Глава 4. Макариева каша

Николай Колычев
Лесная тропинка обледенела, загорбатилась покато – от центра к краям. Скользкая, как хребет налима, она постоянно уползала из-под ног игумена, и лишь посох спасал его от неизбежных многократных падений. Он пробовал идти вдоль тропы, по сугробам, но вязкие, тяжелые, напитанные талой водой, они хватались за стопы ног, норовя стянуть с них поршни и оставить игумена босым…
Уже сгущались сумерки, когда он достиг цели – перед ним, на раскрывшейся внезапно поляне, дремала, казавшаяся безжизненной, кособокая, наполовину врытая в землю, избушка отшельника Макария. Подтаявший и осевший снег обозначил старые, зимние следы – и непонятно было, выходил старец из своего жилища в последнее время или нет.
С затаенной тревогой остановился отец Исайя у двери избушки. Прислонил к стене посох. Поднял, сжатую в кулак руку, и, мгновение помедлив, постучал:
-   Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас…
Тихое, едва слышное «аминь» донеслось до слуха игумена из глубины жилища, разрешая войти и развеивая его тайные сомнения и опасения. Он приоткрыл дверь, и тут же, закрывая ее, нырнул за край оленьей шкуры, пологом висевшей при входе. В темноте, не видя еще ни старца, ни икон, перекрестился на тусклый огонек лампадки в красном углу. Ощупью, по стенке, добрался до стола, затем до лежанки. Вглядевшись, различил светлые пятна лица и рук старца, опустился на колени, прося благословения.
-   Ну, что Исайя, пришел? Опять с Досифеем лаешься?
-   Лаюсь, честный отче.
-   Из-за отрока, поди?
-   И из-за отрока, и так…
-   Да не так, а из-за отрока. Не на месте он в монастыре. Иной ему, видать, Божий Промысел. Отпусти ты его, не мучь ни Досифея, ни себя, ни инока молодого… Как назвали- то? Феодоритом?
-   Феодоритом.
Игумен не первый год исповедовался у Макария и давно уже перестал удивляться тому, что старец, не выходя из своей хижины, знает все и обо всех в монастыре, да и за его пределами…

Нынче вовсе плох стал отец Макарий, не встает почти. Но помощи ни от монастыря, ни от богомольцев, посещающих изредка его,  никакой не приемлет. Игумен ему уже не раз предлагал ему взять ученика, чтобы тот заботился о нем, но Макарий всегда оставался непреклонен, ценя свое абсолютное уединение превыше всех земных благ.
Раньше, бывало, он наведывался в монастырь много чаще. Стоило чему-нибудь особенному случиться, глядишь, -  тут тебе и отец Макарий. Выходит из
лесу, опираясь на свою, замысловато изогнутую, неказистую клюку из соснового корневища.
Исайя вспомнил последнюю большую беду соловецкую, когда погорела монастырская трапеза, да со всем монастырским запасом. И съестное, и церковные вещи: иконы, сосуды, ризы, книги служебные – все огонь пожрал. Как службу служить? Чем кормиться?
Уже и братия сетовать начала: терпеть ли на месте сем, или разойтись – где кому любо: по иным монастырям, пустыням да селениям… Казалось бы – вот и конец монастырю пришел. Тут  и явился из своей пустыни старец Макарий. Вся братия, понятно, - к нему: «Подскажи, честный отче, научи, как нам быть!».
А он, словно и не скорбя ничуть, улыбается: « Се, - речет, - Господь любит нас, учит, потому по нашим грехам и попущает. Не скорбите, потерпите с благодарением, возложите упование на Бога и на Пречистую Богородицу и на начальников монастыря Соловецкого, отец наших Зосимы и Савватия молитвы». Братия от слов Макария взбодрилась. Поскольку все, что он когда-либо предрекал, сбывалось непременно. Правда, предрекал он редко, и говорил при этом весьма туманно…
Исайя тогда бросился за уходящим отшельником вслед: «Что слова сии значат, старче? Откуда нам помощи – спасения ждать? С Москвы ли, с Новаграда? Или, может, чудо явлено будет?..». «Близко…», - ответил ему тогда Макарий и спорым шагом удалился в лес, восвояси. А Исайя все недоумевал, все ломал голову: откуда – близко? Москва не близка. Из Новгорода? Или впрямь чуда ждать?
Братия же, посоветовавшись промеж собой, во все концы посланников разрядили: и к великому князю,  и к владыке Новгородскому, и ко всем православным христианам на запрос. А льду много еще ходило по морю. Никак иноки к матерой земле пробиться не могли. Вернулись вспять, на остров Соловецкий, взяли в провожатые опытного мореходца, брата Савватия. Вновь пошли. А лед плотно по морю идет. К ночи пристали к некоей луде. Да уставши, не послушали Савватия, побросали и судно, и дрова, как попало. К утру все водой унесло. Но молитвами ко святым отцам нашим, море и унесенное вернуло, и путь до матерой земли в каше ледяной проторило.
Как пристали к берегу, разошлись каждый в свою сторону. Савватий же пошел к Шуе. Миновав тридцать верст, устал, присел отдохнуть. Вдруг смотрит, едет к нему от Шуи на санях Еремей. А Еремей этот, еще при жизни первоначальника монастыря Соловецкого, Зосимы, жил в его обители, немало послужил монастырю, затем же отошел в Шую реку и стал пребывать в мирском обычае. Женился, обзавелся детьми, но, несмотря на это, имел великую веру в почившего старца, и, молясь в скорбях Богу, всегда поминал Зосиму, призывая на помощь.
И спросил Зосима Еремея:
Куда путь держишь?
-   За тобой, - отвечает.
-   Сам не знаю – кто ко мне приходил, не могу объяснить. Но тот, кто приходил, приказал ехать и забрать тебя на дороге.
Тут Зосима и поведал Еремею о большой соловецкой беде, о пожаре, о потерях великих. И отвез его Еремей на Вирму реку, к монастырскому атаману старцу Зосиме. А Зосиме, неизвестно кто привез в это время короб, запечатанный печатью. Удивился Савватий: «Неужто из Новгорода уже прислать успели? Нет, не может того быть. Я едва до Вирмы о-конь добрался, а им до Новгорода, пешим, еще идти да идти…».
Вскрыли короб, а там – все необходимое для службы, все, что наказывали найти игумен и священники. Обрадовались они, а Савватий и говорит атаману: «Вот. Для службы у нас теперь все есть, но ведь в трапезной у нас и все съестные припасы погорели. Как бы этому горю помочь?».
А атаман Зосима как раз в ту пору отправлял старца с Вирмовскими рыбаками на озера. Нарядили они лыжи да кережи и пошли. И такой улов им выпал! Жалели лишь о том, что соли нет. Насилу вывезли рыбу ту…
Исайя вспомнил, сколько радости было, когда Савватий привел карбас с драгоценным ларем, да еще и доверху груженый рыбой. Монастырь был спасен. Но не Новгородом, не Москвою...
«Близко» было спасение, как и обещал старец Макарий. И, храни Господь, Зосиму, монастырского атамана. Славно он ведет хозяйство в Шуе и на Вирме. А ведь и в церковной службе – дока. А не послать ли к нему новопостриженника, Феодорита. Чем Зосима ему не наставник?

-  Вот это верно. Там ему и место, – откликнулся старец, словно все это время беседовал, размышляя, с игуменом. А как там Савватий? На Шужмуй-остров зимой ходил ли?
Нет, зимой не пошел.
А ты посылал?
Посылал. Он по весне сходил сам. Я ему уже и не говорил ничего.  А в начале весны на Вирму посылал, к Зосиме, за мукой. Мука в монастыре вся перевелась за зиму. Вот на обратном пути они и завернули на Шужмуй, спасли двух человек Зосиминых. По осени еще их карбас разбило, пришлось зимовать на острове. Едва Богу души не отдали. Перемерзли, оголодали все…
А может, плохо ты его по зиме посылал, коли он тебя ослушался?
Как еще посылал-то! Чуть ли не молил слезно!
А что так?
Да видения мне были… Еженощно. Я по началу не верил, думал, соблазн бесовский…
И что видел?
Все видел. И Зосиму с Савватием, и зимовщиков, этих самых, с Шужмуя. Придут ночью. Встанут в изголовье, оборванные, замерзшие – до синевы лиц; ноги босые, в струпьях… И молят жалобно: « Спаси нас, Исайя! Спаси нас!».
Проснусь – в слезах, жалко мне их. Гляну – под иконами, вроде как, старцы какие-то стоят… «Спаси же их, Исайя! Не будь жестокосерд! Побойся Бога, Исайя!..». И из ночи в ночь – одно и то ж. Истомился я… А утром проснусь – и думаю: было ли чего, не было…
Я ведь сам, сколько раз иноков своих с глаз долой гнал: «Не ходите вы ко мне с видениями вашими, пустое все!». У иных, так что ни день – то видение. В каждой кочке, в каждом кусте Зосиму с Савватием видят. Ни на работе, ни на службе от них проку нет. Все им – видения да знаки. А теперь и не знаю, как с такими быть. Сам вон…
И что ж ты сам-то на Шужмуй не пошел?
Да какой с меня мореходец? Мне что по зиме в море выйти, что прямо сразу – в прорубь головой…
-   Веры в тебе нет настоящей, Исайя. С верой-то и пешком по морю до Шужмуя сходил бы, и страдальцев вывел… А что Савватий не пошел – то он верно сделал, хотя и игумена ослушался. И сам бы погиб и людей бы не спас. Он мореходец опытный, видел, что ты его на верную смерть посылаешь. А чего ради посылаешь, ты ж ему не сказал…
Савватий-то с тех пор сам не свой. И винит, и клянет себя, и кается… И чего он так-то… Игуменское указание все же исполнил, хоть и с опозданием. Людей-то ведь спас...
Ну, так ты его успокой как- нибудь. Да вины-то на себя возьми хоть сколько-то. А то ведь, словно святым себя мнишь – ни вины в тебе, ни покаяния. Всюду ты прав, все вокруг повинны… М-м-м. Устал я. Ты посиди, поразмысли. Отдохну я. Посплю чуток, - старец повернулся к стене и тут же мерно задышал.

Исайя встал, огляделся. Глаза попривыкли к темноте, и теперь он различал в зыбком свете лампадки и грубый стол с глиняной посудой, и печку из дикого камня у дверей, и кадки в углу, при входе. Он хотел затопить печь, но на ощупь не нашел ни растопки, ни дров. Хотел засветить сальник или хоть лучину, но ничего не находил. Он вновь зашарил руками по земляному полу и наткнулся на топор. Если бы это был топор плотника, или просто крепкого хозяина, он обязательно бы порезался. Но топор был туп, весь в трещинах и зазубринах. Бог знает, когда и кем расклиненный, он болтался на топорище, как разношенный поршень на усохшей ноге. Исайя взял топор и вышел из хижины.
Примораживало. Над лесом взошла луна, неполная, но ясная. Свет отражался от подтаявшего и примороженного снега, и непонятно было - от луны ли светло на земле, от сияния ли снежного в небесах.
По твердому насту Исайя прошел к черным деревьям, застучал топором, срубая сучья. Но скоро топор слетел с топорища, и Исайя, обойдя несколько раз вокруг дерева и не найдя его глазами, опустился на колени и принялся шарить в растоптанном крупитчатом снегу.
Ему хотелось кого-нибудь выругать за топор, за то, что нет дров и растопки и вообще… Но винить было некого, и он начал корить самого себя в том, что мог бы захватить, уходя из монастыря что-нибудь для старца, послать кого-нибудь к нему среди зимы, узнать, нет ли у него нужды в чем-либо, проверить утварь, топор тот же самый насадить, да заточить, как следует…
Исайя продолжал нервно шарить руками в снегу, и вдруг, случайно приподняв глаза, обмер. Прямо перед ним стояли два старца. Он видел лишь края подолов их ряс, сияющих каким-то нездешним светом. Поднять глаза выше, увидеть их лица – не хватало духу. Исайе вдруг стало нестерпимо стыдно. И жарко. Жарко, как в аду. Он задыхался, тело его горело, горели даже ладони в снегу, плавя,
растапливая его, погружаясь все глубже и глубже – к самой земле… Внезапно он наткнулся на что-то спасительно-холодное, сжал в руках, потянув, извлек из сугроба. Топор!
Это был не тот, утраченный, разбитый уродец. На добротном топорище сиял остро наточенный, плотно насаженный красавец. Ух, ты! Исайя поднял глаза, огляделся, но никого вокруг не увидел. Следов, кроме им же натоптанных, тоже не было. Он хотел бежать к старцу, рассказать ему о видении, показать топор, спросить… Но какой-то голос, то ли извне, то ли внутри его, запретил: «Делай, что делаешь. Дай Макарию отдохнуть. Что ты все о себе, о своих переживаниях?.. А еще игумен. Думай о ближнем, заботься о нем, люби его…».
Разгорячившись, Исайя скинул доху, засучил рукава, подоткнул рясу.
Давно он так не работал. Хрясь! Хрясь! Хрясь! Серебряные слитки щепок летели в лунном свете, как щедрая милостыня. «Труд телесный – Богу полезный! Труд телесный – Богу полезный!» - повторял и повторял он поговорку соловецких монахов…

Уже светало, когда он закончил складывать колотые дрова у входа в хижину Макария. Старец все еще спал. Исайя подошел, склонился над ним.
«Дышит. Может, с собой его забрать, а то, неровен час, преставится здесь, без покаяния, без причастия. Эх, надо было чего ли съестного взять, подкрепить старца…». Исайя и сам, поработав, основательно проголодался. Он развел огонь в печи, натаял в глиняной мисе воды, зажег лучину и, подсвечивая себе, начал изучать содержимое кадок. Он осматривал одну за одной, убеждаясь в их пустоте. Несколько прилипших ко дну брусничин, сморщенный засохший гриб… Вот и все, что ему удалось найти. «Старец-то, поди, голодает».
Исайя заглянул в последнюю кадку. Там что-то виднелось на дне. Он опустил руку вглубь бочки и, зачерпнув какую-то кашу, выпрямился. Подсвечивая лучиной, поднес к глазам. В нос ударил резкий кислый запах. Игумен недовольно поморщился, вгляделся в содержимое ладони. Это был ягель, белый олений мох, квашенный с брусникой. Исайе и самому приходилось питаться такой квашней, но это было уже давно. И тогда, почему-то эта еда не казалась ему такой противной. «Да, сейчас попробуй такое на столы в трапезной поставить. Не токмо работники – монахи разбегутся.
А раньше ведь ели как-то. И сам я ел». Исайя, прищурив глаза, ухватил с ладони губами небольшой кусочек квашни. «Кислятина!» Он хотел сплюнуть, но за спиной раздался голос старца:
-  Ну, что, вкусно? Ты угощайся, угощайся, Исайюшка, у меня есть пока. А выйдет вся квашня – так и не страшно уже. Вон, как тает. Скоро прошлогоднюю ягоду собирать буду. А уж ягеля-то в лесу, сам знаешь – бери, сколь надо, квась - не хочу!
Исайя, сделав над собой усилие, проглотил квашню, сбросил, оставшееся в кадку, отряхнул ладони, пошаркав одну об одну.
Ну, становись со мной, - позвал старец, - помолимся Господу.
Игумен, отбросив погасшую лучину к печке, опустился рядом со старцем пред иконами на колени. Макарий молился долго, не торопясь, даже как будто
специально затягивал слова, проговаривал их «со вкусом».
После утреннего правила прочитал на память несколько акафистов, затем бил поклоны, молился о ком-то… Исайя уже не следил за речью старца, лишь одновременно с ним налагал на себя Крестное знамение и кланялся. Встрепенулся лишь, услышав «… и трезвенного разума игумену Исайе…», отметив про себя: «Это обо мне…». Наконец, отбив с последним «аминем» поклоны, они встали.
Ну что, трапезничать будем? – бодро спросил старец.
Да я уже перекусил, в монастырь возвращаться надо…
Ничего, ничего, успеешь…
Старец зачерпнул глиняной мисой из кадки, залил все кипятком, согретым Исайей. Положил на стол две деревянных ложки. Скороговоркой сотворив молитву, перекрестил пищу и сел, указывая Исайе место на лавке против себя:
Садись.
Исайя покорно опустился на указанное место, взял ложку. Превознемогая отвращение, пытаясь не показать его старцу, зачерпывал из мисы и отправлял в рот квашню. Долго перекатывал ее от щеки к щеке, пытаясь вспомнить что-нибудь вкусное. Но вкусное не вспоминалось, а если и вспоминалось, то от этого квашня становилась еще противнее. Устав притворяться, он решительно отложил ложку и напрямую спросил у старца:
-  Старче Макарие, а может, мне сложить с себя игуменство, отправиться тоже в скит, грехи замаливать, или просто смиренным чернецом в монастыре – куда пошлют. Чувствую, знаю, что грешен, много грешен… Но не могу я быть и братолюбивым иноком, и требовательным игуменом одновременно.
Ведь что получается: все грехи братии – на мне. Послал я Савватия на Шужмуй. Он не пошел – прав, поскольку я его на гибель обрекал, а значит и зимовщиков – тоже. А пошел бы – да утоп, и тоже прав был бы и перед Богом и перед всем белым светом… А я, опять же, виновен. И с Досифеем то же. Пока спорю с ним, думаю, что прав. Поразмыслю потом наедине сам с собой – вроде как он прав. Пойду к нему прощения просить – и вновь разругаюсь, поскольку опять себя правым считаю. Да кабы, сварясь с ним, я бы свое, личное что доказывал, я бы отступился давно. Он же все о Господе, о Воле Его, о вере Православной разговоры разговаривает, потому и хочется правду отстоять. А потом подумаешь…
Да разве ж я, или тот Досифей, или еще кто - знает доподлинно, где она, правда-то… Нет, старче Макарие, не могу я боле. Благослови ты меня сложить игуменство, да прими к себе на жительство. Буду тебе помощником, слушаться буду во всем и есть буду, что прикажешь, - в подтверждение своих слов, игумен схватил со стола ложку, зачерпнул, сколько смог взять из мисы, и, давясь, со слезами на глазах, принялся жевать.
- Ну, ну, ну… Расплакался тут, как дитя. Собирайся, давай, монастырь скоро сутки без игумена. А случись чего, кто там управляться будет? Досифей? Савватий? Кто?!
Понурив голову, Исайя поднялся. Стало как-то неудобно за минутную слабость. «Распустил нюни, словно отрок плаксивый» - уже корил себя он. Старец же, вроде как отмяк сердцем, и уже успокаивал Исайю:
-  Хороший ты игумен, кто ж, как не ты, игумен в этом монастыре. Вот я тебя сейчас провожу, кашки наберу моей кисленькой на дорожку… А то гляжу, больно она по вкусу тебе пришлась, - Макарий достал берестяной туесок и мисой уже начерпывал в него квашню из кадки.
-  Отче, не надо, не надо каши твоей! Наелся я вдоволь! А в монастыре у нас, слава Богу, еда есть! Оставь себе, тебе ведь чем-то питаться надо!
Но старец уже подталкивал игумена в спину:
-  Давай, давай, выходи уж.
Выйдя из хижины, Макарий прищурился от яркого солнца, оглядел из-под ладони тающий, всхлипывающий от избытка весеннего счастья мир, и лишь затем глянул на поленницу дров и топор, воткнутый в чурку.
-  Эх, ма! И топор мой нашелся. По осени потерял, а в лесу нашел какой-то старый, весь в зазубринах, вот с ним и мучался. Ты видел его?
Видел. Потерял я его, в лесу, когда дрова рубил, -  Исайя хотел было рассказать, что случилось с ним ночью, но, подумав решил, что рассказывать, более того, что он уже сказал, нечего. Что-то видел, где-то померещилось, как-то показалось… Да и зачем Макарию рассказывать? Что ему надо –  старец сам узнает, а узнав, поймет более чем он, Исайя, сможет рассказать и объяснить…
А дерево-то почто сгубил? Да еще и рядом с жильем. Эх, Исайя, Исайя… Вот такой ты и есть. Тебе, чтобы добро сделать, обязательно какое-нибудь зло сотворить надо.
Да я ж хотел…
Благими намерениями выстелена дорога в ад!
Там еще полдерева осталось, - Исайя все еще рассчитывал получить хоть какое-то слово благодарности за ночную заготовку дров.
Ну, вот. Мне теперь его докряжевывать, мусор убирать… Ладно, иди с Богом. Давай благославлю.
Исайя согнулся перед старцем. Тот, благословив его, сунул в руки туес с квашней:
-  Ладно, ладно… Бери уже, да иди давай, - старец отступил назад, к своей лачуге, взял прислоненный к стене у поленницы посох и протянул Исайе:
Подпорку свою не забудь.
Старче… А может, со мной, в монастырь пойдем? Не ровен час, преставишься здесь…
Нет, не зови. Хворать здесь буду. А помирать в монастырь приду, как время наступит. Не бойся, без покаяния и причастия не останусь. Ну, с Богом, с Богом, - он еще раз перекрестил Исайю и взялся за дверь, показывая, что уходит.
Пройдя с десяток шагов, игумен оглянулся. Старец стоял у хижины и глядел ему вслед. Глубоко вздохнув, Исайя обвел взглядом жилище отца Макария, лес, обступивший его, золотое блюдо солнца над деревьями, и, поклонившись, решительно зашагал к монастырю.

«Ну, вот и сходил к отцу духовному. То ли поисповедовался, то ли просто переговорил, то ли посоветовался. Вроде бы и ни то, ни другое, ни третье…
И – все сразу. Всего понемногу, и вроде как – ничего… Какая разница. Главное – на душе легче.
Исайя действительно чувствовал какую-то легкость, свободу. Шагалось легко, дышалось вольно, солнышко светило – доброе, теплое. И хотелось любить весь мир. И всех братьев в монастыре. И солевара Илью, и подварков его непутевых, и Савватия, и молодого инока Феодорита, и авву Досифея… Всех, всех, всех!».

Туес, которого он поначалу вовсе не замечал, не столь тяжелый, сколь неудобный, начал досаждать ему. Исайя перекладывал его из руки в руку, меняя с посохом; сначала – изредка, но затем все чаще и чаще. В конце концов, он остановился, подержал туес в руке, словно взвешивая, открыл крышку, нюхнул, поморщившись, на прощание, и, аккуратно закрыв, поставил у тропы под елку.
Пройдя еще немного, он увидел издалека приближающихся со стороны монастыря двух иноков. Исайя собрался, внутренне напружинился и пошел им навстречу, с каждым шагом превращаясь из недавнего пасомого – в пастыря, из простого инока, каким он чувствовал себя у старца Макария, в строгого и требовательного игумена Соловецкого монастыря.
Приблизившись, он узнал братьев Филарета да Ферапонта, из артели брата Савватия, о котором они столько говорили со старцем. Братия подошли за благословением.

-  Куда направились?
Савватий в лес послал, велел свалить две сосны, без суков, чтоб на доску для карбаса распустить можно было. Карбас смолить собрались, да Савватий глянул – говорит, борт совсем худой, лучше, мол, перебрать, пока время есть.
-  Где ж вы сосну без сучьев-то найдете?
-  Вот и я говорю, - разжегся Ферапонт, ища понимания у игумена, - а он мне – « Идите и ищите! Должны найти, если хорошо искать будете». Отец игумен, батюшка, ну, гляньте сами – где ж тут найдешь. Вы уж скажите Савватию, чтобы он не выдумывал. Скажите, что с нами вместе были…
-  Ладно, ладно. Поговорю я с Савватием. « И без того мне с ним перемолвиться надо». А вы идите, исполняйте честно, что вам старшим велено. Может, и есть такая сосна. Савватий просто так не послал бы.
Иноки, обрадовавшиеся было неожиданной встрече с игуменом, ожидая от него поддержки и защиты от требующего невесть чего артельщика, поникли, поняв, что их надежды тщетны. Молча поклонились и пошли, всем видом своим выражая незаслуженную обиду.
«Ну, вот, началось, - подумал Исайя, - еще и до монастыря не дошел, а этих уже обидел. Можно было бы конечно, и как-то по- другому сказать, да сразу ведь, с налету – не сообразишь. Да и с другой стороны, что же я, Савватия, артельщика, мною же поставленного, самодуром должен признать?»
Думы игумена по мере приближения к монастырю все сгущались и сгущались. И вместе с тем хмурилось небо. Когда он вышел из лесу, было совсем пасмурно – и все вокруг, и на душе у него.
К вечеру от ясного утреннего настроения не осталось и следа. Игумен вновь разругался в пух и прах с аввой Досифеем, зашел в церковь и приструнил Феодорита за нерадивость, тот прилег на лавку отдохнуть, и хотя ни службы, ни кого из молящихся или служащих в церкви не было, Исайя дал ему пятьдесят поклонов. Бедный келейник, Клементий, уже не знал, что делать. Заслышав голос игумена, он, прежде чем двинуться с места, трясся всем телом, боясь показаться отцу Исайе на глаза, и, боясь промедлить, а значит, получить нагоняй за нерасторопность.
Перед вечерней игумен прогнал келейника прочь, приказав лишь позвать себя на службу, а до этого не появляться. Он упал на свою постель, головой в подушку. И тихо выл, оттого что понимал, какой он плохой: вспыльчивый и несправедливый, как его все не любят и имеют на то основания. Он не понимал, почему так происходит. Он не хотел этого!
В дверь постучали: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш…», - договорить за дверью не успели. Игумен вскочил, и с каким-то злорадством, ожидая увидеть Клементия, предупрежденного, чтоб его не тревожить, распахнул дверь.
На пороге стоял брат Савватий с туесом, который игумен сразу признал.
-  Вот, мои в лес ходили. Нашли. Даже открывать не стали. Решили игумену передать, чтоб он вскрыл. Я тоже не смотрел. Давай, откроем, - Савватий с простодушным любопытством переводил взгляд то на отца Исайю, то на туес.
-  Посмотрим… Потом, - игумен вырвал туес из рук Савватия и поставил на стол, - Ну, как нашли твои сосну без суков?
Нет, плохо искали.
А с суками, значит, тебе не подходит.
Ну, мне ведь не вовсе без суков, мне бы хоть саженей пять – шесть ровного дерева, чистого… На доски для карбаса. Надо бы без суков.
Да нет таких сосен на острове!
Есть. Я находил.
Ну, так и шел, искал бы сам, неча людям головы морочить! Неча над иноками зазря измываться!.. Пшел вон!
Савватий пожал плечами, поклонился и вышел.
Игумен сел за стол, обхватил голову руками и долго смотрел на туес. Затем вскочил, заметался по келье, что-то бормоча. Наконец, схватил ложку, сел за стол, открыл туес и, кривясь и морщась, начал есть старцеву квашню. По щекам его текли слезы, но он все пихал и пихал в рот вонючую кислятину… Становилось легче.
Перед вечерней он попросил прощения у келейника Клементия, у аввы Досифея и молодого инока Феодорита, и к Савватию подошел…
Служилось ему на редкость легко и радостно.