Икона

Андрей Ланкинен
           (основано на рассказах очевидцев)

"Они так многосторонни, что почти каждый из них описывает полный круг человеческих качеств. Среди них можно найти всяких, от жестокого грубияна до Святого Франциска Ассизского. Вот почему их нельзя описать несколькими словами. Чтобы описать русских, надо использовать все существующие эпитеты. Я могу о них сказать, что они мне нравятся, они мне не нравятся, я перед ними преклоняюсь, я их ненавижу, они меня трогают, они меня пугают, я ими восхищаюсь, они во мне вызывают отвращение!"

А. Орме, немецкий солдат
"Они думают иначе, чем мы. И не трудись — русского ты всё равно никогда не поймёшь!"
Офицер Вермахта Малапар

1.ГОРОХ

Сидит Аня на серой дороге в пыли, сует в рот, жует сухие листья. Это чтобы ребят привлечь хоть чем-то, от безысходности…от их невнимания.
Они мимо пролетают, чуть ли через нее не перепрыгивают. Орут, палками машут. Может, в"Казаки-разбойники" играют, а на нее - ноль внимания.
Мамка тянет ее за худую руку в дом:"Ой, ну ты мальчишницей станешь! Беда окаянная!Плюнь листья!"
И стала. Ей даже Петька-тракторист рябой, с тремя белыми волосками, с выбитым зубом и золотой модной фиксой, очень даже по сердцу был. Он ей щербатую улыбку предъявит из вредности и руки тянет, куда не след, а она и рада - улыбается.
В общем, все, что ,"в штанах” нравилось ей. Во всех находила что-то положительное, всему и вся – объяснения: какую-никакую, хоть плохонькую, но ягодку. А что вокруг еще хорошего? Скукотища беспробудная. Деревенька грязноватая, избы черные, гнилые, покосившиеся, огороды да картошка, яблони, слюнявые, склизкие моховики и разноцветные сыроежки по перелескам, ягоды, очумелое комарье да коровы, оставляющие на дорогах пахучие лепешки. Зато церковь большая с синими куполами - из всякого дома видна. Погост рядом, с кривыми крестами среди одичавших флоксов и бисера калиновых ягод. Полузаросшее у топких берегов камышами, качающимися в такт ветру, озеро, с желтыми глазками кувшинок и прячущимися внутри мошками.
Но где-то оно же есть, где-то прячется-таится это "хорошее"? Где? По над лесом? По над озером? Полем?

На другой стороне монастырь был, и гнал над деревней и над водой перекатный грохот колоколов, но его в санаторий для бедняков-крестьян переделали. Не гремит больше колоколами, не бегут, семеня босыми ножками, за крестным ходом дети - попов прогнали взашей. Там, где кельи убогих послушников и монахов были, теперь комнаты для трудящихся, чтоб здоровье поправляли. Где трапезная была - столовка. В большом доме настоятеля - клуб.При входе кумачовая тряпка с лозунгом:"Партия-кузница крестьянского отдыха!"
В столовке плакат – тетка краснощекая, разудалая, в косынке, кашу раздает огромным черпаком:"Каша-мать наша!" А внизу кто-то подло подписал карандашиком 
"Ешьте сами кашу, мать вашу!"
И не с повинными перед богом головами шли по дороге паломники, взметая вековую пыль, а приезжали пьяненькие отпускные с гармошками наперевес. Весело! А год шел с "тройкой", перевернутым, поставленным на попа, незаконченным знаком бесконечности, и "семеркой" горбатой - год окаянный - 37! Скоро явится, как расплата за непротивление, за нe защиту невинных ,прямой единицей 41-й, приправленный щедро багрецом бесплатной крови, нашпигованный русским мясом.

Расцвел бабий бутон, запылал. Будит Анну, не дает спать. Тревожат и жмут отблески медного пятачка луны над лесом, идет-бредет она по деревне, забытой всеми богами, как чокнутая сомнамбула с горящими глазами, как заколдованная, по необработанному, плененному войной полю, на клекот с переливами губной гармошки, туда, где сладко-горький шоколад "Sho-ka-kola" звучит,как музыка ("до"-"ля"-"си"!), и сахарин фальшивых поцелуев, и запах крема “ Nivea”из бакелитовой солдатской банки, и мягкая наждачка мужской щеки. Черными ,опрокинутыми в лунный свет и воду оврагов, тенями, как декорации в страшной опере, являлись танки с белыми крестами.

А к весне уже бабки тыкали в нее кривыми пальцами, шипели в спину:
“ Бля*юга германская, во какой багажник нагрузила!”
Анна перепрыгивала полу-замёрзшую, свернутую в белые комки грязь, лужи, проталины – устремлялась прочь от презрительных взглядов односельчан, сворачивающих в улиточный ход время ее побега.
Были и сочувствующие:
- Может не от этих-то?
- А с кого-того? С деда-пастуха? Да петуха моего?
С малолеток наших, недоевших каши?
- Мож, силком заставили?
- Сучка не захочет-кобель не вскочит!
- И то верно!
И кричали ей вслед:
"Милочка моя,
Где ботиночки взяла?
Я у немца под избой
Заработала пи*дой ".
Хотела она вытравить плод, пила и травяные настои, лавровый лист, жеруху, петрушку, йод с молоком, и в бане до полуобморока жарилась - все напрасно - крепко сидел змееныш, прочно зацепился - только все рос внутри и еды требовал.
Мамане сказали:"Не корми ее совсем, стерву, сама выкинет-замрет он!" И не кормила - последних запасов жалко на оглоедку.

Как-то в холода, вечером, совсем припер голод. Сковал до горла, до мозга, скрючил, впился под ребра жирной ненасытной пиявкой. Колотился внутри недовольный и голодный гаденыш. Она переползла, перекатилась через изгородь, прокралась в сени к синюшнице, соседке-алкоголичке, и стала искать еду. Нашла в шкафах грязный мешочек желтого каменного гороха и стала жадно, до хруста зубов, до ломоты челюстей грызть его, вычерпывая обеими руками, стоя на карачках, как животное.
Соседка, почувствовав запах вора, вышла в сени и увидела Анну.
Ничего не сказала ей, не попрекнула ни словом, ни жестом, ни взглядом-только перекрестилась. Они сели, обнялись и заплакали.

А к весне, когда растаяли снега, и полезли первые белые дубравные ветреницы, засверкали серебряными брюхами, прыгая на озере, лещи и уклейки, запушилась по оврагам верба, родился мальчик - беленький, ладненький, ясноглазый. Крестили в церкви с голубыми куполами под намоленными образами и назвали Ваней, Ванечкой, Иваном. Деревенский священник надел на него алюминиевый маленький крестик на льняной веревочке и благословил.
Он вырос молодцом, боровичком, прямо витязем, но в деревне его все равно называли “немцем,”
хоть он ни одного слова не мог выговорить по-немецки, а на уроке не знал, куда в карту тыкать, и где эта чертова Германия находится.

2.КОНЦЕРT

Апрель. Он потихоньку обживался на проселочных дорогах проталинами, серебрился первой колючей талой водой, вытесненной из глубин песков и глины, почвы, прокаленной морозами. Март был легковесным, переменчивым, капризным, как девица на выданье-глупая обаяшка! Он то холодил морозами и давил серостью неба, то радовал все вокруг пересвистами птиц и васильковым небом и солнцем над все еще темными лесами. Апрель выходил из чащи, как заблудший любопытствующий лось, медленно, маленькими шажками, выдыхая через большие, пушистые и влажные ноздри теплые запахи весны.
К двадцатому апрелю, дню рождения Гитлера, было приказано организовать праздничный концерт силами поселян для солдат, офицеров и местных жителей. В клубе, который переделали из местной церкви перед войной, оборудовали сцену, повесили портрет фюрера, украсили бумажными цветочными гирляндами. Под сводами все еще просматривались вековые фрески, не разрушенные временем, плесенью и задором комсомольских активистов.

Ия, учительница немецкого языка, села сзади, на последний ряд, поближе к выходу, среди румяных, крепеньких, как клюковки, деревенских дев в пестрых ситцевых платьях. Конферансье ,в заштатном коричневом костюме с яркой бабочкой в горошек, прочел длинную программу, сделал к ней нелепое длинное объяснение.
Затем двое мужчин, по одному с каждой стороны, торжественно раздвинули пыльный плюшевый занавес с грязной бахромой, и перед публикой предстала очень бедная и смешная, расписанная"гуашью" декорация к опере Римского-Корсакова.
Среди "охры" и "киновари" царских палат, пришпиленных к стенам кнопками, на заднике, сбоку, как напоминание о советском прошлом, на столе, покрытом красной материей, стоял забытый случайно графин с гранеными стаканами из мутного стекла. Расстроенный рояль заменял оркестр. Пели главным образом две девушки. Обе певицы, безоговорочно уверенные в себе, даже в трагических моментах пели и играли с просветленной, ясной простотой. В движениях и голосах они сливались воедино, поддерживали и дополняли друг друга. От них исходила уверенность и напор, чувство абсолютного непобедимого превосходства над неискушенными, погрязшим в жалком невежестве зрителями.
Убогая обстановка и декорации, одинокий рояль…Графин с протухшей водой...
Однако же, зрителями овладела вся полнота впечатлений и чувств, включавших в себя мистические развороты, полутона и переходы русской музыки.
Никакой роскошный реквизит, никакая сотня виртуозов и инструментов не смогли бы потеснить красоту этого таинственного действия.
Они пели так спокойно, органично и достойно, словно это были русские оперные сезоны в Берлине, в” Deutsche Staatsoper”, а перед ними в красных бархатных креслах восседали сливки общества, почитатели и знатоки оперного искусства со всего мира, а не простые немецкие солдаты и незамысловатые деревенские бабы, пропахшие молоком и сеном.
После этого появился певец в серых полосатых брюках, бархатном пиджаке и в старомодном стоячем воротничке.
Он, так забавно разодетый, с какой-то трогательной беспомощностью ребенка, вышел на середину сцены и трижды поклонился. В зале среди офицеров и солдат послышался смех. Баритон начал казачью песню, и, как только раздался его мелодичный и мощный голос, зал замер. Несколько простых жестов сопровождали исполнение, а глаза певца делали её видимой:

“На Великой Грязи, там где Чёрный Ерик,
Татарва нагнала сорок тысяч лошадей.
И взмутился Ерик, и покрылся берег
Сотнями порубанных, пострелянных людей!”

Во время песни вдруг во всём зале потух свет.
В нём господствовал только голос.
Немцы закричали и засуетились. Как бешеные, попавшие в западню крысы, сбивая друг друга устремились к выходу, переворачивая скамейки и стулья, визжа от ужаса: “Partizanen!”
Певец продолжал петь. В темноте он пропел около часа. По окончании русские деревенские девушки повскакивали и начали аплодировать и без удержу топать ногами. Началась суматоха долго не прекращавшихся аплодисментов, как будто тёмная сцена была залита светом фантастических, немыслимых сказочных пейзажей и сцен из русской истории.
Никаких партизан не было, была только русская музыка.

3.ИКОНА

Майор Кюнер с сопровождавшим его патрулем явился к учительнице на следующий день и сообщил по-немецки:
- Мне поручено допросить вас по поводу вчерашнего инцидента. Вы - европейский человек и говорите по-немецки, несете нашу культуру, но именно вас подозревают в связях с партизанами, и что именно вам мы обязаны вчерашней провокацией.
Я ничего не утверждаю, но все же вынужден это сделать по приказу начальства.
Что вы сами по этому поводу думаете? Вы, вероятно, верите в бога, и поэтому я надеюсь на вашу искренность.
Кроме того, нам известно, что ваши родители пострадали от большевиков и были расстреляны. Это удваивает наши шансы на ваше сотрудничество.

Ия с любопытством посмотрела на майора.
- Что я думаю о вчерашнем инциденте?
Давайте лучше поговорим о русских иконах. Вы, кажется, интересуетесь искусством, господин майор?
Видите ли, имена великих иконописцев здесь неизвестны. Они посвятили свое искусство благочестивому делу и остались в неизвестности. Всё личное должно отступить перед требованием святого. Фигуры на иконах бесформенные. Они производят впечатление неизвестности. Но они и не должны иметь красивых тел. Рядом со святым телесное не имеет никакого значения. В этом искусстве было бы немыслимо, чтобы красивая женщина являлась моделью Мадонны, как это было у великих итальянцев. Здесь это было бы кощунством, так как это ведь человеческое тело. Ничего нельзя знать, всему следует верить. Вот в чём секрет иконы.

Ия основательно сбила майора с толку. Он щёлкнул каблуками, присел, нетерпеливо постучал по столу сигаретой ”REEMTSA SORTE».
- Вы что же, фрейлин, не верите в икону?
Ия не отвечала…
- Вы же утверждаете, что она плачет?! Кровоточит?!
- Не уверена...
- Зачем вы тогда её украшаете?
- Я не знаю. Иногда я это делаю. Мне делается страшно, когда я этого не делаю. А иногда мне просто хочется это делать.
Поставленный в совершенный тупик, майор Кюнер продолжил:
- Какой раздвоенной, беспокойной должны вы быть.
Тяготение к Богу и возмущение против Него в одном и том же сердце?
 Во что же ты веришь?
Он неожиданно перешел на “ты”, будто бы разговаривал со своим единомышленником, существом той же крови, двух ног и глаз.

- Ни во что!
Она сказала это с такой тяжестью и глубиной, что у майора осталось впечатление, что эти люди принимают так же неверие свое, как веру, и дальше просто несут в себе старое наследие смирения.

- Вам, русским, обязательно нужна вера. Неважно в кого и во что, из-за ее неосязаемости и эфемерности вы верите то в царя-батюшку, то в Ленина, то в Сталина. Это вносит в ваш дух ещё большую сумятицу и разгром, и вы, в конце концов, полностью забываете о себе, верите в то, что никогда не происходило или не произойдет.
Вы пренебрегаете деталями и мелочами, такими важными удобствами, как чашка с блюдцем и салфеткой, хрустящими круассанами по утрам, удобными ящичками для хранения мелочей, теплым сортиром. Вы почти всей кровью ненавидите повседневные удовольствия и блага, привычные нам, европейцам, наш организованный быт, ясные программы и теории, потому, что склонны оберегать и лелеять какую-то спрятанную от человеческих глаз и нормального понимания мечту, расплывчатую и неопределённую, как ваши иконы.
Ради неё вы пренебрегаете собой и своими близкими, которых ради идеи легко отдаете на заклание. Мы же живём простой и ясной заботой о себе, как о финальной точке бытия, о вершине мироздания. И в этом смысле нам никогда не понять друг друга: вам нужны идеалы и подвиги, а нам - четкий порядок вещей и осязаемые цели. А хороши ли они или нет, мы, настоящие европейцы, задумываемся только в самый последний момент. И то, если появитесь вы, униженные и проданные своими же предводителями, голодные, грязные, с горящими глазами, и нашему благополучию и удобствам начинает угрожать ваша чрезмерная способность искать правду и справедливость и принести себя в самопожертвование ради этого.
Поэтому я не арестую вас. Вам нужны иллюзии, а мне - доказательства: ведь «дважды два» - это всегда «четыре», а никак не «пять». По свидетельству очевидцев, вы не выходили из зала во время представления. Я не дам ход делу на этот раз. Но, берегитесь, одно доказательство, одно точное уравнение - и вам конец!

Немцы ушли.

Тёмный, растрескавшийся, разбегающийся тонкой паутиной лак иконы отсвечивал мягким блеском медленный и неуверенный уход апреля и пришествие настоящей скорой весны.