Бал иллюзий 1

Александр Викторович Зайцев
Если хочешь узнать то, что тебя
 ждёт, вспомни то, что было.

1

Октябрь сорок первого выдался ненастным. Снег в Подмосковье выпал уже в первую декаду, затем растаял, затем  снова выпал, превратив всю землю в непроходимую грязь. И лишь танки, и только танки, идущие к линии фронта, могли преодолеть эти разверзшиеся земные хляби, называемые на Руси дорогой. Казалось, что под ногами до самого пупа Земли, до самой её сердцевины уже нет ничего, кроме этой вязкой, налипающей на сапоги пудовыми гирями, гущи.

На беду свою Знаменка лежала на полпути к фронту, а большак, идущий через всю деревню на запад, разрезал её как раз по серёдке, отчего обе части деревни в том проклятом октябре стали существовать независимо друг от друга. Все попытки наладить сообщение между половинками деревни при помощи досок, брошенных поперёк тракта, терпели неудачу: танки, ползущие навстречу врагу, крушили всё, что оказывалось у них на пути, и невозможно было предугадать их появление: ладно, если бы они шли колоннами, один за другим, так ведь нет... то проползёт один, но едва за ним успеют устроить новые мостки, как тут же, громя «переправу», уже грохочет другой. А как только председатель даст отмашку, чтобы не переводили дефицитные доски, так замрёт жизнь на тракте почти на сутки – танков нет, а остальным не проехать. И лишь живой человек, да и то с превеликим трудом сможет проложить себе путь через эту разверзшуюся поперёк нашей земли преисподнюю по имени война, потому что ему это очень нужно. Нужно так, что нужда эта оказывается сильней самой смерти.

- Ох, дядь Кось, председатель опять лаяться будет на чём свет стоит! – вздохнул Санька, волоча на пару с коренастым мужичком здоровенную доску.

- А чой-то? – спросил тот, не оборачиваясь.

- Ну как же: опять танк весь тротуар поломал! – вздохнул паренёк.

- Так ведь не из-за тротуара Иван Никифорович ругается, - вздохнул мужик, перехватившись поудобнее.

 - А из-за чего ж по-твоему? – Санька даже замедлил ход, потому дяде Косте пришлось его поддернуть.

Прибавив шагу, парнишка продолжал рассуждать:

– Вон посмотри: танки всё едут и едут. Не успеем сделать переправу через дорогу, как они опять всю нашу работу с глиной перемешают, и снова не пройти! Скоро досок в колхозе не останется.

- Дурак ты, Санька… - пробормотал дядя Костя.

Было видно, что здоровенная, пропитанная осенними дождями доска была ему тяжела. И лишь освободившись от тяжкого груза у распахтанной дороги, он, переведя дух, спокойно ответил:

- Не из-за поломанного перехода председатель ругается, а из-за танков…

- Так я и говорю: едут и едут… проехали бы уж на раз и всё – чини тротуар.

- Нет, Санька, - мужик вздохнул. – Если бы танки наши шли к фронту день и ночь, если бы для этого им пришлось переломать не только помостки, но и половину изб в Знаменке, председатель был бы счастлив. А сейчас… первый танк за два дня. Третий - за неделю. Такими силами немца не одолеть.

- Изб? – удивлению Саньки не было предела – он хорошо помнил, как каких-то семь лет назад его отец строил дом, и как это ему давалось.

- Да, Санька, изб. Я бы даже нового колхозного тока не пожалел. Только было бы чем с немчурой драться.

Дядя Костя, прикидывая как сподручнее перекинуть доску через разбитую едва ли не до земного нутра дорогу, умолк.

- Дядь Кось, а ты как думаешь, сдюжат наши?

 Мужик впервые с начала разговора удостоил парня взглядом, а потом спросил невпопад:

- Сань, у тебя батька кто?

- Что ты, дядь Кось, али не знаешь? Михал Иваныч, - удивился, было, Санька, но видя что этот ответ мужика не устроил, парнишка быстро добавил. – Колхозник, как и ты.

- А, - густо протянул мужик и, оторвавшись от своей думы, продолжил:

- А то я подумал, что ты из графьёв каких, или совсем не русский, - дядя Костя достал кисет и принялся вертеть «козью ногу», хитро посматривая на парня.
 
- Ты меня ещё в милицию сдай, - насупился тот. – Как шпиёна какого!

- А что? Щас мостки доделаем, и сдам. Коли ты не с нами…

Поняв, откуда ветер дует, но, не сообразив, что дядя Костя над ним подтрунивает, Санька принялся оправдываться:

- Так я же и сказал: «наши победят»!

- Вот именно, Санька, ты сказал «наши»…
- Ну?! – нетерпеливо перебил тот.

- «Наши». Но не «мы». Большая, между прочим, разница: ты, вроде, как и за нас, но не с нами… Мы, Санька, «мы» победим. Вот увидишь. И сам ещё повоюешь… За «нас»… За матку с батькой, за невесту… Но сначала сдадим Москву.

- Почему?

- Потому что не зря Сталин войну назвал Отечественной. Ой, не зря. Он зря говорить не будет…
 
- Дядь Кось, а Знаменку нашу что, тоже сдадут?

- Сдадут, Санька. За эту неделю и сдадут…

- Ага, дядя Костя, вот я тебя, шпиёна, и подловил! Не «сдадут», а «сдадим»! Ведь и победы и проигрыш всё наше общее. Так?

- Так да не так, - вздохнул тот, затягиваясь. – Победить мы можем лишь всем миром – армией и народом. А Знаменку сдаст одна армия, а мы, народ - я, ты, батька вот твой с маткой и все соседи, тут останемся. Значит, «мы» Знаменку нашу не сдаём… Тока армия её оставляет, - дядя Костя поднялся, бросив окурок. – Мы тут не лекции пришли в красный уголок слушать, давай работать. Темнять начинает, а нам через эту грязюку ещё «Днепрогэс» возводить, чтобы люди могли впотьмах до дому добраться.


Уборщица тётя Маша стояла у окна школы, держа над ведром половую тряпку, и печально смотрела на грязь, заполонившую мир. С восьми утра она, как всегда, тёрла куском старой мешковины дощатый некрашеный пол, пытаясь вымыть из щелей грязь, принесённую сюда нехитрой деревенской обувкой учительницы и босыми ногами ребятишек. Отполированные добела за два десятка лет советской власти детскими беспокойными ногами половицы бывшего барского дома, несмотря на все труды уборщицы, всё ещё разделялись чёрными полосками забитых грязью щелей. И как бы ни раздражала Марию Захаровну эта чернота, напоминающая ненавистную с детства грязь под ногтями, избавиться от этой грязи одной лишь тряпкой не было никакой мочи.
Сколько раз только за эту осень уборщица просила у заведующей школой молодой учительницы выдать жёсткую щётку, но та в ответ только смущённо улыбалась и ласково, даже слегка заискивающе, говорила:

- Тётя Маша, ну какая щётка, война же сейчас… - а та никак не могла понять связи между войной и щёткой.

Сейчас же уборщица смотрела в сереющее октябрьским вечером окно, как два колхозника перекидывают доску через жирное месиво.

Задумавшись, Мария Захаровна, не заметила, как за спиной остановилась молоденькая, светловолосая девушка.

- Ну вот, тётя Маша, Вы теперь легко до дома доберётесь, - обрадовано сказала Катя, поняв по усталому виду мысли уборщицы.

Та не столько от неожиданности, сколько от того, что разлучили со скорбными её мыслями, вздрогнула, повела было плечом, но нашла в себе силы не обернуться. Слёзы, готовые уже хлынуть из глаз, подавились холодной надменностью вспыхнувшего на мгновение взгляда, способного прожечь оконное стекло продлись он чуть дольше, и пока остались невыплаканным с души камнем. Ещё не время. Ещё немного. И тогда ответят они за этот её «дом» в углу вонючей деревенской избы, за эту грязную ежедневную работу, от которой её тонкиё пальцы, с детства игравшие Шуберта и Гайдна, превратились в сухие жилистые крючья, живущие уже не светлыми порывами души, а бесконечной  чёрной работой.

Нет, Мария Захаровна Головина умела ждать. Вся её жизнь была ожиданием расплаты. Расплаты за то, что случилось с ней самой, её родителями, Владимиром, со всей Россией. За весь тот ужас, который ей пришлось пережить. «Много за что им придётся ответить», - уже не впервые с начала июля думала Мария Захаровна, вспоминая при этом и огромный родовой дом, занимавший вместе со всеми службами небольшой  квартал в двух шагах от Невского проспекта, и любимый с детства рояль, и своего возлюбленного…  Каждый раз в такие моменты пальцы её рук начинали дрожать, но однажды она почувствовала, что это была не дрожь.  Это был Моцарт. Пальцы сами играли на невидимом фортепиано неслышимый «Реквием». И в тот момент музыка вернулась в её сердце.

Сейчас же она вновь стояла, сжимая, покрытые от бесконечной холодной воды и щёлока бугристой сеткой вен, красные от холода кулачки, и пальцы её бились в ознобе. Что сказала сейчас эта девчонка, Головина не слышала. Всё её тело наполняла неслышимая музыка, мелодии которой через ненавистный любому живому существу усталый стон, но в которой нервно билась надежда, Головина не могла разобрать.

Но, не поняв молчания Головиной, учительница поняла вздох уборщицы по-своему.
- Тётя Маша, - зная непростой характер Головиной, Катерина старалась говорить как можно мягче. – Бегите домой, пока не затемняло. Я уберусь на крыльце – всё равно мне спешить некуда.

Спешить Катерине Андреевне, единственной учительнице знаменской школы и по совместительству - директорше, действительно, было некуда – уроженка дальней деревни, на «побывку» к родителям она уходила вместе со своими учениками только на воскресенье, а всю остальную неделю жила здесь в небольшой комнатушке при школе, проверяя до полуночи самодельные школьные «тетради».  Женихом или кавалером учительница не обзавелась не только из-за молодости, но и благодаря некоторым чертам лица, делавших её не самой привлекательной среди местных девушек. Не способствовала девичьему счастью и та ответственность, с которой относилась она к своей работе. Но дети, несмотря на всю показную строгость, свою учительницу любили. Любили до того, что даже отцы перестали подтрунивать над её большим носом. Однако, ребятня ничего не могла поделать со старшими братьями, а потому лишь злилась, когда те называли учительницу Варварой. Так за Катериной Андреевной и закрепилось это прозвище. Может быть, благодаря ему, она  и жгла керосин, сидя до полуночи над тетрадками, в то время когда её сверстники лихо отплясывали на посиделках…

- Я сама, - от неожиданности Головина выронила тряпку, тяжело упавшую в ведро с водой.

Брызги откатили холодом ноги обеих женщин, и охолонувшись, подавшись на тепло учительского голоса, Мария Захаровна неожиданно для себя смущённо пробормотала.
 
– Спасибо.

И простое слово это, которое ей не было ни нужды, ни желания, ни необходимости говорить кому-либо уже много-много лет, вдруг пробудило в ней непонятные, давно забытое чувство тревоги за другого. Головина резко повернулась к учительнице.

- Спаси Вас Бог, Катя, в этом аду, - и, пропустив секунду, словно пытаясь всё-таки взвесить всё доброе и злое, что успела сделать ей эта девчонка, а потом отбросив в сторону всю эту вздорную математику, Мария Захаровна быстро заговорила. – Уезжайте отсюда скорее, Катя. Уезжайте!

От нахлынувших чувств Головиной так захотелось обнять эту глупую девчонку, не видевшую ещё на своём свету  ни войны, ни солдат, что она протянула было к ней свои руки. Но, спохватившись, что они до сих пор мокрые, растерянно опустила их вниз и, понурив взгляд, непроизвольно принялась их вытирать о чёрную юбку.

- Куда же я поеду? – удивлённо спросила девушка. – Я тутошная. Вся родня по соседним деревням живёт, только дядька в райцентре счетоводом работает. Может быть, к нему? – ещё не до конца понимая, о чём ей говорит уборщица, растерянно проговорила Катя, но приступ благодарности у Головиной уже прошёл.

- Нет, только не в район, - поспешно сказала она, уже не понимая, зачем затеяла этот разговор. – Дальше надо Вам ехать, дальше... Лучше всего за Урал. Спасаться.



Затем, посмотрев учительнице в глаза, Мария Захаровна  подняла ведро и, презирая себя за минутную слабость, сухо сказала.

– Спасибо, Катерина Андреевна, я сама домою, - и пошла к двери.

Удивлённая девушка осталась стоять, едва не касаясь своим несуразным носом оконного стекла, за которым два колхозника - небольшой мужичок и парнишка - возводили «Днепрогэс» через большак. По лицу её катились слёзы.

Продолжение здесь: http://www.proza.ru/2017/04/23/1771