Vita vulgaris. Жизнь обыкновенная. Часть I

Мила Морозова
Душелюбу и людоведу Сергею Викторовичу Ковалёву посвящается


ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Виктор Петрович оставался моей последней надеждой, поэтому, как только Алёша вернулся домой, я помчалась к нему в Хотьково, чтобы узнать о результатах их первой встречи.

– Ну что ж, Людмила Андреевна, я берусь за вашего мужа, – сказал Виктор Петрович, предлагая мне сесть в глубокое кресло напротив себя. – Уверен – у нас всё получится.

– Надеюсь, – вздохнула я.

Виктор Петрович удивлённо посмотрел на меня:

– Вы сомневаетесь? Если он сам пришёл, значит, результат обязательно будет. Кстати, как Алексей прореагировал на мой анализ его состояния?

– Он его не читал.

Виктор Петрович удивился ещё больше.

– А как же вы его уговорили?!

– Долго рассказывать, – ответила я.

– Ладно, это неважно. После следующего сеанса вы его не узнаете. Вы мне верите?

Я посмотрела на Виктора Петровича взглядом побитой голодной собаки, которая в протянутой к ней руке вдруг увидела не сучковатый дрын, а шкурку от сырокопчёной колбаски.

– Да, – ответила я.

Господи, как же мне хотелось, чтобы этот кошмар закончился!

– Людмила Андреевна, – продолжил Виктор Петрович, – раз уж вы здесь, давайте я с вами поработаю. Вы же сами в глубокой депрессии.

– Да не до себя мне, – махнула я рукой. – Алёшу спасать надо.

– Людмила Андреевна, поймите, муж и жена – единый организм. Если вас из депрессии не вывести, толку не будет. А сами вы уже не справитесь. Мне понадобится всего пятнадцать минут.

– Ну ладно, давайте, – согласилась я, опять вяло махнув рукой.

Виктор Петрович был специалистом по нейролингвистическому программированию (НЛП). Именно на него я возлагала свою последнюю практически угасшую надежду спасти нашу семью не просто от разрушения, а от неминуемой гибели. О том, как я его нашла, и как он помог Алёше, расскажу позже, а сейчас попробую описать тот самый пятнадцатиминутный сеанс.

– Людмила Андреевна, – начал свою работу со мной Виктор Петрович, – скажите, когда у вас депрессия началась.

– Месяцев восемь или девять назад, – ответила я.

– А как она началась?

– Что значит, как? – не поняла я.

– Ну, например, вы проснулись как-то утром и решили, что все вас достали.

– Нет. Я потеряла радость жизни.

– Хорошо, – сказал Виктор Петрович, хотя ничего хорошего в этом я не видела. –
А как вы её потеряли?

Я недоумённо посмотрела на специалиста по НЛП и опять спросила:

– Что значит, как?

– Ну вы шли-шли и потеряли или её кто-то у вас забрал?

– Конечно, забрал! – с жаром воскликнула я.

– Кто?

– Алёша!

Виктор Петрович одобрительно кивнул и опять произнёс:

– Хорошо. А где ваша радость жизни была?

– Вот здесь, – ответила я не задумываясь, и приложила руку к груди.

– А какая она была? – продолжал допытываться Виктор Петрович.

Я опять задала уже стандартный вопрос:

– Что значит, какая?

– Для кого-то она, скажем, как звёзды в небе. У меня – это холодок по позвоночнику. А у вас?

Удивительно, но, несмотря на то, что я никогда раньше не задумывалась о том, как может выглядеть моя радость жизни, я ответила без колебаний:

– Это берёзка с молодыми листиками!

Виктор Петрович широким взмахом руки указал в угол кабинета:

– Вот она ваша берёзка.

Я уставилась в этот угол, а Виктор Петрович продолжил:

– Попросите прощения у берёзы за то, что вы её потеряли.

Я как дура прошептала:

– Прости меня, берёза.

– А теперь попросите её вернуться к вам.

– Вернись ко мне, берёза, – приложив руку к груди, произнесла я и разрыдалась, да так сильно, как, пожалуй, никогда ранее.

– Ну, поплачьте-поплачьте, – сказал Виктор Петрович.

Ревела я минуты две или три, а когда успокоилась – почувствовала такую лёгкость, как будто эти потоки слёз вымыли из меня всю невыносимую тяжесть последних месяцев, когда я, лёжа без сна, рисовала себе картину, как поеду на электричке до последней станции, уйду поглубже в лес и замёрзну под ёлкой.

Когда я шла к станции электрички, моя освобождённая душа летела передо мной…

***

Виктор Петрович сдержал обещание и вывел Алёшу из пограничного, или, если точнее, уже «заграничного» состояния. Правда, когда я приехала к нему, чтобы поблагодарить за спасение мужа, он сказал:

– С вашим мужем ещё работать и работать.

– Я с ним поговорю, – обещала я Виктору Петровичу, а потом неожиданно для себя самой добавила: – Я напишу книгу.

– Ну и отлично! Напишите, – одобрил мой порыв Виктор Петрович.

Не знаю, почему я вдруг решила написать книгу. Наверное, вынырнув из «небытия» и вернув себе утраченную радость жизни, я почувствовала неимоверный прилив сил, которые надо было потратить на что-то жизнеутверждающее – вот и решила «в назидание потомкам» изложить историю своей победы над большой бедой.

Это было в 1999 году. Я не сразу приступила к выполнению обещания, данного Виктору Петровичу, а когда засела за перо, оказалось, что хочу осмыслить всю свою жизнь.

1. СЕМЕЙНЫЕ ПРЕДАНИЯ

Возрадуйтесь небеса! Гремите литавры! В столице Казахской ССР городе Алма-Ате, в семье Неверова Андрея Васильевича аккурат на крещение 1948 года появился второй ребенок! Правда не радуются небеса и не гремят литавры, а, напротив, хмурится серый январский день и тихо-тихо идет мелкий колючий снежок. Но это неважно – литавры гремят в душе Андрея Васильевича, который после пятого звонка в роддом получил, наконец, долгожданный ответ:

– Папаша, поздравляем, у вас сын.

Новоиспеченный папаша звонил с работы (домашний телефон в те времена был не просто редкостью, а диковинкой). Сбылась мечта: первая дочка, второй сын! Эту потрясающую новость надо скорее донести до своих. Свои – это большая семья Андрея Васильевича, состоящая из молодой красавицы жены Катерины, двухлетней дочери Жанночки, тещи Варвары Петровны и младшей Катерининой сестрёнки Гали. Старшая сестра Зоя, хоть и жила отдельно, но у Неверовых дневала и ночевала. До барака, где они ютились в одной комнатке, было всего ничего – три минуты бегом. Вот ровно через три минуты Андрей Васильевич и кричал с порога:

– Сын! У меня сын!

Теща скептически пожевала губами и сказала:

– Нэ може буты. В нашем роду уси дивчины.

И это было чистой правдой. Она сама родила восьмерых детей. Семь дивчин и одного парубка – последнего. Мальчик прожил около недели и тихо скончался, а из семи дочерей в живых осталось только три.

Скепсис Варвары Петровны полностью оправдался.

– Ошибочка вышла – дочка у вас, папаша. Извините.

– Что будет с родом Неверовых! – воскликнул Андрей Васильевич… и через пару дней смирился с судьбой.

Дочь оказалась «вылитым папой»: такой же длинноносой, узколицей и с ленинской лысиной на пол головы. Назвали ее самым русским именем Людмила, а подпольная кличка «Папина дочка» закрепилась сама собой, и жизнь семьи потекла своим чередом. Людмила – это я. Обстоятельства моего рождения – последнее из семейных преданий, и оно меня не очень вдохновляет, ну в том смысле, что вроде бы моему появлению на свет не сильно обрадовались. А вот первое предание – трогательная и романтическая история знакомства моих будущих родителей, мне ужасно нравится.

2. ИСТОРИЯ ЛЮБВИ

В Московский авиационный институт моя будущая мама Катерина Мосейчук поступила в сороковом году. Из украинского села прямиком в Москву. Русский язык не родной, но освоилась она быстро и говорила практически без акцента. Правда иногда, и то в самом начале учебы, могла, например, вместо «этот треугольник» выдать «сэй трэкутнык», чем ужасно веселила сокурсников.

Факультетские ребята на сокурсниц поглядывали заинтересованно и Катерину среди других выделяли. Голубоглазая хохлушка привлекала их своей провинциальной непосредственностью в сочетании с непокорным нравом, но, в первую очередь, как сказали бы сегодня, внешними данными: она была, несомненно, красива и при маленьком росте обладала фигурой, на которую заглядывались не только зеленые первокурсники, но и убеленные сединами строгие преподаватели. Она же – ни-ни! Особо приставучих со смехом отшивала украинским «отчепись». Сказывалось, наверное, строгое деревенское воспитание, а может быть – просто пора еще не пришла. Училась Катерина жадно и строила грандиозные личные планы, совпадающие с грандиозными планами могучего государства рабочих и крестьян. Но не суждено было сбыться ни личным планам Катерины, ни грандиозным планам государства, потому что наступило лето сорок первого года, разделившее жизнь каждого советского человека на «до и после войны». Мама вспоминала, что уже в июле всех студентов МАИ направили на трудовой фронт – рыть противотанковые рвы под Брянском.

– Мы рыли по 12 часов в сутки, а над нами прямо тучей на восток летели немецкие
самолеты.

– Страшно было?

– Жутко! Такой рев стоял. Хотелось в землю врасти. Кажется, что именно тебя летчик сейчас заметит и, как говорится, прямой наводкой. А Валька Лиходеева со второго курса смелая была: прикроет голову лопатой и грозит им кулаком, да таким семиэтажным матом кроет, что даже у парней уши вяли. Знаешь, все, кто слышал, гоготать начинали, и как-то страх проходил.

– А вас бомбили?

– Да нет, нужны мы им были! Они на Москву летели. Мы там не больше месяца копали – немец наступал как скаженный. Нас в одну ночь всех вывезли, а из Москвы институт уже в октябре эвакуировали. Тридцать шесть суток в телячьих вагонах телепались. Встречные составы, которые на фронт шли, пропускали. Куда везут, никто не знал. Дали рейсовые карточки, по которым мы хлеб получали, а вот что еще мы ели, убей, не помню. Мама задумывается, потом сокрушенно качает головой.

– Надо же, не помню! Наверное, кто-то из дома чего-нибудь прихватил. Ну на сколько этих продуктов хватило? Никто ж не думал, что больше месяца ехать будем. А у меня вообще ничего не было – я ведь не из дому.

Мама опять умолкает, потом тихо добавляет:

– У нас с одной студенткой дедушка ехал, на него хлебная карточка неположена была, так он между вагонами повесился…

– Привезли нас в Алма-Ату, выгрузили на вокзале; вещи в кучу велели сложить, а нас на санобработку. Завшивели мы за дорогу. После санобработки я своего чемодана не нашла. Спёрли. Осталась, в чем была. Да еще стипендии меня лишили за хвост по линейной алгебре. Чтобы с голоду не помереть, пошла работать на военный завод, не до учебы уже было. Работали на заводе в основном подростки и женщины. Ребятам, которые до станка не дотягивались, деревянные подставки под ноги ставили. Помню, в ночную смену иду я по цеху, а один парнишка, лет тринадцати, свернулся на своих подставках клубочком и спит. Хоть и жалко мне его было, а пришлось разбудить – мастер у нас был строгий.

Я сама дважды чуть срок не схватила за прогулы. Один раз прогуляла из-за обуви. У меня ботинки совсем развалились, так я, когда со смены домой пришла, соседку попросила отнести их в починку. А на завтра ботинки мои не сделали, я и осталась дома – не босиком же по морозу шлёпать. Законы военного времени строгие: прогул – трибунал.

На суде чистосердечно во всем призналась. Судья, видно, добрым был, приговор вынес мягкий: удержание 20 процентов из зарплаты в течение шести месяцев. Да, еще частное определение вынес – заводу обеспечить меня обувью. Выдали мне кирзовые ботиночки, такие ладные, мне их надолго хватило. А второй раз я просто проспала. Что делать?! Вызвала врача. Врач пришел, а я вся трясусь от страха. Он, видно, подумал, что это меня от температуры лихорадит. Сунул мне градусник под мышку, через пять минут вынимает, а на градуснике 38,3! Наверное, от волнения температура поднялась, ну он мне на три дня больничный и выписал. В общем, на этот раз обошлось без трибунала.

– А ты на заводе с папой познакомилась?

– Нет, откуда на заводе молодые люди. Как-то мы с подругой зашли на главпочтамт, я ждала писем с родины или от отца с трудового фронта. Ему к началу войны сорок шесть уже было, поэтому его в действующую армию не взяли. Стою в очереди «До востребования», паспорт раскрыла. А Андрей Васильевич за мной стоял, фамилию и запомнил. Он перед отправкой на фронт проходил переподготовку в Ташкенте, а в Алма-Ате был проездом. Писем мне не было. И давно. Я ужасно расстроилась, всплакнула даже. Андрей Васильевич видел всё это, но не подошел. А через недели две-три получаю письмо с фронта от какого-то Неверова.

В этом месте маминого рассказа я подумала: «А почему не подошёл? Постеснялся? Не решился? Скорей всего, нет. Для папиной художественной натуры – просто подойти, это так обыкновенно, а вот прислать письмо с фронта девушке, которая тебя никогда не видела …».

Мама тем временем продолжала:

– Мы это письмо в общежитии всем гамбузом читали. Содержание примерно такое: я видел, как вы на почте плакали, и подумал, что, может быть, хоть моё письмо вас немного согреет. Девчонки единогласно решили – это судьба, Катерина, ответь! Короче, стали мы переписываться, даже фотографиями обменялись. В сорок третьем я уже из общежития ушла, жила у одной женщины, с которой на заводе познакомилась. Она меня за «дровяную пайку» к себе пустила. Андрей Васильевич мне с фронта иногда даже деньги посылал, когда 300 рублей пришлёт, когда 500.

– А много на эти деньги купить можно было?

– Да нет. Ну, например, баночка варенца 50 рублей стоила. Вот и считай. Но, всё равно поддержка. Он вообще очень внимательным был. Даже на Украину моей маме письма писал, хотя мы с ним по настоящему-то и знакомы не были.

– А как вы встретились?

Мама рассмеялась:

– Зимой это было. В сорок третьем. Я с дневной смены пришла, мы уже спать собирались, вдруг стучит кто-то в дверь. Подхожу к двери, «Кто?» спрашиваю, а с той стороны: «Это я, Неверов». Я так разволновалась, что еле дверь смогла открыть. Руки тряслись. Он вошел, а я к стене прижалась, руками вот так всплеснула и прошептала: «Ой, я нэ можу!». Голос с перепугу потеряла и русский язык забыла!

Мне хотелось спросить маму, чем закончилась эта встреча, но как-то не смогла подобрать нужных слов. На подобные темы мы с ней никогда не говорили. Была бы это моя подруга, я бы просто спросила: «Переспали?», а вот с мамой… Правда она сама, как бы отвечая на мой немой вопрос, сказала:

– Между нами тогда ничего не произошло. Условия не позволили – комната всего одна, и в ней народу как сельдей в бочке. А на следующий день он уже уехал. Мужем и женой мы стали позже. Андрей Васильевич где-то через полгода умудрился на целую неделю в Алма-Ату приехать.

Вот такими словами: «стали мужем и женой» мама назвала свой первый опыт интимной близости, хотя юридически мужем и женой они стали только после моего рождения. Расписаться им пришлось потому, что меня отказались регистрировать на фамилию отца. Он этому очень удивился, ведь старшую дочь Жанну, которая родилась в украинском селе, спокойно записали Неверовой.

– Так там деревня, а здесь город, – с гордостью за столицу республики в голосе пояснила работница загса.

– А почему вы не хотели расписываться? – спросила я маму.

– Да не то что не хотели, мы как-то об этом не думали.

– Получается – мы с Жанкой незаконнорожденные!

– Ну да, – засмеялась мама, – байстрюки.

Мне стало смешно, потому что вспомнилось, как бабушка однажды, рассердившись на меня за упрямое нежелание кушать, сказала незнакомое для меня слово «байстрючка», смысл которого я тогда не поняла, но по тону догадалась, что это очень оскорбительное ругательство.

***
Папа мой Андрей Васильевич Неверов родился в 1916 году в маленьком городке в поволжских степях. Подумать только! На свет появился в Российской Империи, жизнь прожил в Советском Союзе, а умирать будет в Российской Федерации (здравствовать долго желаю им обоим).

Деда своего, Неверова Василия Терентьевича, я не знала. Был он, по словам отца, мелким собственником: держал кожевенную мастерскую. Почему собственником? Если без политической окраски, то я бы его просто кожевником назвала, ремесленником, значит. Пил он как сапожник (профессия-то смежная) и в пьяном угаре детей колотил нещадно. Однажды Андрюша принес из школы двойку, так отец его как футбольный мяч по комнате пинал, пока не устал. В 14 лет ушел Андрей из дома и, по его словам, только благодаря этому, единственный из семерых детей получил высшее образование. Остальные шестеро остались малограмотными, но, что отрадно, никто алкоголиком не стал.

Может быть, Василий Терентьевич не генетически был к алкоголю предрасположен, а просто предавался русской национальной забаве по традиции.

Итак, после ФЗУ и трех лет работы на заводе Андрей поступил в Астраханский пединститут на филологический факультет. Хотел литературу изучать, стихи писал. Но партии нужны были историки, и его перевели на истфак. Учительствовал в Астрахани, где его война и застала. Участвовал в Сталинградской битве. Кстати, командовал расчетом самоходной ракетной артиллерийской установки, получившей в народе ласковое имя «Катюша». Медаль «За оборону Сталинграда» считает своей главной наградой, хотя был награжден и «Орденом Боевого красного знамени» и другими медалями. Там, под Сталинградом, могла оборваться история моей жизни, даже не начавшись.

Около окопа, в котором Андрей Васильевич артобстрел пережидал, разорвался снаряд, и его засыпало толстым слоем земли. После артобстрела хватились лейтенанта Неверова – среди живых нет, среди раненных и убитых тоже не обнаружили. Кто-то вспомнил, где видел его в последний раз, там и стали копать. Когда откопали, подумали, что всё – труп. Без сознания он был, контуженный, да еще не меньше часа под землей пролежал. После этого случая Андрей Васильевич решил: «Буду жить 120 лет».

***

Вот, написала я о том, что в тот страшный день жизнь моего отца висела на волоске, и у меня аж дыхание перехватило! Ведь если бы лейтенанта Неверова тогда не откопали, то и меня бы на этом свете не было! Конечно, моё «несуществование» для человечества трагедией бы не стало. Впрочем, надо полагать, что для Вселенной не было бы трагедией даже отсутствие жизни на Земле, да и отсутствие Земли она бы не заметила. Вот и получается, что каждый из нас – явление уникальное и, одновременно, совершенно необязательное.

Ну раз уж я есть – продолжу.

***

Старшая сестра моя родилась на Украине в 1946 году. Красивое французское имя Жанна получила благодаря неграмотной бабушке Варваре Петровне, которой в то время вслух читали книгу про Жанну Д’Арк. Родилась 4 февраля, а в метрике записано 10-го. Совсем недавно я узнала – почему.

Мама вернулась на родину в начале 1945 года, а Андрей Васильевич к тому времени служил уже не на фронте. Его по здоровью в тыл перевели, в учебную часть. Там ему весной дали недельный отпуск, он, конечно, прямиком к любимой. Приехал как раз 9 мая, один день побыл, и назад. А Катерина через положенный срок поняла, что беременна. Новость Андрея Васильевича и обрадовала, и насторожила. Любовь, конечно, клятвы, да только за четыре года виделись то всего ничего. Мало ли вокруг такой красавицы мужиков вьется. Так что, когда Жанночка родилась, принялся молодой папа вычислять да высчитывать, и получилось у него, что дочь на неделю раньше положенного срока на свет появилась. Да еще не увидел он в ней ничего неверовского, ну ни граммочки. У акушерки даже интересовался, может ли девочка раньше срока родиться.

– Может. Может и раньше, может и позже.

Вроде бы успокоился, но в метрику, все-таки, внес «положенную» дату – 10 февраля. Похоже, что где-то на задворках его сознания это сомнение продолжало гнездиться, потому что через много лет папа как-то сказал:

– Теперь я вижу, что Жанна моя дочка, у нее такой же кривой мизинец на левой руке, как и у меня.

Когда отец демобилизовался, они решили из разорённой деревни, где для него и работы то никакой не было, уехать в город. Но куда? Подумывали во Львов перебраться. Андрей Васильевич даже поехал туда на разведку, но когда на его глазах средь бела дня бандеровцы убили женщину-военнослужащую, он сразу отказался от этого плана. Катерина же заявила:

– Я поеду только туда, где есть оперный театр.

Она вообще была женщина с характером: сказала – отрезала. Андрей Васильевич насчет оперного театра возражать не стал, а только поинтересовался:

– Куда, например?

– А хоть в Алма-Ату!

Все правильно, все сходится: в Алма-Ате оперный театр есть – раз; город за годы эвакуации стал для Катерины родным – два; опять же тепло там и фруктов навалом – три. Есть возражения? Нет возражений. Принято единогласно. Продав хатку за 13 тысяч, семья двинулась на восток начинать новую жизнь. Сначала скитались по квартирам, а потом где-то через год один знакомый устроил Катерину бухгалтером в домоуправление, где ей и предоставили ведомственную жилплощадь – ту самую комнатку в бараке, на пороге которой 19 января 1948 года Андрей Васильевич известил недоверчивую тёщу о рождении долгожданного сына.

3. БЛАГОСЛОВЕННОЕ ДВОРОВОЕ ДЕТСТВО

Вот так получилось, что благодаря оперному театру, который на моей памяти родители посетили, может быть, раза три или четыре, я оказалась казахстанской аборигенкой. О чём ничуть не жалею. Алма-Ата – чудесный город. Вы, конечно, можете сказать: «Каждый кулик свое болото хвалит». Может быть, я и кулик, но Алма-Ата совсем не болото. Город вплотную примыкает к горам, вернее, он с трех сторон ими окружён; снег на вершинах не тает даже тогда, когда сорокаградусная жара превращает асфальт на улицах в пластилин, а землю в камень. Спасает город обилие растительности. В мае, начале июня, когда свежая, еще не пожухшая от жары зелень деревьев скрывает дома, город смотрится изумрудом в платиновой оправе величественных отрогов Заилийского Ала-Тау.

Это сейчас на склоне лет я так высокопарно воспеваю свою малую родину, мысленно глядя на нее издалека. Тогда же в раннем детстве родина ограничивалась уютным двором, образованным тремя одинаковыми деревянными бараками, выстроенными буквой «П». Внутреннее пространство между домами занимали беседки с летними кухнями, обрамлённые крохотными садиками. Между домами и садиками оставалось небольшое пространство, на котором взрослые собирались, чтобы посудачить, а детям эта площадка служила для игр. Играли также за нашим домом, то есть уже на улице Джамбула, под старыми раскидистыми дубами, а ещё на пустыре, примыкающем к основанию буквы «П».

За пустырём с высокой горки скатывалась улица Уйгурская – зимняя отрада для саночников со всех окрестностей. На горке стоял красивый купеческий дом с каменным фундаментом и резными наличниками на окнах. В купеческом доме жили пять семей советских рабочих и служащих, и одинокая пожилая женщина из дореволюционной интеллигенции.

С противоположной стороны бараков располагалось двухэтажное здание железнодорожного техникума, в котором работал мой отец. На другой стороне улицы был разбит сквер с молодыми карагачами (по-русски – вязами) и большими прямоугольными клумбами, на которых росли высоченные канны, горящие огромными красными цветам в течение всего долгого лета. Поздней осенью после первого мороза широкие листья канн становились жухло-коричневыми, а цветы скукоживались. Это служило сигналом к игре в джунгли, когда вся мелкотня гонялась друг за другом в густых зарослях подмороженных стволов, которые ломались с аппетитным хрустом.

За сквером стояла Никольская церковь с примыкающим к ней Никольским же базаром. Рынки у нас по-восточному именовались базарами.

Со словом «базар» у меня связано воспоминание, вызывающее тёплую улыбку:

Тётя Зоя сидит за столом, и что-то пишет, шевеля губами. Потом она поднимает глаза вверх, и на минуту задумывается, почёсывая подбородок кончиком ручки.

– Катя, а как правильно пишется «рынок» или «ринок»?

С правописанием у нее были проблемы, она ведь кончала украинскую школу.

Мама не успевает открыть рот, как бабушка выдает:

– На що тоби «рынок»? Пиши «базар»!

Родители мои разражаются смехом. Дело в том, что Зоя училась на бухгалтерских курсах, и ей надо было написать реферат по экономике капитализма. Поэтому без слова «рынок» она обойтись никак не могла.

Бабушка возмущается:

– Чого вы регочите?

Тут уж покатываются со смеху все. Мы с Жанкой за компанию, потому что хоть и не понимаем причину такого веселья, оставаться в стороне не можем.

– Ой, не могу-у-у-у! Базарная экономика! – стонет десятиклассница Галя.

Бабушка сначала недоумённо смотрит на эту ржущую компанию, а потом тоже начинает смеяться.

Не знаю, почему я вспомнила этот, в общем-то, незначительный эпизод. Скорее всего, из-за того, что всеобщее веселье привело меня в неописуемый восторг. Хорошо, когда всем хорошо!

Вообще из анналов памяти всплывают, наверное, только эмоционально окрашенные события. И то верно: на кой чёрт вспоминать рутинные вставания, одевания, завтраки-ужины и отходы ко сну. Разве что на завтрак вам вдруг предложат китайское блюдо под названием «Бой дракона с тигром», приготовленное из змеи и кошки.

Одно из самых ранних моих воспоминаний было для меня событием огромного значения:


Просыпаюсь я в своей люльке с бортами из витых металлических прутьев, а у меня в руке шоколадная конфета в светло-зелёном фантике, на котором нарисована большая белая ромашка! Эта конфета, которую сейчас я спокойно могла бы спрятать в зажатом кулаке, настолько больше моей детской ладошки, что кажется мне гигантской. Если бы тогда я могла выразить словами свои чувства, то, наверное, воскликнула бы: «Как прекрасна жизнь! Как великолепен мир! Как здорово, что я есть, и есть эта чудесная конфета с большой белой ромашкой на фантике!».

Не вздумайте называть меня сладкоежкой, потому что для такого прозвища нужно, как минимум, чтобы ребёнок сладостями объедался, а нам с сестрой так редко приходилось их есть, что каждая шоколадная конфета была праздником.

С конфетами связано и одно из самых горьких моих воспоминаний:

Мне лет пять. Жанна болеет. Она в детстве болела часто – шесть раз перенесла воспаление легких, и если бы не дефицитный в те времена пенициллин, расти бы мне без старшей сестрёнки.

Итак, укутанная Жанна лежит в нашей с ней общей кровати, мама сидит за швейной машинкой, а я рядом на полу играю сама с собой. (Я вообще могла подолгу играть в одиночестве так, что, по словам родителей, меня часто спохватывались, а я где-нибудь в закуточке сижу, согнувшись в три погибели, и бубню себе что-то под нос). В комнату входит папа, и что-то тихо говорит маме. Она кивает в ответ и обращается ко мне:– Милочка, там, в буфете на нижней полке лежат конфеты, сходи за ними и принеси Жанночке.

Я мигом лечу в другую комнату (к тому времени Неверовых уже «расширили», разрешив занять освободившуюся комнату, расположенную по соседству с первой), открываю буфет и вижу пять или шесть шоколадных конфет. Торопливо разворачиваю их одну за другой и сую в рот. Наскоро прожевав, возвращаюсь в спальню и заявляю, что никаких конфет в буфете нет, а у самой не то что весь рот, а все щеки и даже нос в коричневых следах преступления.

– Как тебе не стыдно! Я тебя что просила? Принести конфеты Жанночке, а ты их съела!

По тону, каким были сказаны эти слова, я понимаю, что сознаваться никак нельзя, и, разревевшись белугой, продолжаю настаивать на своей версии. Мне стыдно до тошноты, но одновременно в душе нарастает чувство обиды – значит, все конфеты Жанке! Значит, меня никто не любит! Ну и правильно, за что меня любить, ведь я съела все конфеты! Разобраться в этих противоречивых чувствах у меня никак не получается, и я продолжаю горько реветь, не внимая никаким увещеваниям и подтруниваниям типа: «Рёва-корова!», чем довожу всю семью до крайней степени раздражения.

Вообще мама была женщиной не то что суровой, но, я бы сказала, скупой на ласку. Не могу припомнить ни одного случая, чтобы она меня обняла или поцеловала. Жанну тоже лаской не баловала, хотя то, что старшая дочка была у нее любимицей, я чувствовала с раннего детства. То ли в те времена было не принято детей «тискать», то ли мамин властный характер не предполагал никаких телячьих нежностей, а может быть, просто она была так занята, что не до нас ей было.

Папа один не мог прокормить семью из шести человек, ведь у бабушки пенсии не было, а Галя из-за войны школу закончила только в двадцать лет. Вот маме и пришлось работать и учиться одновременно. Из-за войны и переезда в Алма-Ату МАИ пришлось бросить. Поступила она во Всесоюзный заочный политехнический институт. От переутомления часто в обмороки падала, но учёбу не бросала, ведь высшее образование для неё было не мечтой, а целью. Улавливаете разницу? А когда Галя уехала в Ленинград, где поступила в институт, легче не стало, ведь ей приходилось помогать – на одну стипендию у нас никому ещё прожить не удавалось.

Папа тоже был вечно занят: если не читал лекции в техникуме, где преподавал историю и политэкономию, то сидел дома за столом, на котором высились две стопки тетрадей. Слева лежали непроверенные контрольные заочников, а справа – проверенные.

После одного случая с этими контрольными я поняла: когда папа занят, к нему лучше не подходить. А дело было так:

У нас был патефон с блестящей Г-образной ручкой для завода пружины и несколько пластинок. Одну я любила больше всех – на ней Рашид Бейбутов исполнял песни из фильма «Аршин-малалан». Правда, не всё из того, что дяденька пел, мне было понятно.

Ну вот, например:

«Ай, спасибо Сулейману,
Он помог советом мне».

Каким таким советом? Это нужно было срочно выяснить.

– Папа, каким советом помог ему Сулейман?

Папа не реагирует.

– Папа, ну пап, каким советом ему помог Сулейман?

Папа смотрит на свою авторучку и, не поворачивая головы, отвечает:

– Сулейман подарил ему ручку.

Этот ответ меня не удовлетворяет:

– А советом каким помог?

Тут папа, наконец, отрывается от своего занятия, поворачивает голову и, глядя мне прямо в глаза, твердым голосом изрекает:

– Папы нет!

Как нет! Вот же он, на меня смотрит! Я так опешила, что застыла с открытым ртом и выпученными глазами. Папа, видно, поняв, что переборщил, ласково берёт меня за плечи, притягивает к себе и говорит:

– Когда папа проверяет контрольные, его отвлекать нельзя.

Я так обрадовалась тому, что папа на самом деле существует, что мигом забыла про Сулеймана с его дурацкими советами. Ну нельзя, так нельзя, тем более что у меня и так дел по горло. Надо идти гулять.

Казалось бы, чего проще – выбежал во двор и гуляй себе на здоровье! Только это может быть для других и просто, а для меня каждый раз выход во двор был сопряжён с двумя опасностями – одной реальной, а другой мнимой, которая в те времена для меня была такой же всамделишной, как и первая.

Реальную опасность представлял огромный соседский кот Дунай, живший на коммунальной кухне. Он мог запросто броситься на ребёнка, если был не в духе. Однажды он прыгнул на меня прямо с подоконника и вцепился в платье, больно поцарапав мне грудь, после чего я боялась его как огня.

Вторая опасность – баба Маша, которая тоже жила на кухне. Дело в том, что семья у наших соседей была большая – семь человек. Вовка, Ольга и Васька, их родители, бабушка, тоже Ольга, ютились в двух крохотных комнатках, а прабабушка Мария Васильевна спала на кухне за серой занавеской.

В отличие от моей бабушки Варвары, маленькой, худенькой и очень подвижной, баба Маша была высокой, полной и медлительной – последнее, наверное, от старости. Неизменное чёрное платье почти до пола и чёрный же платок придавали ей вид величественный и грозный. Лицо ее я помню смутно, но никогда не забуду, как я её панически боялась, хотя она ни разу никого из детей и пальцем не тронула.

Вот почему каждый раз, когда мне нужно было выйти из дома, я сначала приоткрывала дверь на кухню так, чтобы через узенькую щёлку убедиться, что в пределах видимости ни кота Дуная, ни бабы Маши не наблюдается, и только потом пулей вылетала во двор, где чувствовала себя в полной безопасности.

4. ОСВОЕНИЕ ПРОСТРАНСТВА

В послевоенные пятидесятые, когда детских садов было мало, а детей много, работающие родители оставляли своих чад на попечение бабушек в большинстве своем малограмотных или неграмотных вовсе. Моя бабушка Варвара читать и писать не умела, функцию воспитания отдала на откуп улице, а основной своей задачей считала обеспечение внучек трёхразовым питанием – правда, если получалось нас с этой самой улицы загнать в стойло. Её призывный клич:

– Милка, трясця твою матерь, йиды до дому, йисты пора! – часто своей цели не достигал, потому что даже если я его и слышала, домой не торопилась.

Да и что, на самом деле, сидеть дома, когда во дворе: прятки на первого или последнего голить, догонялки выше или ниже земли, чижик, лапта, казаки-разбойники, круговой или выбивалы, штандр, «Где сапожник живет?», ножички, «На золотом крыльце сидели», «Полицейские и воры», классики, скакалки, кондалы (не кандалы, а именно кондалы с ударением на первый слог), испорченный телефон, а также лазанье по деревьям и набеги на соседские сады и огороды.

У девчонок были популярны игры в «дом», когда дом со всей мебелью просто рисуется на земле, и в этом плоском интерьере разыгрывается незатейливый сюжет семейной жизни, а ещё кукольный театр, когда все куклы делаются своими руками из тряпочек, веточек и желудей.

Неудивительно, что при такой насыщенной программе кушать было совершенно некогда, и, бог его знает, откуда у меня брались силы на непрерывную беготню в течение всего светового дня. Домой я забегала только для того, чтобы воды попить – от догонялок и выбивал в горле пересыхало, а волосы на голове слипались от пота.

Ведро с питьевой водой стояло на скамейке в «слепом», то есть без окна, коридорчике. Накрыто оно было фанеркой, на которой стояла большая кружка, сделанная из медной гильзы с приклёпанной к ней неказистой жестяной ручкой. Однажды я, как всегда запаренная, забежала в коридорчик, наощупь сняла с ведра фанерку, зачерпнула полную кружку воды и залпом ее выпила. И только выбежав на улицу, почувствовала, что вода была какая-то не такая. Оказалось, что бабушка Варвара стирала бельё и грязную, мыльную воду поставила на то место, где обычно стояла питьевая вода. И ничего – меня даже не стошнило!

В другой раз мне повезло меньше. Мы с девчонками воровали лук и редиску на огороде, который примыкал к одному из частных домов (по преимуществу саманных развалюшек), расположенных в тылу наших трёх бараков. Хозяйка огорода, злая тётка Дуся, нас застукала за этим неправедным занятием и погналась за нами с проклятиями в наш адрес и в адрес «такой-то матери». Догнать нас ей, конечно, было слабо, и она быстро отстала, а мы спрятались в глинобитном сарае Дусиной соседки. В сарае на земляном полу стоял зажжённый примус, а на нём огромная кастрюля с кипящим борщом. Мы присели на корточки вокруг этого примуса и притихли, потому что злая Дуся была где-то рядом. Минут через десять нам стало скучно, но покидать укрытие мы не решались. Танька сняла с кастрюли крышку, прихватив ее подолом платья, чтобы не обжечься, и бросила туда пучок ворованной редиски:

– Вкуснее будет, – прошептала она.

Мы сдавленно захихикали, а Олька авторитетно заявила:

– А я знаю, как примус накачивать.

– Подумаешь, я тоже знаю, – ответила Танька, которая никогда и ни в чём не любила уступать.

Ольга поспешила продемонстрировать свое умение, после чего за поршень взялась Татьяна.

– Дай я! Дай я! – загалдели девчонки и, отталкивая друг друга, потянулись к примусу.

Примус закачался и опрокинулся вместе с кастрюлей, борщ залил огонь и сарай наполнился густым белым паром. Мы со смехом выскочили из сарая и пустились наутёк, моментально сообразив, что за такие дела влетит посильнее, чем за лук и редиску. И только забежав за наш барак, мы поняли, что можно остановиться – кто докажет, что это наших рук дело? Возбуждение потихоньку улеглось, и тут я почувствовала, что моя левая нога горит огнём. Всё, что было ниже колена, превратилось в большой красный пузырь. Злополучный жирный борщ с редиской вылился прямо на меня, а я даже боли не почувствовала! Видно, весь мой организм был мобилизован на бегство, и отвлекаться на другие «мелочи» ему было недосуг. Когда же опасность миновала, «мелочь» заявила о себе в полный голос. Нога болела невыносимо, но идти домой я боялась – как объяснить маме, откуда ожог взялся? Я остудила ногу водой из арыка, и мы с девчонками побежали на базар.

Побежали то они, а я ковыляла следом, мучимая болью и вопросом, что врать родителям. Когда мне совсем стало плохо, я вернулась домой, незаметно проскользнула мимо бабушки в спальню и легла на кровать, так и не придумав убедительной легенды. Дальше я ничего не помню. У меня поднялась температура, и я стала бредить. Бабушка мои стоны услышала, и, увидев мою облезлую ногу, перепугалась насмерть. Побежала в техникум за папой. Папа сгрёб меня в охапку – и в больницу. Пешком. Доехать было не на чем, скорую помощь вызвать – телефона нет, благо в трёх кварталах от дома была центральная железнодорожная больница, где меня уже знали (зашивали рваную рану на левом колене под местным наркозом, кстати, позже, уже в пятом классе вправляли вывихнутую правую руку под общим). Ожог оказался сильным и заживал медленно. Ругать меня никто не ругал, но наказание своё я и так получила: целый месяц пришлось дома сидеть, пока нога не зажила настолько, что на нее можно было наступать.

Как видите, в нашу вольную дворовую жизнь взрослые вмешивались только в крайнем случае. Вернее, они даже не вмешивались, а занимались ликвидацией последствий. Похоже, что такие отношения поколений устраивали обе стороны. Взрослые жили по своим взрослым правилам, а наша жизнь имела свои неписаные законы, свято соблюдаемые всеми детьми от трёх до четырнадцати. И если, например, во двор выходил «богатенький» Славка с настоящей(!) большой шоколадкой, вся орава обступала его и давала советы, как лучше эту шоколадку есть, но никто не просил поделиться, потому что вовремя было сказано: «Сорок один – ем один!». Самое интересное, что Славке никто не завидовал и обструкции за его богатство не подвергал. Не знаю, как относились взрослые к достатку друг друга, а мы, детвора, не делали никаких различий между тем же Славкой и тремя детьми шофера-алкоголика дяди Коли, которым шоколадки только снились.

Достаток, конечно, у всех был разный. У Таньки из соседнего барака на стенах висели портреты предков, писаные маслом, а ещё был секретер со всякими потайными ящичками, которыми она перед нами хвасталась. Думаю, если бы в этих ящичках были сокровища, фиг бы она нам их демонстрировала. Соснины тоже неплохо жили. Лорка Соснина иногда выходила во двор с кубиком сливочного масла, который неспешно лизала, как мороженое. Отец Аскара с Магрипой работал в каком-то министерстве, поэтому только у Аскара был трёхколесный велосипед.

Наша соседка справа – Татьяна Васильевна Головина (моя бабушка называла её Тытяной), единственная из всех женщин двора не работала, потому что её муж, дядя Серёжа, был каким-то спортивным функционером и мог позволить жене сидеть дома с тремя сыновьями – Юркой, Васькой и совсем маленьким Сашкой. А может быть, она не работала потому, что бабушки у них не было. Тытяна любила ненавязчиво демонстрировать свою зажиточность: покупая на базаре жирную домашнюю курицу, в сумку её никогда не клала, а несла до самого дома, словно официант дорогого ресторана свой поднос. Семья Дерябиных (того самого шофера-алкоголика) жила очень бедно. Наша – средне. Да, жизненный уровень был разным, но всех уравнивал советский менталитет и удобства во дворе.

Фаина Семёновна могла бы разбогатеть по-настоящему, случись история, которую я хочу вам рассказать, не в пятидесятые годы и не в Советском Союзе.

У одинокой тёти Фаи была замечательная кровать с очень замысловатыми никелированными спинками. Там были гнутые трубки, большие и маленькие блестящие шары и тонкая сеточка – тоже из блестящего металла. Эту кровать она купила на барахолке еще до войны. Как-то перед Первомаем она решила кровать почистить. Одна из трубок выломалась из спинки, и из нее посыпались камешки. Тетя Фая собрала их в ладонь и вышла во двор поинтересоваться у соседей, что бы это могло быть. Помню, ее обступили все, кто в это время оказался на улице. Я сама видела на ее ладони целую горку блестящих прозрачных камушков, один из которых, продолговатый, был очень большой и бледно-розовый. Соседи долго рассматривали камни, в которых мало что понимали, и, наконец, дядя Серёжа Головин высказал предположение:

– Знаешь, Фаина, по-моему, это бриллианты!

Это, действительно, были бриллианты – целых 36 штук! Да еще все они были крупными (в каратах я не разбираюсь, но, как сейчас помню, некоторые были размером больше ногтя на моём мизинце). А розовые бриллианты, говорят, вообще крайне редко встречаются.

Фаине Семёновне посоветовали обратиться к ювелиру, что она и сделала. Тот сначала её запугал: «Ой-ой-ой, за такие камушки тебя посадят, или убьют», а потом согласился их у неё купить. Из двух сделал ей серёжки, а на деньги, вырученные за остальные камни, Фаина справила зимнее пальто(!), у которого через год утюгом прожгла рукав. Дядя Коля-шофер последнее событие прокомментировал кратко, но ёмко:

– На кой хрен гладила!

Здесь мне необходимо сделать небольшое отступление.

Может быть, современный молодой человек, прочтя слово «хрен», усмехнётся: наверняка, мол, алкаш дядя Коля употребил более крепкое словцо. Ан нет! Сама удивляюсь, но как ни силюсь, не могу вспомнить ни одного эпизода из детства, чтобы взрослые при детях, матерились. Вернее сказать, они выражались, но «интеллигентно», заменяли матерные слова эвфемизмами (простите за научный термин). Благо в русском языке таких эвфемизмов до фига. Вот вам и второй заменитель трехбуквенного слова.

Вот такие выражения нам и приходилось слышать от родных и соседей. Взять, хотя бы, бабушкин украинский вариант: «Трясця твою матерь!» (Хотя, не уверена, что «трясця» на украинском – эвфемизм, а не «то самое» слово). А папа иногда в запале мог произнести: «Твою копейку!» или «Ё-пэ-рэ-сэ-тэ!». Мама таких вольностей себе никогда не позволяла.

Это вовсе не значит, что детвора сохраняла невинность и «нехороших слов» не знала. Прекрасно знала, но табу на их употребление было жёстким.

Как-то Танька научила меня одной загадке: на земле нарисовала четыре вертикальные палочки и с таинственным выражением на лице начала декламировать: – Шли четыре брата, началась гроза. Один перекрестился (тут она перечеркнула первую палочку), второй недокрестился (вторую палочку она перечеркнула только до половины), два за руки взялись (она соединила две последние косой линией), сверкнула молния (над получившейся буквой «и» нарисовала загогулинку), упал камушек. Камушек – это точка после получившегося в результате слова, значение которого мне было неведомо, но я точно знала, что оно нехорошее.

Я, конечно, не преминула рассказать эту загадку Ольке, а дальше, вероятно, сначала по детской цепочке, а потом уже по взрослой загадка дошла до моей мамы. Через несколько дней мама тормознула меня при попытке выбежать на улицу:

– Мам, я гулять!

– Погоди, иди-ка сюда.

Мама, как всегда, говорила тихим голосом, но её интонация не предвещала ничего хорошего, и хотя никаких грехов на тот момент я за собой не чувствовала, в животе у меня слегка похолодало. Мама сидела за швейной машинкой, и, не отрываясь от работы, спросила:

– Ты какие-то стишки знаешь?

Я сразу не сообразила, про какие такие стишки она спрашивает – к тому времени про загадку я благополучно забыла, поэтому совершенно искренне ответила:

– Какие стишки?

– Не знаешь?

Тут до меня дошло! Холодок в животе сменился жаром по всему телу, но сознаваться было уже поздно.

– Не знаю.

– Ну ладно, иди.

Всё! Никаких скандалов, выяснений, угроз, нотаций, но и этого было достаточно. Я, сгорая от стыда, пробкой вылетела во двор, и с того дня вплоть до «Пузырьков» (о чём – позже) выражаться себе не позволяла.

Нет, вру! Был случай. Но имело место смягчающее вину обстоятельство: Жанка пропала! Я ее долго искала в доступных для меня окрестностях, но ее нигде не было. Тогда мне пришло в голову, что она потерялась навсегда. В диком волнении я стала бегать вдоль нашего барака и громко шептать:

– Где же ты, ... твою мать! Куда же ты на … пропала!

Самое смешное то, что я именно шептала, потому что даже в такой ажитации не могла себе позволить материться во всеуслышание.

Эк меня занесло – даже забыла, с чего это я про мат писать начала. Ах, да-а-а, дядя Коля, прокомментировал Фаинину непрактичность выражением:

– На кой хрен гладила!

Остальные соседи с ним согласились, но Фаину всё-таки пожалели.

Как видите, в те времена соседи всё, ну или почти всё, друг про друга знали. Бывало, ссорились, но неизменно мирились. На Новый год устраивали карнавалы. Специально костюмов никто не шил, просто мужчины переодевались в женины платья и шляпы, а женщины рядились в костюмы своих мужей или варганили себе мантильи и сари из штор. Дни рождения, свадьбы, рождение детей и внуков хоть и праздновали каждый в своей компании, но на следующий день всё равно всем было известно, что ели-пили и кто кого, а, главное, куда провожал. А вот хоронили стариков, или тех, кому не суждено было до старости дожить, без приглашения всем двором. Ведь смерть – она и сама является без приглашения.

Хоронили в нашем дворе часто, поэтому смерть для меня была явлением обычным, хотя тревожащим своей загадочностью. Очень жалко было Пашку, младшего сына шофера-алкоголика. Дядя Коля как-то раз из рейса привез колбасу. Постоянно голодный Пашка объелся и умер, не дожив и до трех лет. А у тёти Мумы, которая жила вместе со своей старшей сестрой Музой, умерла совсем маленькая дочка. Сначала, когда тетя Мума девочку родила, во дворе её все осуждали: прижила, мол, безмужняя. Однако когда двухмесячную Наину хоронили, многие взрослые плакали. Я, конечно, тоже на похоронах присутствовала. Тогда детей ни от жизни, ни от смерти не отгораживали. В маленьком гробике лежала красивая куколка с бледным восковым личиком, окружённым оборочками белого чепчика. Мне было и страшно, и любопытно, и очень хотелось, чтобы Наина глаза открыла.

Но настоящий шок я испытала, когда мне было шесть лет. Юрка, старший сын дяди Серёжи и Тытяны, был самым «взрослым» в нашей дворовой компании. Он уже учился в седьмом классе, и был заводилой во всех играх, за исключением «девчоночьих», разумеется. Сын спортсмена, ловкий и сильный, он обладал пацанским бесстрашием – по деревьям лазал как Тарзан. Да он Тарзану и подражал. Тогда этот фильм шел в клубе железнодорожного техникума, и мы все (и взрослые и дети) смотрели его с замиранием сердца.

Был конец августа, на дубах за нашим домом созрели жёлуди. Мы с Магрипой собрали полные подолы этих желудей и, усевшись на корточки у арыка, стали пускать их по течению – чей жёлудь быстрее доплывёт до поворота. Юрка в это время залез на дуб и оттуда крикнул:

– Эй, девчонки, хотите, желудей натрясу?

– Хотим!

– Тогда идите сюда!

Мы сорвались с места и побежали под дуб. Юрка стоял высоко на толстой ветке, и когда мы подняли головы, чтобы посмотреть на него, он стал неистово трясти ветку потоньше, за которую держался руками. Жёлуди градом посыпались на нас.

– Да ну тебя, дурак! – заорали мы с Магрипой, отскакивая за пределы простреливаемой территории.

И тут послышался страшный треск – это подломилась ветка, на которой Юрка стоял, и он полетел вниз. Летел он, может быть, не больше секунды, но я видела его широко раскрытые глаза, которые показались мне черными и огромными, хотя он был голубоглазым. Наверное, это у него зрачки расширились от ужаса. Упал он плашмя и захрипел. Около головы стала растекаться темная лужа. Мы с Магрипой не сдвинулись с места – просто остолбенели, потеряв ориентацию во времени и пространстве.

Не знаю, кто сообщил Юркиным родителям (вроде бы на месте трагедии никого кроме нас не было), только через минуту тётя Таня с новорожденным Сашкой на руках стояла над хрипящим Юркой и истерически кричала:

– Юра, встань! Юра, встань!

Потом к нему подбежал отец, дядя Серёжа, в пижамных полосатых штанах и с газетой в руке. Он опустился на колени и приставил свёрнутую в трубку газету к Юриной голове. Газета моментально стала красной, и через какое-то время Юрка хрипеть перестал. Сбежались соседи. Нас с Магрипой увели домой. Это была первая смерть, которую мне пришлось наблюдать так близко…

Головиных все жалели и обсуждали случившееся довольно долго:

– Какая трагедия!

– Да-а-а… А я, ведь, Сергея предупреждал, что эта тарзанщина добром не кончится!

А он мне: «Пусть лазает, ловкость развивает». Теперь, наверное, локти кусает.

– Да как уследишь? Эта пацанва разве послушает! Безответственные!

– Жалко Татьяну, ходит вся черная.

– Жалко. Не судьба, видно, Юрке жить.

– Не судьба.

После этого случая я как-то притихла, на деревья лазать перестала. И не потому, что боялась упасть и умереть как Юрка (на такую высоту я никогда и залезть-то не могла), а потому что не умом, а нутром поняла, какое горе может принести родителям их «безответственный» ребенок.

После смерти Юрки игры в нашем дворе стали более умеренными. Может быть, просто не оказалось среди нас никого, кто бы мог заменить его на посту лидера банды малолетних сорвиголов.

Через пару месяцев одну из освободившихся комнат в соседнем бараке заняла женщина, тетя Галя Подгорная, у которой был сын Вовка, мой ровесник. Вовка ввел в наш обиход игры, как сказали бы сегодня, с сексуальным оттенком. Мы часто стали вечерами сидеть на лавочках, Вовка заводил разговоры о взрослой жизни и все время норовил обнять то одну, то другую девчонку. Его «обжималки» мне совсем не нравились. Никто меня до этого не обнимал, и сейчас мне эти нежности были не нужны. А когда однажды Вовка попытался меня поцеловать, я его по башке треснула кулаком так, что у самой рука потом долго болела. Вовка не сильно обиделся и переключился на Лору. Лора ничего против его ухаживаний не имела. Она, правда, была старше меня на два года, и в тонкостях любви искушённая.

Французский фильм «Тереза Ракен», который я называла «Терезэрекен» (ну так мне послышалось), ей понравился, а меня, когда там герои стали целоваться взасос, затошнило. Мама уткнула мою голову в свои колени, и меня чуть не вырвало – то ли от избытка чувств, то ли потому, что мне было тяжело дышать через мамину юбку.

***

Французский поцелуй (англ. french kiss), глубокий поцелуй (англ. deep kiss), также поцелуй с языком — глубокий, интимный поцелуй с проникновением языка одного партнёра в рот другого и/или с прикосновением языков партнёров. (Википедия)

***

После этого случая нас с Жанкой на взрослые фильмы брать не перестали, потому что ходили в кино всей семьей, и оставить нас было не с кем. Правда, каждый раз, когда назревала откровенная сцена, мама заученным движением осуществляла дополнительную цензуру лично для меня. А Жанку не трогала, наверное, потому, что, во-первых, она была старше меня, а во-вторых, с ней подобных физиологических казусов не случалось.

Вообще мы с Жанной были совершенно разными – и внешне, и по темпераменту, и по интересам. В наших сумасшедших играх она редко участвовала, больше любила со старшими девочками водиться. Те Жанку с удовольствием в свою компанию принимали – она у них вместо куклы была. И неудивительно: каштановые волосы ниже пояса, большие круглые светло-голубые глаза, аккуратный носик немного уточкой и пухлые губки. В детстве я тоже уродиной не была – фотографии тому доказательство – но сравнение с сестрой явно проигрывала.

До школы нас одевали одинаково. Помню платьица из кипенно-белого парашютного шёлка, бог знает, где раздобытого, с оборочками по подолу и жемчужно-серыми мелкими виноградными листочками, которые мама вышила гладью по всей кокетке тонким китайским шёлком. Когда мы в них выходили «в свет», на нас всегда обращали внимание. Однажды даже попросили у родителей разрешения сфотографировать «милых девочек» на фоне того самого оперного театра. В другой раз уже мы сами служили фоном для толстой трехлетней девочки, родители которой долго нами восхищались и обещали фотографии обязательно прислать. Как вы думаете, прислали? А, вот и не угадали! Прислали!

Обшивала нас, да и вообще всю семью, мама. Она была самоучкой, но у нее это здорово получалось: обмерит тебя и сразу на ткани обмылком рисует контуры деталей будущего платья. Готовыми выкройками стала пользоваться много позже, когда появились в продаже буклетики «Шейте сами». Тетя Зоя тоже решила научиться шить. Она окончила курсы кройки и шитья, в результате чего весьма качественно метала петли, пришивала пуговицы и строчила постельное белье. Мама же с полным правом могла гордиться своими золотыми руками – во времена, когда готовой одежды в продаже практически не было, вся многочисленная женская часть нашей семьи была одета не просто «вполне прилично», а оригинально, с фантазией.

Правда, был один случай, после которого я надолго возненавидела ни в чем не повинное платье из парашютного шёлка. Мы с родителями гуляли по центральной аллее Парка культуры и отдыха имени (естественно) Горького. Вдоль этой аллеи росли кусты сирени, жасмина и шиповника. Особенно пышный куст жасмина поразил папину художественную натуру своей красотой, и он сорвал один цветок. И надо же было именно в этот момент одной молодой и красивой женщине обратить внимание своего спутника, офицера в белом парадном кителе, на нас с Жанкой:

– Посмотри, Николай, какие прелестные, нарядные девочки!

Николай обернулся на нас и увидел, как папа срывает цветок. Он подошёл к нам с очень строгим выражением на красивом и мужественном лице и сделал папе форменный выговор, а папа в это время молча смотрел ему в глаза, и лицо у него было напряженным и каким-то беззащитным. Боже! Как мне было жалко папу! Я понимала, что вроде бы ему выговаривают за дело, но всё равно мне казалось это несправедливым!

Воскресный день, начавшийся так хорошо, был безвозвратно испорчен, и с трудом засыпая поздно ночью, я все повторяла: «Если бы не платья, эта тётенька не обратила бы на нас внимания».

И через пятьдесят лет, вспоминая этот случай, я испытываю целую гамму тех далеких детских чувств: это и неловкость за отца, и жалость к нему, и негодование (неправда, мой папа хороший!) и даже гнев на импозантного офицера, который не догадался сделать свое замечание отцу не на глазах у его маленьких девочек. А может быть, он и хотел в воспитательных целях отчитать отца именно на наших глазах. Ему, конечно, видней, чего он хотел, только добился он обратного эффекта – папу я не осудила, а вот его возненавидела. Жалко, что он об этом так никогда и не узнал.

Вообще, в детстве папу я любила больше всех. Он был человеком мягким, находился «под каблуком» у мамы, и любовь моя, несмотря на совсем юные лета, носила оттенок сочувствия и даже некоторой покровительственности. В нашей женской семье единственный мужчина не был главой – все решала мама. Ее авторитет был непререкаемым, поэтому конфликты между родителями случались нечасто и всегда по одному сценарию: мама предлагает сделать то-то и то-то, причем так-то и так-то, а папа набирается смелости ей возразить. При этом он горячится, говорит громко и нервно жестикулирует, но  побеждает в споре спокойная и невозмутимая мама.

В этих конфликтах я всегда была на стороне отца. Ну не то что на его стороне (что я тогда понимала в житейских или хозяйственных вопросах?) – просто жалела более слабого.

Только один раз в жизни мне стало жалко маму, даже не жалко, а страшно за нее, да и за всю нашу семью.

Это была не ссора, а скорее происшествие, какие в других семьях случаются чуть ли не каждый день. Папа напился! Они с мамой были на свадьбе папиного бывшего студента, где любимого преподавателя Андрея Васильевича напоили брагой. Не имея опыта пития, да еще браги, отец опьянел довольно быстро, и мама увела его со свадьбы от греха подальше. Как уж она довела его до дома, не знаю, только помню, что когда мама с бабушкой попытались уложить его на диван, он стал буянить, размахивать кулаками, что-то несвязно выкрикивать, и лицо у него стало багроветь, а глаза вылезли из орбит.

Мы с Жанкой так перепугались, что разревелись белугами.

Бабушка побежала к соседям за подмогой. Пока бабушки не было, отец умудрился вырваться из маминых объятий, схватить с буфетной полки рюмку и раздавить ее в руке. При виде крови у меня перехватило дыхание, и я зашлась уже беззвучным ревом (бывает и такой). Прибежал дядя Олег. Быстро оценив ситуацию, он врезал отцу прямо в глаз, после чего папа сразу же затих и мирно уснул на диване. Всю следующую неделю он ходил в техникум в тёмных очках, которые не сильно-то скрывали фиолетовый фингал на пол-лица. Никаких разборок после этого происшествия в семье не было, да и без разборок было очевидно, что отцу очень стыдно, он ничего не говорил, но даже на нас с сестрой смотрел как-то виновато.

Не знаю, как Жанна, а я ему сочувствовала, и любила еще сильнее. Чисто по-русски: любовь, густо замешанная на жалости. Папа же, думаю, любил меня как своё продолжение. Ему очень импонировала моя внешняя на него похожесть, да и мои художественные наклонности были явно от него.

Помню, каким неописуемым был мой восторг, когда папа усаживал меня на ногу ниже колена и, качая на этой ноге, декламировал (цитирую, как запомнила):

А у деда борода-
Вот отсюда и сюда,
И отсюда пересюда
И обратно вон туда.
Если эту бороду
Расстелить по городу,
То проехали б по ней
Сразу тысяча коней,
Тридцать три стрелковых роты,
Три дивизии пехоты,
И танкистов целый полк,
Вот какой бы вышел толк

или:

Есть и овощ в огороде – хрен да луковица,
Есть и медная посуда – крест да пуговица.

Я не понимала, почему крест и пуговица – это посуда, но всё равно эта рифмованная поговорка мне очень нравилась.

А я и сама в этом возрасте, стоя на стуле, тоже любила декламировать:

Ну, пошёл же, ради бога!
Небо, ельник и песок —
Невесёлая дорога...
Эй! садись ко мне, дружок!
Ноги босы, грязно тело,
И едва прикрыта грудь...
Не стыдися! что за дело?
Это многих славный путь.

Я очень ярко представляла себе мальчика, у которого ноги босы, грязно тело, и едва прикрыта грудь, и мне его бесконечно, до слёз, было жалко. А ещё мне было жалко воро бышков из другого стихотворения, которому научил меня отец:

А по двору метелица
Ковром шелковым стелется,
Но больно холодна.
Воробышки игривые,
Как детки сиротливые,
Прижались у окна…

То, что это были стихи разрешённого Некрасова и полузапрещённого в те годы Есенина, я не знала. Папа и сам писал лирические стихи и поэмы «под Твардовского», но об этом я узнала много позже. К пяти годам и меня одолел поэтический зуд. Я решила сочинить поэму о Гитлере. Идея будущего произведения была такова: злому извергу Гитлеру никто не поможет и он умрет в страшных муках. Начало поэмы звучало так:

Уж видит Гитлер,
Что жить ему осталось мало,
Пошел лекарство он искать.
Шел по пустынной он дорожке,
Пить захотел – где воду взять?

Дальше в поэму необходимо было ввести жену Гитлера. Бегу к отцу.

– Пап, а как звали жену Гитлера?

– А зачем тебе?

– Ну надо! Я про них хочу стихотворение сочинить.

– Я не помню, детка.

– Может Наталья?

– Да, точно, Наталья, – быстро соглашается папа и, посмотрев на меня с умилением, добавляет:

– Ну-ну, сочиняй.

Правда, мой первый поэтический опыт полностью провалился – рифма и без Натальи не очень-то клеилась, а с ней и вовсе не пошла. Видно, слова «каналья» я тогда не знала, а то непременно сочинила бы что-то вроде:

Его жена Наталья,
Такая вот каналья,
На помощь не пришла.

Отвлекусь на минутку. В двухтысячном году моя знакомая художница из Курска рассказала о том, как её пятилетняя дочь написала стихотворение, на мой взгляд, совершенно гениальное.

Девочке подарили детскую книжку про то, как работает компьютер. Может быть, она сама уже умела читать, или ей эту книгу прочли, я уже не помню, но не в этом суть. Однажды она подходит к маме и говорит:

– Мама, я стихотворение написала. Только не на нашем языке, а на компьютерном. Мама удивилась:

– Как это?

Дочь протянула ей листок, на котором было написано:
1001
1000
1010
111

– Что это?!!

– Ну как ты не понимаешь, мама! Единица – это «слон», а ноль – это «идёт».

И девочка с выражением начала читать:

Слон идёт, идёт слон
Слон идёт, идёт, идёт
Слон идёт, слон идёт
Слон, слон, слон …

По-моему, у этой девочки большое будущее, кем бы она ни захотела стать...

Ну ладно, возвращаюсь в прошлое. Кроме поэтических наклонностей отцу моему не чуждо было и драматическое искусство. В техникуме он вёл драмкружок на общественных началах. Поставил пьесу Островского «Не всё коту масленица» и пьесу Гусева (если я не ошибаюсь) «Слава». Мои же актерские способности выражались в том, что я переодевалась, по словам мамы, «чёрт-те во что» и разыгрывала перед родителями разные сценки, которые сочиняла по ходу пьесы. Что характерно, в этих сценках я никогда не бывала принцессой – все больше кикиморой, старым дедом с бородой из мочалки или иной нечистью. Взрослых мои кривлянья очень смешили и забавляли, за что я получила прозвище «Баба Яга в собственном коллективе».

Любил папа и рисовать, правда в детстве об этом я не знала – писать маслом пейзажи с речками и березками и копировать портреты великих людей он стал позже, когда мне уже было тринадцать лет, и мы переехали на другую квартиру.

Я же свой первый опыт в изобразительном искусстве приобрела самостоятельно:

Мне безумно нравились смешные иллюстрации из «Похождений бравого солдата Швейка». Стащив у старшей сестры-первоклассницы тетрадку и запасную перьевую ручку, я скопировала в нее самые, на мой взгляд, интересные картинки, измазав все руки несмываемыми фиолетовыми чернилами. Следы «преступления» были обнаружены в тот же день, но, увидев мои художества, папа воскликнул:

– Надо же! Как похоже! Катерина, посмотри – настоящий художник!

– Папина дочка, – сказала мама, и в ее интонации проскользнула нотка ревности.

В том смысле, что папа меня любил больше, чем Жанну. Похоже, что так оно и было. Зато Жанна была несомненной фавориткой у всей женской половины нашей семьи. Она не шпарила ног, не падала в погреб, не вывихивала рук, не отстаивала свою независимость рёвом, как это делала я, да и миловидность свою роль сыграла. Короче, Жанна оказалась гораздо ближе меня к идеалу хорошей девочки.

Может быть, именно поэтому я со всеми своими проблемами обращалась исключительно к отцу. Помню, как однажды лет в семь я обделалась. Дело было так.

Мы во дворе играем в прятки. Вдруг я резко понимаю, что мне нужно в уборную. Срочно. В животе крутит и урчит. Деревянный сортир, единственный на три наших дома и ещё купеческий, далеко на пустыре. Я опрометью бросаюсь к нему, но добежать не успеваю.

Мне казалось, что если об этом кто-то узнает, позор будет на всю оставшуюся жизнь. Прячась за сараями и беседками, я подкралась к нашему бараку, но в дом идти не решилась: очень боялась, что бабушка меня отругает. Но когда увидела папу, выскочила из засады и еле слышно прошептала:

– Папа, я обкакалась.

До сих пор благодарна отцу за его реакцию:

– Ну-ну, успокойся, ничего страшного. Со мной тоже недавно такое случилось. Пойдём, я тебя обмою.

– Папа, не говори никому!

– Ну конечно не скажу! Не беспокойся – никто не узнает.

Никто и не узнал. Даже мама с бабушкой…

И совсем неважно, действительно с папой такое случилось или он это придумал на ходу, чтобы мне не было стыдно за свою оплошность. Бабушка бы со мной так не церемонилась. Ей подобные педагогические тонкости были совершенно чужды. Помню, однажды я, сидя на крыльце, ощипывала курицу, которую она принесла с базара. Не то чтобы я очень хотела помочь по хозяйству, просто занятие это мне показалось интересным.

Курица оказалась блохастая, и по мере её «раздевания» все блохи переселились на меня. Я стала неистово чесаться. Бабушка со словами: «Чого ты чухаешься?» подошла ко мне и, сразу же поставив диагноз, раздела меня догола, поставила в большой медный таз и на виду у всего двора стала обмывать моё тщедушное тело, некоторые части которого я безуспешно пыталась прикрыть ладошками от любопытных глаз всей соседской детворы. Мне было так стыдно, что на глазах выступили слёзы.

– Бабушка, помойте меня дома! (К бабушке у нас было принято обращаться на «вы»).

– Щэ менэ у доме блох не хватало!

Справедливо, конечно. Если на одну чашу весов поместить такую эфемерную материю, как стыд, а на другую блох, то, несмотря на практическую невесомость последних, они явно перетянут. И перетянули.

Был и ещё один «стыдный» случай, произошедший ещё тогда, когда у нас с соседями была общая кухня. Нас с Жанкой заставляли спать днём, причём летом мы спали совершенно голыми. Как-то раз я проснулась оттого, что мне захотелось в туалет.

– Бабушка, мне надо в уборную!

– Ще в уборну ты побежишь! Иды, пописай в умувальник.

Она имела в виду тазик, который стоял под умывальником на кухне. Я, как была голая, так и выскочила из комнаты. Подставила табуретку к умывальнику, залезла на неё и присела над тазиком. В это самое время на кухню вышли Вовка, Олька и их двоюродный брат, тоже Вовка. Они молча уставились на меня, а я, не имея возможности прекратить процесс, так и продолжила сидеть над тазиком голышом и журчать.

Тем не менее, к бабушке я была привязана, ведь, как не крути, а нас с Жанкой растила именно она. Да это и неудивительно: она постоянно была рядом, и для меня, как, пожалуй, и для любого маленького, ещё несамостоятельного ребёнка, была неотделимой частью моего существования, источником моего чувства защищенности, гарантом моей безопасности. Конечно, в то время я этого ещё не осознавала, хотя очень хорошо запомнила два случая, когда она спасла меня – если не от смерти, то уж точно от неминуемого увечья.

Первый, это когда мне было годика три-четыре, не больше. Я гуляла во дворе, как вдруг, ни с того, ни с сего на меня налетел огромный белый петух соседки тёти Вали Кокочко. Он повалил меня на землю, взгромоздился мне на грудь и стал клевать, норовя попасть в глаз. Отбиваясь от него, я дико заверещала. Бабушки рядом не было, но она услышала мой визг, выскочила во двор, схватила петуха за крылья, наступила ему на голову и свернула шею.

– Скаженный кочет, чуть дытыну без глазу не оставил! – выругалась она и бросила охладевающий труп хозяйке на крыльцо. Тётя Валя Кокочко по поводу бабушкиного самоуправства скандала поднимать не стала, а из петуха, наверное, сварила суп.

Второй произошёл позднее – когда мне было лет шесть или семь: на нашей общей с соседями кухне я увлечённо занималась истреблением мух, с азартом хлопая по ним мухобойкой, которую папа только что соорудил из старой кожаной подошвы, приколотив её к обыкновенной палке. Не заметив в охотничьем раже, что крышка подпола открыта, в погоне за очередной жертвой я ухнула в чёрное никуда. Но не упала на дно погреба, а застряла на нижних ступеньках стремянки, опущенной в яму. Скатываясь по стремянке, я пересчитала правым боком несколько ступенек и, вероятно, от этих ударов у меня перехватило дыхание.

Я не чувствовала боли, но не могла ни вдохнуть, ни выдохнуть. Открывая рот, как рыба, выброшенная на берег, я пыталась закричать, позвать на помощь, но безуспешно. Какое счастье, что в это время бабушка вышла на кухню и заглянула в погреб. Может быть, она услышала грохот моего падения, однако вполне возможно, что появление моей спасительницы было совершенно случайным, и в погреб она заглянула из простого любопытства.

Увидев внучку, дрыгающую руками и ногам в немых судорогах, она завопила: «Ратуйте!». На крик выбежал папа, вытащил меня из погреба и положил скрюченное тело своей дочурки на диван. Дыхание ко мне никак не возвращалось: я, выпучив глаза, с мольбой смотрела на папу, а папа, выпучив глаза, с ужасом смотрел на меня. Мне показалось, что эта немая сцена продолжалась целую вечность, пока папа в панике не начал трясти меня как сухую грушу. В результате его активных действий что-то в моём организме «отклинило», и я заорала благим матом. Это был первый крик новорожденного в прямом смысле этого слова. Теперь мне точно известно, что означают слова «перекрыть кислород».

Ободранный бок саднил ещё довольно долго, но совершенно не мешал наслаждаться вновь приобретенной жизнью вольного казака-дошкольника, умудрившегося за неделю до 1 сентября вывихнуть мизинец на правой руке. Мизинец вправили, но небольшое  утолщение на месте вывихнутого сустава осталось на всю жизнь.

***

«- А вот ответьте, десятиголовая, существует рай?
- Рай? Рай был у нас у всех в детстве. И в этом раю мы все были бессмертны».
(Из фильма Рустама Хамдамова «Мешок без дна»)

***

5. ШКОЛА

К 1 сентября 1955 года мне было почти восемь лет, так что школа звала: «Пора, мой друг, пора!». Жанка, уже перешедшая в третий класс женской средней школы №36, смотрела на меня с некоторым превосходством, милостиво позволяя мне иногда мыть её чернилки и ручки, заглядывать в тетрадки и перелистывать страницы загадочных учебников. Поэтому, чем ближе к школе, тем сильнее у меня разгоралось любопытство и желание стать взрослой.

В то время детям не требовалось быть готовыми к школе, поэтому никто мной и не занимался, правда я, сама не знаю каким образом, выучила все буквы, чем очень удивила родителей, но читать ещё не умела. Вся подготовка заключалась в покупке обязательной школьной формы и необходимых школьных принадлежностей. Я подолгу рассматривала букварь, любовалась новеньким дерматиновым портфелем, в котором было три отделения: для учебников, тетрадей и деревянного пенала с ручкой, карандашами и ластиком.

Когда же мама сшила мне два чудесных фартука – шерстяной черный и батистовый белый, с крылышками, отделанными узкой кружевной полоской, я просто потеряла терпение, и каждый день спрашивала у бабушки, когда настанет первое сентября.

Наконец, торжественный день наступил. Я сама проснулась в семь утра, чего со мной никогда раньше не бывало. Школа находилась совсем недалеко от дома: семь минут, если идти не торопясь и с достоинством, и четыре минуты легким бегом. Мы с Жанкой пошли с достоинством.

В пятьдесят пятом году произошла очередная, но не последняя, школьная реформа – отменили раздельное обучение. В нашем первом «В» классе было сорок пять мальчиков и девочек, из них семь девочек носили то же имя, что и я.

На первом же ознакомительном уроке со мной случился маленький конфуз. Пожилая заслуженная учительница Софья Александровна рассказала о правилах поведения на уроках и переменах, о требованиях к внешнему виду учеников, а потом сказала:

– А теперь покажите ваши носовые платочки.

У меня платка не было. Сама я никогда с носовым платком во дворе не бегала, а мама, видимо, о его необходимости не подумала. Сорок четыре носовых платка взмыли в воздух как белые голуби, а я втянула голову в плечи и думала только о том, чтобы учительница меня не заметила.

– Хорошо, молодцы, можете положить платки обратно в карманы, – одобрила Софья Александровна, – а теперь нам нужно выбрать трёх санитарок, по одной на каждый ряд, которые каждое утро будут проверять чистоту рук и ушей, свежесть воротничков и манжет, а также наличие носовых платков.

Мы ещё не были знакомы друг с другом, поэтому Софья Александровна сама предложила кандидатуры, а мы все дружно за них проголосовали. Выбрали Карасёву Валю, Сергееву Люду и Неверову Люду, то бишь меня. Значит, отсутствия носового платка в моей руке Софья Александровна не заметила! А может быть, заметила, и именно поэтому и предложила мою кандидатуру. С этого момента, я её полюбила глубоко и беззаветно.

Начались школьные будни. Учиться мне нравилось, учёба давалась легко. Появились новые подружки, но с мальчиками, в отличие от дворового детства, дружить было не принято. Короче, адаптировалась к новым условиям жизни я быстро. Хотя нет, не всё было так гладко. Я стеснялась на уроках отпрашиваться в туалет. Мне казалось, что все будут надо мной смеяться. Удивительное дело эти комплексы: я, ведь, не смеялась над теми, кто отпрашивался, и другие не смеялись, казалось бы, включи логику, экстраполируй на себя, так ведь нет же! Вот и приходилось терпеть до перемены.

Обычно мне это удавалось, но однажды, уже зимой, мне так захотелось «по-маленькому», что я поняла – не дотерплю. И всё равно не подняла руки и не произнесла предложенную Софьей Александровной ещё на первом уроке формулу: «Можно выйти?». Вместо этого я ёрзала по парте до тех пор, пока не уписалась. Лужицу под партой я всё оставшееся до перемены время размазывала по полу валенками. Валенки впитали в себя основную часть влаги, а остаток успел высохнуть до звонка. Ничего не заметила даже моя подруга и соседка по парте Ляля Сайфутдинова. Это был второй конфуз, который остался незамеченным. Но после этого происшествия я всё-таки своё стеснение переборола. Уж лучше, Милочка, отпроситься, чем рисковать получить прозвище «зассанки». А такое прозвище я вполне могла получить, потому что в классе был хулиган Рафик Ахмедзянов, который в выражениях не стеснялся.

Кстати, именно с Рафиком у меня произошёл третий, и на моей памяти последний, конфуз в первом классе. Однажды на перемене Рафик подошёл ко мне и предложил:

– Хочешь, фокус покажу?

– Хочу, – ответила я, не ожидая никакого подвоха.

– Тогда растяни рот указательными пальцами пошире.

Что я и сделала.

– А теперь скажи «звезда», – предложил Рафик.

Я и сказала «звезда». Рафик страшно обрадовался и заорал:

– А-а-а, матерщинница! Вот я Софье Александровне расскажу.

Я даже не поняла, почему я матерщинница. В произнесенном слове мне ничего нехорошего не послышалось, но я испугалась и покраснела как рак уже оттого, что меня в матерщине заподозрили.

Рафик, конечно, ничего учительнице не сказал, а я на следующей перемене отвела Лялю подальше от класса и в укромном уголке показала ей этот фокус. Лялька захихикала и, оглядываясь по сторонам, шёпотом сказала мне, что на самом деле у меня вместо «звезда» получилось …

Рафик после третьей четверти куда-то пропал, и весь класс с облегчением выдохнул. Думаю, Софья Александровна тоже потерю ученика не сильно переживала, ведь даже она, несмотря на весь свой педагогический опыт, справиться с ним не могла.

Первый класс я закончила с отличием, на линейке мне вручили почётную грамоту, а потом Софья Александровна попросила приглашённого фотографа сделать снимок не только всего класса, но и отдельно сфотографировать её вместе с отличниками. Таковых набралось семь человек. Меня она посадила рядом с собой и обняла правой рукой, плотно прижав своё тучное тело к моему почти эфемерному тельцу – на фотографии получилось, как будто мы слились в экстазе. Получать грамоту мне очень понравилось, и второй класс я надеялась закончить тоже с отличием. Однако по чистописанию у меня вышла годовая четвёрка, и надежда на грамоту растаяла как дым. На линейке я, всё-таки, надеялась на чудо, но, увы, моя фамилия не прозвучала.

Это, правда, расстроило меня не так уж и сильно, потому что во втором классе честолюбивые стремления были отодвинуты на второй план первой любовью.

6. ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ ВО ВТОРОМ КЛАССЕ

Его звали Саша! О том, что он ко мне неравнодушен, я узнала на перемене. В то время все второклашки увлекались игрой в ручеёк. Сначала каждый выбирал, кого хотел, и Саша почти всегда выбирал меня. Когда он брал меня за руку, душа моя трепетала, а по телу пробегала жаркая волна. Я поняла, что это любовь. Правда, поверить в то, что и он испытывает ко мне то же самое, ещё не решалась. Потом, для ускорения процесса выбора партнёра, правила игры изменили: выбирать можно было только из пары, стоящей сразу же за тобой. Поэтому Саша после каждого звонка на перемену бежал в коридор и старался встать передо мной. Это было уже убедительное доказательство его чувств. Когда же на уроке рисования он пересел за соседнюю парту и довольно громко прошептал мне: «На следующей перемене я опять выберу тебя», я вспыхнула как маков цвет и окончательно убедилась, что любовь у нас взаимная. Мне нравилось в нём всё, кроме фамилии – Аврутин. Я думала о нём постоянно, и даже во дворе поделилась своей тайной с восьмиклассницей Валей Жуковой. Валя спросила:

– Как его зовут?

– Саша, – с гордостью произнесла я имя любимого.

– Он красивый?

– Очень!

– А как его фамилия?

– Бархатов, – соврала я.

– Красивая фамилия, – констатировала Валя. – Молодец.

Мне не совсем было ясно, кто молодец – я или Саша, – но было приятно, что Валя наш «союз» одобрила. Свою ложь насчёт фамилии, я оправдала тем, что была уверена: если в любимом не всё прекрасно – это следует исправить.

В классе все заметили наши «отношения», но никто не дразнил. А один раз, на уроке Катя Балыбина мне сообщила шёпотом:

– А Сашка Пешня ревнует тебя к Сашке Аврутину!

– Да-а-а? – ответила я неопределённо, потому что не знала значения слова «ревнует».

За разъяснением пришлось обратиться всё к той же Вале Жуковой. Она объяснила мне, что это значит, а потом добавила:

– Да, ты в классе успехом пользуешься!

Так мы с Сашей до конца года в ручеёк и проиграли. Ни он, ни я не предпринимали попыток уединиться, и ни разу даже не поговорили, ну хотя бы о погоде, что ли. Мне хватало волнения, которое я испытывала каждый раз, когда Саша, стараясь не смотреть на меня, брал мою руку в свою и вёл по сводчатому «коридору», образованному сцепленными руками одноклассников. Это была моя первая, такая трепетная, и на долгие годы единственная взаимная любовь.

После летних каникул Саши в классе не оказалось. Наверное, они переехали, и родители перевели его в другую школу. На этом наша любовь и закончилась.

Через много лет мы с Сашей встретились. Он, как и я, поступил в институт иностранных языков на английский факультет. Узнала я его только по фамилии, потому что внешне он сильно изменился, и от его былой, настоящей, или мною нафантазированной красоты ничего не осталось. Я даже сначала подумала, что, может быть, этот парень просто полная тезка моей первой любви. Он меня тоже узнал и, возможно, тоже по фамилии, но мы не только не попытались вспомнить о своих взаимных чувствах, а даже сделали вид, что раньше никогда и знакомы-то не были. Наверное, в восемнадцать лет мы оба ещё не оторвались от детства настолько, чтобы смотреть на него отстранённо.

7. ДРУЖБА

Кроме потери любимого, меня ждало ещё одно серьёзное разочарование: Софья Александровна ушла на пенсию, и её заменил молодой учитель Михаил Михайлович. Михал Халыч, так мы его прозвали, был полной противоположностью Софьи Александровны. Можно сказать, они были антиподами. Она – пожилая, очень полная и невысокая женщина с умными глазами и тихим голосом, была для нас олицетворением доброй бабушки. Он – молодой, худой, высокий и громкоголосый мужчина с колючими глазками, вспыльчивый и нетерпеливый. Переварить такой контраст нам было не по силам.

Неудивительно, что новому учителю ничего не прощалось. Однажды, например, Михал Халыч на доске написал какое-то слово с ошибкой, чем вызвал взрыв смеха у всего класса. Он покраснел, стёр неправильно написанное слово, а потом схватил линейку и сильно хлопнул ею по первой парте. Все притихли, но с этого момента путь к нашим сердцам для него был заказан навсегда.

Несмотря на то, что меня на уроках рисования Михал Халыч всегда хвалил, и за «речки-берёзки» ставил огромные, на пол-листа пятёрки красным карандашом, я его благо склонность не ценила, и своё презрение выражала фигой в кармане в виде высунутого языка. В спину.

Мы скучали по Софье Александровне и одновременно обижались на неё за то, что она нас бросила. Желания учиться у меня поубавилось, но всё равно в школу я ходила с удовольствием: не могла и дня прожить без своей закадычной подруги Ляльки Сайфутдиновой.

С Лялькой мы встречались не только в школе. Я часто бывала у неё, и даже оставалась ночевать. У них была трёхкомнатная квартира в двухэтажном доме со всеми удобствами, что мне очень нравилось.

Позже у Сайфутдиновых появилась машина «Москвич» номер восемь и дача. Несмотря на явное различие в нашем достатке, я не чувствовала никакой ущербности, и Ляльке не завидовала. У подруги моей была своя, отдельная комната, а нам с сестрой приходилось спать не только в одной комнате с родителями, но и в одной постели, однако такое «социальное неравенство» меня нисколько не смущало. Просто, благодаря наличию у Ляльки автономного пространства, я у неё бывала чаще, чем она у меня.

Мне и в голову не могло прийти, что Лялька обращала внимание на разницу в финансовом положении наших семей, но я ошибалась. Правда, поняла это только в шестом классе. К новому учебному году родители купили мне индийские туфли-лодочки за 18 рублей. По тем временам это был царский подарок, и я пребывала на седьмом небе от счастья. Сентябрь был жарким, и на линейку мне велели идти в старых сандалиях, а Лялька пришла в новеньких индийских лодочках. Увидев её обновку, я радостно воскликнула:

– И мне такие же купили!

– Этого не может быть, – остудила мой восторг Лялька.

– Почему!? – удивилась я.

Меня возмутил не столько смысл её высказывания, сколько то, что она заподозрила
меня во лжи.

– Они для вас слишком дорогие.

Я обиделась на неё ещё больше, и ничего не ответила, а назавтра пришла в лодочках, но радость от подарка слегка померкла.

После этого случая я стала замечать, что Лялька вообще любила поражать одноклассниц «статусными» вещами. В седьмом классе она первая заявилась в школу в чулках «эластик», которые у неё украли в тот же день во время урока физкультуры в раздевалке. Был скандал, мы даже подозревали одну девочку, но обыскивать постеснялись, а классная руководительница сделала Ляльке выговор:

– В школу в чулках эластик приходить не положено.

Выговор ровным счётом никакого действия на Ляльку не возымел, и через пару дней она опять пришла в эластике. Правда, её эксклюзив продержался недолго: остальные девчонки тоже, одна за другой, стали щеголять во «взрослых» чулках. Я ещё долго оставалась последним из могикан в своих хлопчатобумажных детских чулочках в рубчик, но потом и мне удалось сменить их на грубую синтетику, которая, оправдывая своё название, действительно растягивалась до любого размера, но воздух пропускала слабо.

Надо сказать, что я, хоть и мечтала, как и все девчонки, о разных модных штучках, но от отсутствия у меня таковых не умирала. Любая модная вещь неизбежно, и очень быстро, превращалась в униформу, в результате чего теряла для меня свою привлекательность, не успев поселиться в моём гардеробе. Именно поэтому у меня никогда, например, не было плаща «болонья». Зато была умеющая шить мама, а я умела придумывать фасоны, и наш тандем на ниве «от-кутюр» не только удовлетворял мою потребность в пребывании на острие моды, но, и это самое главное, давал мне возможность никогда не быть растиражированной. Одноклассницы мои обновки оценивали высоко, и в такие моменты мне приходилось перехватывать Лялькины ревнивые взгляды.

Но это было уже в подростковом возрасте, а тогда, в четвёртом классе, на светлом лике нашей дружбы не было ни единого пятнышка, и мы с ней прожитый друг без друга день считали безвозвратно потерянным. Мы могли часами говорить о всякой ерунде, которая нам казалась очень важной. Например, однажды мы живо обсуждали различие между понятиями «глаза» и «очи». В результате этой филолого-анатомической дискуссии мы пришли к выводу, что очи – это просто очень большие глаза независимо от их цвета, потому что говорят: «очи чёрные» и «открой свои ясные очи». По окончании дискуссии Лялька авторитетно заявила:

– И всё-таки у тебя не очи, а глаза.

Почему «всё-таки»? Я своих притязаний на обладание очами не высказывала. Наверное, Ляля, обладательница узких раскосых татарских глаз, признавая за мной преимущество в величине моих европеоидных, посчитала, что до очей они всё-таки не дотягивают.

Но самой животрепещущей для нас темой были, конечно, мальчики. Вернее один мальчик – Серёжа Спирин. Первого красавца класса Серёжу мы с ней любили совместно, о чём он и не догадывался. Мы же удовлетворялись бесконечным обсасыванием его внешних достоинств и тем, что делились друг с другом своими пылкими к нему чувствами. Лялина мама, которая однажды невольно подслушала наш разговор, решила нам помочь:

– Девочки, что вы всё обсуждаете вашего Серёжу. Взаимностью он вам не отвечает, а вы всё по нему сохнете. Хотите, я расскажу вам, как можно быстро разлюбить.

– Как!?

– Очень просто. Представьте себе, что ваш дорогой Серёжа сидит на унитазе и тужится, тужится, аж покраснел весь, а прокакаться не может.

Мы обе прыснули со смеху и Серёжу Спирина тут же разлюбили.

Поскольку в классе не оказалось достойной замены, а свято место пусто не бывает, я влюбилась в Робертино Лоретти. Почему-то для меня было совершенно неважно, мог ли Робертино прокакаться. Его божественный голос перевешивал возможный запор и перевесил бы иные телесные и функциональные недостатки. Пожалуй, только проказа могла утихомирить мою страсть, но проказой Лоретти не болел. Ляльке тоже нравилось, как Робертино поёт, но к нему самому она оставалась равнодушной. Ей досталась роль наперсницы влюблённой подруги. Она вполне серьёзно полагала, что Лоретти женится именно на мне. Но, в это даже я поверить не могла. Лоретти был нашим ровесником. До сих пор помню, что он родился 11 октября.

На его день рождения я решила сделать ему подарок: по клеткам с фотографии нарисовала его портрет, и упросила Ляльку сходить со мной на почту. Одной было страшновато. Из газет я вычитала, что он в то время жил в Дании. На конверте я написала: Дания, Копенгаген, Робертино Лоретти. Работница почты приняла конверт, взглянула на «адрес», но даже не усмехнулась. Может быть, ей было всё равно, дойдёт мое послание или нет, а, возможно, что и она была его горячей поклонницей, и мои чувства ей были понятны и близки.

Четвёртый класс для меня завершился под звуки «Джамайки». Летние каникулы я пропадала у Ляльки на даче, где мы с ней впервые попробовали курить папиросы её отца «Беломорканал», которые, чтобы сразу не было заметно, мы таскали из его пачки поштучно и с большими интервалами. Курили постоянно гаснущие папиросы в кустах на соседской даче, не получая никакого удовольствия от процесса, зато испытывая острые ощущения от возможности быть пойманными. Наше моральное падение было раскрыто любопытной младшей Лялиной сестрёнкой Саидой, но она, к чести её будь сказано, нас не сдала.

В пятом классе у нас появилось много новеньких: братья двойняшки Петя и Саша Барковские и Ляля Катаева. Все они жили высоко в горах – в обсерватории, поэтому в школу их возили на ведомственном автобусе. Ещё один новенький, Коля Гришин, был двоюродным братом Барковских, но жил не в обсерватории, а в городе. Колька бредил морем, на переменах он приставал к любому, кто оказывался с ним рядом, и буквально насильно заставлял выслушивать, где у парусника находится грот, бром-стеньга, а где топсель, за что немедленно получил кличку Боцман.

Раиса Старикова появилась чуть позже, во второй четверти, и сразу же затмила всех девочек своей красотой и необычным внешним видом. На первый урок она пришла не в школьной форме, а в неимоверно красивом шерстяном платье цвета спелой вишни. Оказалось, что её папа был офицером и до приезда в Алма-Ату долго служил в Германии. Окончив службу, он переехал в Алма-Ату и получил двухкомнатную квартиру в двухэтажном сталинском доме с частичными удобствами и, так называемой, коридорной системой: в длиннющий коридор выходили двери восьми квартир и одной огромной кухни, в которой находились те самые частичные удобства – раковина с холодной водой. Мамы у Раисы не было, она умерла ещё в Германии, но была старшая сестра Люба, дочь мамы от первого брака, которая ей мать и заменила.

С Раисой у меня почти сразу сложились приятельские отношения, довольно долго в тесную дружбу не переходившие, потому, вероятно, что до её прихода в наш класс я успела подружиться с умной, скромной и симпатичной Лялей Катаевой. Ляля Сайфутдинова против моей новой подруги не возражала, и мы стали дружить втроём. Наш триумвират – две Ляли и Мила, мой папа в шутку называл «татарским игом». То, что в этой шутке не было никакого намёка на национализм, я уверена. Мой папа был настоящим интернационалистом, причём, я бы сказала, не по воспитанию, а стихийным. Среди его близких друзей был еврей дядя Сёма Димент, казах дядя Мухит (фамилии не помню), татарин дядя Равиль Мугенов. За всю свою жизнь я от отца ни разу не слышала, чтобы он кого-то обижал по национальному признаку. Помню только из раннего детства, как однажды родители между собой о чём-то спорили, и отец маме сказал:

– Ну и езжай на свою Украину!

А мама в ответ:

– А ты в свою Россию!

То, что эти заявления были шуткой, я не поняла и сильно испугалась, что они действительно разъедутся, поэтому на полном серьёзе изрекла:

– А мне разорваться, что ли?!

Мой весомый аргумент вызвал всеобщий смех, а папа, обняв меня за плечи, сказал:

– Придётся, дочка, нам жить на нейтральной территории.

Да, так вот, дружили мы втроём вплоть до седьмого класса, по окончании которого Ляля первая неожиданно ушла из нашей школы, даже не поставив нас с Лялей второй в известность. Мы сначала недоумевали, а потом посчитали это предательством, и на совете двоих решили к Ляльке не ходить и причин ухода не выяснять.

Сейчас, мне кажется, я поняла, почему Лялька покинула нас без объяснения причин. Для неё мы были слишком правильными, или, лучше сказать, слишком маленькими. У неё появились свои, более «взрослые» интересы. Как-то летом она предложила мне съездить с ней к её тёте с ночёвкой, потому что тётка жила довольно далеко. Как оказалось – тётя была просто предлогом. На самом деле у Ляльки там были знакомые взрослые мальчики, с которыми она меня и познакомила. Не помню их имён, помню только, что тот, который повыше предложил пойти в летний кинотеатр на восемь тридцать вечера. При этом он по-хозяйски взял Ляльку за локоть, сообщив, что билеты они уже купили. Мальчики мне не понравились, но отступать было некуда.

Не успел начаться традиционный киножурнал «Новости дня», как тот, который пониже положил мне руку на колено. Я вздрогнула и вопросительно посмотрела не на него, а на Ляльку, которая, к моему немалому удивлению, сидела в обнимку со своим кавалером. Но и это было ещё не всё: одна рука Лялькиного кавалера покоилась на том месте, которое с некоторой натяжкой можно было назвать грудью, а вторая затерялась где-то у неё под юбкой.

От неожиданности и от волнения меня затошнило совсем так, как в дошкольном детстве, когда я впервые увидела французский поцелуй на экране техникумского клуба. Мамы, которая прижала бы меня к своим коленям, рядом не оказалось, а уткнуться носом в колени того, что пониже, я посчитала нецелесообразным, поэтому, резко отбросив шаловливую ручку непрошеного кавалера со своей девственной плоти, я вскочила и стремглав ринулась к выходу.

Мои решительные действия никак не вписывались в сценарий, разработанный Лялькой. Она выбежала за мной, пыталась уговорить остаться, но я наотрез отказалась:

– Ты оставайся, если хочешь, а я поеду домой!

На моё удивление Лялька согласилась довольно быстро.

– Только никому ни слова! – сказала она почему-то шёпотом, хотя вокруг никого не
было.

– Ладно, – ответила я и побежала к трамвайной остановке, напряжённо вглядываясь в темноту неосвещённой улицы, в которой мне со всех сторон мерещились противные руки того, что пониже.

Думаю, что такое неожиданное для меня ухаживание, я отвергла потому, что просто ещё не дозрела до нужной кондиции – как физиологически, так и психологически. Кроме того, я, несмотря на свою природную раскованность и общительность, комплексовала из-за своей внешности и поверить в то, что могу кому-нибудь понравиться, просто не могла.

8. ЧАСТИ ТЕЛА

В тринадцать лет самой выдающейся и весомой частью моего тщедушного тела был, несомненно, нос. Под его тяжестью я сутулилась и при ходьбе смотрела себе под ноги. При малейшем похолодании нос предательски краснел, в то время как щёки всегда оставались бледными, и мне казалось, что на фоне этих щёк нос просто светится фонарём. Мои неутешительные выводы в отношении своей внешности подтверждались не только отражением в зеркале, но и мнением сторонних наблюдателей. Однажды я слышала, как папа говорил маме, что учитель труда (папа его знал потому, что столярное и слесарное дело мы проходили в техникуме) называет меня «гвоздём» за мою худобу. Мама дорисовала картину репликой: «Гвоздь с носом». На это замечание папа ответил: «Нос семерым рос, одному достался», а потом виновато хихикнул – ведь нос то у меня был папин. То, что к носу прилагалось, то есть остальное тело, действительно вполне можно было сравнить с гвоздём: длинные руки, длинные ноги, узкие длинные ладони с длинными пальцами и полное отсутствие рельефа как спереди, так и сзади, если не считать сутулой спины, но эта особенность моей фигуры ничуть не умаляла её сходства с гвоздём, правда, с гвоздём, по шляпке которого неумело ударили пару раз, в результате чего он и согнулся.

Как-то мама, скалывая булавками на моём торсе детали платья, которое она шила мне к 1 мая, факт отсутствия у меня даже намека на грудь констатировала метким, и обидным выражением: «Доска!». Короче иллюзий по поводу своего экстерьера я не питала. А нет иллюзий – нет разочарований. Хотя, вру: иллюзий не было, а вот разочарований (да еще каких!) хватало.

Расскажу самый запомнившийся мне случай:

Промозглым декабрьским утром я иду в школу, по обыкновению спрятав нос в варежку. На дороге трое рабочих возятся с канализационным люком. Один из них сразу привлекает мое внимание – он очень молод и просто сказочно красив. Я продолжаю свой путь, слегка замедлив шаг, не в силах оторвать от него глаз. Паренек вдруг поднимает голову и перехватывает мой взгляд. Он, видно, привык пользоваться успехом у женщин, поэтому не отводит глаз в сторону, а весело подмигивает мне, и с сияющей, прямо-таки неотразимой, улыбкой произносит:

– Что, носик замерз?

От неожиданности я отрываю руку от лица и утвердительно киваю.

– Нич-ч-чего себе носик! В варежку не помещается! – и все рабочие дружно смеются.

Это была травма, несовместимая с жизнью! Умереть, исчезнуть, провалиться на месте, хотя бы в тот самый люк, вокруг которого стоят заливающиеся весёлым смехом рабочие! Но они наверняка вытащат меня оттуда, живую или бездыханную, но в любом случае все с тем же длинным красным носом! Нет уж, дудки! Я ускоряю шаг, стараясь не перейти на бег, потому что бег – это бегство, а мне, несмотря на огромное желание перестать существовать, всё-таки очень не хочется, чтобы они поняли, как этот красавец ранил меня в самое сердце своей жестокой шуткой.

К четырнадцати годам мало что изменилось, разве что за лето я вытянулась на пятнадцать сантиметров и на уроках физкультуры при построении переместилась со второго места с конца на четвертое с начала. Да еще грудь, наконец, начала подавать признаки жизни, но чего стоили мои чуть заметные прыщики по сравнению с роскошными сиськами большинства девочек, которые гордо покоились в неказистых сатиновых бюстгальтерах. А ещё у всех девочек были настоящие «взрослые» пояса для чулок, а у меня для поддержания этого изделия – сшитый из байки детский лифчик с длинными резинками.

Я прекрасно понимала, что на бюстгальтер мне претендовать бессмысленно, а вот попросить маму сшить мне пояс для чулок я всё-таки решилась. Мама выслушала молча и стала опять кроить лифчик из байки оранжевого цвета.

– Мама, я же тебя просила пояс сшить!

– На твоих бёдрах пояс держаться не будет.

– Ну мама, ну почему не будет!

– Да на чём тут держаться?

– Лифчик мне давит!

– На что он тебе давит?

На самом деле ни на что лифчик мне не давил, но я почему-то не могла прямо заявить маме, что я уже не ребёнок, что каждый раз в раздевалке мне стыдно пристегивать чулки к детскому лифчику, что девчонки на меня смотрят, и что, наконец, я хочу быть как все. Мне очень хотелось, чтобы мама догадалась сама. Не знаю, догадалась ли она или просто ей надоело со мной спорить, только она уступила и сшила мне мой первый «взрослый» пояс из той же оранжевой байки.

Мама вообще была очень неуступчивой в вопросах того, что, по её мнению, мне было к лицу, а что «ни в какие ворота». Поэтому, когда в моду вошли нижние юбки, Жанне она сшила без возражений, а мне заявила:

– Ну куда тебе нижняя юбка? Тебя в ней не найдут!

– Как Жанке, так сшила, а как мне, так не хочешь!

– Жанночка старше, и ей юбка идёт.

– Мне тоже пойдёт! Ну, мама, ну, сшей!

После длительной осады мама всё-таки сдалась и юбку сшила, а потом признала, что, «в общем-то, и тебе неплохо, по крайней мере, в ней ты выглядишь не такой худобой».

Когда до нас докатилась мини-мода, мне пришлось отвоёвывать каждый сантиметр, на который она соглашалась сделать юбку короче. В результате этих баталий между нами, наконец, был заключен мир, основой которого служила длина юбки, равная ширине мужского носового платка. Этот мир вполне можно было назвать её полной и безоговорочной капитуляцией. Когда же в моду стали входить «миди» и «макси», мама заявила, что мини мне идёт гораздо больше. Пришлось начать изнурительный процесс согласования нового стандарта длины. Несмотря на все эти дискуссии, маминой работой я всегда была довольна, потому что она могла воплотить в жизнь любую мою самую сложную задумку.

Если в вопросах моды мне ещё удавалось сломить мамино сопротивление, то в случаях наших споров и разногласий по другим вопросам убедить её было практически невозможно.

9. ХОХЛЯТСКОЕ УПРЯМСТВО

Моя классификация видов упрямства далека от научной, но поскольку научной классификации мне обнаружить не удалось, воспользуюсь доморощенной.

Так вот: упрямство бывает детским (подростковым), тупым и хохлятским.

Первый вид является временным, так сказать, преходящим, и исчезает по мере взросления упрямца. Ломая хронологию повествования, забегу вперёд, и в качестве яркого примера детского упрямства расскажу случай, произошедший с моим трёхлетним сыном, Антоном. Первого мая мой муж принёс с работы шарик, надутый гелием. Шарик просто очаровал Антошку тем, что, будучи выпущенным из рук, поднимался к потолку и зависал там, не падая на пол. Вероятно, ещё небогатый жизненный опыт сына подсказывал ему, что этого не может быть. Антошка выбежал с шариком во двор, а я поспешила за ним, на ходу предупреждая:

– Только ты на улице шарик не отпускай, а то он в небо улетит.

Антон, конечно, решил проверить, и выпустил верёвочку из рук. Шарик взмыл в воздух.

– Мама, достань шарик!

– Как же я его достану, он уже высоко. Я же тебе говорила, что он в небо улетит.

Сын мой разревелся, и горько всхлипывая и заикаясь, произнёс:

– Отвин… отвинтите не-е-е-бо!

Все мои попытки успокоить сына ни к чему не привели. Плакать и требовать отвинтить небо он прекратил только тогда, когда у него иссякли последние силы, и он уснул, продолжая судорожно всхлипывать во сне.

Тупое упрямство, является продолжением детского, когда уже взрослый человек требует, чтобы ему отвинтили небо, и никак не может понять, что небо привинчено намертво.

Третий вид упрямства, хохлятский, коренным образом отличается как от детского, так и от тупого тем, что упрямец требует отвинтить небо, прекрасно зная, что этого сделать нельзя. Но самое главное отличие заключается в том, что даже когда «упрямцу по-киевски» уже не нужно, чтобы небо отвинтили, он всё равно будет настаивать на этой операции.

***

«Поспорили чоловик с жинкой (муж с женой), как правильно надо говорить: «стрижено» или «голено». Муж настаивает на «голено», жена – на «стрижено». Весь день спорили, разругались вдрызг. «Стрижено, нет голено, стрижено, нет голено…». Наконец, муж не выдержал, сгрёб жену в охапку и выбросил в реку. Жена тонет, уже с головой под воду ушла, и тут над водой появляется рука и двумя пальцами двигает, как будто это ножницы, которыми она стрижёт». (Украинская байка)

***

Упрямство мамы, умной и зрелой женщины, было, несомненно, хохлятским.

Никогда не забуду один случай, произошедший уже на нашей новой квартире в ведом ственном доме, построенном на том самом пустыре, который мне снился засыпанным солью. Дом строил техникум, все будущие жильцы должны были отработать определённое количество часов на стройке в качестве чернорабочих. Несмотря на всеобщий энтузиазм будущих жильцов и их ударный труд, дом строился пять лет, и был сдан в эксплуатацию в 1961 году.

Настал торжественный момент вселения. Мы получили двухкомнатную малогабаритку на последнем, четвёртом, этаже. Пятнадцатиметровую гостиную заняли родители, а девятиметровую спальню отвели нам с Жанкой и бабушке. В спальню поместились всего две кровати и мамина ножная швейная машинка, купленная её отцом ещё в двадцатых годах. Как и в старой квартире, нам с Жанкой пришлось спать вместе, но мы всё равно были счастливы – квартира со всеми удобствами! Так вот, мама заметила, что окно спальни плохо прокрашено, и велела отцу исправить недостаток. На следующий день папа принёс кисти и краску и собрался устранять недоделки. Окно было двойным, таким как сейчас стеклопакеты делают. Свинчено оно было намертво большими грубыми шурупами. Папа решил окно не развинчивать, тем более что внутри оно было прокрашено вполне прилично. Решить-то решил, но как всегда, не рискнул приступить к работе без получения официального одобрения.

– Катерина, иди сюда!

– Ну что ещё?

– Я думаю покрасить только снаружи.

– Как это только снаружи?!

Я вижу, что папа уже слегка заводится, но старается отвечать спокойно:

– Потому что внутри нормально покрашено.

– Да какой, нормально! Крась и внутри и снаружи.

Папа в сердцах бросает кисть на швейную машинку. Мне, как всегда, папу жалко, я на его стороне:

– Мама, ты, наверное, не поняла. Папа имел в виду не красить внутри между створками. Там и так хорошо прокрашено!

Вижу, что мама поняла свою ошибку – она, действительно, подумала, что он хочет покрасить окно только со стороны улицы. Казалось бы – согласись, что не так поняла, и инцидент будет исчерпан. Но не тут-то было! Чтобы мама признала свою неправоту! Да ни за что!

– Всё я прекрасно поняла! Пусть красит везде!

Я чувствую, что сейчас взорвусь:

– Мама, ну зачем внутри красить! Ты же сама видишь, что неправа! – кричу я, негодуя и заливаясь слезами.

– Мне будет неприятно, если он внутри не покрасит! – изрекает мама.

Ну это уж слишком.

– Ты просто упрямая хохлушка! – воплю я и выбегаю из комнаты.

За «хохлушку» мама меня не ругала – это и было её признанием своей неправоты.

А однажды, это было в том году, когда в космос полетели два космонавта, Беляев и Леонов, мы с мамой поспорили, доведя друг друга до белого каления:

Я обратила внимание на то, что в газете «Правда» на одной фотографии Леонов сидит слева, а Беляев справа, подписана же фотография была наоборот – Беляев и Леонов:

– Смотри, мам, это Леонов, а это Беляев, а подписано наоборот.

– Почему наоборот? Правильно подписано.

– Да нет, посмотри же – на отдельные портреты. Вот Леонов, а вот Беляев, а на этой фотографии Леонов слева, а не справа!

– Ничего подобного! Если написано сначала Беляев, значит слева Беляев!

– Мама, неужели ты не видишь! Посмотри у Леонова ухо такое, а у Беляева такое. Теперь посмотри здесь! Носы сравни! Неужели ты не видишь, что это Леонов, а не Беляев?!

– Ничего подобного, это Беляев!

Я продолжала проводить сравнительную экспертизу, привлекая в качестве доказательства фотографии космонавтов из «Комсомолки» и «Известий», но мама упорно отказывалась признать очевидное. Спор наш так и остался неразрешённым ко взаимному неудовлетворению. Я, конечно, могла и не спорить по такому ничтожному поводу – мудрый человек на моём месте так бы и поступил, но, такой уж у меня характер: не терплю, когда чёрное называют белым. Бывает, конечно, что и я эти цвета путаю, но сказать оппоненту «ты прав» мне всё-таки легче, чем маме. Недаром я хохлушка только наполовину.

Кстати, много позже в книге про Есенина я увидела фотографию, на которой слева сидел Мандельштам, а справа стоял Есенин, а под фотографией была подпись: «Сергей Есенин и Осип Мандельштам». Я показала фото маме, и спросила:

– Мама, где здесь Есенин?

– Что я Есенина не знаю? Вот он! – ответила мама.

– Неправильно. Читай подпись. Это должен быть Мандельштам.

Мама всё поняла и со смехом сказала:

– Да я тогда сразу же поняла, что ошиблась, но признаться в этом не могла.

Папа, который слышал наш разговор, выразительно посмотрел на маму и промолчал, а я сразу же вспомнила «оконную» эпопею, но тоже промолчала, хотя мне очень хотелось вставить ей это лыко в строку. А промолчала я вот почему.

За неделю до этого наша семья чуть не распалась. Был субботний вечер. Папы дома не было – он консультировал заочников. Мы с Жанкой уговорили маму пойти в кино. Новый кинотеатр «Целинный» находился совсем рядом, напротив нашей школы, то есть в пяти минутах ходьбы через скверик. В кино мы сходили, а когда вернулись домой, мама молча стала собирать папины вещи и складывать их в чемодан. Бабушка засуетилась, заволновалась:

– Чого ты робишь, Катерина?

Мама почему-то на украинском ответила:

– Отчепитесь, мамо.

Сказала она это таким тоном, что мы с Жанкой оцепенели и молча наблюдали за упаковкой папиных брюк, трусов, носков и рубашек. Как выяснилось позже, мама по пути в кинотеатр, в скверике, увидела папу, который шёл куда-то, обнимая за талию молоденькую дамочку, вероятно заочницу. Когда папа вернулся домой, путь к входной двери ему преградил туго набитый чемодан.

Выяснение отношений длилось довольно долго. Мы при этом не присутствовали. Бабушка сидела в маленькой комнате на своей кровати, и что-то шептала про себя, а мы с сестрой пережидали бурю на балконе. Меня била мелкая дрожь, и думала я только об одном: «Хоть бы не выгнала!». Мне было тринадцать лет, и я, конечно, знала, что такое супружеская измена. Минут через тридцать-сорок мама позвала нас в «залу». Папа сидел за столом, и было видно, что досталось ему по полной программе. Он, не поднимая головы, сиплым от волнения голосом сказал:

– Садитесь, дочки.

Мы сели тоже за стол. Пауза длилась минуты две-три, потом мама ледяным тоном «подбодрила» папу:

– Говори, говори.

Папа откашлялся и путано начал:

– Вот я… впервые в жизни,… в общем, хотел… и попался как кур в ощип…

Он говорил ещё что-то, толком не помню. Вроде бы смысл был такой, что изменить маме он не успел, и что больше таких поползновений с его стороны никогда не будет. На протяжении всего этого сбивчивого монолога я испытывала дикую неловкость за отца, и вовсе не из-за его неудачной попытки оборвать поводья и поскакать по полям. Тут я ему всей душой сочувствовала: надо же – раз в жизни попробовал и сразу же попался! Просто я чувствовала себя так, словно меня заставили наблюдать интимную сцену.

Конечно же, для мамы это был удар ниже пояса (прошу прощения за некоторую двусмысленность использованной идиомы), и её можно понять, но уж лучше бы она не устраивала публичную экзекуцию, честное слово! Как бы то ни было, с тех пор отец на сторону не смотрел, а если и смотрел, то об этом только ему и ведомо.

Напряжение между родителями ещё какое-то время сгущало воздух в тесной хрущёвке, но потом всё потихоньку улеглось. Правда, бабушка после этого случая решила стать более бдительной и за поведением потерявшего доверие зятя последить.

10. ДОЧКИ – МАТЕРИ

Как-то к нам заглянула соседка – одинокая медсестра тётя Маруся, жившая в однокомнатной квартире напротив. Это была средних лет пышущая здоровьем и смешливая брюнетка в теле. Она и раньше к нам по-соседски заглядывала: поболтать о том, о сём, попросить соли, или занять десятку до получки, и никогда никого её визиты не смущали. Но на этот раз Варвара Петровна обратила внимание на то, что зять проводил соседку до двери:

– Катерина, дывись! Андрей перед этой вертихвосткой ходуном ходить! А та на нёго так и зыркает, так и зыркает! Чого это вона к нам зачастила? А?

Мама от негодования аж на стуле подпрыгнула:

– Чего вы, мама, выдумываете! У меня у самой глаза есть, а вы не в своё дело не лезьте!

Наверное, ей было крайне неприятно вспоминать папину «измену», а бабушкина бдительность только подлила масла в огонь. Бабушка ещё какое-то время пыталась отстоять свою точку зрения на поведение соседки, предлагая её в «хату не пускать», но мама сказала, как отрезала:

– Я буду решать, кого в дом пускать, а кого нет!

На такое категорическое заявление у бабушки ответа не нашлось. По-моему, она действительно напрасно беспокоилась: может быть, тётя Маруся и кокетничала с отцом, но делала она это, скорей всего, по инерции, как всякая одинокая женщина, находящаяся в поиске.

Через неделю бабушка уехала в Ленинград к Гале, и бдить стало некому. Дело в том, что Галя через десять лет после замужества родила сына. Жили они с мужем, офицером-связистом в подвальной коммуналке на улице Чехова. Комната была не маленькая, но одна её стена соседствовала с прачечной, поэтому и зимой и летом «плакала» от сырости. Удобства были частичными – облупленный и сырой туалет на три семьи, да холодная вода в кухонном кране. Вот Галя и попросила бабушку приехать, помочь на первое время.

До своей младшей дочери бабушка добралась не без приключений. Неизвестно почему, Володя, Галин муж, бабушку на вокзале не встретил. Разминулись, наверное. А бабушка их адрес знала весьма приблизительно, да к тому же была неграмотной. Как уж ей удалось их найти – один бог ведает, только когда она появилась на пороге их комнаты, в которой Галя в панике ходила из угла в угол и на чём свет ругала своего мужа, то первыми её словами были:

– Усе, дитятки, учить мене грамоте!

Ликвидацию неграмотности осуществляла учительница из ближайшей школы, причём она ходила к бабушке на дом. Такое внимание к бабушке со стороны государства ей льстило, и она грызла гранит науки с большим усердием. Месяца через три-четыре мы стали получать от Варвары Петровны письма, написанные крупным, неверным почерком, с огромным количеством орфографических ошибок и с полным отсутствием знаков препинания, но вполне читаемые.

Хоть и была бабушка в моём понимании вредной, хоть и приходилось мне частенько с ней ругаться, отстаивая свою самостоятельность, но я по ней скучала, и её первое письмо, в котором она выражала благодарность «гусударству за леквидацыю бесграматности», меня несказанно обрадовало. Надо же, бабушка писать научилась!

Домой она вернулась почти через год, и с гордостью предъявила справку, в которой было написано, что «Мосейчук Варвара Петровна прошла курс ликвидации неграмотности». Русский язык – 4, арифметика – 4. Правда, благоприобретённую грамотность свою она не тренировала, чтением не подпитывала, и через какое-то время выяснилось, что азбуку бабушка забыла.

Как-то вернулась я из школы, и на двери нашла клочок бумажки, на котором была изображена закорючка в виде перевернутой запятой. И всё. Я догадалась, что дома никого нет и ключ, скорее всего, у соседей. Так оно и было. Соседка отдала мне ключ и сказала, что бабушка на базар ушла. Когда бабушка вернулась, я её спросила:

– Бабушка, а что это вы в записке написали?

– Да я хтела написать, что ключ у суседей, «сэ» написала, а как пишется «у», забува.

Бабушкина грамотность оказалась единственным навыком, который был утрачен с той же быстротой, что и приобретён, остальные привычки оставались незыблемыми до конца её дней. Хозяйственные нас вполне устраивали, а вот её постоянное вмешательство в нашу с сестрой жизнь стало жутко раздражать по мере взросления. Жанку, естественно, раньше. Ей исполнилось пятнадцать лет, и она сформировалась в очень привлекательную девушку с косой до пояса, тонкой талией, довольно крутыми бёдрами и длинными прямыми как столбики ногами. Она была модницей – называю её так только потому, что слово «стиляга» употреблялось только в отношении представителей мужской половины человечества. Новые идеи в области моды черпались в те годы из фильмов, в основном, иностранных. Наше кино тоже давало пищу пытливому уму юных модниц.

Помню, на экраны вышел сатирический фильм, состоявший из трёх новелл, одна из которых была посвящена стилягам, гоняющимся за иностранными шмотками. На молодежь новелла про низкопоклонствующих перед западом стиляг произвела эффект, обратный тому, которого ожидали создатели фильма. Ещё бы! Там девушка была одета в чёрную облегающую трикотажную кофточку с глубоким вырезом и широкую юбку совершенно обалденной пёстрой расцветки, перехваченную на талии широким же красным поясом с огромной пряжкой!

Жанка задалась целью непременно сшить такую же юбку, но где найти ткань сочной африканской расцветки? Не было таких тканей, хоть тресни. Тем не менее, где-то через неделю бесконечных походов по магазинам, Жанка пришла домой страшно довольная с увесистым свёртком в руках. В свёртке оказалось байковое одеяло с яркими красными, жёлтыми и зелёными пятнами на чёрном фоне. Узрев такую красоту, бабушка поинтересовалась:

– Що цэ таке?

– Юбку сошью, – с блеском в глазах ответила Жанна.

– Ты, що, сказылась, чи що? Никто такие спидницы не носить!

– Ой, отстаньте, много вы понимаете!

– Я то понимаю, а вот ты зувсем сказылася! Найшла моду!

Они ещё долго препирались, пока я не сказала:

– Да, ладно, Жанка, прекрати, а вы бабушка тоже не спорьте, ведь вы ничего не знаете!

На что бабушка ответила:

– Я не знаю?! Да я стильки забува, скильки вы ще узнать не успели!

Фраза её нам понравилась, а позиция нет. Но плевала Жанка на бабушкину позицию, правда юбку из этого одеяла она так и не сшила – байковая ткань была слишком толстой, и мама убедила Жанку, что никакие нижние юбки не смогут обеспечить необходимую пышность стильной «спидницы».

После выхода на наши экраны французского фильма «Бабетта идёт на войну» Жанна быстро освоила причёску «Бабетта», благо было из чего «это кубло на голове крутить» (опять же по бабушкиной дефиниции). Конечно, в школу ей приходилось заплетать косу, но на вечеринки и прогулки по «Броду» («Broadway» – центральная улица Калинина) она ходила исключительно с кублом, и выглядела, надо сказать, великолепно. На последний звонок Жанна решила сделать бабетту, но мама была категорически против:

– Ты чего это на голове соорудила? Расчеши сейчас же!

– Мама! Это же последний звонок! Я уже не школьница! – со слезой в голосе попыталась отвоевать своё право на взрослую жизнь Жанка.

– Я сказала, нет! Заплети «Прощайте, голуби»!

Это мама имела в виду прическу Жанны Прохоренко из одноимённого фильма, которая (причёска) в то время была тоже весьма модной, но по-советски гораздо более целомудренной: коса, заплетённая сбоку и покоящаяся на груди.

– Не хочу я эти голуби! – Жанка разревелась навзрыд.

– Не пойдёшь ты с бабеттой!

Сестра плакала, умоляла, но тщетно – мама всё-таки заставила её заплести ненавистную косу, перекинутую на грудь через левое плечо. На линейку сестра пошла в «голубях», с красными глазами и опухшим носом. Этот испорченный последний звонок в Жанкиной душе оставил неизгладимый след. Я это точно знаю, потому что лет через тридцать она мне этот случай напомнила в нашем разговоре про мамин несгибаемый характер. Да что там – напомнила! Я и сама его забыть не могла, так мне было Жанку жалко. Правда, думаю, что мама тогда тоже поняла, что палку всё-таки перегнула. Она, конечно, ничего по этому поводу не сказала, но на выпускной вечер Жанна пошла с роскошной тёмно-каштановой бабеттой и была королевой бала.

Мне кажется, что я на месте сестры смогла бы бабетту отстоять, но проверить это у меня возможности не было за отсутствием необходимой густоты, а, главное, длины волос.

11. ДЕВЯТЫЙ «А»

В 1963 году случилась очередная школьная реформа – хрущёвская. Десятилетку сменила одиннадцатилетка с «производственным обучением» с девятого по одиннадцатый класс. Каждая средняя школа должна была выпускать специалистов в разных областях народного хозяйства. В одних школах готовили, скажем, химиков-лаборантов и поваров, а в других библиотечных работников и кассиров.

По поводу реформы в нашей семье спорили. Папа считал, что партия решила правильно, мол, детям нужно прививать трудовые навыки, мама же резонно полагала, что для получения специальности существуют техникумы и ПТУ, а средняя школа должна готовить к поступлению в институты и университеты. В этом вопросе я была на стороне мамы, в основном из-за того, что мне не хотелось лишний год в школе париться, да и кем быть я к тому времени еще не решила. Точно помню, что не кассиром.

В нашей школе благодаря территориальной близости к техникуму был объявлен набор в девятый класс по специальности «Автоматика-телемеханика на железнодорожном транспорте».

Само название специальности звучало так современно и в то же время загадочно, что сомнений в выборе у меня не было. На красивое название клюнули очень многие выпускники трёх восьмых классов нашей школы, а ещё к нам косяком повалили ребята из других школ. Пришлось проводить конкурс годовых оценок. В результате наш 9 «А» оказался очень сильным классом, в котором преобладали мальчики.

Производственное обучение оказалось полной профанацией. На него было отведено 12 часов в неделю. Для того чтобы стать специалистом по автоматике, этого было мало, а чтобы после одиннадцатилетнего обучения определиться в смазчики колёс – многовато. Довольны были только преподаватели техникума – такой халтурки у них раньше не было: и тебе деньги за часы и ответственности никакой! Из всего пройденного курса  я запомнила назначение блок-участков и ещё кабели марки «ТРВКШ» и «бронированные голые». Последняя марка меня поначалу смущала: если кабель бронированный, то, как же он может быть голым? Потом мне объяснили, что кабель может быть бронированным, но без оплётки. Ещё я помню железнодорожный анекдот, рассказанный симпатичным молодым преподавателем:

«Машинист кричит своему помощнику:

– Бросай в топку кривые дрова!

– Зачем?

– Впереди крутой поворот!».

Неудивительно, что реформа благополучно скончалась через три года, и в 1966 году в стране был двойной выпуск – тех, кто учился одиннадцать лет, потратив лишний год на голые кабели или вращение ручки кассового аппарата, и тех, кому повезло учиться десять лет. Хотя, говорить, что кому-то повезло, не совсем правильно, ведь, в результате, в том году конкурс в вузы увеличился ровно вдвое.

Но я совсем не жалею о том, что пришлось проучиться лишний год в школе. Во-первых, на смену старой директрисы, ушедшей на заслуженный отдых, в школу пришёл молодой, энергичный и очень интересный внешне директор Владимир Александрович Баер, который преподавал у нас физику, и в которого все девчонки сразу же влюбились. Во-вторых, – и это самое главное! – наш новый класс быстро сдружился, и приобрёл черты очень активного, весёлого и гораздого на выдумку коллектива. Способствовал такой быстрой консолидации один драматический случай.

12. ГОЛОВА НЕ БОЛЕЛА ТОЛЬКО У ДЯТЛА

В самом начале учебного года на уроке биологии меня вдруг затошнило, и ужасно разболелась голова. На перемене я решила сходить к школьной медсестре и отпроситься домой. По пути в медпункт я встретила четверых ребят из нашего класса.

– Куда идём? – деловито поинтересовался Володя Подгорный, мой сосед по двору, который теперь тоже учился в нашем классе.

– Хочу отпроситься, голова болит.

– Не ходи. Мы только что оттуда.

– А вы-то чего?

– У нас тоже головы как чугунные.

– У всех что ли? – с сомнением поинтересовалась я.

– Ага, и медсестра тоже считает, что мы сачкануть решили. Так что поворачивай оглобли. Бесполезно.

Вот, чёрт! Бывало, этим приёмом я, как и все, пользовалась, и прекрасно проходило, но пачками отпрашиваться могло прийти только в головы, больные по-настоящему! Придётся досиживать.

Прозвенел звонок, и я повернула оглобли назад. Следующим был урок литературы, который вела суровая «русачка» Маргарита Сергеевна по кличке Марго. Меня так мутило, что я перестала отражать действительность и распласталась по парте. Марго вызвала к доске Люду Сергееву, отличницу с первого класса. Люда неожиданно отказалась отвечать, сославшись на головную боль. Марго, хоть и удивилась, но Люде поверила и назвала другую фамилию:

– Марандин, к доске!

Виталик Марандин, сидевший за последней партой, встал и заявил:

– У меня голова болит.

Тут Марго прорвало. Она стала орать, что мы бездельники и хотим сорвать урок, но этот номер у нас не пройдёт, а Марандин схлопочет четвертную двойку, если ему так этого хочется! Её визг меня слегка взбодрил, я оторвала свинцовую голову от парты и обернулась на несчастного Марандина. Бледно-зелёный Виталик стоял молча, прислонившись к стене. Вдруг он зашатался и брякнулся в проход между рядами. Все остолбенели, а Марго – надо отдать ей должное – без всякого интонационного перехода продолжила  орать:

– Чего сидите! Выносите его на свежий воздух!

Обмякшее тело Марандина подхватили и вынесли в коридор. За спасателями ринулся весь класс. Я выбежала вместе со всеми и в коридоре прислонилась к стене, так как в глазах потемнело и голова пошла кругом – похоже, что мой организм решил последовать примеру Марандина. Но в обморок я не упала, а просто сползла по стене на пол, так и оставшись сидеть, дожидаясь помощи. Рядом со мной примостилась Гуля Бедельбаева, которой, судя по тому, что её смуглое лицо приобрело оливково-серый оттенок, было не лучше, чем мне.

Скорая помощь приехала быстро. Марандина, Гулю, меня и ещё двоих бедолаг погрузили в машину и увезли в больницу. Там нас промыли со всех сторон, накололи во все места, и к вечеру мне стало лучше. Часов в шесть всех нас, кроме Гули, у которой появились проблемы с почками, перевели в отдельный одноэтажный корпус больницы.

В большой палате я обнаружила восьмерых девчонок из нашего класса, которые радостно сообщили мне, что в корпусе находится весь 9 «а».

Оказывается, после того, как нас забрали в больницу, остальные разбежались по домам, но буквально за два часа всех, включая обсерваторских, выловили и свезли в больницу, изолировав, на всякий случай, в отдельном корпусе, объявив строгий карантин.

Родителей к нам не пускали, разрешили только передать домашнюю одежду (больничных пижам и халатов на всех не хватало) и строго диетические продукты. Кормили нас кипячёным молоком, которое почему-то наливали в суповые тарелки, и белым вкусным хлебом. Кстати, в том году с прилавков магазинов полностью исчез белый хлеб, который появился только после того, как Советский Союз стал закупать пшеницу у Канады и США, поэтому белый хлеб тогда считался не меньшим деликатесом, чем чёрная икра.

В больнице нас продержали чуть больше двух суток, так ничего и не выявив. Может быть, нас задержали бы и на более длительный срок, но уж больно мы надоели медперсоналу своим поведением. Мы дико шумели, бегали по коридору, мальчишки ночью пытались влезть в нашу палату через окно, но их застукала дежурная медсестра – короче, вели себя так, как и положено детям старшего подросткового возраста, освободившимся, наконец, от опеки родителей и учителей. В результате от нашего гвалта головы заболели у врачей и медсестёр, и главный врач больницы распорядился выписать нас к «чёртовой матери» на третий день нашего весёлого пребывания под строгим карантином.

Поскольку выписка была неожиданной, мы как были в домашней одежде и домашних тапочках, так и пошли по городу большой весёлой компанией, ловя на себе недоумённые взгляды прохожих, что только повышало градус нашего веселья. С песней:

Была бы шляпа, пальто из др-р-ряпа,
А к ним живот и голова-а-а-а….
Была бы водка, а к водке глотка,
Всё остальное трын-трава-а-а-а

мы гурьбой подошли к школе, на крыльце которой стоял новый директор. Мы весело с ним поздоровались, ожидая, что и он обрадуется встрече с нами, но Владимир Александрович хмуро заявил:

– Вам-то трын-трава, а знаете, как мне за вас влетело! Теперь у меня голова болит.

Только тут мы осознали, что произошло что-то из ряда вон выходящее. Оказывается, в нашем классе даже пол вскрывали в поисках отравляющего вещества, но так ничего и не нашли. Правда, говорили, что на последних партах вроде бы был рассыпан какой-то белый порошок, который ребята просто смахнули, когда пришли на первый урок, но никаких следов порошка следователи не обнаружили. Испарился, наверное. Так это происшествие и осталось нераскрытым – толи это была диверсия, то ли кто-то из класса решил «пошутить» и таким образом устроить незапланированные каникулы. Как бы то ни было, на почве этой повальной головной боли мы крепко сдружились, а Владимир Александрович чуть не сменил своё директорское кресло на скамью подсудимых. Агафье Максимовне, нашей новой классной руководительнице, тоже бы влетело по первое число, но, слава богу, серьёзных последствий для здоровья «потерпевших» это происшествие не имело.

13. ЛУЧШЕ ГОР МОГУТ БЫТЬ ТОЛЬКО ГОРЫ

Поначалу маленькую некрасивую химичку Агафью Максимовну Цой мы не признавали. Преподавателем она была неважным, и на уроках мы демонстрировали ей полное своё пренебрежение. Однако после первого же похода в горы мы прониклись к ней уважением. Агафья Максимовна была разведена и одна воспитывала восьмилетнюю дочку, которую не с кем было оставлять дома, вот она и брала её с собой во все походы, которые сама и организовывала. Её малышка вела себя примерно, как и подобает дочери педагога, и с недетским упорством карабкалась в гору, не отставая от остальных.

Лично я до базы Туюк-су, которая находилась на границе ледника, дошла с огромным трудом, да и то только потому, что на полпути мой рюкзак взвалил на себя Владимир Александрович. Мне было и неловко за свою слабость, и приятно ощутить на себе внимание любимого директора. Правда, на следующем перевале мне пришлось убедиться, что в джентельменстве Владимира Александровича не было ничего личного: он взвалил на себя ещё и рюкзак Эдика Киршбаума, который, как и я, карабкался к вожделенной цели из последних сил.

После пятого перевала я поняла, что последние силёнки покинули меня, и спросила:

– Далеко ещё?

– Да нет, за этой горкой, – ответил мне Петя Барковский, которому я искренне поверила, ведь он, обсерваторский житель, знал эти места наизусть.

За «эту горку» я перевалила с возросшим энтузиазмом, но за ней появилась следующая, а за следующей ещё одна, и каждый раз Петька уверял меня, что база вот-вот появится из-за гребня. Я уже решила, что база – это такой альпинистский прикол, но за восьмым перевалом моему измученному взору открылась чудесная картина: три деревянных домика, в одном из которых уютно и призывно горели два окна. Казалось, что домики совсем рядом, но это был оптический или, скорее, психологический обман. К крутой лестнице самого большого домика я уже почти ползла по-пластунски, а по лестнице поднималась на четвереньках.

Этот домик оказался клубом, в торце длинного зала которого находилась невысокая сцена, а в зале вместо стульев стояло два ряда железных кроватей. В проходе между кроватями жарко горели две печки-буржуйки. Я рухнула на ближайшую кровать, и в голове у меня огромным транспарантом развернулась одна очень короткая мысль: «Что б я, да ещё хоть раз!». Сашка Дубровин стащил с моих бесчувственных ног пудовые, насквозь промокшие ботинки и носки.

Сделал он это не от большой и чистой любви, а из чувства сострадания, потому что на меня без слёз смотреть было нельзя. Ботинки Сашка поставил у подножия печки, а носки положил на саму печку, где уже исходило паром не меньше дюжины таких же мокрых носок. Или носков? Ладно, неважно. Главное, что все эти носки не только быстро высохли, но и успели местами подгореть – славно были буржуйки натоплены!

Минут через двадцать-тридцать транспарант в моей голове свернулся и уступил своё место вопросу: зачем на высокогорной базе клуб, да еще с немецким пианино конца 19 века. Может быть, он был построен для комсомольских собраний и концертов художественной самодеятельности персонала базы? Но, как потом выяснилось, весь её персонал состоял из двух человек, так что назначение клуба (и как туда доставили пианино) навсегда осталось для меня загадкой.

Тем временем самые из нас крепкие заявили, что пора бы подкрепиться, и бросили клич:

– Вываливай продукты на стол!

Те, что послабее, предпочли продолжить отдых и предоставили право распоряжаться продуктами более выносливым, надеясь подсесть к столу, когда всё уже будет готово. При разборке продуктов Агафьей Максимовной было обнаружено две бутылки вина.

– Это ещё что такое? – возмутился Владимир Александрович.

Все загалдели, что ужасно замерзли и устали, что это не водка, и что вина совсем немного, буквально по капельке на человека, а Витя Попов высказался с литературным изяществом:

– Когда я служил под знамёнами герцога Кумберлендского, воины подкрепляли свои измученные души исключительно вином!

Все рассмеялись, а добрая Агафья Максимовна отвела директора в самый дальний угол сцены, где они довольно долго совещались шёпотом. Не знаю, каковы были её аргументы в пользу столь грубого попрания школьных норм и правил, только директор, наконец, махнул рукой и уже громко произнёс:

– Ладно, воины, пейте, только я ничего не видел!

– Свой человек, – сказал низкорослый, белобрысый, лопоухий и крепко сбитый Женя Паламарчук по кличке «Жека Чук эмалированные уши» и вынул из рюкзака третью бутылку.

Владимир Александрович, правда, оказался своим наполовину – он категорически отказался от предложения выпить вместе с воинами.

Первая наша высокогорная трапеза была весёлой и безобразной. Все накинулись на еду как голодные троглодиты, а когда кто-то вынул из заначки жутко дефицитный сыр «Виола» в круглом стаканчике с румяной блондинкой на этикетке, вокруг этого стаканчика образовалась страшная давка, в которую не полезли только те, кто понял, что урвать деликатес им не удастся даже ценой собственной жизни. Я, естественно, оказалась среди тех, кто предпочёл жизнь «Виоле». Мне было досадно, не знаю, правда, от чего больше: от того ли, что не удалось попробовать сыр, или от не совсем цивилизованного поведения одноклассников. Наблюдая эту баталию со стороны, я пришла к выводу, что родись я в стае диких обезьян, шансов выжить у меня не было бы никаких.

Много позже, в пору моей работы в патентном отделе, одна моя сотрудница рассказала, как она была свидетельницей такой сцены: в промтоварном магазине производили раздачу талонов на ковры, которые, как, впрочем, и большинство товаров народного потребления, в те годы были в страшном дефиците. Дирекция магазина была мудрой, и, в целях избежания разрушения здания, раздачу талонов организовала не внутри магазина, а снаружи – через маленькое окошечко, возможно специально прорубленное для этого в стене. Толпа собралась огромная, к окошечку было не протолкнуться. Счастливые обладатели талонов вырывались из кишащей массы тел с потными красными лицами, всклокоченными волосами и изрядно потрёпанной одеждой.

Три молодых парня решили попытать счастья – не думаю, что им так уж необходим был ковёр, скорее всего они решили заработать на продаже талона. Они взяли самого маленького за руки и за ноги, раскачали его и ловко забросили почти в центр клубящегося человеческого роя. Парнишка прямо по головам стал пробираться к окошечку. Но достичь цели ему не удалось: какая-то тётка вцепилась парню в ногу зубами и не отпускала его до тех пор, пока он с диким воплем: «Отпусти! Больно! Я никуда не полезу!», не рухнул на землю в образовавшуюся щель между жаждущими красивой жизни гражданами. Конечно, борьба за «Виолу» была не такой драматичной и закончилась быстро – чего там делить?

Со стороны это зрелище наблюдал и Эдик Киршбаум, до семи лет росший в детском доме, о чём я узнала уже после школы. То ли его немецкая натура, то ли строгое детдомовское воспитание не позволили ему участвовать в этой битве за плавленый сыр. Смириться же с тем, что все накинулись на «Виолу», вкусную сайру в масле и другие консервы, а варёную колбасу, по его словам «относящуюся к скоропортящимся продуктам», оставили без внимания, он тоже не мог.

После ужина Эдик конфисковал все продукты и выдавал их строго в соответствии со сроками их хранения и в необходимом и достаточном количестве. Если бы не он, мы бы попировали пару дней, а оставшиеся три нам пришлось бы положить свои молодые зубы на полку.

На второй день почти все ребята пошли на ледник, а я предпочла остаться на базе, отшутившись известной поговоркой:

– Умный в гору не пойдёт.

Витя Попов не преминул меня поддеть:

– Какая же ты умная, если в гору уже пошла.

– Вот я и говорю: пошла, и враз поумнела, – парировала я, на самом деле ужасно сожалея, что я такая слабачка, ведь мне так хотелось взойти на ледник вместе с Витей, который мне очень нравился.

Витя не был красавцем, но его бледное удлинённое лицо с голубыми глазами имело выражение спокойной уверенности, подчёркиваемой мягкими, неторопливыми движениями высокого стройного тела. Врождённый вкус, чувство юмора, хорошо подвешенный язык и широкая осведомлённость во многих вопросах, сходившая за начитанность, неминуемо выдвинули его на место «первого парня» в классе.

Похоже, что Витя привык быть первым, но ему и в голову не приходило как-то подчёркивать или выпячивать своё первенство, настолько неоспоримым и органичным он для него было. Такой, если можно так выразиться, «органичностью в превосходстве» отличаются настоящие аристократы и потомственные интеллигенты. Им нет нужды доказывать то, что и так окружающие прекрасно видят и принимают – их безукоризненную воспитанность и высочайший уровень культуры. Витя, конечно, не был аристократом или интеллигентом в седьмом колене, но что-то «породистое» в нём, несомненно, присутствовало, что давало ему возможность «царствовать», не прилагая для этого ровным счётом никаких усилий. Отличали Витю и учителя: они всегда были к нему благосклонны.

Тогда я не знала, что благосклонность эта зиждилась не только на Витиных личных качествах – не последнюю роль в этом сыграло и место работы его отца, о котором сам Витя ни разу даже не заикался. Его отец был не просто военным – он служил (тут я перехожу на шёпот) в «органах». По тем временам предусмотрительность педагогического
коллектива была далеко не лишней. Несмотря на этот маленький нюанс, надо отдать Вите должное: он был супер! По крайней мере, для меня.

Не знаю, догадывался ли Витя о моей любви, потому что своих чувств я старалась не выказывать, и не делилась ими даже с ближайшими подругами – Лялькой и Раисой. Во всяком случае, Витя относился ко мне, как и все остальные мальчишки, а остальные мальчишки – как к своему парню. У меня, единственной из девчонок, была кличка: «Товарищ сержант». Поводом для такой клички послужила подаренная мне в Ленинграде Галиным мужем форменная офицерская рубашка цвета хаки, которую я с удовольствием носила с чёрной прямой юбкой вместо надоевшей школьной формы. В кличке этой я не видела никакой поддёвки, скорее, она утверждала мой статус своего парня, который в то время вполне соответствовал моему внутреннему состоянию: до девушки, в смысле, «барышни», я тогда ещё не доросла.

Ну и ладушки. Отставание в физическом развитии я с лихвой компенсировала социальной активностью: была бессменным и единственным редактором стенгазеты; предложила украсить класс фреской во всю стену, и предложение это осуществила; посещала танцевальный кружок, где моим партнёром был страшно высокий и ужасно костистый Эдик Киршбаум. Когда мы разучивали мазурку, Эдик грохался на одно колено, а вторую длинную ногу выставлял так далеко, что мне, обегая его по кругу, приходилось перепрыгивать через неё, отчего я без конца получала замечания от руководителя кружка. С Мишкой Васильевым, который впоследствии закончил ВГИК и стал оператором, мы сняли мультик (я в качестве художника), который, правда, длился секунды три-четыре. С Гариком Ямпольским, который великолепно читал стихи Маяковского и вообще был талантливым актёром, организовывала художественную самодеятельность. По ней наш класс неизменно занимал первые места в школе. С огромным удовольствием занималась сбором макулатуры и металлолома; причём, подобные акции захватывали меня не столько сознанием того, что мы помогаем нашей бумажной и металлургической промышленности выполнять напряженные планы пятилеток, сколько тем, что после них (акций) город становился чище.

Правда, однажды, когда мы спёрли кусок заржавелой стрелы подъёмного крана с ближайшей стройки, и катили его на катках (обрезках металлических труб, прихваченных на той же стройке), меня этим подъёмным краном случайно переехали. Ну не всю меня; проехались трубой по ноге, но было больно, нога распухла, и домой меня тащили на руках два мальчика. Несмотря на довольно сильную боль, я испытывала лёгкое волнение, обнимая их за напруженные шеи. Жалко только, что ни одна из этих шей Вите не принадлежала.

Пожалуй, только однажды я почувствовала на себе Витин заинтересованный взгляд. Весной 1966 года мы возвращались из очередного похода в горы. На этот раз мы ходили на Большое Алма-атинское озеро – очень холодное, безрыбное моренное озеро, расположенное высоко в горах, вода из которого по огромной трубе поступала в город. Спускались мы по этой трубе, довольно круто идущей вниз, в ущелье, где она уходила под землю. Бежать по трубе было легко, только надо было периодически перепрыгивать через вкопанные в землю бетонные блоки, которыми труба к земле и крепилась. Мне доставляло удовольствие перемахивать через эти препятствия, и было совсем не страшно с трубы свалиться. Мы почти добежали до конца трубы, когда откуда-то снизу раздался громкий мужской голос:

– Девушка, которая бежит последней, подойдите ко мне, когда спуститесь!

Последней бежала я. Спустившись с трубы, я с некоторой опаской подошла к трём мужчинам, наблюдавшим за нашим бегом с препятствиями. «Может быть, по трубе нельзя было спускаться», – мелькнуло у меня в голове. «Хотя, не одна же я нарушила…». Ребята решили меня одну не оставлять, и последовали за мной. То, кем оказался мужчина с зычным голосом, для меня явилось полной неожиданностью:

– Я главный тренер сборной Союза по лёгкой атлетике, – представился мужчина.

Мы здесь в высокогорье тренируемся перед олимпиадой в Мехико. Вы не хотите заняться бегом? У вас идеальные данные для лёгкой атлетики. Пропорции, длинные ноги. Знаете, как у негритянок. Я бы из вас за два года чемпионку сделал.

До сих пор мои отношения со спортом как-то не складывались. Во втором классе мы с Лялькой Сайфутдиновой записались на плавание в бассейн Дома пионеров, а через полгода обе заработали по воспалению среднего уха. Пришлось бросить. Потом я стала ходить на настольный теннис. Тренер меня отличал, говорил, что у меня очень хорошая реакция, прочил блестящее будущее, но и тут облом: тренера уличили в финансовых махинациях, нас стали таскать в милицию, где заставляли по пятьдесят раз расписываться в строчку и в столбик, чтобы доказать, что тренер подделывал наши подписи в ведомостях на талоны. Всё это было жутко неприятно, и я на тренировки ходить перестала. Далее было две недели занятий большим теннисом, где я получила лёгкое сотрясение мозга от удара по голове тяжёлым мячом, «удачно» залетевшим на корт с соседней баскетбольной площадки. Тогда я в очередной, но не последний раз, ушла из спорта. В четырнадцать лет я попробовала возобновить занятия плаванием. Пришла в бассейн «Динамо», сказала, что занималась ранее, что плавать умею всеми стилями. Тренер предложил мне проплыть вольным стилем. Сопровождая меня по бортику бассейна, он сказал:

– Красиво плывёшь!

А потом добавил:

– А быстрее можешь?

– Нет, – ответила я, доплыла до конца дорожки, вылезла из бассейна и распрощалась с большим спортом уже навсегда.

И вот, вдруг, мне рисуют такое радужное олимпийской будущее! Хоть и была я польщена столь высокой оценкой своих потенциальных возможностей, но олимпийской чемпионкой стать отказалась, сославшись на отсутствие общефизической подготовки.

– Это дело наживное. Сколько вам лет? – спросил тренер сборной.

Конечно же, он полагал, что мне не больше четырнадцати-пятнадцати, потому что когда я ответила:

– Восемнадцать, – он очень удивился и, решив, видно, что для начинающей спортсменки это многовато, сказал:

– Жаль, очень жаль. Успехов вам.

Вот тут Витя впервые и посмотрел на меня заинтересованным взглядом, оценивая мои «негритянские» пропорции.

Пусть не стала я чемпионкой в беге ни на короткие, ни, тем более, на длинные дистанции, зато Витя обратил на меня внимание, и это был триумф! Почище олимпийского. Длился он всего одно мгновение, а запомнился на всю жизнь.

Однако Витю мои длинные ноги впечатлили ненадолго, потому что своего нейтрального отношения ко мне он не изменил. Вообще явного предпочтения он никому не отдавал, а, может, просто, как и я, тщательно скрывал свои чувства. На его месте я бы обратила внимание на одну из моих красивых подруг – Раису или Лялю. Все другие претендентки на его сердце казались мне не заслуживающими его высокого внимания. Впрочем, оказалось, что я была неправа: уже после школы я узнала, что Витя был-таки влюблён в Ляльку, но безнадёжно.

Не могу сказать, что я сильно страдала от своей несчастной любви. Это была скорей юношеская влюблённость с полным отсутствием столь необходимого для страданий компонента – неразделённой страсти. Меня вполне удовлетворяло наличие «объекта» в моих неясных мечтах и грёзах, тем более что параллельно с Витей я была влюблена в Гамлета.

14. «ТЫ ПОВЕРНУЛ ГЛАЗА ЗРАЧКАМИ В ДУШУ!»

В 1964 году на экраны страны вышел фильм Козинцева «Гамлет», но даже сейчас мне трудно передать ту силу потрясения, которую я испытала от его просмотра. Катарсис испытали все без исключения зрители: ни до, ни после этого фильма мне не приходилось быть свидетелем того, как люди выходили из зала в полном молчании. Это был единственный фильм, который я посмотрела 14 раз подряд!

До сих пор помню наизусть весь гениальный шекспировский текст в гениальном переводе Пастернака (да простят меня шекспироведы, которые, вполне возможно, не без оснований считают перевод Лозинского более близким к тексту, а поэтому предпочтительным), и в моей голове звучит не менее гениальная музыка Шостаковича.

На всю жизнь в моём мозгу запечатлелась каждая интонация, каждый жест героев трагедии. Вот сейчас у меня перед глазами стоят подавляющие своей мрачной громадностью стены замка, и есть только один выход из этой тюрьмы: в глубокую могильную яму на крутом берегу свинцового моря под тоскливым серым небом. Зато над этим морем и этой могилой летают чайки, и они голодны, бесприютны, но свободны!

Неудивительно, что я влюбилась в образ главного героя, созданный великим Смоктуновским. Влюбилась не в актёра, а именно в образ. Витя с этим образом и рядом не стоял, что, впрочем, ничуть не мешало мне по Вите сохнуть. Чему удивляться – в нетронутом девичьем сердце места много.

Сцены из «Гамлета» я ставила в техникуме во время производственной практики. Преподаватель часто оставлял нас одних в электротехнической лаборатории, дав задание собрать какую-нибудь цепь с реостатами и амперметрами, и я, пользуясь полученной свободой, предлагала одноклассникам сыграть «Гамлета». Выглядело это примерно так: я назначала, кому кого играть, потом выстраивала мизансцену, говорила, кому куда идти и что делать, потом за каждого произносила его текст, перебегая от одного актёра к другому. После этого сцена повторялась несколько раз до тех пор, пока каждый участник спектакля не заучивал свой кусок текста.

Удивительно, но ребятам это нравилось. Все женские и мужские роли, кроме Гамлета, естественно, играли мальчишки – прямо как в шекспировском «Глобусе», а девчонки были благодарными зрительницами. Эти спектакли, наверняка, продолжались бы до тех пор, пока весь класс не выучил слова трагедии наизусть, но однажды во время сцены поединка Гамлета с Лаэртом, роль которого исполнял Гарик Ямпольский, я неслабо заехала ему в лоб железным прутом, служившим мне в качестве рапиры. Получилось не по сценарию: у Лаэрта из раны потекла струйка крови, и преподаватель, вернувшийся в лабораторию и обнаруживший это членовредительство, категорически запретил нам заниматься «этим безобразием» и больше нас одних не оставлял.

Ой, я только сегодня, спустя столько лет, поняла: Витя и Гамлет в моём сердце не конкурировали, потому что на самом деле я не любила Гамлета. Я им была. Это же я – борец со всяким злом и поборник справедливости. И если Гамлет ещё сомневался: «Достойно ль смиряться под ударами судьбы, иль надо оказать сопротивленье…», то у меня сомнениям места не было. «Надо оказать сопротивленье» – стало лозунгом всей моей жизни.

При таком раскладе, Витя – не соперник Гамлета, а, скорее, его, то есть моя, Офелия. В своих спонтанных спектаклях я ему эту роль и отводила, сама же, естественно, всегда играла роль Гамлета. Все покатывались со смеху, когда я ему говорила:

– Ступай в монастырь, к чему плодить грешников!

15. БИЛЕТ №13

За стенами школы наш дружный класс делился на две компании и группу непримкнувших. Компании сложились естественно, между собой не конкурировали, и на атмосферу сплочённости класса никак не влияли.

В костяк нашей компании входили: подробно описанный выше Витя Попов, носивший кличку «Армян» (по прежнему месту жительства), Саша Быков по кличке «Бык» – лучший математик класса, компанейский Жека Чук эмалированные уши, я, носившая клику «Товарищ Сержант» и две мои подруги – Ляля и Раиса, кличек не имевшие. Белобрысый Жека и черноволосый и кучерявый Саша Быков были почти одного роста, то есть самые маленькие в классе. Таким, обычно, в свалках на переменах достаётся больше всех. Шустрый Жека Чук быстро смекнул, как можно избежать «насилия» со стороны более рослых одноклассников: после каждого звонка на перемену он бросал клич:

– Вырубай Быка! – после чего все мальчишки хватали Сашку на руки и таранили его математической головой двери класса.

Делали они это аккуратно, но регулярно, причём Жека Чук всегда принимал самое активное участие в этом ритуале. Несмотря на такую Жекину подляну, их дружба с Сашей оставалась крепкой и нерушимой долгие годы.

Жека жил в частном доме с бабушкой и дедушкой, которые воспитывали его с пелёнок. Его мать оставила сына на родителей, а сама вышла замуж, родила дочь и с Жекой практически не общалась. Жекины старики были добрыми, к компании нашей относились благосклонно, вот мы и собирались у него на праздники, вечеринки и просто так. Такая насыщенная событиями и переживаниями жизнь не оставляла мне времени для учёбы. Вот почему с девятого класса и до окончания школы я не сделала ни одного домашнего задания – благо их проверяли редко. Обычно проносило, но, иногда, чувствуя, что могут проверить, я списывала задания на перемене. Правда, однажды я всё-таки попалась. Урок физики был первым, я списать не успела, а Владимир Александрович, как назло, решил пройтись по рядам и задание проверить.

– Я тетрадь дома забыла, – произнесла я обычную в таком случае отмазку, глядя самым, что ни есть, правдивым взором на любимого директора. Он, конечно же, мне не поверил, но вида не подал:

– Хорошо, принесёшь завтра.

Следующий урок физики по расписанию должен был быть только через три дня. «Наверняка забудет» – подумала я и не стала утруждать себя скатыванием задания. Но на следующий день, когда уроки уже закончились и мы с Лялькой вышли из класса, я увидела Владимира Александровича в конце коридора. Недолго думая, я схватила Ляльку за руку и втащила её в соседний, пустой класс. Там я открыла окно, и мы с подругой вылезли из класса на школьный двор. Владимир Александрович уже поджидал нас, стоя на крыльце школы:

– А ну-ка, идите сюда, – поманил он нас пальцем.

Склонив повинные головы, мы подошли к крыльцу.

– Ну её я понимаю, – сказал директор, кивнув головой в мою сторону. – А вот ты, взрослая девушка, и через окна лазаешь! Не стыдно?

Лялька ничего не ответила, а Владимир Александрович покачал головой, махнул рукой и сказал:

– Ладно, идите.

Мне стало обидно: значит я не взрослая девушка!? Ну и пусть, а задание я всё равно делать не буду! И не сделала. Правда, Владимир Александрович больше о нём и не вспоминал.

Несмотря на такое «разгильдяйство» (папино словечко), я умудрялась быть почти отличницей – выручала хорошая память и быстрая соображалка. По геометрии, например, мне достаточно было взглянуть на чертёж, чтобы я знала, как задачу решать. Единственное, что я делала дома, это писала домашние сочинения, во-первых, потому что писать любила, а, во-вторых, потому что скатать сочинение было невозможно. Марго часто мои сочинения хвалила и зачитывала перед классом.

Одно из сочинений я начала и закончила одной и той же фразой. Марго назвала это удачным литературным приёмом, который позволил замкнуть повествование в плавный круг, дающий ощущение основательности и законченности. Меня самоё удивило то, что я, оказывается, использовала литературный приём. Настоящий «мещанин во дворянстве»: изъясняюсь прилагательными, и даже об этом не догадываюсь.

Так я и подошла к окончанию школы попрыгуньей-стрекозой. Правда, справедливости ради, следует отметить, что к выпускным экзаменам я готовилась серьёзно. Ну почти серьёзно. Невозможно же было заставить себя в полную силу готовиться к сдаче семи экзаменов! Тем более что июнь был жарким, сушил мозги и манил на природу.

По литературе я надеялась на свободную тему, а свободная тема предполагает отсутствие необходимости к ней готовиться. Чтобы чем-то себя занять в день перед экзаменом, я решила чего-нибудь почитать. В руки попалась недавно купленная повесть «На чём держится мир» литовского автора Ицхокаса Мераса. Это была повесть о литовской деревне до войны и во время оккупации. Книга была написана талантливо и увлекла меня так, что я не могла оторваться. Легла спать часа в три или четыре утра. В семь часов меня не могли добудиться. Вскочила я без пятнадцати восемь и, не умывшись, опрометью бросилась в школу.

В класс я влетела как раз тогда, когда Марго вскрывала конверт с темами сочинений. Ну и везунчик же я! Свободная тема оказалась просто подарком судьбы: «Моя любимая книга». Конечно же, я писала о «Гамлете», а заодно и о прочитанной ночью повести. Совершенно не помню, как мне удалось объединить эти два произведения, но, наверное, удалось, потому что за сочинение я получила пятерку. За русский, правда, четыре балла – как всегда наставила авторских знаков препинания, на которые, не будучи классиком или, на худой конец, членом Союза писателей, права не имела.

С английским проблем не было. Дело в том, что Лялька, Люда Сергеева и я около полугода занимались с репетитором. Идея нанять репетитора пришла в голову маме Люды Сергеевой. Люда тянула на золотую медаль, но потянуть 45 рублей в месяц за уроки репетитора их семья была не в состоянии. Вот они и предложили мне и Ляле «подтянуть английский». Лялины родители согласились сразу, а мне пришлось довольно долго уламывать маму. Зачем мне нужен был английский, я не знаю, скорее всего, так, за компанию. Поступать я собиралась в художественное училище. И непременно в Москве. Тем не менее, маму я убедила, что английский язык мне нужен позарез.

Репетитором оказался пожилой мужчина из репатриантов. Носитель языка, так сказать. При первом знакомстве он воскликнул: «Цветник!», а во время уроков оглядывал нас масляными, желтовато-зелёными глазками, и мне казалось, что он вот-вот довольно замурлычет. Несмотря на то, что старикан вызывал у меня чувство, близкое к отвращению, отдам ему должное: за шесть месяцев наш английский вышел далеко за пределы школьной программы. Так что на экзамене комиссия похвалила моё произношение и быстроту речи.

К физике и химии мы решили готовиться у Жеки, в его маленьком уютном садике с кособокой беседкой под старыми раскидистыми яблонями. Ни садик, ни беседка от жары не спасали, поэтому было решено сменить место дислокации и штудировать науки на Приютских озёрах, которые в советское время были переименованы в Комсомольские, правда, их никто так не называл. Эти искусственные пруды находились довольно далеко от города, в выжженной яростным южным солнцем степи. На километры вокруг не наблюдалось никакой растительности выше ковыля. Тем летом вода в озёрах почти высохла, и температура её ненамного отличалась от температуры воздуха, вибрирующие потоки которого поднимались от раскалённой земли. А нам нравилось! Мы бултыхались в этом горячем супе из глинистой взвеси с добавлением буро-зелёных водорослей, и об учебниках не вспоминали. На третий день такой подготовки мама с подозрением спросила:

– Откуда у тебя такой загар?

– А мы на крыше Жекиной беседки занимаемся, – ответила я без запинки.

Мама недоверчиво покачала головой, но допроса с пристрастием проводить не стала.
Вот по математике я готовилась основательно. Честно выучила все билеты кроме тринадцатого. К суеверию это не имело никакого отношения, просто билет был трудным, вот я и отложила его на потом, а потом не успела. В день экзамена прямо на крыльце школы встретила Жеку.

– Ну как, все билеты выучила? – спросил Чук.

– Все, кроме тринадцатого.

– Да ты чё! Вот здорово! А я только тринадцатый и выучил. Давай я тебе его расскажу.

– Да ну его! Он мне не попадётся.

– Нет, давай расскажу!

– Жека, ты чего пристал, как банный лист!? Отвяжись!

– Милка, ну дай мне возможность своими знаниями поделиться!

Я поняла, что этот зануда не отстанет, и решила, что дешевле будет согласиться:

– Чёрт с тобой! Делись!

Мы присели на подиум большого стенда, расположенного между кабинетом директора и учительской, и Жека стал рассказывать мне свой единственный выученный билет. Минут через пять из учительской вышли члены экзаменационной комиссии и проследовали в класс. Математичка, замыкавшая шествие, пригласила нас с Жекой широким жестом правой руки проследовать за ними:

– Неверова, Паламарчук, хватит зубрить! Перед смертью не надышитесь.

На экзамен я зашла в первых рядах, поэтому на столе лежало около тридцати билетов, аккуратно разложенных в несколько рядов. «Выбор большой» – подумала я и взяла белый листочек из самой середины:

– Билет №13! – торжественно произнесла я и расхохоталась во всё горло.

Если бы я расхохоталась при виде любого другого номера, члены комиссии, вероятно, решили бы, что у меня истерика на почве сильного волнения, а так они только переглянулись, и математичка спросила:

– Что, Неверова, в приметы верите? Для вас этот номер счастливый?

– Да, счастливый, – ответила я, а про себя решила, что всё-таки я ужасно везучая, и миллион раз поблагодарила Жеку за его навязчивость.

Свежеприобретённые знания о тангенсоидах с котангенсоидами вылились в твёрдую пятёрку, завершив тем самым моё успешное окончание средней школы с производственным уклоном.

Выпускной вечер, несмотря на оригинальное платье собственного дизайна в мамином великолепном исполнении и австрийские туфельки на шпильках, присланные по такому случаю тетей Галей из Ленинграда, запомнился мне только тем, что Витя не обращал на меня никакого внимания и ни на один танец не пригласил. Чтобы хоть как-то почувствовать его близость, я подсела к его младшей сестрёнке Машеньке, которую на вечер привела Витина мама – одна из активных устроительниц банкета с разрешённым шампанским и дефицитным сервелатом.

Не помню, о чём мы с Машенькой говорили, да, это и неважно. Важно то, что я как бы невзначай прикоснулась к её руке, и меня обдало приятным теплом – как будто это была рука любимого. Конечно, такой уж слишком опосредованный контакт с Витей удовлетворить меня не мог, поэтому настроение моё к середине вечера безнадёжно испортилось, да ещё непривычные к непомерно высоким каблукам ноги запросили пощады. Я переобулась в предусмотрительно захваченные с собой старые туфли – пусть хоть ноги не страдают.