времена находился  татарский аул.  Татар  в конце войны выселили  из Крыма, дома, построенные  из   обломков серых скал, взорвали или неузнаваемо перестроили, но в тени кипарисов и акаций  еще явственно ощущался  былой восточный колорит, с горы доносилось  приглушенное временем эхо,  в котором слышались  пронзительные возгласы  муллы с минарета,  тороватая  разноголосица  туземного базара…

Вначале шли вдоль  тенистой аллеи, переходящей в широкую тропу, скрытую в плотной корзине сплетенных ветвей орешника. Потом тропинка  обрывалась в непроходимой чащобе, перед отвесным спуском. Теперь, цепляясь за колючие ветки, царапаясь об  острые камни,  ползли вниз.  Но все неприятности сторицей окупались  прелестями дикого пляжа, усыпанного обломками  скал. Между камнями  озабоченно шуршали  маленькие  черные крабы, успевавшие между делом погрозить незваным гостям  поднятыми клешнями. Пахло водорослями, вокруг было пустынно и тихо, только мягко ворчал  прибой, да  кричали  пролетающие чайки.  В этой непричесанной, первозданной красоте таилось древнее,  античное очарование;  на  маревом горизонте виделись,  мерно взмахивающие густыми  ресницами весел,  легкокрылые  триеры,  то ли аргонавтов,  то ли самого Одиссея -   с берега не разберешь. «Быстрым вверяя себя кораблям, пробегают бездну морскую они, отворенную им Посейдоном; их корабли скоротечны, как легкие крылья иль мысли».

По ночам штормило,  вода, поднявшаяся с глубины, обжигала кожу.  Постепенно  море становилось  ласковым, мы купались,  загорали  под палящим южным солнцем, занимались любовью,  потом ели сыр, запивая его холодным вином, которое  охлаждали в море, обложив бутылку камнями, чтобы ее не унесло волной. Домой возвращались под вечер.  После  жары и ослепительного солнца было приятно войти в тенистую прохладу деревьев, выпить стакан холодной воды, от которой ныли зубы. 

 Еще в детстве, отец научил меня плавать,  но только теперь окончательно пропала боязнь глубины. Я  часами не вылезал из теплого моря, стрелял  рыбу, ловил  крабов, доставал  раковины с песчаного  дна.   Однажды,  я оказался  в середине стаи кефали.  Уже задыхаясь, почти на удачу,  выстрелил,  и большая, сильная рыба отчаянно забилась на гарпуне. Увы, рыбацкое счастье изменчиво –   прокрутив сальто, рыбина, вырвав клок из тела, без следа растворилась в  зеленоватой морской пучине.  Уставший и продрогший, я вылез из воды и  блаженно растянулся на раскаленном камне, источавшем запахи  моря, соли, счастья. 

Вечерами мы гуляли по набережной, сидели  в ресторане возле моря, где  в  паутине  виноградной лозой, днем, укрывавшей от палящего солнца, по вечерам мерцало звездами южное небо, в темноте пели цикады,  по морю тянулась лунная дорожка.

Но все хорошее имеет обыкновение оканчиваться. Однажды мы собрали вещи,  добрались до трассы Ялта – Симферополь, чтобы ехать в  аэропорт и через несколько часов уже шли по пыльной московской мостовой, на следующее утро  началась обычная жизнь с ее проблемами,  бесконечными дежурствами, очередями в магазинах. А через год у нас родился сын Илья. 
      
                ***

В Боткинской больнице я проработал  пять лет – в  молодости;   срок достаточно солидный, и не собирался менять место службы.  Здесь я стал квалифицированным врачом, получил практический опыт, научился понимать и  не бояться больных. Я познал не только удовлетворение от успешно проведенного наркоза, но и испытал драматизм  потери больного на операционном столе.  Боткинская больница стала не просто местом работы, сухой записью в трудовой книжке -  в ее стенах  пришлось пережить тяжелые минуты, здесь я встретился с женщинами, подарившими мне свою любовь... 

Но человек предполагает, да Бог располагает...  В мае 1980 года во время моего дежурства  умер отец, а вскоре  после похорон  неожиданно  позвонил заведующий реанимацией больницы Центросоюза и ВТО Борис Фильковский и посулил приличную зарплату.   Смерть отца  заставила  принять непростое  решение, отныне предстояло заботиться о жене, новорожденном сыне и маме, оставшейся жить на крохотную пенсию. Я принял решение поменять больницу.   

                ***

Больница Центросоюза находилась в заповедном Лосином острове в здании бывшего школьного  интерната.  Поначалу удивляло, что всего  в получасе езды от круговерти суетной столичной жизни,  можно оказаться в деревенской  тиши, среди осеннего леса, выстланного палой листвой. Да и быт, устоявшийся в  больнице, как-то  не  соответствовал  реалиям мегаполиса.  Если на  дамирской кафедре чувствовался столичный, отчасти даже богемный лоск, то  новая больница напоминала оазис провинциальных  Ионычей. Среди большого врачебного коллектива, коренных москвичей,  окончивших столичные институты, можно было насчитать не более семи - десяти докторов.  Большинство медиков, трудившихся во благо Центросоюза, приехали  издалека, сохранив в столице местечковый акцент. Соответственно устоявшемуся провинциальному колориту, здесь думали, лечили, общались друг с другом.

Собственно, осуждать местных эскулапов не приходится – главное, чтобы дело знали туго и выполняли его добросовестно.  Остальное, если хотите, суета и блажь...   Как водитель автобуса должен посадить пассажиров на остановке, закрыть двери, благополучно довезти  до конечной станции,   высадить  там и  больше  никогда не вспомнить об их существовании, так и врач  обязан принять пациента, поставить верный диагноз, провести лечение, выписать и забыть.  Но подобный благополучный исход  случается далеко не всегда.

Престиж врачебной профессии в основном зиждется на иллюзиях. Почему-то принято наделять врачей добродетелями и пороками  им столь же не свойственными, как  скажем, того же  водителя автобуса. Например, считается, что врачи – обязательно умные,  образованные люди,  так сказать,  элитный слой интеллигенции. На самом деле  - большая часть  докторов в больнице Центросоюза  книг в руки не брала,  в театр  ходили, лишь  получив контрамарку  от пациента; музеи, художественные выставки, консерватория считались  черными дырами, которые следовало  всячески избегать. Помню, невролога Колю Айсина, который, обладая постоянным пропуском в Большой театр, ходил туда исключительно лишь попить  хорошего пивка.
 
Конечно, как и везде, среди больничной серости  ярче выделись исключения -  обстоятельный, интеллигентный Сергей Поярков, холеричный, вспыльчивый  Валера Тимошек,  рассудительный, умный  Боря Смирнов, добрейший и несчастливый Гена Соломонов. Среди терапевтов лидером считалась  Евгения Адольфовна Физдель, окончившая перед войной Одесский мединститут и дошедшая до Берлина.
 
Во главе больницы стоял   Борис Князев – неглупый, хитрый мужик, ловко решавший собственные житейские проблемы  за счет больницы. Заместителя главного врача  по лечебной части – Лидию Тихоновну  Трофимову было трудно причислить к красавицам,  скорее  она  напоминала  сказочную Бабу-Ягу: сухая, угловатая, быстрая на  резкое  слово. На самом деле это была  образованная, начитанная женщина,  отличавшаяся недюжинным  умом,  умением ценить в других порядочность и честность.  Вначале я не на шутку  побаивался начмеда, которой из собственных интересов  стращал Фильковский.   Но постепенно отношения выстроились наилучшим образом, и, когда я уходил из больницы, прощание  с Лидией Тихоновной прошло очень тепло.
   
***
Сегодня я  с удовольствием стер  бы из памяти  годы, проведенные в Центросоюзе,  хотя, конечно,  далеко не все было сплошь  плохо. Благодаря относительно высокому окладу,  удавалось сводить концы с концами в непростое время, когда подрастали  маленькие дети; неплохо складывалась служебная карьера - я стал заведующим  крупного отделения  реанимации,  в перспективе можно было рассчитывать на кресло главного врача больницы.  Но, вот этого-то,  как раз больше всего и не хотелось. Да что скрывать, с каждым днем  все сильнее  тяготила необходимость заниматься  врачеванием,  смертельно надоели и косность коллег и жалобы пациентов. Наверное, сказывалась  накопившаяся усталость от ночных дежурств, от  больничных интриг и скандалов,  от проверяющих комиссий и бесконечных отчетов.

Днем и ночью, дома и в больнице,  я постоянно чувствовал гнет  ответственности за пациентов, находившихся в отделение.  Каждое утро охватывало  жуткое отвращение к окружающему, от чего начинало подташнивать и трясти в ознобе.  Казалось,  жизнь проходит мимо,  впереди ожидает лишь череда лет серой, безвкусной, как больничный кофе, жизни стареющего неудачника.  Думаю, если бы пришлось остаться в больнице, то дальнейшая судьба  сложилась бы печально -  цинизм, разочарование, пьянство не  доводят до добра. 

                ***   

Меня нередко упрекали в пессимистическом отношении  к  жизни. Это не так, если уж  необходимо навешивать ярлыки, то, скорее, стоит выбрать  категорию оптимистичного пессимиста, придерживающегося девиза:  «Дальше будет еще хуже...».  Действительно, пусть настоящее нехорошо, но с ним все-таки удается ладить, а что  будет потом, сказать трудно, и, весьма вероятно, завтрашний день обернется новыми, неизвестными тревогами и бедами...  Я всегда оставался чужд  восторженному ожиданию  будущего,  не льстил  душу надеждами на лучшее, не питал иллюзий, что станет  чище, светлее.  Жизненный опыт доказал  правоту подобных теорий: мир был и остается таким,  какой он есть,  и воспринимать его надо соответствующе – спокойно, с чувством собственного достоинства.

К чему, впрочем,  оправдываться: пессимист, так пессимист. Вот и сегодня проснулся  от жуткой тоски, ощущения того, что все миновало, что больше никогда не будет молодости, любви, здоровья, счастья... 



                Часть IV
               
                ЖУРНАЛИСТ

 К тридцати четырем годам, когда  я окончательно созрел для мысли о радикальной смене жизненного маршрута, оставалась лишь последняя капля, долженствующая перевесить чашу весов.  Такой каплей стал Всемирный молодежный фестиваль 1985 года, где  я благодаря Вигдору  неожиданно оказался делегатом и  освещал в прессе работу медицинской  секции на научной конференции,  впервые выступил  на телевидении. 
 Пользуясь связями, наработанными на фестивале, я продолжал   печататся   в «Медицинской газете», «Московском комсомольце».  Ответственный секретарь редакции  «МГ» Володя Воевода – полный,  флегматичный, любезный  хохол, счел меня  неким медицинским  уникумом, умевшим не только отличить ангину от геморроя, но и способным  написать пару строк в газету,  сделав не более дюжины грамматических  ошибок.     Как-то Воевода поинтересовался, нет ли у меня желания  поменять вид деятельности,   стать профессиональным журналистом. Хотя в душе  ни о чем лучшем я не мечтал, но ответил  уклончиво, что, мол, пишу по большей части лишь истории болезни, что привык к больным и своей работе… Воевода не настаивал,  предложив лишь  подумать. Я не заставил себя долго уговаривать, и через день - два  отправился в «Медицинскую газету»  на встречу с главным редактором.
                ***

Решение сменить больничные стены на редакционный кабинет немало удивило окружающих.   Стоит  ли  доказывать, что многие, казалось бы, непредсказуемые  события,  если присмотреться внимательнее,  оказываются не столь  уж и неожиданными, каковыми  представляются с первого взгляда?   Радикальное переформатирование профессиональной деятельности произошло не по мановению волшебной палочки. Скорее, процесс  походил на метаморфозу перерождения   трудолюбивой гусенице в порхающего мотылька.  Впрочем, придуманная аллюзия, пожалуй, не более чем  литературное излишество, где не нашлось места умиротворению куколки...  Зато имеются  вполне реальные факты о внезапной трансформации загнанного жизнью эскулапа в беспечного журналюгу.
Начну с того, что, работая врачом, я успел  опубликовать немало заметок в разнокалиберных многотиражках и районных газетах. Кроме того, судьба сложилась таким образом, что пришлось поступить и  окончить факультет журналистики Университета марксизма-ленинизма (УМЛ).
****
 Название факультета  не должно вводить в заблуждение: на самом деле здесь не готовили журналистов –  это было чисто  партийное заведение  для  идеологической обработки  интеллигентов,  выдвинутых  в директора школ, главные врачи, научных сотрудников, готовящихся стать заведующими отделами НИИ,   редакций,  библиотек.  В 1984 году, когда меня  определили  в «кадровый резерв» на должность главного врача, настала  очередь отправиться   в УМЛ.  В университете имелись  факультеты  научного атеизма, коммунистического строительства,  международного рабочего движения, но, учитывая газетные  публикации, и графоманские замашки,   удалось поступить на  факультет журналистики.
Двухгодичный учебный курс состоял из семинаров и лекций, после чего предстояло защитить диплом. Читали лекции и вели семинары преподаватели Московского университета, известные журналисты, политологи. 
В нашей группе оказались пять  журналистов  из «Комсомольской правды»,  «Московской правды»,  журнала «За рулем»,  две девушки, работавшие в Главлите.  Остальные  служили научными  сотрудниками, инженерами,  я был единственным врачом. 
Старостой группы назначили редактора издательства «Знание»,   обладательницу  серых  глаз, чувственного рта,  копны светлых, тяжелых  волос   и  характера королевской кобры. При знакомстве я всегда пытался отыскать в памяти образ  литературного или живописного двойника нового знакомца, что частенько позволяло определить  сущность человека, выстроить  характер отношений.  Наиболее близко подходил к восприятию старосты группы  знаменитый самохваловский  портрет девушки в футболке - едва ли не самый выразительный   живописный  памятник женской красоты, созданный в советское время.
Кроме необычной привлекательности была в этой женщине еще и особая прелесть, что пленяет  мужчин, заставляя терять голову и совершать самые безрассудные поступки.  Не случайно староста была полной  тезкой  императрицы Екатерины Великой.  Удивлял  мужской  ум девушки, способность  к  парадоксальным выводам, умение избегать банальностей и бесстрашно мешать  портвейн с водкой.  Если бы пришлось искать типаж для иллюстрации  «Фиесты», то лучшей леди Брет Эшли, чем Катерина,  вряд ли можно было придумать. Написал, и тут же, откуда-то издалека, с других берегов Женевского озера, послышался язвительный надменно-скрипучий гум-гумовский голос: «Он постоянно сличал ее черты с чертами других женщин, но несовершенство его зрения препятствовало добыче живых особей, необходимых для сравнения. Волей-неволей пришлось обратиться к красоте, пойманной и запечатленной другими, к препаратам красоты, то есть к женским портретам...»
  Было, право, было,  с чем сравнивать, и, потому клянусь,   никакая леди  Эшли не смогла бы так отредактировать газетную заметку и  выпить хотя бы  половину того, что было под силу нашей очаровательной  и умной старосте.
Занятия  в УМЛе начались в сентябре.  Лекции читали в здании Агентства печати и новостей (АПН) на Зубовской площади, а семинары проходили в школе неподалеку от  Никитской улицы.   Поначалу я горячо взялся за учебу, исправно посещал лекции и семинары, но вскоре в  группе (не без моего живого  участия)  сложилась тесная компания, предпочитавшая  более веселое времяпрепровождение. Мы шатались по ресторанам, дурачились, выпивали,  менее всего озадачиваясь «вопросами экономической политики КПСС на современном этапе». Тем не менее, на семинарах я довольно бойко выступал, рефераты сдавал вовремя,  блестяще защитил диплом,  получив в итоге красный диплом «с отличием». Несмотря на всю несуразность  заведения,  учеба в УМЛ   не прошла даром:  я познакомился с новыми людьми, приобрел определенные  журналистские навыки, понял, что могу  уверенно  чувствовать себя в незнакомой  социальной среде.
Повторно настоящим  студиозом довелось сделаться, поступив на вечерний факультет  Московского государственного  университета, уже  будучи  в статусе заведующего  отделом центральной  газеты, имея   дипломы медицинского института, клинической ординатуры, УМЛа.  На курсе подобных уникумов  больше  не присутствовало  – в основном учились молодые ребята, недавно окончившие технические или педагогические институты,  работавшие внештатными корреспондентами в многотиражках,  молодежных изданиях.  Большая часть студентов, мягко говоря, была скверно образована, но еще неприятнее поражал   низкий уровень преподавателей.  На семинарах вещали прописные истины, рассчитанные на выпускника школы, а не на зрелого человека, имеющего высшее образование и определенный жизненный опыт; уровень преподавания  в МГУ не многим отличается от УМЛа,  к тому же семинары проводили преподаватели,  знакомые еще с той поры.  Я сумел выдержать  один курс, и, поняв, что ничего нового  получить от университета  не могу, перестал посещать занятия - работы и хлопот в редакции   хватало. 

 
   МЕДИЦИНСКАЯ ГАЗЕТА
 
За день до встречи с главным редактором я мучился сомнениями: «Пугает необходимость менять жизненные стереотипы, приычки, поведенин, страшит контакт с новой социальной средой, существует боязнь оказаться несостоятельным в новой сфере деятельности, -  писал я в дневнике. –  С другой стороны, чувствую, что оставаться в больнице невозможно. Вчера уходить было рано, завтра – поздно. По карьерным соображениям  ухожу с повышением, работа представляется интересной, о журналистике  мечтал со школы, не рассчитывая, что мечта реализуется…».

Свои опасения я высказал  главному редактору, в кабинет  которого меня привел Воевода. Высокий,  рыжий,  конопатый,  Щеглов  произвел  приятное впечатление.  Он  взял  мой партбилет (думаю, чтобы узнать сумму взносов, свидетельствующую о зарплате), небрежно глянул  диплом  УМЛа, задал несколько общих вопросов. Главный обещал всячески помогать,  а если уж будет очень трудно  или я раскаюсь в своем выборе, то он обязательно поможет с трудоустройством.

- Я полагаю,  – добавил он, – в этом не будет необходимости. Сработаемся! 
Щеглов был чуть старше меня, когда-то он окончил фельдшерское училище и факультет журналистики МГУ, затем  работал в ТАСС,  нашел  покровителей в ЦК КПСС, которые и посадили  его в кресло главного редактора.  Но, надо отдать должное,  он не был бестолковым «парашютистом», каких спускали сверху на  теплое  местечко.  Щеглов на самом деле оказался  толковым  журналистом и редактором, умевшим писать сам и дававщим работать другим. Придя в редакцию, Щеглов  перетащил  в «Медицинскую газету» несколько   толковых сокурсников  (Л. Загальского, В. Воеводу, Т. Батеневу, Ю. Ишмаева, Е. Аграновскую), которые и начали определять характер издания.  Вскоре  тираж «Медицинской газеты»  перешагнул за полтора миллиона экземпляров,  и,  казалось,  это – не предел.

Несмотря на очевидные достоинства и  способности,  упрямство,  болезненно подозрительный  характер,  затмевали положительные черты, делали   Щеглова  крайне  некомфортным человеком.  К тому же  он был обуреваем страстью  к бесконечно долгим, скучным  монологам.  Планерки и редколлегии  занимали большую часть рабочего времени, выбивали из колеи. Выходя  из кабинета главного редактора,  хотелось лишь отдохнуть и расслабиться. Как-то,  замещая заболевшего Щеглова, я поставил своеобразный рекорд, проводя текущие летучки всего за десять-пятнадцать минут  вместо привычных полутора-двух часов. Оказалось, в редакции ровным счетом ничего не изменилось, газета выходила вовремя,  журналисты  кропали заметки, а все текущие организационные вопросы решались оперативно в рабочем порядке.

                ***
Газетная журналистика, описанная Ильфом, Петровым, Михаилом  Булгаковым, Константином Симоновым,  безвозвратно  ушла  вместе с машинистками  и пишущими машинками, репортерскими блокнотами  и ретушированными  фотоснимками.  Но финал  великой газетной эпохи мне все-таки удалось застать. Поэтому вспомню некоторые приметные черты газетного мирка 70-80-х годов прошлого века.

Недаром пословица предостерегает входить в чужой монастырь со своим уставом. Если прежде я приходил  в редакции свободным художником, то теперь  предстояло не только  писать заметки, но и редактировать чужие статьи,  составлять квартальные планы деятельности  отдела,  присутствовать на планерках и  редколлегии,  выпускать номера,  посещать официальные учреждения  –  от министерств до здания на Старой площади, где располагался  аппарат ЦК КПСС.

Редакция жила  совершенно по иным законам, чем больница, и вторую древнейшую профессию  пришлось  осваивать  методом  проб и ошибок – способом, что и говорить, далеко не самым простым. Так, подводя итоги работы  за первый отработанный квартал,  я с изумлением узнал, что,  несмотря на большое количество собственных публикаций (поначалу я горячо хватался за написание любых  заметок, вплоть до  подписей к иллюстрациям),  подобные  достижения считаются не лучшими показателями деятельности  руководителя основного отдела газеты.  Сочинительский запал мог показаться рвачеством, погоней за гонораром. Думаю, так многие и оценивали мой тогдашний рабочий энтузиазм. К тому же гораздо больше проблем отечественного здравоохранения или  отчетов с коллегий  Минздрава  привлекала общественная тематика, мне было интереснее писать заметки по истории медицины, о культурных событиях. В реальности, не хватало элементарных навыков,  дающихся только практикой. И если для врача я  печатал на пишущей  машинке совсем неплохо, то журналисту такого уровня  оказалось недостаточно. 

Рабочим станком  служила  старенькая механическая «Олимпия», ее сменила  электрическая «Башкирия», передвигавшая каретку с грохотом  железнодорожных экспрессов на мосту. Обычно  заправляли  три-четыре листа белой бумаги,  переложенные черной или фиолетовой копиркой, безжалостно пачкавшей руки и рукава пиджака.  Некоторые импортные машинки обладали способностью пробивать до семи копий, но на последних листах текст едва различался.  Перед окончательным уходом печатных машинок в музейные фонды  я работал на итальянской «Олливетти», у которой уже имелись зачатки компьютерной  памяти, позволяющие редактировать текст.

 В редакции статьи  печатали на особых листках, называемых «собаками»,  с  грифом редакции и выходными  данными на первой странице  (датами  публикации, сдачи в секретариат, числом строк и знаков, подписью автора, редактора, корректора). На странице допускалось сделать   не более пяти ошибок, которые старательно  замазывались белой краской или заклеивались перепечатанным текстом. Утвержденный секретариатом материал отдавался на беловую перепечатку машинисткам, причем журналисты старались подложить собственные заметки таким образом, чтобы их творения подготовили в первую очередь.   Получив перепечатанную статью, полагалось внимательно вычитать текст,  исправить орфографические ошибки,  расставить редакционные  знаки, выделить шрифт.

Лучшие машинистки  владели искусством выстукивать до двухсот знаков в минуту, делая при этом не более двух-трех ошибок.  Они ценились  в любой  редакции, но труд, утомительный и однообразный, оплачивался по крайне  низким тарифам.  Обычно приходили в профессию молодыми девчонками, собираясь в будущем  либо поступать в институт, либо выйти замуж. Но и тот, и другой вариант удавалось реализовать далеко  не всем. Большинство  оставалось сидеть до пенсии за гремящими машинками, отвлекаясь лишь, чтобы закурить и на скорую руку выпить чашку кофе. Чтобы содержать себя, они брали домой заказы на перепечатку диссертаций, рукописей книг, отчетов. С исчезновением печатных машинок и приходом компьютеров кануло  в Лету и трогательно-несчастливое племя  машинисток, представлявших низшую касту редакционных служащих. 

Этот типаж,  замечательно показанный актрисой Мариной Нееловой в фильме «Осенний марафон», сейчас встретить невозможно,  но еще в середине 80-х годов  пишущие  машинки и машинистки являлись непременным атрибутом любой редакции. Как тогда утверждали, газета будет выходить в любом случае,  независимо от того,  существует ли главный редактор, ответственный секретарь, репортеры и обозреватели, пока в ней будет работать хоть одна машинистка. 
                ***
 К стыду, должен признаться, что  с элементарной грамотностью у меня дела  обстояли далеко не самым  благополучным образом, а  ведь надо было еще редактировать авторские  материалы, визировать статьи сотрудников,  с карандашом  перелопачивать  многословные  собкоровские  заметки.  Постепенно работа   налаживалась.  Недостаток знаний и опыта  я  старался возместить усердием и прилежанием. Благодаря хорошей зрительной памяти и постоянной работе с текстами пришла грамотность, печатать я стал  быстрее,  освоил навыки выпускающего редактора и «свежей головы».  «Впервые в жизни  пожалел о конце рабочей недели, –  записывал я новые впечатления. – Никогда  еще не испытывал такого удовлетворения от работы. Может быть, потому, что еще не успел узнать всех теневых сторон. Ухожу из редакции часов в семь, когда уже кроме уборщиц никого нет. Беру работу домой».

С  главным редактором   сложился определенный этикет отношений, сохранявшийся довольно долго. Первое время  Щеглов  стремился всячески поощрять,  публично демонстрируя  свое благоволение,  поддерживал  мои инициативы, довольно диковинные, по мнению старых журналистов.  Так, благодаря главному редактору  я  первым  в стране выступил в защиту  детей–узников немецких концлагерей,  не имевших тогда никаких привилегий и льгот.

 Героиней очерка стала женщина, оказавшаяся в детстве вместе с сестрой  в партизанском отряде, где воевал их отец. Немцам удалось блокировать отряд. Родители девочек погибли, их отправили в концлагерь под Ригой. Старшая сестра погибла, а Нина - так звали  мою героиню, пройдя через испытания, лишения, детские дома,  вступила во взрослую жизнь, вышла замуж, родила дочку. Семейная жизнь не задалась, муж ушел,  потом случилась еще одна страшная трагедия: дочь попала под автомобиль немецкого дипломата и погибла. Нина запила, опустилась, работала посудомойкой и жила в коммунальной квартире на Рождественском бульваре. Соседи по «вороньей слободке» притесняли и обижали несчастную женщину. Узнав такую трагическую историю Нины,  захотелось хоть как-то помочь,  я  написал очерк, в котором  рассказал о мытарствах, выпавших на  долю бедолаги.  В заключение статьи  я поставил вопрос о необходимости  предоставить хоть какие-то льготы людям, испытавшим в  детстве кошмар концлагерей.      

Очерк был написан еще во время  учебы на факультете  журналистики в УМЛе.  Сначала я хотел опубликовать материал в «Московском комсомольце» или «Вечерке», но редакторы  дружно отвергли статью.  На  недоуменные вопросы они, точно сговорившись, отвечали, что писать о  людях,  попавших в плен, не рекомендуется. Тема, мол,  достаточно скользкая, многие читатели до сих пор воспринимают побывавших в плену чуть ли не предателями родины. Напомню, что дело происходило не при Сталине или в годы застоя – на дворе стоял уже 1986 год, началась перестройка. Готовый материал  пришлось положить в стол.

 Придя на работу в «Медицинскую газету», я вспомнил о   Нине и решил еще раз попытать счастья. Щеглов внимательно выслушал и взял прочитать статью. Спустя неделю материал  появился на полосе  под заголовком «Долгое эхо войны. Восстановить справедливость».  В редакцию  хлынул поток писем со всех концов страны. Писали не только бывшие узники концлагерей, но и те, о ком так трогательно заботились редактора «МК» и  «Вечерки». 

«Мне как-то странно, что люди, попавшие в лагеря в трех-одиннадцатилетнем возрасте, считают, что они должны быть признаны участниками Отечественной войны, – возмущался в послании  некто А. Калматович из Вильнюса. – Они ее жертвы, каких у нас в стране множество. Что сделали и что могли сделать эти дети для победы, чтобы приравнять себя к участникам войны? Не доросли они еще, чтобы защищать Родину. Название заметки тоже странное. О какой справедливости пишет автор? О том, что трехлетнего ребенка, попавшего в лагерь, не уравняли с участником войны, не наградили орденом?  Странно…»

К счастью, подобных моральных уродов оказались  единицы. Я опубликовал  несколько подборок из читательской  почты, разослал статью по официальным инстанциям – в министерства, Верховный Совет СССР, Общество Красного Креста и Полумесяца.  Маховик был запущен, начали приходить ответы, меня вызывали на прием в высокие кабинеты, а  через год был принят государственный закон, приравнивающий малолетних узников к участникам войны.  Не без гордости могу  констатировать, что в этом деле есть и моя доля участия…
                ***
Затем   удалось выйти на другую золотоносную жилу, когда  я стал строчить опусы о недугах и смертях знаменитостей прошлого, жанр, получивший  впоследствии почти  научное называние патографии.  Еще в 1988 году  в «Медицинской газете» прошла целая полоса, посвященная последним дням  Петра I.  Причиной смерти  еще не старого и крепкого Петра, по моей гипотезе, стало отравление.  Конечно, это была не более чем газетная,  даже «желтая»  версия, на  которой я особо даже  не настаивал. Однако  материал получился неожиданно удачным, статью перепечатала другие  издания в  стране и за рубежом,  мне дали премию.
                ***

В начале работы в «Медицинской газете» Щеглов поддержал и другую  авантюрную, по тем временам,   затею  -  большое  интервью  с православным священником.  Я, как и большинство моих сверстников, рос вне церкви. Тем не менее, болтаясь по Третьяковке и Музею Изобразительных искусств, читая Достоевского, Толстого, Лескова, замусолив солоухинские «Черные доски»,  трудно было  довольствоваться тезисом школьных учебников, утверждавших, что «Бога нет».  Большинство советских обывателей скорее были язычниками, чем атеистами. Они свято верили в приметы, всевозможные суеверия, черную кошку и сглаз, а многие в глубине души чувствовали и потребность настоящей веры, необходимость посещать храм, молиться. 

Каждый вечер я молил Бога простить и сохранить близких, но все-таки  интерес к религии носил  больше  прикладной, искусствоведческий аспект. Аттестуя себя «православным атеистом» и вольтерьянцем,  в душе я испытывал совсем иные чувства. Впрочем, все разговоры о вере, Боге,  даже будучи юнцом, я старательно обходил,  полагая, что приличные люди о  Боге всуе рассуждать  не должны.  Да и  кто, в самом деле,  мог знать,  что есть истина?

   Беда,  беда:  вечные сомнения, желание препарировать то, что не поддается исследованию по определению, ведь истина не может быть проверена анализом и  рассудком, вера по природе алогична и не нуждается в знании...   Но, войдя в храм, чувствую, как текут слезы из глаз, а в душе тает лед и перед внутренним взором открывается совсем иной мир. Может быть, это и есть вера? Хотя перспектива бессмертия может стать намного печальнее мысли о конечности бытия.

Думаю, сходные мысли смущали духовный покой не одного поколения русских людей, недаром еще Лев Николаевич Толстой писал: «Левин находился в отношении к религии, как и большинство его современников, в самом неопределенном положении. Верить он не мог, а вместе с тем он не был твердо убежден в том, чтобы все это было несправедливо. И поэтому, не будучи в состоянии верить в значительность того, что он делал, смотреть на это равнодушно, как на пустую формальность, во все время этого говенья он испытывал чувство неловкости и стыда, делая то, чего сам не понимает, и потому, как ему говорил внутренний голос, что-то лживое и нехорошее...».

Даже посещая храмы, я стеснялся прилюдно креститься, опасаясь, что это может быть воспринято, как кощунство или, еще хуже - кокетством и манерностью.   Но, чем старше я становился, тем сильнее росло ощущение присутствия Божией воли во всем окружающем мире.  Так и не сделавшись  религиозным человеком, я стал верующим... 

Хотелось ближе познакомиться со священниками, понять их психологию, поговорить об отношении к окружающему миру, людям, услышать оценку вошедшим в моду экстрасенсам и целителям. Но предоставить служителю культа слово в центральной газете  в середине 1980- х годов  представлялось  немыслимым делом, хотя, на мой взгляд,  повод для такого диалога назревал -  вскоре предстояло отмечать 1000-летие крещения Руси, и, еще робко, но уже стало проскакивать в разговорах забытое в крутые советские времена слово «милосердие».

 Милосердие, страдания, помощь больным людям, отношение православной церкви к Кашпировскому и Чумаку  – такими вопросами  я очертил круг возможной беседы со священником. Мы долго обсуждали  с  Щегловым  возможность публикации подобного интервью и, наконец,  он дал согласие. 

Мой репортерский опыт исчислялся  всего несколькими месяцами;  я  волновался, смогу ли взять поставленную высоту,  поэтому в конце разговора с главным редактором  попросил в помощь бывалого  Влада Лихолитова, с которым успел подружиться.
                ***
Через несколько дней после разговора с главным,   мы садилась в «Красную стрелу»,  чтобы ехать  в Ленинград на встречу  с ректором Ленинградской духовной академии  Владимиром Сорокиным.   
Когда мы добрались до Александро-Невской лавры, волнение передалось и Лихолитову. Не по церковному  кокетливая секретарша  ректора попросила подождать минут десять. Мы решили осмотреться  и отправились погулять по  коридорам. Духовная академия, готовившая будущих священников, представлялась нам, мирянам,  совершеннейшей terra incognita. С любопытством туристов мы озирались по сторонам, впитывая впечатления,  примеряясь к здешней обстановке.  В отличие от светских институтов здесь было больше порядка и дисциплины, удивило присутствие  среди учащихся девушек. Как выяснилось, это были будущие регенты церковных хоров, которые учились на специальном факультете.

Но волновались перед встречей не только мы с Лихолитовым. Протоиерей  Владимир Сорокин, получив из Патриархии предписание  дать интервью,  оказался растерян едва ли не больше нас – подобных посетителей из светских газет в духовной академии еще не случалось.

 Пока мы пялили глаза на миловидных регентш,  ректор тайком рассматривал нас из другого конца коридора, пытаясь угадать, о чем пойдет речь.  Наконец секретарь пригласила в ректорский кабинет. Навстречу из-за стола  поднялся  невысокий, простоватый на вид человек средних лет -   лысыватый,  нос картошкой, хитрые мужицкие  глазки – такого  встретишь на улице,  пройдешь, не обернешься. На самом деле Сорокин знал себе цену и быстро ориентировался в ситуации.   Влад взял инициативу на себя:   

– Знаете ли, нам не часто приходится встречаться с представителями церкви. Как  лучше обращаться к вам в разговоре?

– Да обращайтесь, как это принято у  русских людей: по имени-отчеству. Меня зовут Владимир Устинович  Сорокин.

Протоиерей Владимир  прекрасно вписывался в перестроечный дух, в котором пребывала тогда страна.  Уже после  первых вопросов  поняв, что  целью интервью является не атеистическая агитка в газете, а попытка сделать нечто новое, он начал говорить легко и свободно. Мы беседовали  более четырех часов и расстались  чрезвычайно довольные  общением.

Интервью готовили долго, тщательно подбирая каждое слово, потом его внимательно прочитал Щеглов. Замечаний со стороны редактора  не было,  материал отправили к Сорокину на согласование. Наконец,  30 марта 1988 года интервью вышло в свет.    

Без преувеличения скажу, что тот номер «Медицинской газеты»   стал событием. Интервью цитировали  западные  радиостанции, перепечатывали газеты,  наши имена стали известными не только среди сотрудников «Медицинской газеты». Звонили совершенно незнакомые люди и благодарили за публикацию, приходило много писем от читателей из провинции.  Я воспринял нахлынувшую популярность как должное, рассматривая  интервью с Сорокиным лишь первой ступенькой, ведущей к будущей славе. Зато  Влад Лихолитов  ликовал, словно маленький ребенок, получивший  желанный  подарок.


Влад Лихолитов и все остальные…

 В тот час, когда хирург  остановил мое сердце, приступая к  операции, умер Владислав Семенович  Лихолитов. Спустя два дня, едва отдышавшись, я  позвонил  ему домой. Не знаю, что побудило сделать  звонок – подчас мы  не созванивались неделями,  да и после операции в первую очередь  следовало бы позвонить сестре, дочерям,  но я набрал  его номер. К телефону подошла  жена Лихолитова – Лариса Петровна и,  узнав мой голос, после паузы сказала: «Не хотела сейчас  говорить, Саша, но, раз вы  позвонили...  Влад умер».
                ***
Мы познакомились  через день после моего  прихода  в «Медицинскую газету».  Я вышел покурить из  кабинета, когда в коридоре показался человек  в распахнутом плаще, под которым виднелись  мятый пиджак, несвежая сорочка,  небрежно повязанный галстук.

- Владислав, – назвался он, крепко пожимая руку. – Работаю в отделе науки. 
Потом я узнал, что  Влад всегда представляется только по имени, не называя  отчества.   Вначале мы лишь изредка сталкивались на планерках и дежурствах в типографии.  Но в ноябре отмечали чей-то день рождения,  половина редакции завалилась в ресторан «Нарва» и наши места за общим столом оказались рядом. Как водится,  выпивали, курили, вели разговор о самых разных вещах – о развале в стране, истории России, о непонятности нашего существования, о чем-то еще, о чем тогда говорили за рюмкой водки  все умные и подвыпившие люди. Выйд из ресторана, еще долго бродили по переулкам, пили из бутылки сухое вино…

Так, довольно банально, началась  дружба, ставшая основой долгого профессионального сотрудничества.   Нельзя сказать, чтобы Влада в газете считали  талантливым журналистом. Он, скорее, был крепким профессионалом, готовил грамотные отчеты с научных конференций, съездов, брал   интервью у академиков, но особых взлетов фантазии, творческих удач,  делавших  имя  в прессе,  у Влада не отмечалось. 

Наш творческий союз оказался успешным – каждый внес свою лепту в  общее дело. Я  предлагал свежие идеи, определял круг вопросов, разрабатывал исторические аспекты тематики. Влад обеспечивал профессиональный подход, утихомиривал мои творческие  фантазии, расшифровывал  магнитофонные записи интервью.   После беседы с Владимиром Сорокиным были большие интервью с тогдашними политическими и общественными звездами: В. Коротичем, А. Адамовичем, академиком  С. Федоровым, профессором  С. Капицей, кинодраматургом Г. Рябовым,  французской киноактрисой  Анни Жирардо. 
Вместе мы работали над очерком  о докторе Евгении  Боткине и расстреле царской семьи, который, как я рассчитывал, должен был стать первой  серьезной публикацией по «царской теме» в СССР. Однако главный редактор долго переносил материал из номера в номер, пока  исторический сказочник Э. Радзинский не упредил нас, напечатав в «Огоньке» пространную заметку о расстреле семьи Николая II. Наш  «Последний лейб-медик» вышел спустя неделю после «огоньковской»  публикации.  Я был несказанно огорчен, но,  несмотря на обиду, вызванную потерей лидерства, история императорской фамилии стала основной темой всей моей дальнейшей творческой работы.   
Зато в другом вопросе нам с Владом повезло больше -  мы  первыми  в стране  добились передачи Русской Православной церкви  уникального храма, находившегося  на территории между заводом «Салют»  и Боткинской больницей. 

В 1909 году  храм Отрады и Утешения на  Ходынском поле был воздвигнут великой княгиней Елизаветой Федоровной в память супруга и всех верноподданных государя-императора, погибших в годы первой русской революции.    После очередной революции  – «великой октябрьской» – храм закрыли,  снесли  пять глав и звонницу,  разместили под сводами церкви общежитие, затем – склад и деревообрабатывающий   цех завода «Знамя труда». Дорогую серебряную утварь разворовали представители победившего пролетариата, в алтаре поставили станки, мраморный иконостас разбили, понастроили межэтажные перекрытия.   

Когда мы с Владом впервые оказались в храме, здесь визжали пилы, гремели сверлильные и  токарные станки, между этажами сновали пьяные работяги, везде валялись груды мусора, опилки, обрывки газет. Я  работал заместителем главного редактора, был в хороших отношениях с начальником столичного здравоохранения Анатолием Соловьевым,  главным врачом больницы Ильей Кузиным, имел выходы в ЦК КПСС. Влад вошел в доверие  иерархов  церкви, дневал и ночевал в Патриархии.  Благодаря  наработанным связям и удалось добиться передачи церкви Отрады и утешения, но  понадобились годы, чтобы восстановить утраченное благолепие.  Настоятелем  храма назначили  игумена  Иринарха (в миру Владимира  Грезина), впоследствии ставшего  епископом  Пермским и Соликамским, митрополитом Красногорским.

Вначале о возвращении оскверненного храма в лоно церкви много писали,  снимали телефильмы. Но вскоре церкви в массовом порядке начали передавать православным общинам, и  наш  приоритет  в этой области стал никому не интересен.  А затем  на какое-то время разошлись и наши с Владом творческие пути. Я  ушел  работать заместителем главного редактора в журнал «Врач», началась эпоха «СПИД-Инфо».   

Оставшись в «Медицинской газете»,  Лихолитов вновь  засел  за скучнейшие отчеты о научных конференциях и съездах. В какой-то момент он рассорился с главным редактором и оказался на улице. С помощью однокурсников ему удалось  устроиться  в популярный  общественно-политический еженедельник   «Мегаполис-экспресс». Я был искренно рад, что у Влада начался  новый творческий этап жизни.  Мы частенько встречались в ресторане или кафе, созванивались по телефону,  я заходил в редакцию «Мегаполиса».   
 ***
На некоторых людей Влад Лихолитов  производил  неприятное впечатление, другие  считали его  алкоголиком, странноватым чудаком, чуть ли не сумасшедшим человеком. Действительно, внешним лоском и  благородством манер Влад  не отличался. Он вечно ходил  в поношенных костюмах,  до блеска начищенных  стоптанных  башмаках;  при  разговоре  брызгал слюной, неопрятно ел, не стриг желтоватые ногти. Не приводила  в восторг  лихолитовская  привычка курить дешевые сигареты,  дарить  никому не нужные вещи и откровенная грубость, которой он бравировал. Если проводить ассоциативные параллели, то боюсь, что Влад более всего  напоминал персонаж Анатолия  Папанова в фильме «Берегись автомобиля». 

Вероятно, многие причины странностей характера и поведения моего друга росли из детства. Отец Влада погиб во время войны, совсем маленьким мальчишкой его отдали в Тульское суворовское училище, которое он окончил с серебряной медалью.  Влад  любил вспоминать годы, проведенные в училище, хотя, думаю, именно казарменное воспитание оставило неизгладимый отпечаток грубого солдафонства, исправить который не смог ни факультет журналистики МГУ, ни годы работы на телевидении, в редакциях центральных газет, ни общение с  выдающимися учеными страны.      

Но показная грубость и плохое светское воспитание  не смущали меня, гораздо больше  подкупала безукоризненная честность Лихолитова. В нем чувствовался  огромный потенциал  духовного благородства, врожденная русскость натуры и, несмотря на показную грубую  браваду,  внутренняя беззащитность. Он  не выносил мата,  был замечательно  умен, великолепно играл в шахматы  и любил  щегольнуть знанием русской лирики.  Да и то сказать: не многие могут похвастаться тем, что в шестьдесят с лишком читают Гомера и переписывают от руки   Библию.  А еще у него в семье, как и у нас,  жил пес-водолаз по имени Тима.

Влад был щедр на добрые дела. Когда  у моего сына начались проблемы с учебой в медицинской академии,  Лихолитов, задыхаясь, едва переступая ногами, ходил в ректорат,  к заведующим кафедрами. Илья получил академический отпуск, а Влад в очередной раз попал на больничную койку.

К шестидесяти годам  Лихолитов заметно сдал -  растолстел, появилась одышка, возникли проблемы с сердцем. Несколько раз я настаивал на госпитализации, договаривался о месте в клинике. На  время удавалось привести его в форму, но потом Влад вновь начинал курить, выпивать, и болезнь отвоевывала утраченные позиции.

Несмотря на то, что во мне  силен инстинкт мужской дружбы, я отнюдь не считаю   необходимым изводить себя друзьями; не думаю, что товарищество неизбежно подразумевает постоянные встречи, доверительные беседы и откровения. Влад был более требователен,  ревниво относясь  к моим тогдашним творческим, финансовым и прочим успехам.  Думаю, во мне он нашел близкого по мыслям,  интеллекту, переживаниям  человека, с которым ему было легко и просто, и он не хотел отдаляться.  Шутя, он звал меня  Сашутой или  врачом-расстригой.  Владу  удавалось поразительно  четко определить чувства и ощущения, в которых я сам не мог разобраться. Он  умел  более глубоко заглянуть в суть проблемы, найти правильное  решение сложного вопроса. Влад стал  неким моральным ориентиром, с которым я так или иначе сверял мысли и дела, и совсем не случайно его смерть и моя балансировка на грани жизни и небытия  совпали до невероятности.  Наверное, в тот момент, когда хирурги остановили мое сердце, а Влад испустил последний вздох,  наши души встретились в ином  измерении.  Думаю,   Влад сумел уговорить Того, от Кого все зависит в этом мире,  «оставить Сашуту там, на Земле – пусть  он еще поживет…».

 А еще спустя месяц,  от тоски и горя, так и не дождавшись моего возвращения,  умер мой самый любимый и верный пес – водолаз Ганя.  Эти две смерти, безусловно связанные между собой, есть подлинная цена моего выздоровления.  Слишком высокая и незаслуженная мною цена…   
                ***   
               
Старший корреспондент отдела лечебно-профилактической работы «Медицинской газеты»   Юрий Борисович Блиев представлял  яркий типаж газетного репортера. Если бы понадобилось  характеризовать этого человека  только одной-единственной чертой, одним качеством, то пришлось бы признать: это  был самый циничный человек, которого только довелось  повстречать на своем пути. Учитывая, что большая часть жизни прошла в окружение медиков и журналистов, подобное определение стоит дорогого. Не блистал Блиев и приятностью манер: напившись, становился вызывающе  бесцеремонным, амикошонство переплескивало через край, он горлопанил, требовал внимания к собственной персоне, неприлично приставал к женщинам.               

Вполне естественно, что  немало людей считали Блиева «нерукопожатным» господином.  К примеру, порядочный и честный Влад Лихолитов, по его собственному признанию,  испытывал к Блиеву  ощущение омерзения, какое  встречается  у людей лишь в отношении к змеям или жабам.  Я не испытывал столь негативного чувства.  Более того,  Блиев привлекал остротой суждений, нетривиальным взглядом на события и  людей. Стоило присмотреться, чтобы заметить у циничного и нагловатого Блиева вполне симпатичные и привлекательные черты.  Во-первых, его циничность была, скорее, добродушного свойства,   язвительные  остроты редко обижали – он больше подтрунивал  над объектом своих шуток, чем пытался оскорбить.   Хотя Блиев ставил деньги превыше всего и, как  утверждали,  был способен за копейку удавить собственную мать,  его  отличала  широта натуры, а  бесшабашность, с которой он рассчитывался в кабаках, приводила меня в восхищение. В момент душевного подъема, спровоцированного  выпивкой, Блиев любил делать щедрые подарки. Правда, придя в себя, он частенько требовал  подарок обратно.               

– Понимаешь, я вчера перебрал малость. Так что я заберу галстук, а то жена будет ругаться. 

 Юрка  утверждал, что таков  древний кавказский обычай:  поиграл, мол, верни назад...  В принципе, в подобном поведении есть определенный резон: ведь одним подарком  можно  последовательно осчастливить  не одного, а  несколько десятков  человек. Похоже,  он относился и к обещаниям, на  которые всегда  был скор: «Я хозяин своего слова: сам дал его, сам и заберу».

 Зато, в отличие от подавляющего большинства  «медицинских» журналистов,  Юрка обладал незаурядным талантом стилиста. Он  великолепно владел  словом,  интонацией, умел придать ироничный подтекст самому выспреннему официозному материалу.  Пафосный  лозунг «Наша цель – коммунизм» в блиевском  исполнении больше напоминал приказ командующего натовскими военно-воздушными силами, чем призыв к строительству бесклассового общества. 

Даже  внешностью  Блиев приметно  выделялся  среди невыразительной редакционной братии. Усатый, с мясистым кавказским носом, он походил на замечательного грузинского  актера Серго Закариадзе, сыгравшего главную роль  в фильме «Отец солдата».  Заметно обрюзгший уже к сорока годам, Блиев одевался с нарочитой небрежностью, но непременно  в дорогие модные вещи. Любимыми нарядами Блиева были  шейный платок, клетчатая кепка и  замшевая куртка.  Он постоянно курил вонючие кубинские сигареты, даже в помещении прикрывая ладонью пламя зажигалки –  привычка, по которой безошибочно узнавался реликт московской шпаны пятидесятых годов. Говорил Блиев низким, с хрипотцой, голосом, лениво растягивая слова  и артистически матерясь.

У нас быстро завязались дружеские отношения,  сцементированные регулярными посещениями  ресторана «Нарва».   В подпитии  Юрка тыкал в грудь собеседника пальцем и хрипло декламировал  монолог  гайдаровского антигероя:

- Да, недаром, старик Яков, мы гремели кандалами в сибирской глуши, махали шашками на фронтах гражданской войны, кровь проливали  на кронштадтском льду. Смотри,  каких орлят вырастили себе на смену… 

 Я быстро перенял у него цитату, и вскоре старик Яков стал появляться у нас почти в каждой мизансцене, озвучивая кандальным звоном самые неожиданные ситуации. 
Вокруг Блиева постоянно роились сомнительные, но чрезвычайно занятные личности.  Один из них, Семен Агаджан, довольно известный диетолог, часто выступавший в популярных изданиях, разрабатывал оптимальные лечебные  диеты питания при различных заболеваниях.  При советской власти томный, изнеженный Сема умудрился схлопотать восемь лет колонии строго режима за домашние просмотры легкомысленной  «Эммануэль».  В редакцию Сема заявлялся ближе к концу рабочего дня с портфелем, плотно  набитым бутылками и закуской, что дало Блиеву повод удостоить знакомого кличкой «Автопоилка».  Мы запирались в кабинете и допоздна слушали грустные повествования Автопоилки  о превратностях жизни на зоне.  Постепенно Сема оправился от перенесенной травмы, его  дела  пошли в гору, он организовал кооператив,  разбогател, выпустил несколько брошюрок о вкусной и здоровой пище, а потом выехал в какую-то Америку или  Францию…
               
                ***            
               
 Полной противоположностью разгильдяю  Блиеву смотрелся  Илья Борисович  Готгельф,  подписывавшийся псевдонимом Борич.  Он уже вышел на пенсию, но продолжал работать в редакции.  Психолог по образованию, окончивший в свое время Московский университет, Илья Борисович был лучшим образцом старого еврейского интеллигента. Мягкий, ироничный, очень вежливый и выдержанный,  Борич, даже когда волновался,  не повышал голоса, только начинал нервно покашливать, поднося руку к лицу.  Опытный  журналист и мудрый человек,  Готгельф   на первых порах очень помог мне освоиться в новой обстановке. Он часами рассказывал о профессиональных секретах, вводил в курс дела, брался за редактирование сложных материалов. Мы  беседовали на самые разные темы, касавшиеся жизни, журналистики, странных событий, происходивших в стране. Несмотря на разницу в возрасте, наши взгляды, как правило, оказывались схожими.  Случались и забавные эпизоды. Так, я страшно удивил старика, обнаружив  умение играть в шахматы. Борич был завзятый и сильный шахматист. Однажды я предложил ему сыграть партию и неожиданно выиграл. Надо было видеть изумленное лицо старшего коллеги,  явно не ожидавшего подобной прыти. Но большего  мне достичь не удалось, в дальнейшем в самом оптимальном варианте  лишь удавалось свести партию к почетному ничейному исходу. 

Уже через день после моего прихода в редакцию,  мы с Готгельфом по заданию главного редактора  отправились брать интервью у заместителя министра здравоохранения А. Москвичева. Интервьюером я тогда был никаким, но Илья Борисович очень лестно представил меня высокопоставленному чиновнику и предложил задавать вопросы.   Потом я сделал десятки, а может, и сотни  интервью с выдающимися учеными, звездами  кино и эстрады, писателями, политиками, художниками, но то первое, очень скромное интервью  осталось в памяти.               

Илья Готгельф умер во время  поездки в Португалию.  Хоронили старого журналиста на Ваганьковском кладбище. Потом были многолюдные  поминки с   водкой, блинами, кутьей, воспоминаниями из редакционной жизни. Особенно  шумел и балагурил  Юрка Блиев. Разошлись затемно. На следующее  утро Блиев  подвел итог траурной церемонии: «Без меня вчера там  было бы чертовски скучно».      
               
                ***
Журналистское сообщество всегда славилось  разношерстностью. Среди сотрудников редакций  оказывались   учителя, психологи, инженеры, библиотекари. Нередко встречались бывшие военные, юристы, неудавшиеся артисты и режиссеры.
   
 В редакции «Медицинской  газеты», кроме меня,  работал еще один профессиональный медик. Это был руководитель отдела науки Владлен Григорьевич Бородин. Вообще-то,  он был военный врач, то есть,  не совсем военный и уж совсем не врач...   Бородин красил волосы, а, сидя в кабинете, чтобы не испортить прическу,  надевал сеточку,  отчего напоминал потертый глобус.  Бородин был  откровенно глуп и, не умея сочинить даже репортажной заметки,  вел в газете рубрику «Конспект практического врача»,  не требующую никаких журналистских способностей. Зато в искусстве надувать щеки,  умении сохранять постоянную   серьезную мину,  ему  отказать было нельзя. Он не жаловал  остряков и   шутить  не любил, может, по той причине, что  сам являлся не слишком удачной шуткой природы. Правда, ему был близок  армейский юмор, но в обществе Блиева и  Готгельфа он старался молчать. Короче говоря, если его и не называли форменным болваном, то только по той причине, что, выйдя в отставку и оставаясь болваном,  он перестал носить военную форму.   
                ***               
Во время одного из первых визитов в редакцию  Воевода  познакомил  меня с высокой, плоскогрудой и очень близорукой  девицей,  которую звали  Женей Аграновской.  Как  выяснилось, Аграновская оказалась не совсем Аграновской, поскольку  это была ее девичья фамилия, которой она подписывала свои статьи в газете. В паспорте она значилась как  Евгения  Борисовна Лещинская.

 Женьке не было и тридцати,  но она  уже успела овдоветь  и  жила с пожилой матерью и маленьким  сыном.  Аграновская оказалась  симпатичным и славным человеком, совмещавшим, казалось бы,  несовместимый набор самых разных качеств. Талантливая  журналистка, материалы которой постоянно отмечались как лучшие публикации, она была совершенно  безалаберной  сотрудницей, отчаянным лодырем и прогульщицей.  Удачно вписываясь в образ «ужасного ребенка», Женька   умела  оставаться веселым,  щедрым и открытым человеком. Всерьез поссориться или обидеться на нее было трудно, хотя вряд ли в редакции нашелся  бы хоть один человек, способный  потягаться с ней по части  злословия и сплетен.  Мастеров  жанра  было в избытке, но так искусно приврать, переиначить действительное происшествие в смешной анекдот  могла только Женька. Причем делала она это без малейшей выгоды для себя. Более того, подчас за каверзные  шуточки ей крепко  доставалось от людей, не умевших должным образом оценить изощренную иронию  Ноздрева в женской юбке. Но Аграновская не унывала, спеша отыграться на других  более тонких ценителях  юмора… 
               
Женька  пребывала чрезвычайно   высокого мнения о собственной внешности, утверждая,  что  мужик, не обращающий на нее внимание, несомненно, педик.  Этот медицинский термин Женька чрезвычайно любила,  используя при каждом удобном случае. Однако я, будучи мужиком, исключительно естественной ориентации,  воспринимал  Аграновскую только в роли хорошего товарища, коллеги, оставляя ее сексуальность для любителей острых ощущений. Даже изрядное количество алкоголя,  употребляемое в компании Евгении Борисовны, ни разу не породило  суетного  желания  романтического  продолжения застолья.  Справедливости ради необходимо отметить, что вокруг Женьки постоянно  крутились мужики,  очевидно, находившие ее вполне сексапильной особой. 
            
                ***         
Я несколько погрешил против истины, написав, что первым человеком, с которым  познакомился в редакции «Медицинской газеты»,  был Володя Воевода. На самом деле еще на молодежном фестивале  я встретился с корреспондентом отдела  информации Люсей Золотовой. Отец, осетин,  нарек  дочь звучным именем  Люция, образовавшим   с отчеством  непроизносимое для русского человека словосочетание –  Люция Гамбуловна.  Конечно, жить и работать под таким флагом в России немыслимое дело, и Люция Гамбуловна,  оставив родовое имя для паспорта, стала  для знакомых  Людмилой Григорьевной, а для друзей  просто Люськой.   

В «Медицинской газете» нам не приходилось особо часто сталкиваться по работе, разве что сидели на планерках, дежурили в типографии,  встречались на  выставках и конференциях,  ездили в командировку  в Ташкент.  Но жизнь сложилась таким образом, что,  уйдя из редакции, мы нашли друг друга.

Говорят, что дружба между мужчиной и женщиной невозможна.  Наши отношения с Золотовой  опровергают этот примитивный подход к человеческим отношениям.  Люся оказалась  настоящим другом, сопереживавшим в  радости и невзгодах, без всяких просьб приходившим  на помощь в трудные минуты жизни.    В середине 90-х  годов, когда я болтался на «вольных хлебах», существуя  лишь на  гонорары, она  крепко выручила, сосватав меня  в редакцию «Российских вестей».  Когда Золотова стала главным редактором газеты «Врачебные тайны», то вскоре   пригласила меня  на должность научного обозревателя.   

Владельцем и основателем  «таинственной»  газеты,  входившей  в  издательский холдинг  «Частная   жизнь», был  Виктор Шварц – продувной, но неплохой   мужик. Платил он не Бог весть  какие  деньги, но они позволили выжить в тот непростой период.  После закрытия  «Врачебных тайн»  Люська оказалась  без работы,  тогда, в свою очередь,   удалось  пристроить ее обозревателем в журнал «Предупреждение», где тихо, не слишком утруждаясь, мы и продолжали трудиться долгое время. 
Золотова была лет на двенадцать старше меня, но энергией и темпераментом могла потягаться с  молодыми парнями.    В семьдесят с лишним  она не менее пяти-шести раз в год улетала отдыхать  в самые разные точки планеты, от Индии и  Кубы до  Сардинии и  Греции.

Люська старалась не пропускать презентаций и открытия выставок, где подают  вкусные закуски, наливают непаленые виски и джин, до  которого она  была большой любительницей.  Обычно подобные тусовки случались на открытии всевозможных конференций, съездов, выставок и слетов.  После окончания официальной части  журналистскую братию приглашали  в  зал, где на  столах выставлялась  закуска:  колбаса, кусочки ветчины на пластмассовых шпажках, пирожки, вазочки  с черными оливками, фрукты, неизменный сладкий перец. Если же устроители  желали пустить пыль в глаза,  стол приобретал более привлекательный вид: появлялся жульен, красная рыба, а подчас дело доходило до горячих блюд или икры.   
Как только заветные двери открывались,  чинно сидевшие  акулы пера срывались с мест,  на ходу засовывая  в портфели блокноты, нетерпеливо  устремлялись к столам.  Несмотря на амбиции и репортерский гонор,  здесь не было место светским приличиям и этикету.  Толкаясь и  матерясь, журналюги из престижных изданий торопились наполнить халявной  снедью тарелки. Некоторые, что понаглей,  жрали,  не отходя от фуршетных столиков,  ревниво оберегая захваченный участок от посторонних.

 Помню,  на большом банкете в Колонном зале по случаю тысячелетия Крещения Руси мы с Лихолитовым замешкались с интервью, которое брали у настоятеля Елоховского собора протопресвитера Матвея Стаднюка, и опоздали на фуршет минут на десять.  Войдя в огромный зал, я остолбенел  при виде обглоданного остова  двухметрового  осетра, возвышавшегося на столе.  Толпа, состоявшая из  журналистов, атеистов, активистов общества «Знание»,  попов в пышных бородах и скромных иноков в  потертых рясах, объединенными усилиями уничтожила огромную рыбину за считанные минуты.  Влад  крайне огорчился и потом долго  упрекал меня за медлительность, стоившую нам деликатеса.  Но ничего исправить уже  было невозможно. Опаздывать  здесь, как и в битве под Ватерлоо, не стоило:  кто опоздал, тот  проиграл…
Но мне никогда не грели душу  фуршеты, банкеты и прочие мероприятия, где лилась дешевая водка,  раздражали люди, с голодным урчанием  рвущиеся к банкетным столикам,  смешили  выспренние тосты и застольные речи. Но без  презентаций, банкетов,  деловых встреч обойтись в журналистской жизни  невозможно, хотя  и без них поводов для выпивки журналистам хватало с избытком. 
     ***
Журналистская работа подарила  возможность  общаться  с людьми, представлявшими  элиту тогдашнего  российского  общества. Я сошелся  с милым  Алесем  Адамовичем, так и не избавившимся в Москве от своего белорусского  говорка,  познакомился с семейством Михалковых,  А. Прохановым,  С.  Куняевым,  Р. Виктюком, встречался с тогдашним законодателем политической конъюнктуры  Виталием Коротичем,  подружился с академиком Анатолием Андреевичем  Воробьевым;  брал интервью у Ани Жирардо,  скандального Жириновского и отставленного генпрокурора Юрия Скуратова, у будущего Святейшего Патриарха Кирилла,  многих известных  ученых, актеров, художников.  Но, пожалуй, больше всего я дорожил дружбой  с академиком и писателем Львом Лукичом Хундановым.
          ***
 Было, было время, когда в  ресторане Центрального   дома  литераторов  собиралась элита писательского цеха.  Сумеречный  зал особняка  на тогдашней улице Воровского, выполненный  в стилистике  мрачноватой готики,  почитался едва ли  не за  самый престижный корпоративный столичный ресторан, перед которым  меркли  рестораны  союзов журналистов и композиторов и  даже ресторан ВТО на углу Пушкинской и улицы Горького.   

  Обычно мы приходили сюда вместе с Левой Хундановым и шли конечно же не в прокуренный, туго набитый пьяными литераторами дешевый подвальный ресторан,  а сразу направлялись в  строгий  Дубовый  зал,  где горел  камин и тихо играл рояль.  Заказывали  селедочку с картошкой, пирожки, какое-нибудь жаркое, графин водки.   
    
     Лев Лукич Хунданов  – бурят по национальности,  родился в  Улан-Уде.  Я никогда не бывал в тех краях, но,  по отзывам знающих людей,  авторитет приятеля  на его далекой  родине был непререкаем. Одного слова Хунданова оказывалось  достаточным, чтобы задействовать массу людей и всевозможных учреждений.  Хотя родители Левы работали обычными врачами, его  род в Бурятии считался  знатным и древним.  Сам Лев Лукич  окончил столичный  медицинский институт, аспирантуру, защитил кандидатскую и докторскую диссертации, затем,  став академиком,  служил в некоем  таинственном учреждении  на Пречистенке, занимавшемся разработкой военно-стратегических проблем. Что там делал Лева, какую роль он играл в развитии отечественной оборонки,   так и осталось неизвестным.   

 Нас познакомил  Лихолитов, которому Хунданов принес какие-то заметки.   Влад особо отметил, что Лев Лукич известный киноактер. На самом деле Лева сыграл лишь эпизодическую роль в малохудожественном фильме, но внешне смотрелся он вполне артистически. Невысокий, плотный, с седеющей шевелюрой и седой же,  аккуратно подстриженной бородкой, он  походил на японского Дон Кихота. В начале знакомства Лев Лукич чрезвычайно внимательно следил за внешностью – одевался добротно и элегантно, подстригался и делал маникюр  в дорогой  парикмахерской,  распространяя аромат французского парфюма. 

Хунданов был лет на десять старше, но мы быстро перешли на «ты» и подружилась.  Импонировал мягкий,  незлобивый характер Льва, своеобразное остроумие, недюжинный  интеллект, всегдашняя готовность прийти на помощь словом, делом, кошельком. Лева протежировал вступление  в Союз писателей,  приходил на мои вечера и презентации,  знакомил с разными знаменитостями.  Я, в свою очередь,  помогал академику писать газетные  статейки, тешил его честолюбие, вводя  в редколлегии различных изданий, навещал в больнице, когда он болел.

 В московской писательской тусовке  Хунданова знала каждая собака, хотя  он выпустил  всего  две книжки слабеньких очерков и напечатал в «Нашем современнике» роман, о котором, при всем желании не могу   вспомнить ровным счетом ничего – ни названия, ни сюжета. Да и  большинство  хундановских  газетных  опусов чаще всего сочинять приходилось за него, поскольку Лева, хотя и носил титулы доктора медицинских наук, профессора и члена-корреспондента  Академии медицинских наук, но внятно излагать на бумаге мысли  затруднялся, оставляя эту  работу для журналистов. Зато ему были ведомы  секреты акупунктуры,  восточных нетрадиционных методов лечения и  прочих популярных тогда  тибетско-буддистских шаманских   штучек.   

Лев Лукич  лечил известных актеров, балерин, писателей, был вхож в дома политиков и партийных бонз, получая за медицинскую практику солидные гонорары. При всем том  Лева оставался бесконечно  грустным и одиноким  человеком,  страдавшим, несмотря на все  регалии и научные степени,  полным комплексом неполноценности. 

По-видимому, начала его бед  и печалей лежали  в неудавшемся романе с  известной  киноактрисой Ольгой Матешко.  Как-то он познакомил нас в ресторане ЦДЛ.    Она тогда жила в Америке и, по-видимому, чувствовала себя преуспевающей бизнес-леди. Я  никак не мог понять, что связывает  темноволосую, высокомерную, очень красивую женщину и пожилого бурята – слишком уж  разнились  их интересы, профессии, религии. Даже физиологически они, казалось, мало подходили друг другу. Может, я  ошибаюсь, но полагаю, что для нее роман с Левой был чем-то вроде экзотического приключения, эпизодом одной ночи;  для него же  их встреча стала историей всей жизни.

 По вечерам Лева звонил по телефону и начинал разговор неизменным вопросом: «Могу я поговорить с живым классиком?»  Мы долго болтали  о пустяках, потом он  начинал рассказывать   о своих горестях, в которых, увы, помочь  я ничем  не мог. К тому же  Лева был хронически невезучим человеком,  он регулярно попадал в какие-то сомнительные истории,  у него то воровали документы и деньги, то он терял рукопись книги или  ломал руки и ноги. А когда окончательно пропала надежда на продолжение романа с актрисой, он тяжело запил. 

Я не раз бывал в его квартире неподалеку от Белорусского вокзала. Добротная мебель, дорогие безделушки, приличная библиотека – вполне комфортное и ухоженное жилище академика-холостяка.  Тем  более пугающее впечатление произвело его жилище, когда я приехал после отчаянного звонка Левы  по телефону.
 
 Перед этим он куда-то пропал. Я пытался разыскать  Леву, звонил его сестре,  но она лишь невнятно намекнула, что брат неожиданно отбыл в командировку и неизвестно, когда вернется (потом выяснилось, что он никуда не уезжал, а  лечился в наркологической больнице  после очередного  запоя). 

 Наконец, рано утром, когда  было темно,  позвонил Лева. Я  вначале обрадовался звонку приятеля, но после  первых слов почувствовал, что случилась беда. Лева  быстро и сбивчиво говорил, но смысла в его речи было мало.  Он мучился от похмелья и умолял привезти водки – самостоятельно дойти до магазина уже не мог. Я тогда сам был сильно простужен, но понял, что   надо ехать.

Когда Лева открыл дверь, я невольно остановился при виде сгорбленного, неряшливого старика с разбитым лицом и синяком под глазом. От былого уюта в квартире ничего не осталось, лишь голые стены, неубранная кровать, пустые книжные полки – он продал все. В туалете не осталось даже унитаза, вместо него зияла труба в полу, куда он справлял нужду. Мы прошли на кухню и сели за стол.  Трясущимися руками  Лева  налил водку в  стеклянную  банку из-под майонеза и жадно выпил. Это  было угнетающее зрелище. Я уговаривал товарища остановиться, лечь в больницу, переехать к сестре. Он  лишь потерянно кивал головой. Это была наша последняя встреча, через день позвонила его сестра и сказала, что Лева  вновь бесследно исчез.

Тело  Льва Хунданова обнаружили  на улице, он замерз, точно последний бомж.  Панихида проходила  в морге психиатрической больницы на Преображенке. Попрощаться с Левой собралось совсем немного людей.  Влад Лихолитов, Мила Ворожцова из «Медгазеты», писатель Валерий Поволяев, главный релактр «Нашего современника»  С. Куняев. Стас Куняев и я оказались единственными, кто  произнес последние слова о нашем друге.  Мир  праху  этого  доброго  и грустного  человека.   

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ТРЕЗВОСТИ

  Шутил, наверняка шутил князь Владимир, говоря о предмете веселия Руси. Вижу лукавую улыбку на светозарном равноапостольном лике низвергателя Перуна. Хорошо знал мудрый князь, выбирая религию под свою державу, – не веселие, а бытие - ести питие в нашем богоспасаемом Отечестве. Не в обиду будет сказано: пили на Руси всегда и все – бояре, холопы, стрельцы, царь Петр и его потешные, гусары, попы, шоферы, офицеры, ученые-физики, слесари-сантехники, врачи, ткачихи, футболисты…

  Для интеллигенции алкоголь стал надежным средством самоутверждения, позволявшим преодолеть пресное однообразие повседневности, компенсировать отсутствие возможностей реализации себя в творчестве, науке, искусстве.  Употребление спиртного формировало  определенные традиции, правила, ритуалы. В зависимости от принадлежности к той или иной разночинной категории, поведенческие модели значительно  варьировались, но суть их оставалась неизменной: выпить, чтобы забыться. Алкоголь позволял почувствовать свободным, снимал напряжение, придавал силу, эмоциональную остроту переживаниям. К тому же выпивка служила прелюдией к самым разнообразным приключениям, от любовных до полукриминальных – драк, скандалов, потасовок, да мало ли что бывало...

  Не обошел стороной алкогольный дурман и меня, и большинство моих друзей. Мы были молоды, безудержны, энергия била через край, и естественным предохранительным клапаном, позволявшим выпустить пар из кипящего котла, частенько служило горлышко бутылки.
                ***

   Если в школьные годы встречи с  винодельческой продукцией проходили более-менее благопристойно: на вечерники, дни рождения, танцы покупалась бутылка-другая портвейна, токайского или  сладковатой «Варны». Во  время походов  по букинистическим и антикварным  мы с приятелем обязательно заходили в магазин «Вино» в Столешниковом переулке или на первую линию ГУМа, где за 47 копеек покупали по бокалу шампанского брют. Леденящее шампанское замечательно освежало и бодрило. Окончание восьмого класса отметили, купив пять или шесть маленьких  бутылочек шампанского, которое выпили с одноклассницами, а потом использовали пустую тару для традиционно любимой мальчиками и девочками игры в «бутылочку», в ходе которой донышко и горлышко указывали пары, обязанные поцеловаться.

  Иное дело – студенческая пора. Тут уж щенячьей игрой в поцелуйчики и бокалом брюта дело не ограничивалось…  Портвейн стал непременным, практически постоянным  спутником нашего досуга, хотя  именовать благородным именем «портвейн» содержимое бутылок с ярлыками  «Агдам», «Солнцедар», «Рубин», «Крымский» или «Лучистое» – чудовищное преувеличение. Это было пойло, с меткостью ворошиловского стрелка  бьющее  по непутевым головам и молодой печени. Еще большим отравляющим эффектом обладали напитки, закодированные под номерами «33» и «777». Чтобы не запутаться в нумерации, к ним добавляли прилагательные, характеризующие колер ядовитого напитка: белый, розовый, красный. Белый считался почти изыском, зато от красного «33» шарахались даже законченные алкаши, не брезговавшие в период похмелья политурой. Но особого выбора не было – брали то, что имелось в ассортименте.

  Распитие портвейна составляло некий обряд, сходный с масонским действом. Обычно все начиналось с дегустационной пробы первой бутылки портвейна где-нибудь в ближайшем сквере или подъезде. После этого незамедлительно возникал классический вопрос русской интеллигенции: что делать? Единственно верным решением задачи считался ответ:  надо продолжить! Далее следовало определиться с тактикой – сколько? Количество закупаемых бутылок зависело от многих составляющих: настроения, финансовой наличности, погоды, планов на следующий день, отношений с любимой девушкой, грядущими экзаменами…  Свести многочленное уравнение к единому знаменателю считалось  возможным единственным способом – брали по максимуму.

  Теперь предстояло решить, где продолжить пиршество? Конечно, можно было бы отправиться к кому-нибудь домой. Но в таком варианте крылся немалый риск – встреча с домочадцами, женами или матерями, которые вряд ли бы встретили идею застолья с энтузиазмом. Поэтому, посчитав наличность, чаще всего отправлялись в ближайшее заведение общепита. Здесь у каждого были свои предпочтения, но имелись точки, пользующиеся общим уважением. Основным критерием выбора служил принцип соответствия цены и качества, то есть, чтобы за минимальную сумму можно было выпить как можно больше, при этом хоть чем-то закусив.

  На кулинарные изыски особого внимания не обращали: не все ли равно, чем потом блевать?  В том, что этот акт состоится,  никаких сомнений не было. Так, смирный, богобоязненный Саша Евсеев блевал с балкона концертного зала «Октябрь»; Васька Средняков неоднократно  отмечался  на эскалаторе в метро,  Перетрухин перессорил меня с соседями, жившими этажом ниже. Пуха тошнило тихо и незаметно, так что только специфический запах, доносившийся откуда-нибудь из укромного местечка, свидетельствовал, что Мишка успел-таки сотворить свое черное дело...
 
Поэтому к закуске относились снисходительно. За дешевизну ценились сизые пельмени, плавающие в уксусной лужице или чуть сдобренные разбавленной сметаной. Их подавали в дешевых забегаловках, где еду вкушали  стоя, не снимая пальто и кепок.  Более высокий уровень сервиса предлагался в красно-кирпично-стеклянных фабриках-кухнях – огромных обжираловках  для работающего люда, построенных конструктивистами еще в 20-е годы поблизости от больших заводов. На трех этажах размещались залы, способные вместить сотни представителей голодного пролетариата. Немытые, огромные окна, оштукатуренные стены, жиденькие столики, покрытые рваной клеенкой, по которой шустро прыгали залетевшие воробьи; ежеминутно готовые обрушиться стулья-инвалиды;  медленно ползущая лента конвейера с грязной посудой – примерно так смотрелись интерьеры фабрики-кухни...

Здесь, кроме пельменей, можно было взять борщ, щи, свежий салат,  на второе предлагались котлеты с макаронами, бефстроганов с картошкой, жиденький  компот. Такой обед стоил около полтинника, но мы приходили сюда не жрать, а культурно выпить. Поэтому меню обычно ограничивалось винегретом и котлетой. Чаще всего мы удостаивали посещением «жрачные» фабрики на Соколиной горе, около завода «Динамо» и на Ткацкой улице.

  Другой изысканной закуской почитались  горячие чебуреки, за которыми ездили  в кафе-«стекляшку», располагавшуюся  неподалеку от входа в парк «Сокольники».  Чебуреки таяли во рту, капал бараний бульон, от чего  руки моментально становились жирными и пахучими, как у монгольских батыров. Стоили чебуреки по 16 копеек штука, а съесть их можно было с десяток.

  Разумеется, распивать водку или вино  воспрещалось, о чем  недвусмысленно предупреждали грозные объявления: «Приносить с собой и распивать спиртные напитки строго запрещается!».  Но от того-то и не пропала святая Русь, что, несмотря на всю губительную строгость законов, принимаемых властями, их реализация редко доводилась до логического конца. Задолго до меня гораздо более изящно сформулировал эту мысль некий саркастический философ: строгость законов в России умеряется их несоблюдением…

   Войдя в пельменную, столовку или чебуречную, первым делом следовало подать соответствующий знак уборщице. Для этого следовало показать на карман, из которого выглядывало горлышко. Спустя минут пятнадцать, времени более чем достаточного, чтобы уговорить бутылку портвейна или вермута, к вам подходила местная тетя Катя или баба Шура в клеенчатом нечистом переднике, надетом поверх серого халата. В руках она обычно держала швабру и пустое ведро. Грязной тряпкой тетя Катя стряхивала со стола крошки на пол и небрежно бросала:

         – Давай, что ль…

   Заполучив пустую бутыль, она укладывала ее в ведро, накрывала тряпкой и величественно удалялась в подсобку. За этот натурализованный гонорар она приносила пару стаканов, не предусмотренных сервировкой стола, а главное, оберегала клиентов от внезапных набегов милиции. К концу рабочего дня подсобка оказывалась доверху забитой авоськами с пустыми бутылками. Рано утром, задолго до открытия столовой, тетя Катя в несколько ходок  с кряхтением и  превеликими трудами перетаскивала сумки к ближайшему приемному пункту стеклотары.  После пяти-шести лет отлично-усердной службы такая тетя Катя, вставив золотые коронки на все моляры, резцы и сохранившиеся молочные зубы и сколотив капиталец, удалялась на заслуженный отдых растить внуков и учить уму-разуму неразумных зятьев.

  К портвейну больше подходили карамелька, яблоко,  плавленый сырок «Дружба». Под чебуреки обычно пили водку – портвейн не имел права сочетаться со столь фундаментальной закуской. Некоторые, правда, предпочитали под чебуреки накачиваться пивом. Я никогда не мог, подобно фанатам пенного  напитка, поглощать его по десять-двенадцать кружек. Но, поскольку многие мои друзья любили побаловаться пивком, время от времени приходилось сопровождать их в походах по барам и пивным. В магазинах же за 37 копеек можно было прикупить только кисло-вонючее «Жигулевское», имевшее к пиву такое же отношение, как аэроплан «Илья Муромец» к древнерусскому богатырю.   

  По большим праздникам в престижных кинотеатрах или музейных буфетах подчас попадалось элитарные «Рижское», «Останкинское», а то и «Золотая марка». Подобная удача, как и находка замороженного мамонта, случалась нечасто, о ней потом вспоминали, рассказывая в подробностях процесс покупки и распития знакомым знатокам пива, которым оставалось лишь завистливо вздыхать.

  В 70-е годы, когда  витрины валютных «Березок» запестрели заморским диковинным баночным пивом, а люди стали изредка выезжать в зарубежные туристические поездки, на гастроли или в командировки, в Москве появилась мода на коллекционирование пустых  банок от импортного пива. Подчас порожняя жестяно-баночная экспозиция занимала целые полки на кухне или в серванте, чем-то напоминая собрание древнеегипетских мумий в Музее изобразительных искусств. В самом деле, древних египтян никто в живую не видал, а мумии – вот они, все как на подбор… Баночное пиво потребляли лишь избранные счастливцы, но пустые банки стояли чуть ли не в каждом втором интеллигентном доме. Полных, естественно, в таких коллекциях не попадалось, да и сама кощунственна мысль о том, чтобы хранить пивной дефицит, а не выпить сразу, могла прийти в голову только продвинутому стороннику «сухого» закона. Но тогда, к нашему счастью, о таковых еще не было слышно – будущий генсек, разваливший державу, Михайло Горбачев рулил где-то в Краснодаре, а профессор Федор Углов, еще не успевший забыться в старческом маразме, пытался оперировать несчастных больных.

  В одиночку пиво пить не принято. Пиво предрасполагало к общению, глубокомысленным рассуждениям о достоинствах футбольных команд, рассказам о бабах или охоте. Баня, где пиво составляло часть ритуального омовения,  для меня всегда оставалась  закрытой территорией – я брезговал туда ходить, боясь подцепить какой-нибудь грибок, а вид голых мужиков, пьющих пиво, порождал ассоциации с босховскими ужасами. Любые предложения сходить попариться и попить пивка я категорически отвергал, а после выхода фильма «Ирония судьбы»  баня, равно как и сам рязановский шедевр, навсегда превратились для меня в пошлые символы совка. Таким образом, для распития пенного напитка оставались только пивнушки и пивные бары.

  Что касается пивных, то они подразделялись по рангу и доступности. Об одном из известных столичных баров – «Яме» на углу Столешникова переулка и Дмитровки я уже рассказывал. Выше «Ямы»  котировался пивной ресторан-бар «Жигули», находившийся на проспекте  Калинина.  Перед  закрытыми дверями в любое время дня и вечера (ночами  московские рестораны не функционировали) всегда толпилась длинная очередь. Да и цены в «Жигулях», откровенно говоря, кусались, так что мы оказывались там редкими гостями.
 
Гораздо доступнее был пивной ресторан – «Саяны», открытый в конце  1960-х на Уральской улице за Щелковским шоссе. Здесь благодаря относительной близости от дома я бывал чаще. Разбитные официанты разносили пиво в глиняных кувшинах, можно было заказать приличную горячую закуску – купаты, лангет; неизменным атрибутом пивного застолья считались креветки, которые здесь смотрелись посвежей, чем в других злачных местах. Сюда можно было прийти с девушкой, не опасаясь конфликтов,  обязательных  в  обычной пивнушке или  в Столешниковом.

  Но «Саяны», как и другие рестораны, для студентов  оставались изыском, предназначенным для особых случаев, главным образом именно для свиданий с девушками, когда имелись далеко идущие  планы на продолжение банкета.

 Из ресторанов чаще других приходилось посещать  эрмитажную «Русалку», «Софию» на Маяковской площади, где подавали мясо на раскаленной решетке, под которой жарко тлели малиновые угли. Любил я и «Славянский базар», ресторан «Москву»  с  огромным вокзально-помпезным залом, в котором стояли десятки столов под накрахмаленными скатертями. Иногда днем заходили за порцией комплексного обеда в «Будапешт», «Прагу» или «Центральный». Комплексный обед,  современная калька   бизнес-ланча,   стоил около двух-трех рублей – сумма, доступная даже студентам, а блюда здесь готовили хорошие ресторанные повара, и посидеть в интерьерах исторического ресторана было очень приятно. Позднее, в начале 80-х годов, в ресторанах в дневное время  завоевала  большую популярность система  «шведских столов», когда можно было выбрать тарелку любой величины и за умеренную плату многократно подходить  к столу раздачи. Цена была  зафиксирована и не зависела от  количества поглощенных  блюд.  Но это было уже после окончания института, когда  рестораны  стали непременным элементом моей обычной жизни.

   В студенческое же время чаще всего приходилось довольствоваться теми недорогими кафе и пивнушками, что располагались в непосредственной близости от  места обитания. Так, в соседнем двухэтажном доме под номером 19 по Средней Первомайской  находилась довольно симпатичная забегаловка, известная всей местной выпивающей публике под названием «тухлый» бар. Сюда можно было заскочить  по дороге в библиотеку или магазин, чтобы на скорую руку пропустить кружку пива.

   Командовал точкой общепита пожилой еврей с печальной гримасой на асимметричном лице, весьма смахивавший на итальянского комического артиста Тото. Его помощницами были две рослые тетки, похожие между собой, как две сестры. Разнились они главным образом тем, что у одной росли славные усы и бакенбарды, а вторая, вместо этого несвойственного женской природе украшения, отличалась феноменально большой бородавкой на щеке, напоминавшей профиль вождя пролетариата. Столь замечательная черта внешности послужила поводом именовать буфетчицу исключительно Ильиничной, в то время как ее подруга удостоилась всего лишь титула Буденовки, в память о легендарном усатом комдиве.  Слава «тухлого» основывалась не только на буденовских усах и ленинской бородавке подруг-буфетчиц – пиво здесь разбавляли умеренно, а к пиву еще и продавали  вкусные, большие баранки, обильно инкрустированные крупными кристаллами соли. В экзаменационную сессию было приятно оторваться от учебников, выйти во двор, зайти в «тухлый», взять  кружку, десяток баранок и, сидя на бордюре тротуара, медленно потягивать холодное пиво в компании Юрки Калманова, жившего с Леной Стрелковской по соседству.

  Однажды  Тото решил разнообразить ассортимент  и завез импортное чешское пиво в запечатанных алюминиевых бочках. Но эксперимент с треском провалился: хотя приличное чешское пиво стоило дешевле отечественного «Жигулевского», завсегдатаи заведения оказавшись  отчаянными патриотами, категорически отказались потреблять заморский напиток.

    – Вишь, его в люминии хранят – еще отравимся, – бурчали  алкаши,  отправляясь на поиски родного «Жигулевского».

   Возможно, этот неудачный эксперимент вверг Тото в тоску, только вскоре он неожиданно уехал куда-то к себе на родину – то ли в Израиль, то ли в Италию. «Тухлый» без него быстро пришел в упадок, какое-то время здесь еще можно было выпить пива, но вкус его  все более напоминал какую-то иную жидкость, соленые сушки  исчезли из продажи. В конце концов, «тухлый» прикрыли, а вместо знаменитой когда-то точки культурного досуга местного мужского населения в его помещении открыли никому не нужную почту.

  К середине 80-х годов пивное дело по всей Москве пришло в полный упадок.    Вместо обычных пивнушек типа «тухлого» повсеместно начали открываться автопоилки, где пиво разливали автоматы, в которые надо было бросать двадцатикопеечные монеты. Здесь всегда было грязно, тесно, по стойкам бегали тараканы, а по углам наблевано. Знаменитые бочкообразные кружки сменили щербатые стеклянные пол-литровые банки, заполучить которые тоже было непростым делом – требовалось занимать очередь и терпеливо ждать, пока очередной алкаш  насытится и отдаст тебе замызганную тару. Но подобные заведения я брезгливо избегал.

   Около метро, на углу 9-й Парковой и Измайловского бульвара, находилось кафе «Эврика». Своим названием кафе было обязано молодежной моде начала 60-х годов, когда появлялись первые ВИА, физики и лирики упоенно спорили о смысле жизни и вместе собирались уплыть на какой-то раздолбанной бригантине к чертовой матери. Очевидно, предполагалось, что «Эврика» станет местом для проведения  диспутов, здесь будут петь доморощенные барды и читать стихи самодеятельные поэты. Но на поверку все вышло намного проще и мудрее: никаких комсомольских тусовок никогда в «Эврике» не отмечалось, зато около гардероба  открылся буфет, где можно было пропустить граммов сто пятьдесят водки, закусив пирожком или бутербродом.

   Уютным местечком было и кафе «Муза» на Сиреневом бульваре. Маленький, всего в один зал на несколько столиков, ресторанчик, казалось, имел легкий прибалтийский акцент в нашей акающей столице. Мы заходили сюда с Фритьофом, чтобы посидеть,  выпить, посмотреть на девушек, а заодно помечтать о будущих походах. Выбор блюд не отличался особым изыском, честно говоря, даже не помню, чем здесь кормили. Но было приятно, покуривая, сидеть в теплом полутемном кафе, смотреть в окно на улицу, где уже спускались сумерки, шел дождь и мимо пробегали пешеходы, накрывшись зонтами. Перед тем, как уйти, мы заказывали по рюмке ликера на десерт – это казалось очень круто…
***
   Для многих  сверстников и знакомых дружба с Бахусом кончилась трагедией: кто-то помер от перепоя, другим алкоголь испортил карьеру, подорвал здоровье... Нет смысла скрывать: и в моей судьбе  случались  неприятности, которым  я всецело обязан алкоголю. Но все-таки и приятных моментов, связанных с застольем, товарищескими вечеринками, веселыми нетрезвыми приключениями, неожиданными поворотами событий,  случалось немало; чего стоил один только фантасмагорический сюжет моего назначения председателем Общества трезвости Дзержинского района Москвы, где обитало, по меньшей мере, с  миллион алкоголиков. Но об этой истории чуть позже…

                ***

   В нашей семье выпивка никогда не была в почете.  Случались, конечно, ситуации, когда без спиртного не обходилось.  Обычно семейные вечеринки с гостями проходили скромно и воздержанно. Готовился крепкий обед с закусками, салатами, винегретом, обязательными пирогами, кулебяками, с первым и вторым блюдами. В таких случаях на стол выставлялась бутылка сладкого  кагора или шампанского и стеклянный пузатый графин, в котором мать загодя настаивала на лимонных корочках разбавленный спирт, принесенный от тетки Вали.
Отец выпить при случае мог довольно много, но подобных случаев на моей памяти практически и не было. Дед Евгений Толстикович никогда не выпивал. Зато, по рассказам отца, дед Сергей Крылов мог один осушить четверть белого вина, как раньше называли водку. Насчет четверти оставляю эту меру на совести рассказчика, но, тем не менее,  никто из строгих семейных критиков  Сергея Тимофеевича  в пристрастии к спиртному ни разу не упрекнул, что служит весьма убедительным алиби в его трезвеннического поведения. Оба брата отца и дядя Витя Григорьев также не увлекались выпивкой. По-настоящему выпивать начали только уже представители  моего поколения.

Однако открою  сокровенную тайну: в молодости я пить не умел и не любил это дело... Меня выворачивало наизнанку после третьей рюмки.  Стоило закрыть глаза, как  я немедленно проваливался в страшные воздушные ямы, от которых бросало то в жар, то в холод. Здоровая натура  бунтовала, сопротивлялась спиртному, но отчего-то так сложилось, что большинство славных, добрых, умных людей, с которыми  сводила судьба на  длинном жизненном пути, были  если и не законченными  алкоголиками, то крепко выпивающими людьми.  Оставаться  белой вороной  в их обществе представлялось  недостойным и нелепым.  Желание не отставать от приятелей, быть в лидерах  перевешивало отвращение к алкоголю. Сашка Лахно прочил мне будущее великого нарколога, утверждая, что один только вид моей физиономии после выпитой рюмки способен навсегда отбить тягу к алкоголю у самого запущенного пьянчуги. Прошло немало времени, пока  путем постоянных тренировок и упражнений,  удалось погасить рвотный эффект, приучить организм поглощать немереное количество самой разнообразной жидкой гадости – от одеколона до элитного французского коньяка.

   Надо заметить, Сашка Лахно в некотором роде оказался провидцем: в самый разгар горбачевского сухого закона, когда я уже стал заместителем главного редактора центральной газеты,  обстоятельства сложились столь  неожиданным образом, что мне пришлось стать  ни много ни мало, а председателем Общества трезвости Дзержинского  района.

                ***
   По изустным журналистским преданиям, до революции в помещении редакции «Медицинской газеты»   располагался  то ли  трактир с номерами, в которых проживал Гришка Распутин, то ли публичный дом с кабаком,  который он посещал. Согласитесь – разница невелика, как говорится,  что в лоб, что по лбу. При любом раскладе  буйный дух знаменитого старца реально витал в редакционных  коридорах, а потому   ****ства и пьянства здесь хватало в избытке.  Следует сказать, что мой приход в редакцию совпал с апогеем горбачевского сухого закона. Хотя официальными идеологами общенациональной  трезвости считались  член  Политбюро Егор Лигачев и выживший из ума академик Федор Углов, народная молва приписывала появление сухого закона супруге генсека Раисе Горбачевой, ставшей одним  из самых ненавистных символов перестройки.

   В редакции «Медицинской газеты», как и во всех крупных организациях, по разнарядке из райкома партии  было организовано отделение Общества трезвости, куда  тотчас записались парторг, комсорг, председатель месткома и  примкнувший к ним спецкор  Юрка Ишмаев, рассчитывавший, что проявленное  рвение окажется полезным  для карьеры. Остальные с ухмылками отдавали членские взносы, но вступать в ряды активных борцов с алкогольно-пивным злодейством не спешили. Было забавно наблюдать, как люди писали  заметки о вреде пьянства, распивая по ходу дела бутылку водки.  Но вскоре  случилось происшествие, после которого мне стало не до смеха. 

   Дело было так... Только что вышел приказ о моем официальном утверждении  в статусе заместителя главного редактора  и,  к обязанностям руководителя отдела,  прибавилось огромное количество новых забот, отнимавших массу время. До позднего вечера я просиживал на работе, только изредка позволяя расслабиться с друзьями.  Зато уж расслаблялись по полной программе, как говаривал Александр Сергеевич: «Пили по-обыкновенному, то есть очень много»…  Как-то, явившись в редакцию наутро после такого «обыкновения», я столкнулся в коридоре с приятелем и постоянным  сотрапезником  Юркой  Блиевым,  пребывавшим в блаженном полупьяном состоянии. 

    –  Доколе,  старик Яков, терпеть нам муки по утрам? Не для того мы махали шашками в гражданскую войну, чтобы мучиться похмельем... Пора брать «Нарву», – мрачновато изрек Блиев при виде моей невыспавшейся  физиономии. 

   «Нарвой» именовался  ближайший  ресторан,   но  язык подвыпившего Блиева приобретал   лапидарную изысканность  кладбищенских  стелл.   Откладывать трапезу в долгий ящик страшно не хотелось,   но необходимость  подготовить заметку в   номер  заставила сесть за пишущую машинку. Не успел я напечатать врез к статье, как  звонок внутренней связи настоятельно потребовал  зайти в кабинет главного редактора. Лихорадочно соображая, к чему такая спешка, я отправился к Щеглову.   

     – Присаживайтесь, Александр Николаевич, у меня  серьезный разговор, – сумрачно произнес начальник,  восседавший за огромным письменным столом.  Нельзя сказать, что подобное начало беседы вызвало прилив энтузиазма, но я уже привык к манерам главного редактора и, не чувствуя за собой никаких свежих грехов, приготовился слушать.

     – Вы  работаете у нас уже почти два года. В целом я доволен вашими успехами, – при этих словах главный  внимательно  посмотрел мне в глаза.  Трапеза в «Нарве»  ставилась под сомнение. – Вероятно,  я недолго буду работать главным редактором. В отделе  пропаганды мне предложили перейти в другое издание и попросили выдвинуть достойную  кандидатуру на это место, – начальник встал и внушительно постучал волосатой ручище по спинке своего кресла. –  Я предложил вас. Надеюсь, вы не против такого расклада?

    Что я мог на это ответить?   Конечно,  было лестно оказаться в элитном статусе, да и руководить  газетой я наверняка смог бы не хуже большинства  других главных редакторов центральных газет. Думаю, что через уже пару месяцев мне смертельно надоело  бы сидеть в редакторском кресле, надувать щеки и  лебезить перед каждым заместителем министра или инструктором ЦК КПСС, но все-таки карьерная перспектива представлялась очень заманчивой, от нее захватывало дух, кружилась голова.  К счастью,  ответа на поставленный вопрос не требовалось. Щеглов, выдержав многозначительную  паузу, продолжал:
 
      – Сейчас вам необходимо как можно активнее проявиться, зарекомендовать себя надежным партийным и общественным работником.  Для этого предоставляется прекрасный случай...  В горкоме предлагают выдвинуть из нашей редакции кандидатуру  на пост председателя районного Общества трезвости. Должность ответственная,  отвечает, как говорится, требованиям политического момента. Соответственно, и требования к кандидату на это место предъявляются крайне высокие.  Это должен быть коммунист, врач и человек публичный, умеющий хорошо говорить на собраниях, обладающий даром убеждения, способный повести за собой людей. Кроме того, он обязан являть собой пример высокой нравственности и образец  достойного поведения.  Предлагали эту должность мне, но я  занят сверх головы,  готовлю доклад для министра, – начальствующая рука небрежно легла  на  пачку с бумагами, из-под которых  предательски выглядывал  фрагмент нерешенного кроссворда.  –  Так что, Александр Николаевич,  вам предоставляется прекрасный шанс показать себя.

     Надо заметить, что Дзержинский район Москвы, где находилась наша редакция,  вершиной треугольника упирался в  Колхозную площадь, а основание  покоилось где-то за Бибирево и Свиблово. Количеством жителей, заводов,  строительных предприятий  район легко мог поспорить с крупным областным городом. Народ здесь жил в основном рабочий, крутой, выпить не то что любил, а жить не мог без бутылки,  и говорить о трезвом образе жизни и необходимости введения сухого закона на территории  района, на мой взгляд,  мог только очень глупый демагог горбачевского пошиба.  Стараясь не распространять запах перегара, я попробовал с достоинством возразить: 

      – Я ведь не трезвенник, случается, выпиваю. По праздникам... Вот вчера, например,  был день Парижской коммуны. Да и в семейной жизни я, знаете ли, далеко не образец – два раза был разведен… Может, кого из девушек выберем?  – робко попытался я  отстоять свободу.

     – Никто из нас на должность святого не претендует, – наставительно заметил мудрый Щеглов. – Но вы коммунист и должны выполнять решения райкома… Сегодня в четырнадцать  часов мы поедем в райком партии, я вас представлю на бюро.

   Светлое видение «Нарвы» бесследно испарилось…  Вместо крахмальных скатертей и звона столового хрусталя замаячили постные физиономии  престарелых партийных функционеров,  в ушах зазвучали набившие оскомину лозунги о здоровой и трезвой жизни. Слаб человек… Мне бы грудь колесом, молнии в глазах, кулаком по столу:   – Нет, мол, не желаю я вашу трезвость, так ее и растак, пропагандировать! Я с Юркой Блиевым в «Нарву» похмеляться желаю идти, а не о вреде алкоголя глупости всякие говорить...
   Но  трусливо смолчал, промычал что-то елейное. И поплатился за мягкотелость, за дурацкий интеллигентский конформизм.  На бюро райкома  его члены с веселым удивлением  посмотрели на мою постную физиономию и выслушали характеристику,  напоминавшую некролог дервиша, умершего от жажды в пивном баре. Затем задали несколько довольно рискованных  вопросов, самый невинный из которых уточнял, когда я в последний раз употреблял вино. С чистой совестью я отвечал, что вино почти не пью, разве что по случаю, да и то исключительно сухое, с соответствующей случаю рыбой или дичью. Упоминать, что накануне мы с приятелем потребили  литр обычной водки,   я не счел необходимым, поскольку о водке вопроса не последовало. Председатель собрания хмыкнул и с усмешкой старого инквизитора  поздравил с назначением на высокую должность. 
 
   – Надеюсь, Дзержинский район отныне станет примером для всей столицы, и мы будем лидерами в деле борьбы с пьянством и алкоголизмом. Очень рассчитываем на вашу энергию и знания, Александр Николаевич, – услышал я на прощание.

     Увы, мучения на тот вечер не окончились. На мою шею готовился добротный хомут и снять его было делом не простым.  Для начала предстояло  присутствовать на  заседании в актовом зале Дзержинского райкома  партии, где  проходил  учредительный съезд районного Общества трезвости. Такой концентрации общественной глупости и лицемерия  ни до,  ни  после того трезвеннического собрания  слышать  не доводилось, хотя  всевозможных собраний, съездов, сходок и митингов в жизни было предостаточно.

    Тетка-контролер в сбитом парике с трибуны требовала не пускать пьяных  в метро, повысить стоимость проезда на этом виде транспорта, а полученные деньги направить на борьбу с пьянством. Особо коснулись деятельности вытрезвителей. Было много споров:  давать тюремный срок за попадание в подобные заведения или,  по выходу из алкогольного угара, немедленно сажать  пьянчуг в столыпинские вагоны и направлять прямым ходом на стройки коммунизма – БАМ или куда еще подальше.

  В заключение вечера выступил водитель троллейбусного парка, предложивший изъять из продажи кефир по причине содержащегося в нем этилового спирта. Научной аргументацией выступление не блистало, но докладчик сорвал бурные аплодисменты…   

   Когда я выскочил  из здания райкома уже в качестве главы Общества трезвости,  голова гудела набатным рокотом антиалкогольных лозунгов. Не глядя по сторонам,  я вышел из переулка на проспект Мира и вновь, нос в нос,  столкнулся с Юркой Блиевым.  В отличие от меня,  он время даром не терял,  был  беззаботно-радостно  пьян (что безошибочно свидетельствовало о халявной природе выпивки), возбужден и полон творческих планов. 

    –  Старик Яков, доколе?  В «Нарву» не пойдем – нет денег, да и жрать уже не хочется. Но не даром мы кровь проливали на кронштадтском льду?  Знаешь что, давай возьмем бутылку винца, махнем по стакашке...  Снимем, как говорится,  накопившийся стресс.

От подобного предложения новоиспеченному председателю Общества трезвости отказаться было невозможно, и вскоре с бутылкой сухого вина мы входили в какой-то темный  проходной двор.  Дальнейшие события радуют  банальной предсказуемостью. Не успели  разлить и выпить по первому стакану, как во двор въехал милицейский патруль. Из газика выползли два раскоряченных сержанта, оба  с одинаковыми  фиолетовыми  мордами и резиновыми дубинками наготове. 

– Так, указ о борьбе с пьянством нарушаем. Поехали в отделение! 

Не впервой, ох, не впервой  пересеклись мои пути-дороги  с колченогими, крепко рублеными  парнями в мышиного цвета мундирах. Доподлинно было известно, как надо с ними разговаривать: дал червонец  – и свободен. А тут что-то замкнуло, не сработало:  то ли оторопь от свалившейся  на голову  новой должности, то ли просто испугался, но только вместо разумно-переговорного  компромисса я избрал трусливый вариант бегства. Вмиг неповоротливые менты превратились в борзых гончаков. Меня схватили, скрутили и бросили в машину; Блиев взгромоздился на сиденье самостоятельно. Газик повез пойманных злодеев в отделение милиции. 

       – Мало того, что нарушили указ, так еще сопротивление представителям власти оказали. Бежать этот собирался? – Палец дежурного безошибочно уперся в мою грудь. – Давай документы! 

    Я протянул паспорт, за обложкой которого таилась заветная заначка,  немедленно перекочевавшая в карман милицейских порток. 

       – Где работаешь? 

   Опыт – сын ошибок трудных, давно научил ни при каких обстоятельствах не говорить правду ментам о настоящем месте работы, максимально скрывать  все данные о личной жизни, привычках, друзьях и знакомых.   

     – На АЗЛК, слесарем-контролером, спидометры проверяю,  –  пробубнил я,  пряча за спину руки: вдруг спросит, отчего пальцы не в мозолях,  а во въевшихся чернильных пятнах.

    С пьяного пролетария  спрос невелик,  и письмо с требованием наказать пьянчугу обычно направляли не на завод, а по домашнему адресу к участковому. Тому следовало дать бутылку или червонец –  и дело шло под сукно. А вот подвыпившего интеллигента, по мнению ментов,  стоило примерно наказать, утереть его очкастую рожу кляузой в институт или больницу, где этот урод работал.  И тут  уж начинались серьезные неприятности:  разбирательство на профкоме, партсобрании. Провинившегося  бедолагу судили всем миром – от уборщиц до директоров-академиков,   местком лишал путевок, начальство – премий,  в крайнем случае могли и уволить.

   В моем случае  грозило много  худшее. Председатель Общества трезвости, зам. главного редактора центральной газеты, попавший в милицию за распитие винища в подворотне –  даже трудно представить, какая шумиха поднялась бы в то время вокруг подобного инцидента, сколько нервных срывов стоили бы  разборки на партийных бюро и собраниях! 

    - Вашими спидометрами только говно мерить. Давай сюда, какие еще документы имеешь? 

    Все-таки и тут не оставил меня ангел-хранитель, спас, родной, уберег от беды: еще утром, до встречи с Блиевым,  кадровик забрал редакционное удостоверение, чтобы выдать другое, уже с новым званием – заместитель главного редактора. Я с облегчением  вытащил проездной билет и удостоверение ДОСААФ, с которым ходил пару раз в местный тир стрелять из мелкашки. Дежурный с недоверием посмотрел на мой архив.
    – Пошмонай его! 
    Корявый мент с удовольствием обшарил карманы,  и я навсегда лишился любимой авторучки с золотым пером, подаренной  на прощание коллегами в больнице.
     - Не, вроде все чисто! 
     – Что же с тобой, алкашом, делать? Вроде и не шибко пьяный – в вытрезвитель не отправишь… Ладно, посиди-ка пока в обезьяннике, я  тебе протокол о сопротивлении при задержании забацаю и штраф рублей в пятьсот выпишу, чтобы в следующий раз умнее был. Тоже мне,  бегунок нашелся.  Давай его в обезьянник! 
    –  Эй, ты, – дежурный в первый раз удостоил внимания  пьяненького Блиева, – пошел на хер отсюда, нечего здесь перегаром вонять!

    Спустя полтора часа я выходил из отделения, где остался протокол, который мог повлиять на всю дальнейшую судьбу. Пронзительный ветер крутил снежные вихри,  отчаяние переполняло душу.  Уязвленное самолюбие, оскорбления   рвали сердце, карьера представлялась рухнувшей, я уже  видел себя конченым человеком, героем газетных фельетонов, объектом насмешек и унизительных допросов. Гордость требовала немедленно написать заявление об уходе из редакции, в голове роились планы бегства из Москвы, я уже заряжал охотничье ружье для последнего выстрела…   

    Как много из того, что представляется драмой, спустя совсем недолгое время воспринимается забавной комедией, но  тогда было не до смеха. Я  поймал такси и уже глубокой ночью приехал домой. По дороге  я перебирал в уме  всевозможные варианты решения проблемы, пока на память не  пришло имя моей хорошей знакомой, а по совместительству  майора  милиции  Инны Дьяченко. Собственно, я никогда особенно не задумывался об Инкиной профессии. С ней было хорошо и весело посидеть, выпить. Расставшись,  мы продолжали поддерживать  дружеские отношения, я  помогал с  врачебными консультациями. Придя домой, я набрал телефон Инны. Часы показывали час ночи, но Инка мгновенно  ухватила суть происшедшего.               

      - Морду набили? А ты? Ну, тогда справимся.  Бери пару бутылок коньяка и утром приезжай ко мне. 

    В шесть часов  я нетерпеливо переминался с ноги на ногу  у  подъезда Инкиного  дома на Соколе. Мы сели в такси и вскоре подъехали к злополучному отделению милиции. Инка велела  ждать, а сама, забрав коньяк, смело открыла дверь. Минут через тридцать, которые показались мне долгими годами,  она вернулась, держа в руках протокол задержания.

       –  Пришлось сказать, что ты мой муж, вчера поцапались, вот ты и нажрался. Пообещала, что сама тебя дома врежу, как следует…
        – Честное слово, я вчера не пил!
        –  Вот и хорошо, зато  сегодня выпьем. – Инка достала из сумки две бутылки коньяка, которые я привез с собой.  Такси еще стояло,  и мы поехали к Инке отмечать спасение чести и достоинства  новоиспеченного председателя районного Общества трезвости. Пока мы ехали до «Сокола»,  я разорвал протокол на мелкие кусочки и проглотил, ни разу не поперхнувшись.

    Шок, испытанный от происшествия, сказался  на всей моей дальнейшей антиалкогольной  деятельности –  я не слишком усердствовал...  Раз в неделю заезжал в особняк напротив олимпийского стадиона, заходил в свой кабинет, подписывал какие-то прокламации, с содроганием сердца сидел на планерках активистов, страшно боясь не к месту ляпнуть какую-нибудь алкогольную шутку.  Потом, когда я ушел из газеты, мои визиты в офис трезвости становились все более редкими, постепенно стихал и ажиотаж вокруг сухого закона, первичные организации незаметно вымирали, закрывались, а самого главного борца за трезвость и его благоверную Раису Максимовну выкинули на свалку истории.   
С тех пор  опали  листочки  не с  одного десятка  отрывных  календарей, немало болезней и хворей, потрепали некогда мой крепкий некогда  организм,  но  только теперь, когда я становлюсь уже не старше -  старее,  рюмка водки перестала радовать и утешать, а веселый бог Бахус, навсегда,  потерял былую притягательность и очарование. Что поделаешь: чем дряхлее плоть, тем выше  нравственность...

   «СПИДЮШНИК»

Переход в журналистику избавил  от тяжелой  депрессии, помог по-новому взглянуть на  мир, я  почувствовал себя счастливым человеком,  сумевшим  осуществить давнюю мечту. Мне нравилось, что зарабатывать  на хлеб насущный приходится не физическим трудом, который я презирал, не прискучившей профессией врача,  а исключительно головой, интеллектом.

Переступив порог редакции, я через два  года стал заместителем главного редактора,  исполнял  должность главного. Наша газета  относилась к разряду центральной прессы, иначе говоря, она распространялась по всей стране, и должность заместителя главного редактора считалась  чрезвычайно престижной. Особенно это было заметно во время командировок в  провинцию, где, признаюсь, нередко стесняла плебейская угодливость местных  чиновников,  уходящая корнями в хлестаковские времена.

Наверное, со временем  пришла бы привычка  к  почестям, газетной рутине и командировкам, но  однажды, придя в редакцию,  я посмотрел на  стол, заваленный бумагами, письмами, документами,  и вдруг с испугом испытал омерзительное чувство, изъевшее душу в больнице, когда казалось, что жизнь бездарно растрачивается на опостылевшее дело.  И теперь в голову полезли смутные сомнения, что время бесцельно уходит  на пустяки, на бессмысленные газетные репортажи, скуку редколлегий и планерок, что уже никогда не удастся заняться творческой  работой.

Но все-таки, несмотря на  пресыщенность газетной журналистикой,  я уже не мыслил себя вне редакции, без ставшей привычной работы в типографии, без писания срочных заметок в номер, без всего суматошного репортерского быта. Я постарался прогнать минутную слабость,  занялся  текущей работой,  но зерно сомнений было брошено в благодатную почву,  осталось лишь ждать первого дождика.  Но робкий дождик превратился в   ливень с грозой,  штормовым ветром, и  вместо ожидаемых зеленых ростков на поле вырос желтый  сорняк - «СПИД-Инфо».
                ***
Я работал в «Медицинской газете» уже недели две, когда  в редакцию вернулся из отпуска маленький толстенький человек, с  маленькими руками и короткими пальчиками, лакированными какой-то кожной болезнью.  Он походил на довольного, сытого  воробья, только что плотно  отобедавшего в зоопарке у зверей.  И передвигался человечек  как-то по-птичьи:  подпрыгивая при каждом шаге и отводя назад руки. Звали человека-птицу Андрей Манн. Он числился спецкором газеты, много ездил по стране,  был у начальства на хорошем счету, хотя его репортажи и очерки, на мой взгляд, оставляли желать много лучшего.

Сын известного советского ученого-литературоведа, Андрей  окончил то ли вечерний, то ли заочный курс какого-то автомеханического института, а в редакции занимал не слишком престижную должность,   но, как легко было заметить даже не слишком  наблюдательному человеку, был одержим честолюбивыми мечтами. К тому же Андрей был умен, ироничен и остроумен. Он любил  пошутить над окружающими, умело маскируя сарказм за вежливой улыбкой.  Шутки распространялись только на тех, кто был Манну ровней, с начальством он оставался почтительным молодым человеком.   

Когда Воевода  ушел в редакцию «Огонька», Щеглов, поощрявший способных работников, не только назначил Манна ответственным секретарем, но и представил к награждению медалью «За доблестный труд».  Над наградой Манн вдоволь покуражился, но надо признать, что редактором он оказался  замечательным.

В  кабинете ответственного секретаря на втором этаже  всегда было многолюдно и шумно, но Андрей, несмотря на царившую суету, сосредоточенно  сидел с ручкой, правил заметки или планировал очередной номер. В журналистике  не часто  встречаются люди, которые   делают подобную  черновую работу с удовольствием.  Манн  был из числа таких подвижников. Он умел отшлифовать авторский материал, придумать броский заголовок, убрать лишние слова, сместить акценты, придав сырой статье литературный блеск и острую публицистичность. При этом, повторюсь,  его собственные творения  грешили расхожей дидактичностью и словоблудием.
    
Вначале знакомства Манн  обращался ко мне с подчеркнутой благожелательностью, щедро приправленной  льстивыми нотками.  Он оперативно  ставил мои материалы в номер, не скупился в комплиментах  на редакционных  планерках, а в беседах наедине  доверительно сообщал, что в редакции работает всего  два умных человека – сам Андрей Юрьевич Манн и я.

Где-то к весне 1988 года я стал замечать, что вокруг Манна сбивается интимный  кружок людей, объединенных каким-то секретом.  До позднего вечера в секретариате толкались Женька Аграновская,   флегматичный  заместитель ответственного секретаря  Александр Беляков,  бесцветная Татьяна Иванова из отдела науки. Заговорщики о чем-то оживленно беседовали, замолкая  при появлении постороннего. Меня не слишком  интересовали чужие секреты,  но однажды в мой кабинет впорхнула  Аграновская  и, прикрыв дверь,  таинственным тоном сообщила:
– Андрей Манн собирается  делать новую газету. Хочешь, присоединяйся к нам…

Новая газета – словосочетание звучало волшебстаом. Газетная журналистика переживала последний  взлет, за которым последовал  разрушительный   финал.  Печатное слово еще воспринималось как откровение, непререкаемая истина. Тиражи центральных изданий исчислялись миллионами; люди с пяти часов утра выстраивались в очереди к газетным киоскам, чтобы  получить свежий номер.  Пресса неожиданно стала реальной властью,  диктовавшей условия игры.

Никто не задумывался, что стоит за информационным ажиотажем, чьи интересы представляют популярные журналисты, кто, в конечном счете,  управляет общественным мнением. Но если обыватели воспринимали печатное слово, как благовест грядущих перемен, источник  правдивой информации, глоток свежего воздуха,  то совсем иначе думали розовощекие, энергичные молодцы из числа комсомольских вожаков, младших научных сотрудников, репортеров  молодежных газет,  нутром почувствовавшие, что наступает их время, пришел их черед  пограбить награбленное.    Насиженные гнезда  сталинских соколов и глухарей эпохи застоя  готовились  занять молодые стервятники перестройки, и человек-птица Андрей  Манн не желал упускать свой шанс.
                ***
Андрей Юрьевич Манн утверждал, что происходит из обрусевших немцев. Вполне допускаю, что где-нибудь  в средневековой Баварии, на лесном шляхе держал придорожную корчму  дальний-дальний манновский пращур. Плотный, с крепкими икрами в полосатых чулках,  теплом вязаном жилете, с  лихим  бесом в глазах он подавал состоятельным путникам жареных каплунов, таскал кружки с пенящимся пивом. Гости веселели, отдыхая после трудного пути, пели незатейливые песенки, пили пиво, хмелели, спотыкаясь, шли спать, а потом…  А потом  постояльцы таинственным образом пропадали и  никто уж  больше их не встречал, не видел, не возвращались они после долгой дороги  домой, где заждались путников безутешные  жены и детишки.  Иногда, правда, находили в глухом овраге какого-нибудь бедолагу  с перерезанным горлом и без гроша в кармане. Времена были темные, разбойников бродило множество, и никому даже в голову не могло прийти заподозрить почтенного, богобоязненного корчмаря в убиении несчастных купцов…
Когда число пропавших путников метафизически трансформировалось в некую кругленькую сумму тяжелых, добротных  золотых монет, трактирщик продал свою  корчму  и бесследно растворился  в мрачноватой  средневековой ойкумене. Возможно, кто-то из  правнуков  предприимчивого трактирщика содержал бордель в Париже, торговал чернокожими невольниками или во времена  золотой лихорадки  менял на вес золотой песок на бутылку вискаря. Но теперь на календаре числился 1988 год,   флибустьеры предпочитали носить костюмы-тройки  и заниматься легальным бизнесом.
                ***
 Мне давно хотелось издавать свой  журнал, в котором  нашлось  бы место для исторических статей, архивных публикаций, литературно-критических материалов, где современная проза могла бы соседствовать   с публикациями эмигрантских  писателей первой волны.  Я  не только придумал  рубрики и расписал содержание первых двух номеров,  но даже изготовил себе визитку, где значился главным редактором журнала «Русская старина».  Но  громадье умозрительных  планов безжалостно  умерялось   рифами  реальных финансовых  проблем. Средств на реализацию  подобного проекта  не было и в помине,  а  предприимчивым людям, к которым я  обращался за помощью,  было решительно наплевать на все истории, кроме тех, что приносят деньги. Дальше создания визитки главного редактора  дело с возрождением «Русской старины» не продвигалось, поэтому предложение  Манна  пало на благодатную почву.

 Манн, казалось,  очень обрадовался моему согласию на сотрудничество. Так я  примкнул к заговорщикам, которые  под крышей «Медицинской газеты» усердно  готовили новое издание. 
Название для газеты  выбирали  долго. В то время в прессе только начали появляться первые робкие  публикации  о СПИДе (синдроме приобретенного иммунодефицита),  страну еще не накрыла эпидемия страшной инфекции, о которой даже медики говорили, как о чем-то неприличном, свойственном исключительно порочным  буржуазным  извращенцам.    После долгих обсуждений решили, что лучшего названия для  желтого издания не придумать,  тем более что  «спид»  не только обозначало аббревиатуру нового  недуга, но и  переводится с английского,  как  «скорость», «быстрота»,  что в сочетании с  частицей «инфо» подразумевало  высокую оперативность информации, предлагаемую читателям.  Правда, между собой иначе как «спидюшник» наше детище мы  не именовали. Естественно, что вслух говорили лишь о научно-популярной составляющей нового бюллетеня. На деле просветительская часть программы  будущего издания занимала скромное место, уступая пальму первенства темам, о  которых говорят, стыдливо понизив голос.   

Манн мечтал создать  первый «желтый»  таблоид в России, на страницах которого печатались бы скандальные  интервью,  откровенные фотосессии, эротические рассказы, платные  объявления о знакомствах. Он загодя принялся подбирать подходящие материалы, заказывал статьи и заметки  у известных ученых,  сексопатологов,  литераторов. В дальнейшем в «СПИД-Инфо» впервые опубликовали «Заветные сказки» Афанасьева, выдержки из сочинений Фрейда,  стихотворения Баркова, некоторые произведения  Юза Алешковского, фрагменты из Камасутры, любовные истории известных исторических персонажей.

С позиции  нынешнего времени, содержание «спидюшника» выглядело вполне невинно, но в конце 80-х еще существовала цензура,  не отменялись законы и постановления, сурово  карающие за распространение эротической продукции,  когда  крутой порнографии считалась «Эммануэль»,  а набоковская «Лолита» казалась непристойной книгой. Поэтому первым делом было решено найти  надежную крышу, защитившую бы от угрозы репрессий. Более надежного щита, чем Академия медицинских наук СССР, отыскать было трудно.   

Я встретился с президентом академии  Валентином  Покровским, объяснил ему наши задачи и  предложил войти в состав редколлегии «СПИД-Инфо», подкрепив теоретические  тезисы о просветительской миссии нового издания вполне реальным гонораром.  Президент  согласился курировать издание, войти в редколлегию  и связал меня со своим   сыном – доктором медицинских наук Вадимом Покровским, возглавлявшим тогда общественную  Ассоциацию  борьбы со СПИДом.  Возможно, почтенный президент рассчитывал, что газета полностью отойдет под его руководство и станет со временем  академическим официозом. 

 Но не тут-то было…  Манн не для того трудился не покладая рук, чтобы кто-то другой воспользовался плодами его работы. Он назначил очень приличный  пансион для  членов редколлегии, но получать  деньги они могли только при соблюдении одного условия – ни под каким видом не вмешиваясь в дела газеты.   Должен признать, идея Манна сработала великолепно –  члены редколлегии (с моей подачи, кроме В. Покровского,  в нее  также вошли Лева Хунданов и профессор-психолог Виктор Гульдан) с удовольствием получали деньги, не слишком обременяя себя, а их имена и титулы, напечатанные на второй полосе, надежно прикрыли «спидюшник»  от критики и преследований.

                ***
Придумать название будущего издания, определиться с  содержанием, сделать макет, написать броские  заметки оказалось самым простым делом: все мы  были  крепкими профессионалами  и при желании  могли работать очень неплохо. Гораздо сложнее было определиться с вопросами, связанными с официальной регистрацией нового издания, с решением юридических и финансовых проблем.

Что касается юридического статуса, то был выбран единственно возможный в  то время вариант: «СПИД-Инфо» зарегистрировали как кооператив, в сферу компетенции которого кроме предпринимательства была заложена  издательская деятельность научно- популярного направления. Председателем кооператива, учитывая  высокий общественный статус заместителя главного редактора центральной газеты,  врачебный диплом,  связи в медицинском мире,  даже мой возраст – я был старше остальных лет на десять,  выбрали меня.  Андрей Манн стал главным редактором «СПИД-Инфо».

 Конечно, я прекрасно отдавал себе отчет, что Манн используют  меня, как своего рода зиц-председателя Фунта, на которого в трудную минуту можно будет свалить ответственность.  Тем не менее,  до поры до времени я верил в порядочность партнеров,  в то, что ничего противозаконного в нашей деятельности  нет. К тому же, признаться,  до выхода первого номера в свет я  не слишком рассчитывал, что проект реализуется хотя бы  в малейшей степени. В лучшем случае, грела надежда  получить   обратно затраченные деньги и бонус в размере  двухсот-трехсот рублей.

Однако, шаг за шагом преодолевая бюрократические барьеры,   идея стала обрастать реалиями настоящего издания.  «спидюшник» зарегистрировали в Министерстве печати как информационный бюллетень, что,  в отличие от газеты или журнала, не  означало периодичности издания, то есть издание  могло выходить в свет по мере  подготовки материалов.

Одной из самых сложных проблем, связанных с созданием любого печатного издания, представлялось  налаживание эффективной системы распространения тиража. Тогда эта сфера деятельности целиком находилась в монопольном владении громоздкой, неповоротливой и алчной  Союзпечати,  диктовавшей условия, способные на корню погубить любую инициативу. Надо отдать должное Манну: он сумел совершить  настоящую  революцию в этой области.  В нем в полной мере сказались гены пращуров – разбойников и торгашей. Где подкупом, где  хитростью  Андрей в короткий срок  создал разветвленную  альтернативную сеть распространителей газеты,  приносившую  огромные   барыши. Во главе отдела  распространения  Манн поставил Татьяну Иванову, скрупулезно реализовавшую все  его приказы и пожелания.

Макетом и художественным оформлением занимался Беляков. Формат  выбрали А-4, что  смотрелось  неожиданно современно и выгодно отличало новый бюллетень от  традиционных газетных форматов, приближая «СПИД-Инфо»  к журнальной продукции.   

Я  нашел опытного бухгалтера, занявшегося решением финансовых вопросов. Был открыт счет в банке, заказаны гербовые печати.   Спустя небольшое время в состав кооператива вошли  художник Щепин и технолог-полиграфист Веселов - мутные личности, с  неутомимой жадностью до денег и тягой к интригам.    

Вся наша  кооперативно-корпроративная  деятельность протекала в строжайшей тайне от главного редактора «Медицинской газеты». Собственно, конспирироваться поначалу особо  не требовалось: большую часть времени Щеглов  был или  пьян, или месяцами лечился от очередного запоя в закрытой клинике.  Многие сотрудники редакции знали  о  проекте, но щедрые гонорары за заметки для  «СПИД-Инфо» заставляли  держать язык за зубами. Попутно замечу, гонорары Манн умудрялся выписывать за счет «Медицинской газеты», что представлялось весьма разумным  ввиду нашей финансовой слабости.

Регистрация газеты, оформление всевозможной документации, покупка бумаги, типографские работы, транспорт, текущие расходы  требовали денег.  Очень приличных денег…  Вначале приходилось скидываться  по копейкам, но вскоре  большая часть будущих миллионеров начала жалобно стенать, проклиная  нищенскую зарплату, советскую власть и дырявые ботинки. Дело кончилось тем, что на первый тираж необходимые  две тысячи рублей нашлись только у  меня и  Манна –  остальные партнеры не дали  ни копейки.         
                ***
В сентябре 1989 года  первый номер «СПИД-Инфо»» вышел. Я поднимался по эскалатору на  «Пушкинской», а  навстречу спускались сотни  людей, уткнувшиеся в  развернутый номер нашей газеты, на обложке которой красовалась  фотография девушки  в прозрачном пеньюаре. Изначально планировалось поместить полностью обнаженную модель, но В. Покровский  умолил не подставлять его под удар с самого начала совместной деятельности. Первый и последний раз  Манн уступил просьбам, касавшимся содержания и оформления газеты. Но все равно это был  триумф. В газетах замелькали удивленные рецензии, заговорили о феномене, «СПИД-Инфо»  сумевшем за считаные дни завоевать огромную популярность.  «Спидюшник»  открыл новый  формат отечественной журналистики, став первым бульварным изданием, предшественником всей российской   гламурной журналистики. 

После выхода газеты  пришлось часто выступать по радио и телевидению, проводить массовые мероприятия, давать  интервью иностранным журналистам.   Но слава одного из создателей советского «Плейбоя» не грела душу. Я сознавал, что гордиться  участием  в этом проекте не к лицу, но, как говорится,  из песни слов не выкинешь.  К тому же, я  окончательно убедился, что ничего общего с былыми мечтами об историческом или публицистическом издании «СПИД-Инфо»   не имеет и иметь не будет, и Манн совершенно не собирался сворачивать  с избранного пути.

 Наверное, стоило тогда  бросить кооператив «СПИД-Инфо»  и уходить, благо заманчивых предложений поступало достаточно. Но слаб человек…  Уже после выхода первого тиража мы – нищие журналюги, вечно шнырявшие в поисках копеечных гонораров,  вмиг стали обеспеченными людьми. Миллионный тираж разлетелся в считаные дни. Каждый экземпляр продавался  по цене в один рубль. Для сравнения, скажу, что  «Неделя» стоила 10 копеек, а журнал «Огонек» – около 30 копеек.

Наконец-то,   удалось   расплатиться с долгами,  почувствовать себя состоятельным человеком. На фоне жуткой  стагнации, депрессии, безработицы и развала страны такое комфортное чувство было вдвойне приятно. Но по-настоящему богатым человеком я так и не стал. Деньги легко приходили и так же легко уплывали. Теперь я мог ходить по ресторанам, ездил на такси, позволял себе покупать дорогие вещи,  не скупился на подарки.  Я проехал  за счет «спидюшника»  по  Италии и Турции, два раза всей семьей отправились в  круиз на Валаам;  в доме появилась дефицитная бытовая японская техника – телевизоры, видеомагнитофон, я удивлял гостей удобствами радиотелефона.  Деньги оттопыривали карманы, а однажды, когда  зарплату выдали мелкими купюрами,  ходил с репортерской сумкой, набитой пачками сотенных бумажек. Правда,  уже через  два или три дня  в ней ничего не осталось.

 К сожалению ли, к счастью ли, но копить деньги,  преумножать капитал  я так и не научился;  не удалось купить на свалившиеся шальные деньги ни квартиры, ни дачи или  машины;  электронная техника  быстро устарела, окончив существование  на помойке.   Что и говорить,  гений и богатство – две вещи, несовместные в этом мире…
                ***

Деньги часто портят даже очень приличных людей. Конечно, сам Андрей Манн  с кистенем на большую дорогу он в отличие от разбойника-предка  не пошел бы – кишка тонка…  Но подговорить двух-трех забулдыг порешить в темном переулке  конкурента, думаю, он был вполне способен.  К счастью, необходимости в столь крайних  мерах не было. Тем более и серьезных соперников  у  «СПИД-Инфо»  долгое время не появлялось. Другое дело,  что внутри самого кооперативного содружества начались  споры и  размолвки из-за денег,  машин, зарубежных поездок.

Предпринимательские таланты  Манна пробудили жилку стяжательства  у остальных компаньонов.  Женька Аграновская озолотилась на ниве рекламы, умудряясь получать в довесок к зарплате  не только проценты с оплаты объявлений и рекламы, но и не брезговала откатами от рекламодателей.  Неразговорчивый, мрачный  Беляков начал  прокручивать какие-то махинации, связанные с производством и распространением газеты. Не отставали от прочих и Щепин с Веселовым,  спешившие при каждой возможности урвать  кусок пожирнее.  При  дележе добычи в полной мере проявилась манновская  флибустьерская наследственность  – не чинясь, он присвоил  львиную долю  прибыли.  Справедливости ради, необходимо отметить, что Манн и приложил больше других труда, энергии, воли, дабы «спидюшник» увидел свет. Остальные компаньоны   вносили примерно равный, гораздо более скромный  вклад в общее дело.

Первым замутил смуту А. Веселов – странный малый, с аутичным и склочным характером. Однажды мы прожили почти две недели в одном номере в Стамбуле,  обменявшись за все время едва ли десятком фраз.  Полиграфист по профессии, он  работал метранпажем, на досуге рисуя  сюрреалистических  звездно-полосатых тропических рыбок, плывущих по воздуху в компании с голыми девицами. Все смешалось в голове Веселова: гул полиграфических машин,  творчество Сальвадора Дали,  природная  жадность,  подозрительность и неизбывная зависть к более успешным, удачливым  людям.
 
У людей нередко случается, когда они взрываются от страстей, переполняющих душу. Одни в  таких случаях меняют жен, другие ищут себя в дальних странах,  уходят в глубокие запои. Веселов же  неожиданно возжелал  редакционную «Волгу», купленную на доход от первого тиража. Он потребовал,  чтобы машину отдали ему в личное пользование.  Наглый ультиматум  Веселова меня только позабавил, чего нельзя сказать  о Манне,  почуявшего, чем могут грозить подобные сумасбродные желания. Конечно, Манна испугала не столько угроза  лишиться старенькой «Волги»,  сколько опасение, что брошенное зерно раздора приведет к неминуемому краху всего предприятия.  На внеочередном собрании  Манн поставил  вопрос о пребывание Веселова в членах кооператива. Единственный голос, отданный  за оставление Веселова в  «СПИД-Инфо», принадлежал самому Веселову. Большинство, в том числе  ближайший его друг-приятель Щепин, высказалось за увольнение бунтовщика. 
 Несмотря на антипатию к Веселову,  голосовать по указке Манна не  хотелось, поэтому,  выбрав компромиссный вариант, я воздержался. Веселов покинул доблестный коллектив «СПИД-Инфо», так и не став обладателем вожделенной автомашины, а  вскоре  он неожиданно умер от осложнения какой-то пустяковой операции.   Никто из его бывших коллег по  «СПИД-Инфо» на похороны не пришел.

                ***
Андрей Юрьевич Манн  уже не сидел за правкой материалов для «Медицинской газеты». Оставаясь формально  ответственным секретарем, он все силы  отдавал собственному детищу.  В  коридорах редакции «Медгазеты» постоянно крутились какие-то сомнительные личности  – распространители «СПИД-Инфо», водители машин, торговые агенты, рекламодатели, манерные геи, мужеподобные лесбиянки, небритые сутенеры…   
Но такое положение дел  не могло продолжаться долго:  со дня на день в редакции ждали Щеглова, лечившегося в клинике неврозов. Вряд ли его обрадовал бы вид ответственного  секретаря, занимавшегося   чем угодно, кроме своей основной работы.
 
Наконец,  пробил роковой час,  Щеглов, настороженно принюхиваясь, словно чувствуя приближение опасности,   прошелся по коридорам редакции. Затем, не говоря ни слова, заперся в кабинете,  созвав на совещание  ближайших друзей – Ишмаева, Батеневу, Фофанова.  Несколько часов они просидели за закрытыми дверями. Потом главный редактор вызвал Манна, Белякова и меня.  Щеглов выглядел мрачнее мрачного. Не вставая с кресла и не здороваясь, он без предисловий велел делать целевой выпуск «Медицинской газеты», посвященный проблемам, так или иначе связанным со СПИДом.

Было очевидно, что он  прекрасно осведомлен о событиях, связанных с деятельностью нашего кооператива  и выходом первого номера бюллетеня. Но, что он замышляет,  понять из отрывистых фраз главного редактора  было невозможно. Тогда мы с Манном решили говорить с ним более конкретно.  Не могу дословно восстановить тот разговор, да в этом и нет необходимости, поскольку  суть сводилась к очевидным предложениям:  мы  предложили   сотрудничать и выпускать  «СПИД-Инфо» под эгидой «Медгазеты», отдавая ему половину выручки. Такое объединение, безусловно, пошло бы на пользу всем участникам альянса.  Однако Щеглов остался глух и  велел разойтись  по рабочим местам.

Но трудиться в  прежнем режиме отныне стало  невозможно. Главный редактор теперь ни с кем из нас не общался, отворачиваясь при встрече в коридоре, избегая вступать в разговор даже на официальных планерках и собраниях. Упрямый и подозрительный, он затаил жгучую обиду и глупейшую зависть.

Главной  целью Щеглов поставил  скорейшее увольнение всей «спидюшной»  команды.   Я не стал ждать, пока выгонят из редакции  по воле начальства,  и подал заявление об уходе по собственному желанию. А вскоре после того, как я получил на руки трудовую книжку, главный редактор произвел изменение в штатном расписании,  в результате чего все остальные члены кооператива «СПИД-Инфо» также оказались на улице.  Вместе с ними добровольно уволились и несколько человек, решившие сотрудничать в «спидюшнике». В «Медицинской газете» опубликовали  список сотрудников, уволенных из редакции и не имевших впредь  права использовать служебное  удостоверение. Насколько  знаю, ничего подобного в отечественной журналистики  не случалось. 
               
* * *
Оказавшись на свободе после ухода из «Медицинской газеты», я хотел  некоторое время посидеть дома, отдохнуть, поработать для себя, но в Министерстве здравоохранения  предложили занять должность   заместителя главного редактора  нового журнала  «Врач», только готовившегося  к выходу. К тому времени я еще не работал в журнальных изданиях, показалось интересным  попробовать себя на новом поприще, в результате  после некоторого душевного колебания  я согласился на предложение.

Главным редактором формально числился  директор издательства «Медицина» профессор Е.А. Лепарский.  По своей медицинской специализации Лепарский занимался проблемами остеопороза,  считаясь  в этой области авторитетным ученым, но в книгоиздательском деле и в журналистике  он был полный профан. Правда,  в заслугу профессору  можно  поставить то обстоятельство, что в редакционную кухню он влезал мало и почти не мешал работать.

Редакции выделили помещение на первом этаже   санитарно-гигиенического факультета Медицинской академии имени И.М. Сеченова. Работать здесь оказалось приятно,  без лишней суеты и напряжения  Я  писал заметки, брал интервью, ездил в министерство, готовил номера к печати, все дальше  отдаляясь от  бывших коллег по «СПИД-Инфо». Теперь нас не связывали даже  деловые  отношения, которые имели место при создании газеты.  Правда, я еще раз уступил просьбе Манна, когда он просил зарегистрировать юридический адрес  «СПИД-Инфо» по моему месту прописки.  За эту довольно рискованную услугу я получил какие-то деньги, в которых испытывал острую необходимость.  Но риск стать жертвой наезда рэкетеров казался слишком очевидным, и я  отказался от пролонгации договора.

  Возможно, мне не удалось вписаться  в «спидюшную» команду из-за разницы в возрасте: ведь даже десять лет в молодости –  это водораздел между  поколениями.  Становилось все более  неловко сознавать, что  оказался в числе создателей газеты, пользующейся сомнительной славой  желтого издания. Наконец, я принял решение окончательно уйти из кооператива «СПИД-Инфо» . В качестве отступного я получил мизерную компенсацию, которой едва хватило на холодильник  и какую-то бытовую мелочь.  Холодильник вскоре сгорел, а мелочь и есть мелочь.  Была без радости любовь - без  грусти будет расставанье...
                ***
С Андреем Манном я встретился через двадцать лет, когда оформляя пенсию после операции на сердце, зашел в редакцию «СПИД-Инфо» исправить неточности в трудовой книжке.  Пока юрист выправлял необходимые справки, помощник  доложил Манну о моем приходе. 

- Андрей Юрьевич просил вас зайти к нему, - любезно пригласила секретарша. Я вошел в огромный кабинет, обставленный очень дорогой, но безвкусной канцелярской мебелью -  письменный стол с бронзовыми безделушками, кожаные кресла и диван, нелепый  торшер у журнального стеклянного столика.

Манн  мало изменился за прошедшие годы, разве что покруглел,  стал солиднее. Теперь он  не подпрыгивал, шагая от стены к стене, а важно переваливался с ноги на ногу, словно из воробьиной стаи  перебрался  к пингвинам. Дорогой костюм сидел  на Манне скверно - пиджак топорщился на спине,  брюки, очевидно, предназначались  для обладателя  более длинных нижних конечностей, чем это принято у пингвинов. Когда Манн пожимал  руку, я обратил внимание, что время и деньги  не избавили  его пальцы от застарелой болезни. Но  Манн пребывал в прекрасном настроении.
 - Рад тебя видеть…   Выглядишь замечательно.  Секретарь сказала, что ты пришел оформлять пенсию. Глядя на тебя, не скажешь…   

 Манн не стал уточнять,  выгляжу ли я слишком молодо для пенсионера или не заслужил пенсию и еще должен поработать.  Мне не хотелось распространяться о своих болезнях, и я  показал на портрет Билла Гейтса,  красовавшийся над столом хозяина кабинета:
- Это твой сын?
Манн  оценил шутку довольной ухмылкой.
-  Мой старший сын окончил в прошлом году Оксфорд,  младший учится в Швейцарии.
 Надеюсь, они не пойдут работать в  «СПИД-Инфо»?
- Ты всегда любил пошутить…  Кстати, а  зачем тебе справки из редакции, разве недостаточно  трудовой книжки?
-  Дело в том, что у меня была операция на сердце,  теперь надо  оформить инвалидность, но когда начал  собирать документы,  оказалось, что в трудовой книжке  неточность в дате, печать смазана. Попросили дополнительно заверить…
     - Страна  бюрократов,  - возмутился  Манн. –  Кстати, мне недавно тоже  сделали большую операцию -  сшивали связки на ноге. Не повезло, поскользнулся на корте...  Но сейчас все в порядке, работаю, занимаюсь спортом,  на пенсию не собираюсь.

В доказательство трудоспособности  Манн несколько раз подпрыгнул на месте. Я подумал, что между шунтированием на сердце и пластикой сухожилий на лодыжке существует некоторая   разница, но решил не углубляться в проблему, тем более что Манна гораздо больше интересовали  темы, касающиеся исключительно его лично.

 -  Да, сколько мы с тобой не виделись…. А все-таки жизнь удалась, - с удовольствием признался Манн. -  Я слышал, ты пишешь книжки. Очень рад за тебя, Саша. Ты ведь всегда этого хотел.  Очень правильно!  Чтобы быть счастливым,  надо просто  заниматься тем, что нравится, стараться сделать жизнь лучше, приятнее...  Представляешь, что с нами стало бы, если  мы остались в «Медицинской газете»?  Серость, тоска, нищета...  А сейчас у меня огромное дело:  кроме издательства, два ресторана, гостиница в Швейцарии, производство игрушек, куча новых проектов. Хочу открыть в Москве  магазин модной итальянской  одежды. Вчера прилетел из Рима, а до этого летал в Австралию и Китай. Почти все время провожу в самолете… Ничего, привык. Сажусь в кресло, на глаза -  очки, на ноги плед   и сплю, как младенец…
-  В  России часто бываешь?
- Правду сказать:  особо не тянет – только по делам. Я теперь – гражданин США.  Недавно получил паспорт. Так что - все к  лучшему в наилучшем из миров. 
Машины, чтобы  довести меня  до дома, он не предложил.   С Вольтером не поспоришь, подумал я, навсегда закрывая за собой дверь в редакцию ««СПИД-Инфо»».   

                НА ВОЛЬНЫХ ХЛЕБАХ
 
Конечно,  поэт стократно прав – быть знаменитым некрасиво... Но,  как иногда  хочется  испытать это ощущение, примерить  атрибуты славы, раздавать интервью репортерам (а не брать самому),  посещать светские приемы, здороваться за руку с сильными мира сего… Вот и я, вместо того, чтобы до пенсии тихо и мирно править авторские тексты, писать статьи, вычитывать верстку  в редакции «Врача» на уютной  Погодинской улице, я вознамерился стяжать славу исторического писателя, открывателя  неизвестных дотоле  страниц  многострадальной отечественной  истории.
  Определенные предпосылки для возникновения честолюбивых устремлений у меня были. Не раз  доводилось слышать лестные отзывы о своих статьях, получать благодарные письма от читателей,  но особо бравурно зазвучали  медные трубы после выхода в печать большого очерка о цесаревиче Алексее Николаевиче «Быль о маленьком принце», опубликованного  в мае 1990 года в «Московском комсомольце». В метро, троллейбусах, на улице я видел людей, углубившихся в чтение газеты, по радио цитировали фрагменты статьи, а таксист-коммуняка по дороге домой  признался, что с удовольствием убил бы   автора  шедевра.   Признаюсь, я сохранил тогда инкогнито…

Проблемы с деньгами снял  «спидюшник»,  на какой-то период я даже стал состоятельным человеком, необходимость постоянно заботиться о куске хлеба для семьи отпала,  появилась возможность посвятить все время  работе в архивах и библиотеках с архивными документами, старыми журналами и газетами.  Хотелось наверстать упущенное, поскорее увидеть свои книги на полках книжных магазинов.

В конце 1990 года я  уволился из «Врача» и создал  творческий коллектив, в который  вошли научные сотрудники Центрального государственного архива Октябрьской революции (ЦГАОР) Ольгя Барковец и Федор Федоров), юрист, корректор и  две машинистки. Я подписал  договор с  популярным издательством «Интербук» на выпуск  нескольких книг по истории Дома Романовых.  Работа пошла  интенсивно, в  начале 1991 года рукописи двух первых  книг  – «Последний император» и «Цесаревич»  были сданы в издательство, все члены коллектива  получили очень приличные гонорары. К сожалению, должны были миновать годы, чтобы хоть некоторые из книг увидели свет.  «Цесаревич» был издан только спустя восемь лет, книга о Николае II вышла в Германии и того позже – в 2002 году.

                ***
Козьма Прутков с  немалым удивлением отмечал, что издание некоторых газет, журналов,  даже книг может приносить пользу. Действительно, многие обогатились на издательском  поприще. Увы, мне не суждено было  попасть в число избранных. То ли природное отвращение к денежным купюрам, то ли  е еленость и нежелание суетиться, но только ни «спидюшник», ни «Врач», ни прочие  перспективные  проекты  не принесли  материальных благ.

Летом 1993 года мы с Владом  Лихолитовым подключились к созданию газеты «Медицинский вестник», которой руководила некая Н.  Симонова, организовавшая  газетный кооператив. Однако мы оказались лишь в роли наемных работников, хотя по сути вдвоем вытащили газету, нашли  деньги на издание, помещение для редакции, транспорт. Попутно приходилось  писать заметки, брать интервью, редактировать  авторские материалы. Я переманил в «МВ»  своих авторов, Лену Лаврову, художницу Альбину Куликову,  до глубокой ночи сидел в типографии,  в качестве грузчика выгружал пачки с газетами.

«Медицинский вестник»  быстро  приобрел популярность,  оттесняя на второй план ближайшего конкурента  «Медицинскую газету».  Но раздражала суетливость  Симоновой, возмущали   ее  подруги и родственники,  оказавшиеся сотрудниками  редакции с  приличной зарплатой.  Представлялась безнадежно  устаревшей  симоновская  концепция издания, стилистика материалов, оформление газеты. Я не без оснований считал, что  мы  с Лихолитовым вложили  в общее дело  несопоставимо  больше, нежели бездельники, исправно получавшие зарплату в  редакции.
Не желая дольше терпеть  создавшееся положение дел,  я  выложил Симоновой все, что думаю,  предложив  оставить  должность,  назначив главным редактором Лихолитова.  Скандал вышел  изрядный, но на стороне Симоновой выступили ее  многочисленные подруги и прихлебатели,  а в решающий момент  меня не поддержал даже Влад. Умение проигрывать – великое искусство, которое постигается только практикой. Опыта в этом отношении накопилось предостаточно –  не  пытаясь восстанавливать  отношения,  я навсегда покинул еще одно детище,  созданное своими руками, – «Медицинский вестник».

Мягкотелость  дорого обошлась Лихолитову. После долгой и унизительной  травли его выжили из редакции.  Тут Влад  совсем растерялся, но его спас ректор  Медицинской академии имени Сеченова  М. А. Пальцев.  Он взял  Лихолитова  в студенческую  многотиражку, ставшую  лебединой песней для Влада.    Было забавно наблюдать за  Владом, чрезвычайно  гордившимся  званием   главного редактора  крохотной институтской многотиражки. К своим  обязанностям он относился ревностно, добросовестно стараясь сделать газету интереснее и лучше. Не всегда это получалось, но, тем не менее,  Влад проработал там более десяти лет, помогая друзьям с госпитализацией в  академические клиники, а подчас и ходатайствуя перед ректором  за абитуриентов, поступавших в академию. 
 Понять значит простить. Слабость Влада Лихолитова  в критический момент  вполне объяснима: перед пенсией  ему трудно было устроиться на новое место, а панический страх остаться безработным вполне объяснял  поведение моего приятеля во время скандала с Симоновой. 

               
              «ОБРАТНАЯ» СТОРОНА ЗЕМЛИ
 
Ни для кого не секрет, что в СССР все и вся было поставлено с ног на голову и  самые очевидные вещи принимали вид гротеска, фантасмагории. Все говорили на эзоповом языке, прекрасно понимая друг друга без переводчиков. Собственно, профессия переводчика была не слишком востребована, да и знание языков  не считалось обязательным даже для людей с высшим гуманитарным образованием. К чему отягощать себя излишком знаний:  ведь контакты с иностранцами, поездки за рубеж были сведены до минимума. Париж и Луна были для простого советского человека  величинами равноудаленными, попасть куда было одинаково невероятно. Но Луну, по крайней мере, я мог хотя бы видеть собственными глазами, чего уж никак нельзя было сказать о Париже.

                ***

Впервые в зарубежную поездку  я отправился уже в  зрелом возрасте,  пройдя  земную жизнь до половины, казалось бы, научившись отличать, что такое хорошо и что такое плохо. Но ни жизненный опыт, ни образование, ни здравый смысл и  неприятие коммунистического бытия не мешали мне оставаться  типичным «совком».  История  первого заграничного вояжа  тому яркое доказательство.

Стояла поздняя осень 1990 года. Горбачевская перестройка корчилась в последней стадии  агонии;  в Москве царили  разруха, беззаконие,  страх. По грязным тротуарам бродили нищие, полки магазинов безнадежно пустели. Новый Арбат и  улицу Горького заполонили  люди, торговавшие   поддержанными вещами, продуктами, паленой водкой.  До финала стране Советов оставалось существовать считаные месяцы…

  Это было мрачное время, но я  был молод,  здоров, энергичен, не испытывал нужды в деньгах, проживая период недолгого и довольно бестолкового богатства. В голове роилась туча творческих замыслов,  пришла  популярность, очерки и статьи  пользовались успехом,  меня знали  в  журналистской тусовке  и среди медицинской научной элиты. Поэтому  я   не удивился,  получив  приглашение в ресторан «Националь» на банкет, устраиваемый немецкой фармацевтической компанией «Байер» для российских журналистов.

Вначале, перед застольем, прошла  кулуарная пресс-конференция  на злободневные  темы, где сетовали на кризис  отечественного  здравоохранения, сокрушались по поводу бедственного  положения врачей,  пугали друг друга угрозой эпидемии СПИДа...   Я тоже сказал приличные случаю  банальности,  процитировал классиков, привел статистику смертности и роста заболеваемости среди населения.  Грустили, однако, недолго и вскоре перешли к неофициальной части вечера. 

Банкет оказался  весьма неплох, потчевали на славу, но  спустя несколько дней  я  думать забыл и о конференции,  и о крабах, которыми угощали радушные немцы.  Однако мое выступление  не прошло незамеченным,  скоро поступило предложение поехать в Германию для более близкого знакомства с компании «Байер», которая  планировала надолго осесть в СССР.  Практичные немцы  просчитали, что хвалебные и восторженные отзывы  местных журналистов  о деятельности их компании окажутся  эффективной рекламой, оправдывающей расходы на проездку.

В группу, состоявшую из десяти или одиннадцати человек,  вошли  известные тогда «перестроечные» журналисты (Ю. Щекотихин, Ю. Глотов,  Л. Загальский).  Не обошлось   без вездесущей  Женьки Аграновской,  вечно  умудрявшейся оказываться в нужный момент в нужном месте.

 Как потом оказалось, немцы жестоко оплошали, рассчитывая на благодарность советских журналюг. Из всей  репортерской  ватаги, посетившей тогда Германию, сочинила  заметку только одна престарелая дама  из  «Медгазеты». Лучше бы она этого не делала:  статейка вышла самая что ни на есть ничтожная, с невероятным числом нелепых ошибок и неточностей. Апофеозом стало заключение,  в котором автор – отчаянная   коммунистка – страстно  убеждал  предпочитать родной аспирин байеровскому,  сгоряча выставив  отечественную фармацевтическую   промышленность  мировым лидером по производству пилюль и клистиров…
               ***

Самолет приземлился в Дюссельдорфе поздно вечером. После сумрачного, плохо освещенного Шереметьева местный аэропорт  ошеломил  яркими витринами  ювелирных магазинов, уютными ресторанчиками и кафе, сверкавшими   рекламными  щитами. Но это было только начало.  Нас усадили в автобус, и я  сразу прильнул к холодному стеклу.   Несмотря на позднее время,  по аккуратным, прибранным улицам  неспешно прогуливались хорошо одетые люди;  в деревянных кадках стояли деревья с зелеными кронами. Автобус катил  мимо супермаркетов, бутиков известных фирм, салонов с выставленными на продажу диковинными «Мерседесами» и «Вольво».  Увиденное  удивляло,  наводило на грустные сравнения. По-видимому, сходные  ощущения  переживали и другие коллеги.  Бросив вещи в номерах гостиницы, несколько человек вышли  прогуляться по ночному городу.

Я терпеть не могу ходить строем и вскоре отстал от спутников. Близилась полночь,  навстречу все реже попадались прохожие, но  прогулка по незнакомому городу в чужой стране  пьянила новизной впечатлений. Непривычная архитектура, припаркованные машины,  витрины магазинов – все вокруг было в диковинку. Привыкший  к запаху московских улиц, насквозь пропитанных   вонючими  испражнениями машин, растопленным асфальтом, я с наслаждением вдыхал теплый воздух,  пахнувший чем-то  вкусным, приятным, сладким. 

Потом, поколесив по свету, побывав в разных странах, я убедился, что каждый город имеет особый, только ему свойственный аромат    Волгоград, провонявший тракторами; Киев с привкусом Чернобыля;  рыбный аромат  Одессы; болотистые миазмы Венеции; тяжелый металлический воздух   Череповца;  запахи, щекотавшие ноздри на берегу океана в  Рио…

Удивительно было  идти по ноябрьской мостовой в легких туфлях, а не шлепать по замерзшим лужам в сапогах или армейских говнодавах.   Уличные фонари,  освещенные магазины,  реклама  делали ночной город доступным и светлым. Разница была особенно заметна в  сравнении с тогдашней по-военному затемненной Москвой.  Я шел вдоль домов, повернув голову в сторону витрин, подолгу останавливаясь возле  часовых мастерских, охотничьих и спортивных  магазинов, смотрел через стекло на любезные душе вещицы.  От  изобилия  наручных и карманных хронометров, хронографов, диковинных каретников, каминных часов с лунными календарями и бронзовыми фигурами  кружилась голова.

Я упивался видом складных, перочинных, охотничьих ножей, компасов, барометров и астролябий, пока вдруг не обнаружил, что стою один на пустой улице, а  часы отечественной марки «Полет» показывают час ночи.  Положение казалось критическим – немецких денег не было ни гроша,  я не знаю ни слова по-немецки, да и  название чертового отеля, в котором остановились, напрочь выскочило из памяти.  Прикинув, что неспешная прогулка едва ли заняла  более  часа, я сообразил, что, должно быть,  нахожусь не так и далеко от гостиницы. Ориентируясь на витрины, которые только что внимательно изучал, быстрым шагом отправился в обратный путь. Зрительная память не подвела – свернув из очередного переулка,  я оказался  перед входом в отель.

Пережитое волнение требовало срочного приема успокоительных средств. Настойки  валерьяны, естественно, не имелось,  зато в дорожном чемодане лежала бутылка кое-чего покрепче и эффективнее  в плане успокоения.   Я налил водки, но закуски не оказалось,  вода из-под крана оказалась  отвратительно тепловатой и крепко отдавала дешевым дезодорантом. В поисках льда я открыл холодильник и замер подобно библейской жене, узревшей последний день  Содома.  Чрево холодильника было  плотно набито жестяными  банками с пивом, зелеными бутылками минеральной воды,  на стенке в стройном ряду красовались крохотные изящные  бутылочки  с водкой, коньяком, шнапсом, джином и виски.

Понятие «мини-бар» и прейскурант цен на его содержимое тогда находились  вне понимания советского обывателя. Ничтоже сумняшеся,  что напитки предоставлены гостеприимными хозяевами для утоления  жажды страждущих постояльцев,  я в считаные минуты покончил с волшебным набором крепких алкогольных напитков и поспешил в номер к Женьке Аграновской поделиться впечатлением от нежданной находки.

 Женька уже собиралась ложиться спать, но, услышав сенсационную новость, вставила линзы в глаза и полезла в  холодильник…  Через полчаса, когда с дегустацией  ее ликероводочной коллекции было покончено, я вернулся к себе, и первое, что бросилось в глаза, было отсутствие пустых пузырьков на столе. Несколько удивленный такой оперативностью горничных,  я вновь полез в холодильник, надеясь побаловаться на сон грядущий оставшейся дармовой баночкой  пива.  Ночь чудес не исчерпала себя: зрелище, представшее перед  глазами,  могло сразить любого советского человека:  полный набор благородных напитков красовался на прежнем месте. О таком варианте скатерти-самобранки ни в одной русской сказке ничего не говорилось…

Халявное пиршество растянулось на всю оставшуюся поездку. Конечно, хозяева старательно  возили по фармацевтическим заводам, на выставки, склады,  усыпляли отчетами  на конференциях и заседаниях правлений. Но скучные картинки быстренько стерлись из памяти, зато крепко  запечатлелись  пивнушки Альтштадта – «самой длинной барной стойки в мире», в  одной из которых удалось установить своеобразный рекорд, опорожнив  такое  количество микроскопических стопок со шнапсом, что пораженный  хозяина заведения предложил расписаться в книге почетных посетителей. Немало порадовал  и аргентинский ресторан, побаловавший изголодавшихся гостей гигантскими сочными стейками.  Но особое впечатление  оставило  казино в Висбадене, где   крутили рулетку и проигрывали состояния  многие знаменитости  –  от Гете, Достоевского, Бисмарка, Тургенева и Николая II до новорусских олигархов в малиновых пиджаках. 

Нас заранее предупредили, что в  казино джентльмены допускаются  только в смокингах или, на худой конец, в пиджаках. Жесткий дресс-код отсек  часть журналюг, привычно щеголявших  в джинсах и линялых свитерах.   Остальным  при входе в   казино представитель «Байера»  купил  разноцветные игральные жетоны, предоставив каждому шанс стать богатым человеком.

Гораздо более опытные люди, чем я,  терялись,  впервые попав в царство азарта и больших денег.  Огромная зала,  зеркала,  хрустальные люстры,  скульптуры, мозаики, десятки столов с рулетками, сосредоточенные господа и дамы, солидные крупье, снующие лакеи… 

Вначале я решил присмотреться за действиями  более опытных коллег. Лучше других ориентировался Леня Загальский, успевший  пожить в Америке и Франции. Поначалу ему везло,  он несколько раз срывал куш, доведя выигрыш  до тысячи марок.  Но, как он сам признался: еврейское счастье  недолговечно…  Загальский поставил все выигранные жетоны на одну цифру,  и уже через несколько мгновений остался ни с чем.  Он стоял вспотевший, красный, а коллеги, восторгаясь ленькиной удалью, хлопали его по плечу, утешая  и соболезнуя потере денег.  Загальский  храбрился, делал вид, что сам черт ему не брат, но было видно, что он страшно жалеет о своем неумеренном азарте, о потерянных деньгах.

Но все-таки в игорных чертогах мне показалось довольно  скучно. Я бесцельно бродил по залам, глазел на прелести мраморных Венер, вглядывался в  мимику игроков.  Думаю, сотни, да,  что там – сотни тысяч моих сограждан   без колебания изменили бы и присяге и собственной супруге, только бы оказаться за игорным столом  висбаденского  казино. В собственное оправдание  могу лишь сказать, что  никогда не был азартным игроком, разве что в детстве играл в подкидного дурака и,  дожив до преклонных годов,  так и не освоил премудростей преферанса,  покера или буры; а на ипподроме  гораздо больше самих бегов интересовался кухней местного ресторана. 

Я тупо смотрел на крутящийся волчок, подпрыгивающий шарик,  ровно ничего не понимая в сути происходящей игры.  Дело было даже не в прискорбном незнании немецкого языка – я просто не мог понять (да и сейчас не понимаю),  что предпочтительнее – красное или черное;  как понять, выиграл ты или проиграл...   Еще меньше доходил смысл процесса,  происходившего  за покерными столами,  зато вскоре  бросился в глаза игровой жетон, закатившийся в угол. Улучшив момент, я быстро нагнулся,  как бы  завязывая шнурок ботинка, и зажал в ладони пластмассовую фишку,  которую благоразумно поменял  вместе с другими фишками, выданными фирмой, на наличные марки. Вероятно, подобный сомнительный поступок  показался бы крайне неприличным  для воспитанного европейца, но  по своей сути,  привычкам и образу мысли  я оставался типичным представителем советской культуры. 

Схоже вели себя многие  советские люди, оказавшиеся  в зарубежье. Артисты, экономя валютные гонорары, брали на  гастроли бульонные кубики, банки с тушенкой,  кипятильники, чтобы   варить в гостиничных  умывальниках картошку  «в мундире».  Туристы везли на родину украденные в отелях   полотенца, пузырьки шампуня, мыло. Упаковка жвачки,  банка пепси-колы, бесплатный рекламный каталог  превращались в желанные сувениры для родных и близких.  Предубеждение ко всему иностранному, чужеродному  крепко укоренилось в наших советских головах, мы  совершенно искренне полагали себя более умными, образованными, воспитанными, чем европейцы или американцы, не говоря уже о разномастных представителях «третьего мира».  Вспоминаю,  как мы весело перемигивались, услышав, что немецкий шофер нашего автобуса отказывается выезжать на трассу, заметенную первой порошей.

 - Вот поэтому они и проиграли нам войну, – сострил я, напрочь забыв о гигантских противотанковых  «ежах» на Ленинградском шоссе возле Химок –  неожиданном  памятнике не только нашим солдатам, остановившим фашистское наступление в 1941 году, но и  немецким войскам, сумевшим всего за четыре месяца дойти до Москвы…

Детей  с дошкольного возраста воспитывали в убеждении, что у советских людей присутствует особый патриотизм, своя высокая  миссия – вести вперед  весь мир. Мы привычно гордились балетом Большого театра, полетом Юрия Гагарина и победой в Отечественной войне, но  изнывали от скуки на «Лебедином озере», не знали фамилий американских астронавтов, побывавших на Луне,  без жалости выкидывали отцовские и дедовы воинские  награды.   

Нас переполняло чувство, сформулированное еще  Маяковским:  «У советских – собственная гордость, на буржуев смотрим свысока!».  Что-что,  а смотреть свысока на все незнакомое, отличное от родного,  мы умели великолепно...   Нас убеждали, что достаток, жизненные блага, не более чем символ буржуазного общества,  греховного и развратного. Поколения людей  привыкли жить  в унизительной нищете, радуясь своему ничтожеству, находя в  нужде и тотальном дефиците  оправдание  принципа социальной справедливости: когда все убоги и несчастливы, то это вроде бы уже и не несчастья, а так,  обыденность, привычная жизнь.

До сих пор содрогаюсь, вспоминая серые толпы одинаково скудно одетых пассажиров столичного метро и трамваев. Советская власть развратила народ, лишила людей инициативы, стремления работать с умом, взамен приучив  к халяве, обману, воровству.  Нам предлагали бесплатное, но низкокачественное медицинское обслуживание,  скверное образование, дешевую жуткую  одежду,  подпорченные  продукты питания, плохие часы и ботинки. Но выбора-то  никакого не было, и мы выросли непатриотичными патриотами великой страны, испохабленными  коммунистической идеологией, дурным воспитанием, всей советской действительностью...  В самом деле, часы «Слава» или «Полет», показывавшие точное время два раза в сутки; нескладный костюм, пошитый на «Большевичке», «скороходовские» ботинки могли носить только настоящие патриоты.  Здравомыслящие «непатриоты», конечно же,  предпочитали  швейцарские часы, итальянские костюмы, английскую или немецкую обувь… Привыкшие видеть на экранах  телевизоров  толпы безработных, бродящих по  замусоренным авеню и стритам, советские туристы  поражались изобилию товаров, стерильной чистоте общественных туалетов, умилялись вежливости официантов и горничных. 

Приходилось гордиться тем, чего следовало стыдиться. Но недаром гордыня считается тяжким грехом, и, хотя   она и стоит последней в списке восьми страстей, «но по началу и времени есть первая. Это самый свирепый и самый неукротимый зверь».  Гордыня, повсеместная  ложь, реальная  нищета, зависть и ненависть  к богатым и успешным  –  дьявольская смесь, породившая в душах и головах   нескольких поколений русских людей тот безмерный  циничный скепсис, что постепенно подменил  все прочие достоинства, добродетели и недостатки.
                ***
          Однако цинизм и скепсис не могут объединить нацию, не могут быть основой национального самосознания. О какой нравственности можно всерьез говорить, если с начальной школы детям вдалбливали в головы дурацкий афоризм, утверждающий, что жизнь  –  лишь способ существования белков, а понятия Бога, духовности, совестливости, милосердия – пережитки прошлого, свидетельствующие о слабости воли?

 Выйдя  из институтских стен,   я «забыл» встать на учет в комсомольскую ячейку Боткинской больницы, перестал платить членские взносы и вскоре стал «беспартийным сочувствующим интеллигентом».

Впрочем, я несколько погрешил против истины. Уже покинув «явочным» порядком комсомол, лет в  тридцать, я неожиданно вновь вспомнил комсомольскую юность, когда  Вигдор протащил меня в члены МГК ВЛКСМ и включил в Совет молодых ученых и специалистов ЦК ВЛКСМ.

Тогда я работал в больнице Центросоюза и серьезно подумывал о профессиональной журналистике. Предложение Вигдорчика давало реальный шанс перейти в новую сферу деятельности, неизменно связанную в советское время с идеологической работой. Наверное, существовал и иной путь реализации  творческих помыслов, но, должен признаться: писать в ящик  отчаянно не хотелось – для этого нужны очень большая самодостаточность и терпение  –  качества, которые, увы,  в молодости присутствовали в минимальных пропорциях. Гораздо больше проявлялись  амбициозность и плохо замаскированное  честолюбие.

Мою кандидатуру, как тогда говорили, внесли  «в резерв» на должность главного врача и настоятельно предложили вступить в КПСС.  Это  расценивалось  крупной карьерной удачей, поскольку интеллигентов в партию принимали по строгой разнарядке, присылаемой из МГК КПСС, при этом неизменно предпочитая слесаря или милиционера врачу и учителю. Вначале я отказался было от столь высокой  чести, но, поразмыслив, решился вступить в ряды КПСС. Признаюсь, ничуть не сожалею о  своем вполне конъюнктурном решении – без партийного билета  дорога в редакцию центральной газеты, да еще на должность руководителя отдела, была бы просто закрыта.

Вступив в партию, я не стал приверженцем советского  строя,  сохранив глубокое презрение к вождям, коммунистической идеологии и соцреализму… Есть все основания полагать, что похожие чувства испытывали многие, если не большинство моих ровесников. Причем речь идет о людях самого разного социального, культурного, образовательного уровня. Возможно, этот антагонизм личного и общественного, пережитый несколькими поколениями русских людей,  стал коренной причиной развала советской империи, упадка морали и деградации общества. Вряд ли падение советской империи можно объяснить исключительно стагнацией экономики, развалом промышленности и сельского хозяйства, падением уровня жизни граждан, пустыми полками магазинов. В конце концов, за годы советской власти случались времена и более тяжелые, но о свержении коммунистического режима не шло и речи.

 Помню, еще в 1987 году, в самый разгар перестройки, как-то по дороге из редакции мы с Владом Лихолитовым, который тогда был секретарем партийной организации в «Медгазете», рассуждали о возможности перемен в стране. Уже была приоткрыта форточка гласности, каждый день становились известны все новые преступления большевиков, словно грибы после дождя начали возникать партии и политические объединения, но в голову даже не приходила возможность допустить, что КПСС развалится, а Советский Союз рухнет, едва не утащив с собой в пропасть и всех нас.
                ***
Говоря о глубинном, всеобщем неприятии советской действительности, убогой коммунистической идеологии, невозможно обойти вниманием феномен так называемого диссидентства. Изначально это слово означало некую религиозно-католическую вариацию вольнодумия, а затем оно, по не ведомым причинам,   стало ярлыком протестного либерально-интеллигентского нонконформистского движения в СССР.

О советских  диссидентах написаны горы книг и моря журнальных статей, опубликованы мемуары и интервью, благо их авторы часто являлись выходцами из журналистско-литературной среды и легко находили общий язык с репортерами.  Зная не понаслышке нравы пишущей   братии,  не сомневаюсь, что в основе всего постдиссидентского литературного многоголосья лежит прямая гонорарная заинтересованность.

По словам диссидентов, их деятельность «сыграла огромную роль в демократизации общества». Полная чушь  –  никакого влияния на наши мысли, чувства  инакомыслящие противники советского режима не имели, и иметь не могли. Будучи  студентом престижного московского вуза, достаточно критично настроенным к советской власти, потом молодым врачом ведущей столичной клиники, я ни разу не имел возможности реально контактировать с кем-либо из диссидентов, читать их статьи и листовки. Что уж тут говорить о провинциальном учителе, враче, студенте?

Был, правда, на нашем курсе некий Самохин, постоянно пристававший  с рискованными политическими разговорами, от которых за версту несло дешевой провокацией.  Новоявленного Гапона  избегали и чурались, считая  провокатором и осведомителем.

Диссидентов не то чтобы не любили – им не симпатизировали, к их словам не прислушивались. В народе присутствовало недоверие к правозащитной деятельности: все-таки диссиденты шли против государства, что  на Руси всегда было равнозначно предательству. К середине 70-х годов  на выходки диссидентов стали смотреть с  полнейшим равнодушием, а в  дальнейшем отношение к интеллигентствующим бунтарям трансформировалось в откровенное неприятие словоблудия перестроечных либералов - Новодворской, Ковалева и других «друзей русского народа».

Думаю, в немалой степени дурную службу диссидентам сослужила западная пропаганда, сделавшая из них знамя антикоммунизма. Нам тогда с избытком хватало  собственных  идиотов-идеологов, и сажать на свою больную голову импортных  отчего-то не хотелось. Любое излишество быстро надоедает, и скоро патетика западных  радиокомментаторов о жестокости советского режима, преследовании инакомыслящих перестала восприниматься. Это обстоятельство еще более усугублялось тем, что политические сетования накладывались на давно привычное интеллигентское  брюзжание по поводу русского антисемитизма, массовых притеснений по национальному признаку, на существование пресловутого пятого пункта в анкете...  Создавалось впечатление, что единственной реальной жертвой коммунистического режима в СССР оказались потомки царя Давида, а все остальное население, вне зависимости от национальности, образования и социального положения, купалось в шоколаде.

Конечно, ни для кого не было секретом, что для евреев существовали  негласные ограничения при поступлении в высшие учебные заведения, сложности при приеме на работу в режимные научные институты. Однако  самые неприступны барьеры  легко  преодолевались. Достаточно сказать, что на нашем курсе более трети студентов имели еврейские корни.

Боюсь, многие  непременно обвинят меня в юдофобстве. В оправдание скажу, что   всегда с большим уважением относился и отношусь к истории евреев, к страданиям, которые выпали на долю этого несчастного и мужественного  народа. Мне глубоко импонирует еврейский ум, прирожденный скептицизм и юмор, их древнейшая культура,  наконец, весь Ветхий Завет, созданный именно еврейскими мудрецами…
 В юности я зачитывался книгами Л.  Фейхтвангера, С. Цвейга, М. Дрюона, С. Лема и глубоко убежден, что по уровню интеллекта, талантам, способности к творчеству  евреи далеко опережают большинство более молодые нации, в том числе и русскую. Среди моих друзей всегда  были люди, в  которых течет еврейская кровь, и каждый из них  –  порядочный, умный, честный человек, на которого  я без колебаний положусь  в трудную минуту.

Гораздо критичнее я  отношусь  к хохлам, арабам, чвевозможным среднеазиаатм, америкоспм или полякам  и, признаюсь,  частенько  испытываю неприязнь к русским соплеменникам.  Ничего не могу поделать с собой, но не нравятся мне отечественное  хамство, лень,  пьянь кабацкая, отсутствие исторической  памяти. У чукчей, эвенков весь быт, весь домашний  уклад  –  продолжение существования рода;  на Кавказе свято чтят  культ предков;  праздник Палио в итальянской Сиене существует столетиями, наконец, бои быков в Испании сохранились  с античных времен. У нас, увы, практически не осталось национальных традиций, кроме разве, что похабной матерщины,  блинов на масленицу да повального пьянства во все прочие дни года. Размышляя над вопросом дочери, какой народ мне нравится более всего, после долгих колебаний я пришел к выводу, что, пожалуй, наибольшую  симпатию испытываю к древним римлянам…
 
                ЗЕРКАЛЬНЫЙ ГОД

Две единицы и две девятки – 1991… Зеркальное отражение цифр, если сложить картонный календарь  пополам, чтобы сгиб пришелся  между девятками, то получится  полное равенство, баланс, гармония.  На самом деле вышло  кривое зеркало, сработанное злым волшебником, отмеченным черным пятном на черепе.  Много горя, больших бед случилось  в тот странный,  противоречивый год, ставший  последним для огромной империи – Советского Союза;  рубежом, за которым осталась прошлая жизнь, с ее правилами, привычками, бедами и радостями.  Впереди ждало неизвестное будущее с новыми бедами, неожиданными открытиями и ожидаемыми потерями.    
Каждый, переживший августовский путч 1991 года в Москве, конечно, по-своему  вспоминает те жаркие летние дни,  разно оценивает события  двадцатипятилетней давности, но все-таки рискну предположить, что мои тогдашние мысли и  поступки были достаточно типичны  для большинства людей моего социального положения и  образа жизни...
      ***

Начать  рассказ придется с встречи Нового 1991 года...   Казалось бы, что можно ожидать нового от обычной смены года?    Новый год – любимое торжество в народе, недаром спустя девять месяцев, в августе-сентябре, повышается рождаемость.  Хотя, если вдуматься, есть какая-то горчинка в каждом календаре, что вешаем на стену в канун Нового года:  ведь не прибавляет возраст сил, не становимся мы здоровее,  не всегда радуют  происшедшие перемены.  Тяжелы последние темные декабрьские ночи, сумрачны, коротки   холодные дни;  на излете декабря в разные годы  ушли из жизни многие  друзья... 
Новый 1991 год мы встречали дома.  Я  еще мог позволить роскошь не считать копейки, и стол ломился от закусок,  дефицитных колбас, рыбы,  коньяка, шампанского.  Из Молдавии знакомый прислал молочного поросенка,  ставшего украшением стола. Лампочки, блестящие  шары,  гирлянды на еловых мохнатых ветках, за окном вьюжило, но среди разрухи и запустения, маленькая квартира  на Средней Первомайской улице казалась оазисом благополучия и покоя.
  Год начинался  добрым  предзнаменованием: впервые Рождество объявили праздничным нерабочим днем. Думалось, на  смену атеистическому советскому  режиму возвращались исконные национальные традиции.  Но далеко не всегда добрые предзнаменования становятся реалиями жизни...

              ***

Чтобы  избежать соблазна оценивать события 1991 года с позиции сегодняшнего дня, перелистаю страницы  своего дневника обычного, среднего  человека, оказавшегося в центре глобальных перемен, изменивших ход истории.

13-15 января. Переворот в Прибалтике.  Есть убитые. Штурм телецентра.

17 января. Ночью началась война в Персидском заливе. У нас коммунисты шаг за шагом возвращаются к власти.

20 января. Ходил  на митинг против коммунистической диктатуры. На Манежной площади собралось не менее 300 тысяч человек. Везде флаги России, Литвы, Грузии, лозунги в поддержку Ельцина.  В толпе ходят какие-то непонятные люди, шипят: «Сталина на вас нет!». Телевидение в руках коммунистов, во всех бедах теперь  винят демократию.

21 января. Ночью бой в Риге. Есть убитые с обеих сторон.

25 января. Очередная «шалость» коммунистов: изъяли без всяких объяснений из оборота 50-рублевые купюры, дав населению возможность обменять до 1000 (!) рублей в течение трех дней. Старухи откладывали  несчастные пятидесятирублевые бумажки на похороны…  Народ растерян,  перед сберкассами километровые очереди, многие продают обесцененные купюры в два-три раза ниже номинала (по 25-20 рублей). У меня было несколько тысяч рублей, которые удалось  поменять на работе.

8 февраля. Каждый день появляется очередной  бессмысленный указ Горбачева. Думаю,  происходит государственный переворот.  Пока еще  тихий, бескровный, но очень похоже, что скоро она польется рекой…

20 февраля. Вчера по телевизору какое-то сумбурное, слабое выступление Ельцина. Кажется, участвуем в похоронах очередного мифа – мифа о перестройке. С нашей русской ленью, беспечностью, склонностью к пустым разговорам,  нежеланием  работать, народ уверовал в чудо – придет, мол, некий герой и спасет Русь и нас всех вместе. Объявился и спаситель Отечества – Горбачев. Но как-то забыли, что чудо на Руси обязательно сопутствовало большой беде –  голоду, засухе,  войне.  Увы, беда уже на улицах, а чуда все нет и нет…
28 марта. Гражданская война, похоже,  пришла в Москву. Сегодня должен был состояться митинг, но  его запретили. Улицы забиты бронетранспортерами, грузовиками  с солдатами, машинами  с ОМОНом. Движение перекрыто с Садового кольца... Неуютно, пасмурно, сумрачно и на душе, чтобы хоть как-то отвлечься, пытаюсь заняться работой.

                ***

К весне  1991 года разочарование в перестройке охватывало все слои населения  – от партийных функционеров  до  рабочих, вынужденных после работы часами стоять в очередях за продуктами.  Наиболее вероятным вариантом развития событий виделся коммунистический переворот. Интеллигенция еще рассчитывала на приход к власти  так называемых демократов во главе  с Борисом Ельциным. Но в одном  никто уже не сомневался:   мыльный пузырь, именуемый   Михаилом Горбачевым,  должен лопнуть со дня на день. Он изжил себя, показав  полную несостоятельность  во всех ипостасях.   Придя к власти, Горбачев начал  государственную деятельность с популистских лозунгов о гласности и  введением сухого закона,  а окончил  политическую карьеру  предателем, шутом,  дешевым демагогом.

Хорошо помню, как, выпуская очередной номер  «Медгазеты»,  нашей редакционной бригаде пришлось до глубокой ночи томиться в типографии, дожидаясь официальной информации ТАСС о поездке Горбачева  в Сибирь.  Обстановка в стране накалялась с каждым днем, ждали, что Горбачев  наконец озвучит хоть какие-то наметки по  выходу  из глубочайшего  кризиса. Около двух часов ночи, наконец, пришла   «тассовка»  с  рассказом о  турне  генсека: «…перед крыльцом дома Петровой заботливо выложены анютины глазки, резеда, левкои, флоксы и душистый горошек». Далее тем же бодрым  стилем  провинциальной молодежки шло изложение  беседы Горбачева с мальчишкой из школьной бригады об экономике. Как было не  изумиться, почему о серьезнейших политико-социальных проблемах президент  страны дискутирует  с деревенским парнишкой, а не с экономистами, политологами, учеными?

             Горбачев производил впечатление  недалекого,  подчас откровенно глупого, малообразованного, но крайне самоуверенного человека, который сначала говорит, а только потом задумывается  о том, что хотел сказать. На  его совести лежит ответственность  в   развале национальной  экономики, уничтожение  армии, за  предательскую капитуляцию в Европе, за гибель всей огромной страны.   Не могу понять, как этого откровенного разруштеля великой державы до сих плр гн судили самым строгим судом...

Но не лучше оказалось и окружение Горбачева, в чем я убедился, бывая на встречах  с председателем Идеологической комиссии ЦК КПСС,  членом Политбюро  В.   Медведева с главными редакторами центральных газет.   Если Горбачев говорил без  умолка, восполняя дефицит мыслей оживленной жестикуляцией, то идеологический наследник Михаила Суслова Вадим Медведев  смотрелся вялой,  апатичной  личностью.  После совещания, которое он проводил,  оставалось послевкусие  серости, косноязычия, интеллектуальной убогости.

Финал  государственной деятельности Горбачева превратился  в пошлый  фарс. Пока в  Беловежской пуще  пьяный Борис Ельцин с дружками подписывали смертный приговор великой державе, «Горби» развлекался в Кремле с рок-группой  «Скорпион». Это был последний аккорд его президентства...

                ***
В любое лихолетье жизнь имеет привычку продолжаться, всех нас сопровождают обычные заботы, радости и огорчения.   Благодаря «СПИД-Инфо»  проблемы с деньгами   на время отошли на второй план, семья, несмотря на пустые полки продуктовых магазинов и окружающее разорение, ни в чем не нуждалась, дети проводили лето на даче,  потом мы отправились в речной круиз  на  Валаам. В конце июня прошел выпускной вечер  у старшей дочери Анечки, я  готовил  программу «СПИД-Инфо» на празднике «Московского комсомольца» в Лужниках. Шла работа над биографической книгой, посвященной  Николаю II. Целые дни я проводил в архиве, бродил по летней, солнечной Москве, вечерами ходил с Левой  Хундановым в ресторан ЦДЛ, в субботу ездил на дачу. Вспоминать о политических проблемах не хотелось,  и лето по обыкновению проходило  бестолково  весело...
                ***
Ранним воскресным утром, 18 августа 1991 года,  в больнице Центросоюза умер Юра Екарешев.  Болел он давно, прогноз не внушал оптимизма,  но лечащие врачи не предполагали, что развязка наступит так скоро. Я накануне задержался по делам в Москве и только собирался ехать в Покровку, когда позвонил Генка Соломонов, дежуривший в ту ночь, и сообщил печальную новость.  Весь день прошел в хлопотах, пришлось сделать множество телефонных  звонков,   только поздно вечером удалось лечь  спать.

  19 августа вся Русь привыкла отмечать яблочный Спас, праздник Преображения...  Но праздник в этот год вышел странный...   Проснувшись  в половине  шестого утра, я  включил телевизор.   Однако вместо   новостей по телевизору почему-то транслировали  балет «Лебединое озеро».  Следует сказать,  что каждый советский человек доподлинно знал: подобное внеплановое  обращение к классике  непременно  предшествует важному правительственному заявлению, чаще всего связанному со смертью очередного Генсека КПСС.

Я   брился, готовил кофе, слушал музыку  Чайковского и ждал...  Потом я  долго не мог смотреть «Лебединое озеро». Зачем  понадобилось оскорблять память великого композитора и шедевр мирового балетного искусства,  до сих пор не понятно.   

Наконец на экране появилась  симпатичная Инна Ермилова.  Не отрывая глаза, она зачитала  официальное заявление, из которого следовало, что отдыхавший  в Форосе Михаил  Сергеевич Горбачев «по состоянию здоровья» слагает  президентские полномочия, а всю ответственность за происходящее в стране берет на себя Государственный Комитет по Чрезвычайному  положению. В  состав ГКЧП вошли вице-президент СССР Г.  Янаев, председатель Верховного Совета А. Лукьянов, министр финансов В.  Павлов, глава тогдашнего КГБ В. Крючков, министр обороны маршал Д. Язов, другие силовики –  всего семь человек. Решением ГКЧП вводился ряд ограничений в свободе передвижения, собраний, приостанавливалась деятельность ряда общественных организаций и партий, закрывались средства массовой информации. Сомнений не оставалось – произошел государственный прокоммунистический переворот.

                ***
Услышав в то  солнечное августовское утро  известие о создании ГКЧП,  я  был потрясен, хотя подспудно давно готовился к похожему сценарию. Радужных иллюзий не существовало и в помине,  тогдашние главари коммунистических радикальных сил кроме омерзения никаких эмоций не вызывали – стоило послушать выступления   инициатора введения «сухого закона» Егора Лигачева,  дегенеративного  Ивана Полозкова, хамоватого предводителя уличной «Трудовой России»  В. Анпилова, безумного антисемита  генерала Макашева.  Я слишком хорошо знал отечественную историю, чтобы понимать: рассчитывать на снисхождение  от новых властей не приходится.  Да  и тогдашняя моя предпринимательская деятельность –  председатель кооператива «СПИД-Инфо»,  состоятельный  человек  могла  породить  у новоявленных Шариковых только ненависть.

Несмотря на раннее утро, я  взял телефонную трубку и принялся звонить знакомым.  Кто-то, раздосадованный ранним звонком,  решил, что я пьян;  кто-то, выглянув в окно, увидел у своего подъезда  танки.  Влада Лихолитова, близко воспринявшего тревожную новость,  я утешил тем, что постараюсь взять его санитаром в тюремный лазарет. Иначе,  учитывая  склеротические сосуды и гипертонию,  в лагере ему долго не протянуть.  Влад потом долго вспоминал мой мрачноватый юмор.

К девяти часам я приехал в редакцию «Спидюшника»,  где уже собрались  члены нашего кооператива. Одним из немногих вопросов, в котором акционеры  неизменно  солидаризировались,  было полное неприятие всего,  связанного со «светлым» коммунистическим прошлым.  Коллеги выглядели удрученными и потерянными. Действительно, повода для оптимизма не было, а в списке приостановленных изданий  «СПИД-Инфо» значился в первых строках.

 Связавшись с журналистами из других изданий,  удалось выяснить, что основные центры сопротивления путчистам формируются вокруг здания Правительства России – Белогодома на Краснопресненской набережной и здания Моссовета на улице Горького.  В редакции делать было нечего, а  слушать стенания испуганных «спидоносцев»  не хотелось. 
Я решил пройтись по центру города, заехать в архив, посмотреть  документы, нужные для книги.  На Манежной площади впритирку к ограде Александровского сада стояли  бронетранспортеры, окруженные возбужденной толпой. Некоторые отчаянные головы залезли на броню боевых машин.  Войска на столичных улицах уже не  были в  диковинку для москвичей:  танки  появлялись в столице в феврале, когда в город  вводили войска для наведения порядка и предупреждения митингов протеста. Теперь люди размахивали трехцветными флагами, появились транспаранты, призывавшие к сопротивлению путчистам. Особенно понравился плакат «Кошмар – на улице Язов!»,  обыгрывавший название модного фильма «Кошмар на улице Вязов».  Полагаю, члену ГКЧП,  министру обороны маршалу Язову  такая  популярность и не снилась.

Желая получить хоть какую-то новую  информацию, я отправился  в редакцию  «Мегаполиса», располагавшуюся  рядом с Центральным  телеграфом.   Три этажа редакции  напоминали  потревоженный муравейник. Журналисты, фотографы, пришлые авторы, политики   бродили по кабинетам, звонили по телефонам, орали, смеялись, пили водку. Никто не работал – газета была объявлена ГКЧПистами  закрытой. Потолкавшись и  не выяснив ничего нового, я пошел  к Моссовету, где  всем желающим выдавали наспех состряпанную листовку, отпечатанную на обычном принтере с огромным количеством ошибок. Стиль прокламации ничем не отличался от пропагандистских листовок, которыми при каждой очередной революции старательно забивали  мозги русским людям. И на этот раз листовка начиналась с обращения «К гражданам России». Далее следовал текст:

 «В ночь с 18 на 19 августа 1991 года отстранен от власти законно избранный Президент страны. Какими бы причинами не оправдывалось это отстранение, мы имеем дело с правым, реакционным, антиконституционным переворотом.
При всех трудностях и тяжелейших испытаниях, переживаемых народом, демократический процесс в стране приобретает все более глубокий размах, необратимый характер. Народы России становятся хозяевами своей судьбы. Существенно ограничены бесконтрольные права неконституционных органов, включая партийные. Руководство России заняло решительную позоцию (sic! – а.к.) по Союзному договору, стремясь к единству Советского союза, единству России. Наша позиция по этому вопросу  позволило (sic! – а.к.) существенно ускорить подготовку этого Договора, согласовать его со всеми республиками и определить дату его подписания – 20 августа с.г.
Такое развитие (? –а.к.) вызывало озлобление реакционных сил, толкало их на безответственные, авантюристические попытки решения сложнейших политических и экономических проблем силовыми методами. Ранее уже предпринимались попытки осуществления переворота.
Мы считали и считаем, что такие силовые методы неприемлемы. Они дискредитируют СССР перед всем миром, подрывают наш престиж в мировом сообществе, возвращают нас к эпохе холодной войны и изоляции Советского Союза от мирового сообщества.
Все это заставляет нас объявить незаконным пришедший к власти так называемый комитет. Соответственно, объявляем незаконными все решения и распоряжения этого комитета.
Уверены, органы местной власти будут неукоснительно следовать конституционным Законам и Указам Президента РСФСР.
Призываем граждан России дать достойный ответ путчистам и требовать вернуть страну к нормальному конституционному развитию. Безусловно необходимо обеспечить возможность Президенту страны Горбачеву выступить перед народом. Требуем немедленного созыва Чрезвычайного съезда народных депутатов СССР.
Мы абсолютно уверены, что наши соотечественники не дадут утвердиться произволу и беззаконию потерявших всякий стыд и совесть путчистов. Обращаемся к военнослужащим с призывом проявить высокую гражданственность и не принимать участие в реакционном перевороте.
До выполнения этих требований призываем к всеобщей бессрочной забастовке. Не сомневаемся, что мировое сообщество даст объективную оценку циничной попытке правого переворота».

Листовку обессмертили  подписи  Б. Ельцина,  председателя Совета министров РСФСР И. Силаева,  Председателя Верховного Совета РСФСР Р. Хасбулатова.  Распространители прокламации призывали всех прохожих идти «защитить демократию» к зданию Правительства на набережной Москвы-реки.

Конечно, это было фанфаронством, политической  буффонадой чистой воды, но и все, что творилось в тот день – триколоры  перед стволами танков, пьяный Янаев, трясущимися руками,  наливавший в стакан из хрустального графина жидкость, похожую на воду, –  не могло восприниматься иначе как фарс, сценарий для дешевенькой оперетки.
                ***
Демократия  - демократией, но  направился я  не к Белому дому, а в Государственный архив Октябрьской революции СССР. Здесь, как и по всей Москве, кипели страсти: кто-то готовился встречать коммунистов хлебом-солью, другие призывали строить баррикады, чтобы не пропустить «красную заразу», третьи, воспользовавшись моментом, беззастенчиво пьянствовали на рабочем месте. 

Меня пригласил в кабинет  тогдашний  директор архива Борис  Каптелов,  добрый, приветливый мужик, которого, подобно многим другим  хорошим русским людям,  погубила злосчастная привычка не оставлять  бутылку недопитой.  Налив рюмку коньяка, он таинственным тоном  посоветовал  ни в коем случае не ходить к Белому дому,  вести себя осторожно, не высовываться,  не лезть в драку.
– Я точно знаю: будут предприняты строгие меры,  предупредил Каптелов. 

 ***
Город гудел, словно  растревоженный муравейник. Ощущения страха перед надвигающейся бедой нигде не ощущалось, скорее, в Москве царила беззаботно-пьянящая атмосфера,  настроение  людей больше  соответствовало предпраздничному возбуждению, чем   грозному предчувствию грядущего катаклизма.  Замечу, что в октябре 1993 года, когда танки расстреливали парламент, заседавший  в Белом доме, настроение в Москве было совсем иным – тогда на улицах повисла густая  пелена страха, ненависти, апатии. Но в августе 1991 года Москва словно готовилась к веселому карнавалу: глаза у людей блестели, многие вырядились в какие-то нелепые походно-полевые одежды,  везде  виднелись трехцветные флаги.

В  редакции «Врача» женский коллектив  во  главе с Викой Крамовой,  готовился выдвинуться на передовые позиции защитников  демократии. Дамы укладывали в сумки бутерброды, бинты и прочую дребедень, годную разве что для  пионерской игры «Зарница».
Часам к шести вечера  я пришел в гости к Мише Барковцу, отмечавшему день рождения.  Среди гостей был и некий  подполковник  КГБ,  довольным тоном сообщивший, что к вечеру, наконец,  планируется «наведение порядка», а посему  лучше сидеть дома, пить водку и нос никуда не совать. Возможно,  я  остался бы за праздничным столом, но  тон  подвыпившего чекиста  прозвучал вызовом к барьеру. Кроме того, с профессиональной точки зрения было  интересно оказаться  в эпицентре исторического события.   
     ***
От метро «Краснопресненская»  вниз к набережной Москвы-реки тянулись люди.  Совсем молодые ребята и пожилые  люди, мужчины, женщины, почти дети. Впервые и, очевидно, в последний раз в  жизни,  я увидел столько одухотворенных, счастливых лиц, идущих вместе, охваченных единым порывом.   В этот вечерний час уже не чувствовалось дневной  беспечности, на смену пришло ощущение чего-то значимого, росло ощущение близкой  опасности. Многие слушали  радиоприемники, где  «Эхо Москвы» –  единственная  в столице  радиостанция,  оставшаяся неподконтрольной ГКЧП,  передавала  информацию о происходящих событиях. 

Белый дом окружила толпа. Все  уже  знали, что готовится штурм, лихорадочно строили   баррикады из скамеек, ограды, каких-то ящиков. Конечно, было бы наивно предположитьь, что подобные фортификации смоглиостановить  не то   что танк – обычный бронетранспортер...

Потом говорили, что среди толпы оказалось много пьяных. Это не так,  во всяком случае, совсем пьяных не попадалось, хотя, конечно, люди не могли не  выпивать: было бы удивительно, если в столь ответственный момент русский человек неожиданно отказался бы   от многовековой национальной привычки. Вполне допускаю, что в Белом доме, учитывая привычки Бориса Ельцина, действительно, пили сверх всякой меры.
 
Считаю, что этот человек, причинившей в дальнейшем множество великих  бед России, вел себя в тот вечер  бесчестно,  скрываясь за спинами безоружных людей, которые обязательно стали бы первыми жертвами при  начавшейся атаке здания.  К счастью, командир спецотряда «Альфа» отказался идти на штурм. Время шло, народ начал расслабляться, многие постепенно покидали площадь перед зданием Правительства.         
    
Часы показывали полночь, когда  я  снова оказался в редакции «Мегаполиса». Вот здесь все уже действительно  крепко выпили, ожидая, когда за ними прибудут «воронки» с Лубянки. Сидеть в  компании крепко выпивших людей в накуренной комнате не хотелось. Я вышел на  свежий воздух.  Движение по улице Горького перекрыли еще днем, лишь изредка проскакивали черные автомобили, но народу по тротуарам  бродило  немало. Несмотря на поздний час,  Елисеевский гастроном торговал коньяком, который даже  днем тогда найти было невозможно.  Я взял бутылку армянского коньяка,  позвонил Барковцу и поехал к нему. Мы выпили коньяк, и я остался ночевать.

               ***
В те августовские дни я болтался  по Москве, смотрел по сторонам, разговаривал с людьми,  пил  коньяк, решал  личные проблемы,  отнюдь не чувствуя необходимости лезть на баррикады за  Ельцина, Горбачева, демократию и свободу...  Другими словами – вел себя подобно большинству сограждан.  Более того, глубоко убежден, что  мое тогдашнее поведение  разительно схоже  с реакцией  русских интеллигентов на февральскую революцию  1917 года.

А в среду хоронили Юрку  Екарешева.  Когда возвращались с Николо-Архангельского кладбища, навстречу потянулись колонны бронетехники. Войска покидали Москву, а на следующий день  над Кремлем и Белым домом вместо красного знамени поднялся российский триколор...      
   
Дважды за одно столетие – срок в исторических масштабах мизерный – Россия пережила крах государственности,  поставивший под сомнение сам факт своего суверенитета, а русский  народ на грань вымирания. Для нескольких поколений революция стала   «объективной реальностью, данной в ощущениях и существующей независимо от них». Гибель Российской империи и развал СССР – две глобальные катастрофы,  изменившие  мир.  Никто не отменял вечный закон природы: всякое действие, как известно, влечет равное противодействие.

Антитезой  большевистского режима в России  стала победа  национал-социализма в Германии. Нацизм  повлек ужасы  Второй мировой войны. После краха  СССР  в  1991 года,  началась новая эпоха, породившая в душах людей сумятицу, ощущение вседозволенности, которое  многие восприняли как долгожданную свободу от тирании большевиков. Десятилетия,  миновавшие с  августовских событий «зеркального»  года,  показали, как жестоко ошибаются люди, принимая  мираж  за реальную картину действительности.  Многое из того, что в те дни казалось грандиозным и важным, сейчас воспринимается  глупой исторической шуткой, а то, что прежде не ценилось, оказалось   безмерно значимым. Ведь была молодость, здоровье, возможность любить и быть любимым.   Похожее чувство, вероятно, испытывал Иван Алексеевич Бунин, писавший в эмиграции: «…Да, «великая октябрьская», Белая армия, эмиграция… Как уже далеко все! И сколько было надежд! Эмиграция, новая жизнь – и, как ни странно, еще молодость была! В сущности, удивительно счастливые были дни…»

                Вместо эпилога

   Целая вечность пролегла между первыми ощущениями от окружающего мира до дня, когда я сел за классную парту. Потом долго  и мучительно тянулись одиннадцать  лет школьной жизни, шальной пулей пролетели юность, студенчество,  промелькнула молодость. Маховик все стремительнее набирал скорость,  мелькали  на спидометре цифры: сорок, пятьдесят, шестьдесят пять лет...  Все меньше и короче остается  жизненный путь, все тяжелее и несноснее бытие. Глупо оценивать пройденную жизнь с позиций победителя или побежденного. Поезд  приближается к  конечной  станции «Введенские горы» и ничегошеньки уже исправить, изменить, заново пережить, увы,  нельзя.
Недавно  прочитал стихотворение князя Вяземского, которое раньше не попадалось на глаза, хотя всегда ценил «Старые записные книжки», а особенно, изобретенный князем  термин «квасной патриотизм». Но прочитанный  стишок оказался очень хорош и как нельзя более к месту:

«Жизнь наша в старости – изношенный халат:
И совестно носить его, и жаль оставить;
Мы с ним давно сжились, как с братом брат;
Нельзя нас починить и заново исправить».

Починить и заштопать  ничего  не получится.  Уже много лет тянется  изнуряющая война с болезнями, атакующими  по всем фронтам. Я прекрасно осознаю всю бесперспективность сопротивления, знаю, за кем будет окончательная победа, но, в  конце концов, поигрывать  надо достойно, на гильотину полагалось  идти улыбаясь. Пришла утешительная мысль: болезни – это  наказание, которое  несу за все свои прошлые грехи, за совершенные врачебные ошибки, за пациентов, умерших  по моей вине.  Искупление через физические страдания, право,  не самая большая цена за грехи,  боль, причиненную другим людям. 
                ***
Поскольку я начал записки с латинской сентенции Ceterum censeo  praefationem  non  esse scribendam, утверждающей, что предисловия писать не обязательно, то постараюсь обойтись и без пространных эпилогов, тем более что времени остается маловато. Подходит черед эпитафий...
    Часто снится, что я – молодой, сильный, влюбленный. Но потом приходит пробуждение… Холодно, темнеет, в сумрачном окне  низкие свинцовые тучи,  одинокая яблоня с голыми, корявыми ветками. По крыше стучит дождь. Осень, осень, осень…
               
 2017 

СОДЕРЖАНИЕ

Ceterum censeo  praefationem  non  esse scribendam…                1

                Часть I
Мерзкий мальчишка               
Дом на Средней Первомайской               
 О  еде, молоке и доме на Переведеновке               
Школьные годы чудесные...               
Открыть книгу               
Урок истории               
Коллекционер истории               
Каникулы               
                Часть II

Август 69-го               
Группа под «нехорошим номером»               
Учиться, учиться, чтобы ничему не научиться...               
Залегощь               
Пикник на обочине               
Председатель трезвости               
Военные сборы               
Выпускной бал         
               
 ЧАСТЬ III

Дамское царство
Солнечный удар

     ЧАСТЬ IV
 Журналист
Медицинская газета
 Влад Лихолитов и все остальные    
Председатель трезвости
«Спидюшник»
На вольных хлебах
«Обратная» сторона земли
Зеркальный год      

Вместо эпилога