Война

Камран Назирли
Посвящается жертвам войны


В селе мою тётю называли «старой девой». Люди рассказывали, что с ноября тысяча девятьсот сорок первого года она помешалась. Находились и те, кто скрытно шептался за её спиной, когда она ходила за покупками или отводила меня в садик. Некоторые даже приписывали крайнюю молчаливость, задумчивость и грусть тёти Ханум к чему-то ненормальному, но мне самому в это никак не верилось. Причину этого я толком не понимал; в любом случае, мне было не по душе слышать такие слова о моей тёте; а людей, называвших её «старой девой», я просто ненавидел.

Тётя жила с нами в одном дворе, вместе с моей матерью и бабушкой; её чистоплотность, трудолюбие и ловкость потрясали меня. Я никогда не видел, чтобы она долго разговаривала или улыбалась. Нередко мне казалось, что она отроду немая. Однажды я спросил у матери причину всего этого; мне было интересно, почему у нас в доме царит бесконечная, траурная тишина. Ну ладно, допустим, это было связано с тем, что мой отец не вернулся с войны, и поэтому мама страдает; она переживает тяжёлые дни, пропитанные печалью из-за потери молодого мужа и собственной участи раннего вдовства, и оттого, что меня – единственную память о муже она вынуждена воспитывать без отца. А тётя? Почему же её называют «старой девой»? Уставившись на меня печальными глазами, мама промолвила:
- Ты ещё ребёнок, я не могу тебе рассказать – душа не вынесет...
Спустя немного, моя бабушка пояснила мне некоторые нюансы: как я уже отметил, ещё во время войны тётя Ханум получила «похоронку» – извещение о гибели жениха. Она босиком прибежала с находящейся в сельском центре почты домой, и, рвя на себе волосы, причитала:
- Сестрица, сестрица, - звала она мою мать. - Гейбат, Гейбат приезжает! Скоро наша свадьба!

Гейбат был моим дядей, а её женихом.
Бабушка рассказывала, что мои родители поженились за три месяца до начала войны; после их свадьбы дядя обручился с моей тётей, и вскоре и у них должна была быть свадьба; покойный дедушка посоветовал повременить со свадьбой до осени; но неожиданно началась эта проклятая война, и все молодые мужчины села, в том числе отец и дядя, уехали на фронт; через пять месяцев на Гейбата пришла похоронка, а отец был объявлен пропавшим без вести. Бабушка говорила, что после того, как тётя получила на жениха похоронку, люди, наблюдавшие за ней, печально качали головой: «Бедняжка Ханум, вот как на неё подействовала гибель жениха! Она явно помешалась!»

С тех пор тётя Ханум осталась в памяти именно такой: тихой, бессловесной. Она считалась самым молчаливым человеком у нас в селе, и, несмотря на то, что с войны прошло уже много лет, замуж она не вышла; ожидала жениха. Оказывается, «старыми девами» называли незамужних взрослых женщин.
Тётя Ханум вечно носила на голове черную косынку с красными цветами. Даже летом она так прочно завязывала косынку, что видны были только глаза; эти печальные глаза я никак не мог забыть. Все дети во дворе остерегались её. Точнее, боялись даже обращаться к ней, так как стоило её обидеть каким-нибудь неосторожным словом, то она вполне могла изувечить этого человека. В такие моменты я тоже боялся её. При её злости ей под руку лучше было не попадаться. Это всё, что я знал о тёте, и в душе горько переживал из-за её печальной судьбы.
Однажды к нам в гости приехал из города дядя Аббас. Бабушка приготовила ему самые любимые блюда: плов с зеленью, жаркое с овощами и довгу . Аромат довги, готовящейся большой кастрюле на разведённом во дворе костре, доносился повсюду; дядя говорил, что он очень соскучился по этому аромату. Вообще, довга, которую готовила моя бабушка, всегда получалась очень вкусной – она клала в неё свежий хвощ, щавель, мяту и прочую зелень с незапоминающимися для меня названиями, что делало довгу ещё ароматнее и вкуснее. Бабушка разлила довгу в большие миски, и по обычаю, отправила меня к семи соседям (каждый раз, когда она готовила что-то вкусненькое, поручала мне отнести немного и соседям, до которых доносился аромат этих блюд).

После обеда, обычно, бабушка вызывала меня к себе, и скрестив ноги, сидела на балконе, прислонившись к чёрному сундуку с красными цветами, а меня укладывала у себя на коленях и говорила, что чем больше я буду спать, тем здоровее я вырасту. И в тот день, после обеда, моя мать и тётя занялись во дворе стиркой старых ковров; а бабушка с дядей, усевшись на балконе, беседовали за чашкой чая. А я лежал, положив голову на колено бабушки, и бабушка баюкала меня, гладя мои кудри своими окостенелыми пальцами. Едва я закрыл глаза, как бабушка обратилась к дяде:
- Ну вот, сыночек, я вызвала тебя для того, чтобы посоветоваться. Ну в чём была наша вина, что нас настигло столько несчастий? У обеих твоих сестёр судьба сложилась печально – одна помешалась, получив похоронку на своего жениха Гейбата, а у другой муж пропал без вести – ни слуху о нём, ни духу! Бедное моё дитя – до сих пор верит, что он вернётся! Вернётся, а как же! (бабушка имела ввиду моего отца). Наверняка, и его они убили, немцы проклятые! А этот ребёнок остался без отца… (бабушка указала на меня). Может, ты заберёшь его с собой в город? На Месме тут хотят жениться, может, позволим бедняжке устроить свою жизнь?
Дядя нахмурился, но не промолвил ни слова – лицо у него почернело. Его чай, наверняка, давно остыл; я краем глаза заметил, как он печально взглянул на горы, а затем, обернувшись к моей матери, которая таскала во дворе воду из колодца, спросил:
- А что она сама, согласна?
- Не беспокойся, сыночек! Не согласится – уговорим!
- Нет, ты сначала посоветуйся с ней! Только поосторожнее!
- Хорошо, дорогой! Но пойми меня, я уже не могу видеть их в таком состоянии! Скоро руки на себя наложу! Вот почему я вызвала тебя!

У меня словно ком застрял в горле; неожиданно я так зарыдал навзрыд, что бабушка вздрогнула; мама ринулась со двора в дом, а дядя, гладя меня по голове, попытался успокоить меня. Но я не успокаивался. Убежав от них, я ворвался в комнату, окна которой открывались на зелёные горы, и прижав лицо к подушке, громко заплакал. Заплакал навзрыд. Наконец, почувствовать над головой добрые, ласковые взгляды и дыхание матери, я обернулся, и обняв её, спросил сквозь слёзы:
- Ты бро… бросишь меня… и вы… выйдешь за… замуж?
Мама прослезилась, и спросила в слегка сердитом тоне:
- Кто это тебе сказал, солнышко?
- Бабушка…
- Нет же, родимый мой, бабушка пошутила! Как такое возможно?
В это время бабушка вместе с дядей вошла в комнату:
- Ты же взрослый мужчина! Разве мужчины плачут? – промолвила бабушка приказным голосом, слегка шлёпнув меня по спине. Мама упрекнула бабушку:
- Слушай, перестань нести при ребёнке всякую чушь! Что ты зациклилась на моём замужестве? Как это вообще взбрело тебе в голову? Прекрати эти разговоры раз и навсегда! – сказала она, и обняв меня, отвела в другую комнату.
В ту ночь я до утра остался с матерью, и она долго рассказывала мне о моём отце, не забыв упомянуть при этом, что он не погиб, он обязательно вернётся. Упоённый этими сладкими рассказами, я заснул.
На утро дядя Аббас попрощался с нами и уехал в город; ему очень понравился решительный отказ моей матери выходить замуж, и прощаясь, ласково обратился ко мне:
- Учись как следует, окончи школу и приезжай в город! Поступи в институт, и, покуда жив твой дядя, ни в чём нуждаться не будешь! Начнёшь зарабатывать себе хлеб насущный!

Минули месяцы, пролетали годы, и я постепенно взрослел. И чем больше волосы моей матери покрывались проседью, тем меньше у меня оставалось надежды увидеть своего отца. Бабушка была вовсе обессилена, а тётя, как прежде, не расставалась с чёрной косынкой даже в постели.

Я окончил школу, и когда мама провожала в Баку, она, вытирая слёзы из полных гордости глаз, сказала мне:
-Ты моя единственная надежда, моя опора, сынок! Всю свою жизнь ты был для меня памятью об Акраме, и я буду ждать тебя всегда! Здесь ты нужен больше!
Желание матери я исполнил. Окончив в Баку университет, я вернулся в родное село и устроился на работу. Женился, стал отцом. Бабушки уже не было в живых, но моя мать сама стала бабушкой, и теперь она, переполненная счастьем, рассказывала своим внукам то о моём отце, то о моём детстве.
Со времён войны прошло около тридцати лет, но мама всё ещё ждала отца; ей всегда казалось, что он не погиб, и обязательно вернётся. Каждый раз, рассказывая сочинённые ею байки о моём отце, она, прослезившись, гордо показывала внукам меня, и говорила, что муж у неё был таким же высокорослым и сильным мужчиной, спустивший с немцев три шкуры.

Это было весной тысяча девятьсот шестьдесят девятого года. Однажды, я уехал в город по делам. Случилось так, что мне пришлось переночевать у дяди. Дядя Аббас был известным в Баку учёным, профессором. В послевоенные годы он часто приезжал в село, помогал нам, и нередко, шутя, делал мне замечание: «Как же ты допустил такое, что мать твоя состарилась!»

Едва мы закончили завтракать в квартире дяди, находящейся недалеко от бульвара, как жена дяди – тётя Лятафат сообщила, что его к телефону вызывает какая-то женщина. Дядя Аббас немного удивился: «Интересно, кто это с утра пораньше?», и поспешно поднял трубку. Тётя Лятафат отметила, что сегодня, наверное, у кого-то защита, и спрашивают то ли из деканата, то ли из кафедры.
- Профессор Гулиев? – услышал дядя с того конца провода женский голос.
- Да, это я... – ответил дядя, слегка ошарашенный незнакомым голосом.
- С вами говорит народная артистка Зибейда-ханум…
- Зибейда-ханум?
- Да, да… Я сама намеренно не побеспокоила вас ночью, Аббас-муаллим! Решила подождать до утра – у меня для вас хорошая новость.
- Слушаю вас, Зибейда-ханум! Что за новость?
- Профессор, дело в том, что я только вчера вернулась с гастролей… Из Мюнхена… У вас есть друг детства, по имени Акрам…
- Акрам???...
- Да, да... Акрам... Шахиноглы... Так вот...
- Не может быть! – покрылся дядя холодным потом. Мы все – и я, и тётя Лятафат, и дети, с изумлением глядели на побледневшего дядю, пытаясь понять, как отреагировать на эту новость. Я ничего не осознавал – все мы замерли посреди комнаты.
- Да, он жив! Он дал мне письмо, чтобы я передала вам…
- Не может быть! Зибейда-ханум, Акрам уехал на фронт еще в 41-м… Как же???
- Ну что я могу вам сказать… В Мюнхене, после концерта, ко мне подошёл высокий, седовласый господин, и представившись Акрамом Шахиноглы, дал мне письмо и попросил передать его другу детства и шурину Аббас-муаллиму… А я, вернувшись, узнала, что вы довольно известный человек в республике. Это можете быть только вы. Но если я ошиблась, то прошу прощения…
- Нет, нет! Зибейда-ханум… Всё правильно…
Дядя вытащил из кармана платок, и вытирая поступивший на лоб пот, медленно шепнул:
- Хорошо, Зибейда-ханум! Я сейчас приеду!
Как бы мне не верилось в эту новость, но в этот день весь мир предстал передо мной совершенно в ином цвете; мой отец был жив! Я подумал только об одном – как теперь нам передать эту весть моей матери, и как она отреагирует на это?
Зибейда-ханум встретила нас крайне приветливо. И когда она протянула дяде продолговатое, но достаточно толстое письмо, у меня по телу прошлась дрожь, и я подумал: «Неужели это письмо действительно от моего отца?»
-Аббас-муаллим, – промолвила Зибейда-ханум нежным голосом, полным волнения. – Ну вы знаете… Я серьезно рисковала, проведя это письмо через границу... Всю ответственность я взяла на себя… Меня ведь не проверяют! И еще – сообщить родным такую радостную весть… Эххх… Я столько плакала, если бы вы знали! Вы только представьте… Акрам-муаллим и сам обливался горькими слезами… умолял меня… Судьба, говорит… Жена, говорит, была беременна, когда он ушёл на фронт… Я не могла не привезти это письмо!

Глаза дяди были полны слёз; трясущимися руками он кое-как открыл это толстое, продолговатое письмо, и прочитав первое же предложение, зарыдал навзрыд – а Зибейда-ханум присоединилась к нему.
- Это он! Акрам! – громко промолвил дядя, и указывая на меня, добавил: – А это его сын, Яшар! О рождении Яшара он даже не знает!
- Господи Всевышний! Какая трагедия! – взглянула на меня Зибейда-ханум, вытирая слёзы. – Сынок, Яшар, а мать твоя жива?
- Жива… Она до сих пор ждёт его!
- Ничего себе! Чего только не бывает на этом бренном мире! – воскликнула Зибейда-ханум, ударив руку об руку.

...В ту ночь до утра мы не сомкнули глаз. Мы не знали – радоваться, или огорчаться; дядя Аббас, то и дело, перечитывал письмо и обливался горькими слезами; порой тётя Лятафат забирала у него письмо и перечитывала дальше. А для меня возродился совершенно новый мир; душа была переполнена странными чувствами. Тоска и любовь к отцу, страдание от разлуки, теплота и одновременное безразличие, рождённое многолетней разлукой… все эти чувства были так смешаны между собой, что я не знал – плакать мне, или смеяться… В письме были печальные известия – и больше всего, наверняка, они были ужасны для моей матери: в седьмом месяце войны отец попал в плен, и его увезли в Германию; и ровно 3 года 23 дня он испытал небывалые терзания в концлагере, а позднее, незадолго до окончания войны, какая-то немка помогла ему сбежать из концлагеря, и он отправился в Швейцарию вместе с этой женщиной. Он не смог вернуться в Советский Союз даже после окончания войны; шли слухи, что Сталин приказал расстрелять всех, кто вернулся из плена, как врагов Родины. И отец предпочёл остаться неизвестным, чем погибнуть под этим позорным клеймом. Позднее отец женился на этой немке, и у них родились трое детей – два мальчика и одна девочка. Значит, у меня есть сестра и братья? Боже милостивый! Уж не сон ли это? Всё это ещё ничего – но как теперь сообщить эту новость моей матери? Мы долго думали об этом, и дядя Аббас решил поехать в село вместе.

Доезжая до села, моё сердце стало биться, словно птица в клетке. Солнце уже закатилось за горы, но было ещё светло. Вершины гор были окутаны белоснежным туманом. В эти мгновения мне казалось, что горы в печали; они были похожи на жителей нашего села Гум – то задумчивые, то печальные, то сияющие под яркими лучами солнца, словно олицетворяя праздничную атмосферу села. А на этот раз леса на склонах гор словно были покрыты огромной тенью; снежные вершины вечно гордых гор стали невидимы.

Когда мы въехали в село, с минарета сельской мечети, находящейся возле нашего дома, доносился азан . Громкий, жалобный голос Мешеди Шихали был слышен во всём селе. Уже долгие годы, как дядя Шихали, три раза в день, взбирался на минарет и провозглашал азан. Сельчане говорили, что дядя Шихали – единственный мулла, который имеет право взбираться на минарет; Господь одарил его таким громким и звучным голосом, что слушая его – неважно когда – ранним утром, при дневном или ночном богослужении – волосы вставали дыбом, и независимо от себя хотелось слушать его. Ещё с детства я был обворожён этим голосом, который сейчас теребил мне душу не меньше; складывалось такое ощущение, что в село произошло что-то скорбное. Под звук азана я, вместе с дядей, вошёл во двор. В тот вечер все родственники собрались у нас, и в каждый раз, когда я вспоминаю, как дядя сообщает моей матери дрожащим от волнения голосом новость о моём отце под изумлёнными и полными недоумения взглядами гостей, описывать происходящее дальше я уже не могу. Могу сказать только то, что тётя, которая ещё тридцать лет назад, получив на почте похоронку, босиком и опростоволосившись, прибежала домой, точно так же, расхаживаясь во дворе, бесконечно повторяла моей рыдающей матери:
- Вот видишь, Месме, я же говорила тебе, что мой Гейбат тоже жив, он не погиб! Он обязательно вернётся, вот увидишь! Акрам найдёт его, где бы он ни был, и привезёт вместе с собой! Как увёз, так и привезёт!

...Спустя два месяца после того письма мама неожиданно умерла. Она унесла эту боль вместе с собой в гроб. Дядя Аббас сообщил о полученном письме своему другу – генералу КГБ, работающему в Баку, и попросил его помочь моему отцу вернуться на родину, в Советский Союз, чтобы увидеться с роднёй, со своим сыном. Дядя рассказывал, что генерал КГБ отреагировал на эту просьбу сдержанно и обещал дяде связаться с Москвой и сделать всё возможное.
В один прекрасный день дядя приехал в село – его радости не было предела – и поручил нам подготовиться к встрече с Акрамом. Он даже назвал точную дату его приезда, и добавил, что встретит отца лично он сам, и привезёт в село на собственной машине…

В селе почти все, от мала до велика, собрались на центральной площади. Как только коричневая «Победа» моего дяди остановилась перед клубом, люди окружили её; из машины сперва вышел мой отец, а за ним – дядя; аксакалы села, все родственники приветствовали и обнимали моего высокого, седовласого отца – кто-то плакал, кто-то радовался, кто-то протягивал руки к минарету и молился: «Да хранит тебя Всевышний!» Отец не узнал меня; и когда дядя указал на меня, отец распростёр объятия и прижал меня к груди. Все плакали. Затем отец опустился на колени, обнял землю, и обливаясь слезами, спросил:
-А где Месме?

Никто не решался сообщить ему о смерти моей матери. В это время тётя, прорезая толпу и сжимая в руке чёрную косынку, бросилась к отцу и пала ниц:
- Акрам, родимый, а где же мой Гейбат?
В толпе начался такой гул, словно земля вот-вот разломится вдвое. Радостные восклицания смешались с плачем и воплями женщин. Тётя Ханум встала, и так же, как и тридцать лет тому назад, начала плясать, обмахиваясь чёрной косынкой с красными цветами. Отец на мгновение согнулся; мне показалось, что он простонал, и, увидев слёзы дяди Аббаса, повернулся в сторону Гибли .
Отец тихо спросил:
- Кладбище всё ещё там?

Вытирая слёзы, дядя Аббас кивнул. И тут произошёл неописуемый ужас: неожиданно отец опустился на колени; всем показалось, что он потерял равновесие. Но нет – стоная, он начал двигаться на коленях в направлении кладбища. Ни я, ни дядя, сколько не старались, но поднять его не смогли. Толпа следовала за нами; кроме рыданий и воплей, я ничего не слышал. Двигаясь на коленях, отец дошёл прямо до могилы моей матери. Не дай Господь никому испытывать эту сцену! Аминь!


Фото из интернета