Глава 9. Новгород. На дворе архиерейском

Николай Колычев
С крутых чешуйчатых кровель над переходами, соединяющими ка­менные палаты архиерейских хором, шумно разбиваясь о протаявшие плахи добротно вымощенного двора, стекала талая вода. Весна, которую так долго ждали – пришла. С опозданием, - шальная, внезапная, дружная, - она, словно стараясь наверстать упущенное, целовала, отогревая за­мерзшие за зиму деревья, крыши, землю… Сугробы на глазах оседали, съеживались, темнели, превращались в веселую звонкую воду.

Геннадий, архиепископ Новгородский, опершись локтями на резные перила, заворожено смотрел на это чудо Господне, размышляя о скоротеч­ности жизни и бренности бытия земного. О том, что в мире все предопре­делено и неизбежно; повторяемо, но внезапно…

Женщина ждет ребенка… Она знает, что он родится, знает, примерно, когда… И все в доме знают. Но вот, начинается – и оказывается, что все не готовы. И роженица, и ее близкие…

Каждый знает, что умрет… И, как ни старается отдалить свой последний день и час, но все равно каждым мигом, каждым вздохом своим приближает смерть, потому что живет, любит жить, не может не жить. Но, всему есть предел.

Вон, вода капает. Подставь чашу и жди. Долго ждать придется, по капле- то. И покажется, что никогда эта чаша не будет полна. И – никогда не угадать последнюю каплю. Хоть гадай, хоть подсчитывай…

А растает весь снег на крыше, останется комочек – с кулак. И стой внизу, и лови капельки, и думай – сколько накапает? Нет, глупое это дело – считать да гадать… Надо как-то по- иному. Чтоб от каждой капельки радостно было, и ни одной не жалко… Ни первой, ни последней. Потому что они, от первой до последней – это всего лишь капли. Потому что будут лужи, ручьи, реки, моря, облака, дожди, снега, и вновь вода талая, и вновь капель… Ничего не уходит в никуда. Ничто не кончается ничем…

Геннадий вспомнил, как все ждали конца света в 7000 году. А он не верил. Не то, чтоб вовсе не ждал этой даты. Ждал, конечно, и допускал, что может произойти нечто необыкновенное. Но не конец, не предел, не смерть. Разве про смерть в Священном писании речь? Где такое написано? О жизни вечной, непрекращающейся, вот о чем говорит Библия! «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века» Где ж тут смерть?
Не мог поверить Геннадий, что  Господь уничтожит этот прекрасный мир, Им же созданный. И потому отправлял Митьку Герасимова в Рим, за нужными книгами. И потому не спал ночами, но не замаливая грехи и готовясь  к концу света, а составляя Пасхалию, которая (он был уверен!) еще пригодиться и в 7001 и последующих годах. И чем более он углублялся в изучение миротворного круга, тем более убеждался в своей правоте.

С проста ли греки отыскали это число миротворного круга, «альфу» эту самую. Ведь не вымудрили, а именно отыскали, потому, как это «вымудрить» невозможно. Это – Господом создано. Если все буквы «альфы» принять в значении цифр и сложить, получается 532. И через каждые 532 года числа Пасхи повторяются в том же точно порядке, в каком следовали в предыдущем миротворном круге… Как просто. Но как велика тайна и премудрость сия! Но, если все бытие подчинено этому миротворному кругу, значит ему не должно быть конца. Ведь круг бесконечен… И безначален… Как сам Господь.


Архидиакон Герасим, нерешительно переминаясь, давно уже с беспокойством поглядывал на владыку. Весеннее тепло обманчиво, а старцу – много ль надо. Разморило солнышком, просквозило ветерком – и готово, слег…
Зазвонили часы на часозвоне. Владыка Геннадий вздрогнул, вы­прямился. Гулко гудели колокола. Он закрыл глаза, представляя узорные кованые спицы, указывающие на кругу минуты и часы. Стрелки вдруг дви­нулись и побежали все быстрее, быстрее… Архиепископ встряхнул головой, прогоняя наваждение, перекрестился.

Да, чтобы ни говорили о Евфимии, далеком предшественнике Геннадия, а добро – вот оно, осталось. И часозвон этот диковинный, и хоромы владычные. Снег вон тоже – растает – вода будет, землю напоит, деревья, кусты, травы… Добро. От человека тоже добро должно оставаться…
-  Ну, что, брат Герасим, - архиепископ обернулся, словно лишь на мгновение прервал беседу со спутником, - пойдем творить добро – на пользу ближнему, во славу Божию!
Дьякон хотел сказать владыке, что нельзя так подолгу стоять на весеннем ветру, но, зная, что это бесполезно, махнул рукой и пошел следом, невнятно бурча что-то в бороду.

Потянулась длинная череда архиерейских палат, - двери, двери, двери, двери… Десять, двадцать, тридцать дверей… Владыка Геннадий даже за десятилетие не смог привыкнуть к этой роскоши, чувствуя себя здесь так же, как и в Чудовом монастыре, куда был поставлен архимандритом после  Валаама и длительных скитаний по монастырям и пустыням Белозерья.
Насколько Чудов монастырь отличался от скита, настолько Новгородские хоромы отличались от Московских. « А ведь я, пожалуй, лучше Государя живу! Да, «теснота иноческая», - едко осмеял он сам себя. Великий-то князь, говорят, после пожара у Патрикеевых, куда он переселился, начав строить каменные хоромы, теперь и вовсе к простым людям перебрался, куда-то на Яузу».


После поставления на Новгородскую кафедру Геннадия явно не желали видеть в Москве. Даже во время Соборов, где необходим был его голос, как архиерея, умудрялись не вызывать, запрашивая мнение по тому или иному вопросу письменно.
«Да и Бог с ней, с Москвой. Ее не только видеть, думать о ней – тяжко!» – почти искренно сокрушился архиепископ, несколько успокаивая себя. Он вспомнил последнюю, одну из немногих за последнее десятилетие поездок в стольный град. Как после татарского нашествия… или труса великого… Церкви поразвалены. Бревна, мусор из града выносят. Монастыри переставлены…
А кладбища? Могилы? Прах предков?!

Ну, ладно, кости на Дорогомилово вынесут, упокоят. А телеса- то, телеса… Они же теперь – прах. Они ведь – сама земля. Из земли пришли – землей стали… Там ныне сад посажен. Яблоки, знать, вырастут. На прахе-то людском. На плоти-то, на мясе человечьем… Их, поди, в пост и есть нельзя будет. А и не в пост такое есть – кощунство… 

Что дворы отодвинули от города – ино то и в лепоту. А церкви бы стояли вокруг. Еще бы и честь граду большая была…
А теперь что? Где престол стоял, да жертвенник, ныне и места-то не огорожены: ино и собаки на те места ходят, и воронье летит, и прочий скот всякий…

Вон, с Киева жидовин новокрещенный приехал, так ведь кричит за столом во все люди: мол, князь великий на Москве церкви из города в селы мечет вон. Вот как нынче о нас в Киеве жиды говорят. Ох, Москва, Москва… От Бога – грех, от людей – сором.
-  …Владыко! – оклик дьякона оторвал его от скорбных мыслей. Задумавшись, он вновь прошел мимо нужной двери, что случалось с ним чуть не ежедневно, даже если и не задумывался особо.
-  Понастроили, - дверей, хором, сеней… Не столько делом занимаешься, сколько ищешь, где заняться…, - ворча, владыка вернулся и вошел в распахнутую перед ним дверь.

Поднявшись по ступенькам, из небольших сеней архиепископ, в сопровождении Герасима, вошел в просторное помещение переписной мастерской. Посреди него, на длинном столе громоздились стопки книг, свертки бумаг, валялись сломанные и изгрызенные перья, стояли чернильницы, прямо на бумагах засыхал яблочный огрызок, рядом с которым лежала, мирно посапывая, золотая кучерявая голова.

Два инока - переписчика, сидевшие чуть поодаль увидев владыку, сначала с противным пронзительным скрипом и молниеносной скоростью заводили перьями, обозначив усердие в работе, затем вскочили.
-  Тс-с-с! – владыка указал пальцем на золотую голову, а затем приложил палец к губам, - Тихо! Митька спит! - произнося последние слова, архиерей, старательно изображая на лице бесконечную заботу о спящем, «со значением» поднял палец вверх.

В дальнем углу стола, давя смешок на губах кулаком, сотрясал бесформенным студенистым телом серую мышиную рясу с капюшоном стриженный и бритолицый человек. Владыка Геннадий шикнул на него, но действие возымело результат обратный желаемому. Толстяк громко, по-лошадинному заржал.


Золотая голова проснулась, приподнялась над столом, показывая не менее золотую кучерявую бородку, обрамляющую румяные щеки, сдавленные прищуренными глазами и широкой блаженной улыбкой.
«Шлеп!» – владыка со всего размаха приложил свою сухую, но жилистую ладонь к золотому затылку. Голова вновь приросла щекой ко столу и скорее любознательно, чем испуганно, скосила глаза, отыскивая своего обидчика.
-  Митька! - обратился к говорящей голове архиепископ.
-  Че? – голова отвечала, но не двигалась, видно раздумывая: «А стоит ли подниматься, если опять тотчас вернут на место».
-  «Че, че?» – ниче! Ты встань хотя бы, когда с тобой архиепископ Новгородский разговаривает! - Геннадий аж притопнул ногой.
-  А я че? Я вижу, что ль, кто со мной разговаривает? У меня, чай, на затылке-то глаз нету! – пробурчал он медленно, с опаской вылезая из-за стола.
-  Мог бы и почувствовать, - вставил свое слово Герасим.
-  Да почувствовал, почувствовал. Прочувствовал уже! – Митька прикрывался локтем от архидиакона, - «как бы не добавил».
-  Ты где опять ночью шлялся? – владыка изо всех сил старался быть или хоть казаться гневным, но ему это совсем не удавалось.
-  Че, правду сказать, что ль? – Митька скосился на толстяка, иноки – переписчики хором прыснули.
«Та-ак, - отметил про себя владыка, - значит, Митяй уже поведал им о своих ночных похождениях». Он уже засомневался, стоит ли давать молодому прохвосту говорить. А вдруг, такое расскажет… он глянул на монахов, но тут заговорил толстяк:
-  Ну, отчего же вы молчите, Димитрий! Поведайте господину архиепископу нашу ночную адвентуру, то есть, приключение. Я сам участник, господин архиепископ, вы будете много смеяться! – Вениамин, « родом славянин, верою – латинянин», за время общения со своими единоверцами порядком подзабыл родной язык, но и чужого, надо сказать, в совершенстве не выучил. Так и живет: на языке – каша из наречий, в голове – каша из наук, идей и убеждений, в душе – каша из вер, поскольку, по его словам, он уже и сам не понимает, ни какой он национальности, ни какого вероисповедания. Но пользы от него больше, чем вреда. Без него, в одиночку, Дмитрий ни за что Библию бы не перевел. Работает Вениамин за троих… Правда и ест за пятерых, но это ничего, был бы в коня корм.
-  Ну, право, Димитрий, сделайте рассказ.
-  Че я то, опять? Все я, да я. Хочешь – рассказывай сам. Вместе ж были, все знаешь, все помнишь.
-  О нет, нет Димитрий! Ты – великий рассказчик…м-м-м… как сказать?.. Фантазитель! Сочинятель! Я никогда не смогу – как ты…
-  Угу, - подал голос архиепископ, - этот сочинятель мне пару лет назад такую байку про белый клобук из Рима сочинил. И до сих пор доказывает, что купил за большие деньги.
-  Не купил, а взял на время, перевести. Еле выпросил у римского книгохранителя Иакова. Не задаром, ясное дело. Потому как манускрипт драгоценный и редкостный. А писана повесть сия была по-гречески, а уж затем – на латинский переведена, а уж потом…
-  Опять ты за свое! – с горечью в голосе воскликнул владыка. Ну, я могу еще понять… Не простить, но понять человека могу, если он лжет перед лицом необходимости. Лжет, спасая друзей, семью, себя, наконец… Но тебя, Митя, я понять не могу. Ты даже не лжешь, ты завираешь, ты просто по-другому ни говорить уже, ни думать не можешь. Ты даже если чистую правду рассказываешь – все равно врешь! Потому что никогда не знаешь, врешь ты или не врешь… Тьфу ты! Я сам уже с тобой заврался!
-  Не надо много беспокоиться, господин архиепископ Геннадий, я имел удовольствие читать эту прекрасную повесть о Белом клобуке…
-  Господи! Да смилуйтесь же вы надо мной! Хватит уже о клобуке! Хватит!

«Нет, нельзя русским людям в молодые незрелые годы ездить по заморским странам. Вон что с Митей стало. Это все Италия. И я ведь в этом виноват, я его туда отправил…».

Митю в Италию владыка Геннадий отправил перед самым «концом света». Тогда, когда все и всюду - только и говорили об этом. Князья и бояре на накопленную поколениями казну строили церкви, продавали на милостыню нищим или жертвовали монастырям имения и постригались в монахи. Становились, благодаря подвигам благочестия архиереями. Архиереи слагали с себя дорогие одежды и, облачившись в тряпье, уходили в скиты и пустыни. Нищим подавали столь щедро, что они уже не всякий день выходили на паперть. Люди вдруг стали добрее друг к другу, смиреннее, благочестивее… Церкви, особенно в последние дни августа были переполнены прихожанами… Казалось, действительно – наступает царствие Божье.
Вот в это то время и отправил владыка Геннадий своего молодого толмача Димитрия в Рим– найти книги, объясняющие, как построить Пасхалию. А за одно и выяснить насчет «аллилуйи»: какая из них верная – трегубая, сугубая, или, может, еще какая есть.

С двумя первыми заданиями Митя справился. Добыл грамматику святого Иоанна Дамаскина переведенную на славянский язык, под заглавием: «Книга о осьми частех слова». Справился об «аллилуйи»…
Но был у Мити и еще один наказ: на его, на Митино усмотрение книжки выбрать, те, что в России будут полезны для борьбы с еретиками и для прославления веры Православной и Русского духовенства. Так владыка ему и наказывал, и даже памятку писал.

Вот Митя и прославил Новгородского архиепископа. Прославил «белым клобуком». Написал этот опус Митя явно сам, потратив деньги неведомо куда и на что. И до сих пор не хочет признаться. Ни так, ни  на исповеди... А суть того писания, сиречь не суть, а «безрассудство писаное» в следующем:

Папе Селивестру императором Константином Великим по наставлению явившихся ему апостолов Петра и Павла был пожалован этот самый белый клобук. Селивестр поставил клобук в церкви, на почетном месте, оказывал клобуку великую честь и одевал его только в господские праздники. По смерти Селивестра, папы и епископы тоже оказывали этому клобуку великую честь. Но после его смерти при царе Карле и папе Формозе латиняне изменили православию, и клобук был замурован в стену одного церковного придела.

Спустя много лет какой-то злочестивый папа вздумал открыть стену, чтобы посмотреть на клобук. От него разливалось великое благоухание. Но злочестивый папа захотел сжечь клобук и для того послал его на корабле в заморские страны, чтоб там его истребили, ибо боялся гнева почитателей клобука.

Корабль разбило бурей. Все погибли. Спасся лишь один человек с клобуком, который и возвратил белый клобук злочестивому папе. Устрашенный папа не знал, что делать. Но ему явился грозный ангел и велел, чтобы он отослал этот клобук патриарху Константинопольскому Филофею, к которому, как раз в это время, явился светлый юноша и заповедал, что как только ему принесут белый клобук, его надо срочно отправить в Русскую землю, в Великий Новгород архиепископу Василию (которого уже не было в живых, когда Филофей стал патриархом).

Филофей принял клобук с великой честью, получил от него исцеление от глазной болезни, поставил на почетном месте в великой церкви и решил удержать у себя. Но во сне явились ему папа Селивестр и царь Константин Великий и объявили, что Константинополь скоро падет под властью агарян и царский венец от него будет передан русскому царю, а белый клобук ныне же должен быть отдан архиепископу Новгородскому.

Филофей послал белый клобук в Новгород владыке Василию, повелевая ему и всем его преемникам носить белый клобук на голове. А Василию между тем явился во сне ангел в белом клобуке. Очень подробно пересказал владыке всю историю о белом клобуке, объяснил, что белый клобук прообразует светлое тридневное Воскресение, и заповедал с честию встретить этот клобук и потом носить на голове.

Василий действительно встретил белый клобук с величайшим  церковным торжеством, внес в Софийский собор, и когда распечатал его, то в церкви воссиял чудный свет и разлилось неизреченное благоухание. Василий на радостях семь дней питал священников и церковников города многими брашнами, равно и монахов, и нищих, и заключенных в темницы. От многих град и царств приходили люди в Великий Новгород, видели архиепископа в белом клобуке ходящего и дивились, и во всех странах и царствах поведали, что в Великом Новгороде Владыка ходит в белом клобуке…

-  Мить, а Митя, ну, признайся, что сам написал, - владыка смотрел на толмача устало и благодушно, - ничего не сделаю, даже наказывать не буду. А Мить?
-  Признавайся, давай, по-хорошему, - опять вступил в разговор Герасим, - а то владыке ведь нынче с Москвы право дадено: отсылать еретиков жидовствующих к наместникам для дознания и торговой казни. Смотри, Яков Захарьич Кошкин из тебя живо правду выцарапает, тот не пожалеет.
- Ну, все! Я уж теперь и еретик! А наш-то новый толмач, из Киева выписанный, Исаак-жидовин, выкрест, не еретик?! Вы вот его привечаете, а он и над Москвой, и над великим князем, и над всем Православием насмехался! Ох, погодите, еще напереводит он вам!
- Уймись, Митрий! Это в тебе ревность говорит. Не замай Исаака. Нам без него не обойтись. Ни ты, ни Вениамин, ни я, никто среди нас по-еврейски не разумеет.
- Вот я и говорю. Напишет он там вместо перевода отсебятину, а потом весь народ православный читать будет, да детей поучать. А как проверить?
- Ну, не обижайся, сам напросился, - владыка Геннадий уже всерьез нахмурился, - Значит, так, Дмитрий. Ежевечерне, на исходе дня будешь перечитывать все, переведенное Исааком. Что найдешь подозрительного, будешь показывать мне.
- А че я то опять, - Митька обиженно сморщился.
- Во первых (игумен продолжал хмуриться), я уже говорил, сам напросился. А во вторых (игумен, не сдержавшись, заулыбался), мудрый ты у нас, Митька, хоть и дурак первостатейный. Ну, рассказывай теперь про вчерашнее, - уже ничуть не гневаясь, потрепывая Митьку за золотые кудри, закончил архиепископ.
- Дмитрий, ну, сделайте рассказ, пожалуйста, очень! – заканючил вслед за владыкой Вениамин.
-  Ну, Че? - Дмитрий вопросительно глянул на владыку, тот махнул рукой:
-  Да говори уж, что ли…

-  Ну, тогда слушайте, не перебивайте. Пошел я ужо после вечери в Вотскую пятину…

-  Не был ты на вечере! – сразу уличил рассказчика во лжи архидиакон Герасим.
-  Был!
-  А я говорю – не был! – возвысил голос спорщик.
-  Но, как же, Герасим, ведь я–то был! – Вениамин обиженно надул толстые, похожие на осенние грибы-перестойки, губы.
-  Про Вас ничего не скажу, не усмотрел. Да мне и без интересу, потому как Вы латинянин, хер пресвитер, и отношение Ваше к Православной службе, если оно не оскорбляет и не унижает ее, меня вовсе не волнует.
-  Я Христианин! Я не хуже некоторых православных!
-  Тихо! – архиепископ топнул ногой, - я же сказал: - Ни каких споров о вере здесь не разводить. Тут вам не Белозерский монастырь. Ишь, философы!.. – Геннадий, ничуть не боясь обличать еретиков и отступников хоть перед митрополитом, хоть перед государем, весьма опасался споров между своими подопечными. Он, конечно, внутренне поддерживал своего архидиакона, но Вениамина в обиду тоже не давал. Слишком нужен был ему латинянин для работы. Переводчик он был, надо сказать – отменный…
-  А ты, Димитрий, ври дальше, не отвлекайся, пользуйся тем, что слушают тебя.
-  Да ничего такого, интересного и не было вчера. Пошел я, говорю в Вотскую пятину, по своим московским знакомым. Это Яков Захарьич, наместник наш, московских служилых людей туда напереселял, обо мне, видать, потщился, чтобы мне не скучно в Новгороде было. Когда его порешить хотели новгородцы, так он их давай казнить да вешать, да высылать. Почитай, восемь тысяч человек из Новгорода выселил. Аж пусто в улицах стало. Вот тогда он у государя московских служилых людей и попросил, и великий князь дал. Надо ж кому-то в Новгороде жить…
-  Ты, Митя, кончай-ка байки нам тут про Новгородское былое сказывать, ты нам свое вчерашнее обскажи, чтобы, хоть знать заранее: кто и с чем, с какой жалобой на тебя, а значит и на весь двор архиерейский, не сегодня-завтра придет.
-  Владыко Геннадий! Да ведь не было ничего - ни особо грешного, ни особо смешного. Это вон – хер Вениамин воду мутит.
-  Ой, Митя, не томи, сказывай, давай!
-  Ладно, только вы, чур, больше не перебивайте. Ну, так вот. Возвращаюсь я, значит, назад…
-  Как так назад? Ты, про то, что делал в Вотской пятине, сказывай! – опять прервал рассказчика Герасим.
-  А про то, что в Вотской пятине делал, я на исповеди сказывать буду, а здесь не буду. Не потому, что сказать боюсь, а потому, что души некрепких монасей смущать не хочу. А ежели те монаси меня перебивать и дале будут, то вовсе более сказывать ничего не стану!
-  Выдь-ка, Герасим, пройдись по двору, посмотри по хозяйству, - владыка решил разрядить обстановку, чувствуя, что эти словесные перепалки до добра не доведут.

Бросив злой, запоминающий взгляд на Дмитрия, архидиакон, поклонившись владыке, хлопнул дверью.
-  Ну, теперь уж давай, сказывай, только покороче.
-  Значит, возвращаюсь я назад. О лодке я с перевозчиком, с Тимоней договорился, оставил он мне ее на торговой стороне. Вот уж к переправе почти подошел, иду мимо постоялого двора, где купцы ганзейские обычно останавливаются. Слышу – мычит кто-то. И вроде, не скотина. Вроде как человечьим голосом мычит, вроде как неудобство, тесноту какую терпит. А сумерки уже густые, да хмуро кругом, тает все… Ничего не видать толком.
Подошел я к постоялому двору поближе. Давай приглядываться. Глаза-то у меня зоркие, я и ночью, коли попривыкну к темноте, да вгляжусь, как следует, словно кошка – все вижу. В общем, обнаружил я над хлевом, пристроенным ко двору половину хера пресвитера…
-  Чего, чего обнаружил? – глаза владыки от изумления и непонимания округлились и поползли из орбит.
-  Половину нашего хера пресвитера, Вениамина. Заднюю половину. Там над хлевом окошечко малое. Так он передней половиной в то окошко влез, а задняя - на улице осталась. Но задняя-то половина у него – знатная, с острым зрением в любых потемках заприметить можно.
Подобрался я поближе, спрашиваю, значит: « И что ж вы, хер пресвитер, в сей поздний час здесь делать изволите?» А он мне в ответ – протяжно так, как телятя: « Нужду-у-у, мол, терплю-ю-ю, брат мой Димитрий, вы-ызволи-и-и!».
Узнал, гляди-ко, по голосу меня, как и я его по окорокам.
-  Митька! Брось скоморошествовать! Рассказывай уж по делу. Что там у вас приключилось? – игумен поворотился к пресвитеру: - А ты чего ради среди ночи в окошко полез?
-  Бес попутал. По страсти, по страсти своей…
-  По какой такой страсти? Блудишь, что ли? Ой, смотри, Вениамин! Здесь тебе не Ганзея, не Ливония! Здесь ты, хер ты этакий, Господи, прости, не тем, чем тебя называют, а головой за честную девку поплатишься. В Новгороде, для родичей - всякая своя девка честная, хоть и другие блудней нарекут. А перед иноземцем да иноверцем… Да и государь наш в большой ссоре нынче с Ганзеей. Не помнишь, что ли, как  все немецкие лавки поразорили да купцов в темницы пометали. Недавно только государь умилостивился, освободил. А ты к ним лезешь. Смотри, еще и за лазутчика примут. На русского ты не больно то похож…
-  Я славянин! Я христьянин!
-  Да какой ты славянин-христьянин?! – владыка почувствовал, что расходится, распаляется. Одернул себя. Чтоб не наговорить злых, обидных для пресвитера Вениамина слов, постарался вернуть все к шутке, - Славяне – христиане по ночам спят, а не в окнах на постоялых дворах задницы вывешивают. Нет такого русского обычая. Это тебя видно, твои ганзейцы так научили.
-  О, нет! Сие не есть обычай. Сие моя страсть к жратве. Я был в гостях. Меня много угощали едой и питьем. Мы долго имели удовольствие вкусно общаться за столом. В дорогу мне собрали целый туес вкусной еды. Но я, о мой Гот! – совсем забыл взять подарок себе, когда распрощался. И вот, я переплыл на свой берег и уже совсем пришел на ночлег, и вот я вспомнил. Я вспомнил вкусную еду – целый туес! И я отправился вновь… назад… вспятки… Но на постоялом дворе уже никто не неспал. Я стучал в дверь, но никто не хотел открыть. И тогда я увидел маленькое окошко над хлевом. И я залез на хлев. И я полез в это окошко. Я полез не похитить. Я полез взять то, что мне дали, это мое уже было. И это не есть воровство. И Бог не будет меня наказывать за это.
-  Бог не будет. Черти тебя будут жарить на сковородке, и жир  твоих окороков будет плавиться, и стекать под тебя, и шкворчать, и пузыриться, добавляя жару…, - с убежденностью осуждающего пророка громогласно изрек Геннадий.
Перепуганный пресвитер суетливо перекрестился – сначала справа налево, по православному, и, опомнившись – слева – направо, по латинскому обычаю. Постоял, раздумывая, - и перекрестился по православному еще раз, на всякий случай. Поднял на владыку смиренный вопрошающий взор:
-  Господин архиепископ думают, что я уже не спасусь?
-  Господин архиепископ думают, чем, как и сколько тебя кормить, чтоб  ты по ночам в чужие окна не лазил. Тебе что, еды не хватает?
-  Хватает. Но хочется чего-нибудь…
-  Чего? Говори – прикажу приготовить!
-  Я сам не знаю чего…

« Бедный…, - пожалел его Геннадий, - это ж надо – так брюхом маяться. Жить – не от души, не от сердца, не от разума даже, а от брюха… И вот ведь – смеются. И сам я смеюсь».

А какую беду можно этакой дуростью в Новгороде накликать! Здесь – была бы причина. И пойдут: улица – на улицу, конец – на конец, пятина – на пятину… Это сейчас новгородцы присмирели. Прижал их Иоанн Васильевич, да и наместники держат крепко. А при Марфе-то посаднице, при вечевых порядках – и духовенство на торгу секли. А молодого какого человека, так и на куски просто разорвать могли, прямо на вече. И не только толпа неразумным стадом творила такое…
До сих пор вспоминают, как Василий Ананьин, новгородский степенный посадник, с восемнадцатью боярами своей стороны наехал на Славкину да на Никиту улицы. Людей переграбил, перебил, многих даже до смерти. Имения взял на тысячу рублей. И не чернь ведь с ним буйствовала: Матвей да Яков Селезневы – братья Василия Селезнева, казненного вместе с Дмитрием Исааковичем Борецким, да Телятьевская, да Федоровская родня – родня плененных на Шелони. Афанасьевы… те вовсе влиятельные были. Государь их в оковы спешил заточить в первую очередь. Федор Исаакович Борецкий… Войско целое. Как устоять? Не дай Бог, вновь так бунтовать начнут».

-  … стал я его, значит, за ноги тянуть, - тем временем продолжал Дмитрий, - Он сначала – ни в какую, пыхтит, кряхтит – и ни с места. Ну, обхватил я его за лядвие-то, да ка-а-к дерну! Хрясь! Крыша-то зыбкая была! В общем, провалились мы во хлев к курям с поросями. Визг! Кукареканье! Кудахтанье! Да ко всему еще и пресвитер наш – верещит, что тот поросенок: то ли с перепугу, то ли ударился больно. Набежали сторожа, и в потемках, ничего не разбирая, никого не слушая, – давай нас тузить да вязать. Слава Богу – не убили. Потому как с палками были, а не с топорами. Я-то в темноте вижу хорошо, укрылся в угол, пока они сильно ярились. А Вениамину эти палки вроде как и нипочем. Его лупят, а палки лишь отскакивают, как от мехов винных, когда они полны.
Но потом охолонули. Нас выслушали. Купцов ганзейских – пресвитеровых товарищей разбудили. Те его вмиг признали. Посмеялись. В общем, отпустили нас с Богом. Вениамин на радостях и туес, за который пострадал, сторожам подарил. Вот и все вроде.
Только я вот что думаю: хер пресвитер пострадал за свою неумеренную жратвяную страсть. И хоть я ему и сочувствую, но думаю, что досталось ему поделом. А я то за что страдаю? За то, что человеку помог? Ближнего в беде не отверг?..
-  От Бога по делам воздастся, - успокоил Дмитрия архиепископ.
-  А от владыки?
«Шлеп!» – отвесил оплеуху еще звончее первой Геннадий:
-  А это тебе от владыки, чтоб в Вотскую пятину больше не шастал, да после этого всеми днями напролет не дрых за столом. Работы непочатый край, а они дурью маются. Сколь сегодня перевели?
-  По пяти страниц.
-  Мало.
-  Писанье путано зело.
-  Ну-ка. Где там чего путано? – владыка взял листы у переписчиков, сел за стол, углубился в чтение. Остальные, обступив его, замерли, погрузившись в напряженное ожидание…