Дядя Север

Дмитрий Лагутин
Примерно раз в год к нам приезжал брат отца – дядя Игорь. Он работал где-то далеко на севере, участвовал в каких-то исследованиях и экспедициях, у него была густая черная борода, косматые брови, огромные руки и зычный бас. Мы, дети, им восторгались.

Зимой он обливался ледяной водой, стоя по колено в сугробе, летом мастерил змеев и седлал старую байдарку, в которую радостно заливалась вода. На севере дядя ходил на медведя, терялся в тайге, боролся с горными порогами, вел знакомство с таинственными малыми народами и вступал в перестрелки с браконьерами. Его истории передавались из уст в уста, обрастая небывалыми подробностями – мальчишки всей округи были, например, уверены в том, что дядя умеет говорить с птицами на их языке. Или в том, что как-то раз он две недели просидел на дереве, окруженном стаей свирепых волков, питаясь корой и дождевой водой.

Отец смеялся и махал на брата рукой с позиции старшего, хотя разница между ними была смешная – три года. Мать дядю недолюбливала, но внешне этого никак не выказывала.

– Он никогда не повзрослеет, – говорила она.

Мы удивлялись ее словам, ведь если и складывался в наших маленьких сердцах образ настоящего взрослого, то он на девять десятых соответствовал образу дяди. Более того, дядя был старше всех известных нам взрослых – не по возрасту, а по самому своему существу.

Вечерами мы толпой поджидали его у крыльца. Он выходил, затапливал резную трубку, опускался на лавку и принимался задумчиво смотреть, как над низенькими домами догорает закат.

– Дядь, дядь, расскажи про север, – обступали мы его.

В моем положении племянника не было ровным счетом никаких привилегий – он был дядей нам всем – и никому. Он был ни на кого не похож, и даже его ребячество, о котором теперь я вспоминаю с теплом, было каким-то иным, особым. Он был слишком своим и слишком чужим.

Дядя ерошил волосы, – на висках они уже начинали седеть, – пыхтел трубкой и смотрел с прищуром:

– Про север?

Мы набивались к крыльцу и оседали на противоположной лавке, на дощатом полу, на перильцах. Не вместившиеся облепляли крыльцо снаружи, толкаясь и переругиваясь.

Дядя закидывал ногу за ногу, смотрел мечтательно куда-то вдаль. Мы боялись шевельнуться, предвкушая нечто необыкновенное. Наконец он поворачивался к нам и начинал с постоянного и столь любимого «Как-то раз».

– Как-то раз отправились мы на заброшенную станцию…

Или:

– Как-то раз пришлось мне заночевать в лесу…

Или же:

– Как-то раз сообщили нам, что с гор идет лавина…

Далее следовала невообразимо увлекательная история. На заброшенной станции скрывался опасный преступник. Ночевка в лесу оборачивалась погоней за медведем, утащившим рюкзак. Известие о лавине позволяло спасти целую деревню местных жителей. Дядя рассказывал о сухопутных рыбах, о птицах, читающих стихи, о деревьях, за ночь меняющих свое место.

Небо над нашими головами густело, появлялись точечки звезд. Дядя дымил трубкой и басил из-за своей бороды.

Север – чудный, далекий – казался нам удивительным, небывалым, фантастическим краем. Там жили приключения и загадки, туда отправлялись самые смелые, самые мужественные, самые ловкие, они создавали там свое, особое государство, живущее по своим, особым законам, о которых здесь знают только из книг. За дядиным басом слышался нам вой холодного северного ветра, дым от трубки, уползавший к крыше, казался вздохами затухающего костра, а ее огонек – угольком печи. Из серых дядиных глаз на нас смотрела снежная ширь – угрюмая и загадочная.

– Ты для них не дядя Игорь, – шутил отец, – а дядя Север.

Дядя улыбался – он был не против; север жил в нем, и временами казалось, что с нами он был лишь телом – душа же его скиталась где-то там, далеко, среди мохнатых сосен и гигантских сугробов.

Примерно спустя неделю пребывания у нас, дядя начинал тосковать. Его тяготил темп жизни – то слишком быстрый, то слишком медленный, - тяготил город, хотя до леса было рукой подать, тяготили… мы? Он рано вставал, уходил к реке, рыбачил или купался, днем был молчалив и сумрачен, к вечеру расходился – принимался шутить, смеяться, возвращался к своим историям. Перед сном запирался в комнате, читал.

Во взгляде его начинала накапливаться какая-то тоска – подойдет к окну, постоит. Вздохнет – и отходит.

– Хватит тебе страдать, – говорил тогда отец и усаживал брата за стол, – смотреть тошно.

Дядя улыбался смущенно, принимал веселый вид – но через какое-то время глаза его снова подергивались мутной пеленой, он слушал вполуха, смотрел как-то рассеянно, на вопросы отвечал невпопад.

Тяготило его отсутствие занятия; он то брался латать байдарку, то подряжался готовить ужин, то напрашивался в компаньоны для поездок по городу.

– Эх, – говорил он, – жаль, что вы дровами не топите. Я бы сутками дрова колол.

Отец смеялся.

В один из приездов дядя на радость детворе соорудил в ветвях старого клена настоящий  дом. Дом был добротный, крепкий, сколоченный из досок и укрытый шифером. Первое время мы из него не вылезали – сидели там с утра до ночи и даже забывали про дядины истории. Он спускался с крыльца, шел к клену, становился внизу и, задрав голову, басил:

– Кто-кто в теремочке живет?

Мы, сдерживая смех, молчали.

– Ну, значит – я, – говорил дядя, ставил трубку на камушек, закатывал рукава, ловко подтягивался, перехватывал – и в мгновение ока оказывался у входа. Мы заливались хохотом.

Дядя делал удивленное лицо:

– А вы тут откуда? – ахал он.

И влезал к нам, если хватало места.

В домике было два окошка – одно смотрело на запад, другое на восток. Дядя показывал на западное:

– Ишь как полыхает, – говорил он.

И мы все завороженно смотрели на закат.

– А ну-ка, – спрашивает, – какие ассоциации у вас вызывает такой вот цвет? – и пальцем указывает на огненную полоску облака.

Мы молчим. Кто-нибудь пролепечет неуверенно:

– Т-теплые.

– Прекрасно, – подбодрит дядя, – а я вот сразу кузницу вспомнил. Как наш кузнец Илья молотом по наковальне – бах! бах! Искры кругом, жарища, а ему хоть бы что. И под молотом вот такая же лента – так и сияет.

Следует рассказ про кузнеца Илью, который гвозди в узлы вязал и подковы гнул, не морщась.

– А лет ему уже под шестой десяток. Так-то.

И мы смотрели на облако, представляя себе кузнеца, – огромного, бородатого, какими рисуют богатырей в книгах.

Север – край богатырей.

Теснились в домике, жались друг к другу, от дяди пахло табаком. Он задумчиво скреб бороду, спрашивал нас о чем-нибудь – не любил тишины. Из окошка лилось все меньше света, клен обступали сумерки.

Выходил на крыльцо отец, махал рукой. Мы спускались. Дядя смотрел на брата как-то искоса – ему было неловко за то, что он вот так, как ребенок, скачет по деревьям с нами. Он поднимал с камешка трубку, втыкал ее в бороду и, бормоча что-то, первым заходил в дом.

Когда дядя уехал, в кленовый дом повадились лазать местные старшеклассники. Они курили, пили какую-то грошовую дрянь, заплевали весь пол и исписали ровные, досочка к досочке слепленные стены паскудными и гнусными словами.

Отец устал гонять их, не выдержал и порубил домик в щепки – “так не доставайся же ты никому”.

Когда дядя в очередной раз приехал и увидел опустевший клен, будто разводивший в сторону коряжистые руки – “я, мол, ничего поделать не смог, уж извини”, – по его лицу пробежала тень. Позже я узнал, что если чего-то и не хватало ему на его чудной родине - так это нашего домика.

– Никаких шалашей, – оборвал сходу отец, – или оставайся здесь шпану разгонять.

Прошло много лет, и я часто задаюсь вопросом – для чего он вообще так упорно к нам приезжал? Год за годом дядя становился все более чужим, он начинал тосковать уже не через неделю, не на следующий день – но сразу же, как только ступал на перрон, на котором его уже ждал отец. Какое там, я думаю, грусть заволакивала его сердце еще до отъезда оттуда, в тот момент, когда в его красивой голове появлялась мысль о том, что пора бы и наведаться домой.

И все же он приезжал. Упорно, настойчиво, через силу он тащился через всю страну к нам – отцу, мне, матери, нашему клену и уличной ребятне. Зачем?

Я задал ему этот вопрос – по прошествии многих лет. Он превратился в коренастого седого старика, зубы его пожелтели, лицо покрылось морщинами, но он был по-прежнему красив и силен – и выглядел точь в точь кузнецом Ильей, каким я представлял его себе в мечтах о севере.

Мы все мечтали – каждый мальчишка. Мы грезили бесконечными суровыми зимами, бездонным морозным небом, нестихающим шумом тайги. Я замучил отца мольбами о переезде – он только отмахивался и посмеивался, но однажды сказал серьезно и как будто с горечью:

– Куда нам.

Я его тогда не понял.

Получив в очередной раз отрицательный ответ на мои увещевания, я отправлялся в дядину комнату – маленькую, светлую, с окошком в сад – и садился за стол. На столе прижатые стеклом пестрели чьи-то фотографии, какие-то письма.

Улыбалась из-за плеча красивая молодая женщина с черными как уголь волосами. Махали руками двое суровых бородачей в шубах и ушанках, экипированные огромными рюкзаками. Смотрел строго седовласый священник.

Письма я до сих пор помню наизусть. Вот одно из них.

“Игорь, здравствуй.

К нам приехал какой-то художник из Москвы, можешь ты себе такое представить? Теперь шатается повсюду за нами и пишет пейзажи. И хорошо ведь пишет, собака! С каждого уже набросал по портрету, весь вагон засыпал бумагой, краской воняет – хоть плачь. И каждый день пьет. Но мужик – во такой, вы бы сдружились.

Олег вернулся со стоянки. Приволок с собой тощую лису и местного мальчонку – этот чудом не обмерз. Теперь вот будем выяснять, откуда взялся и что с ним делать. А лиса обогрелась, отъелась да и осталась при нас – не хочет уходить. Похожа на Катю. Назвали Стамеской. Ума не приложу, какому идиоту пришла в голову такая дурацкая кличка.

Прилетела весточка от Максима. Он у этих дикарей вполне обжился – уже балакает по-ихнему с горем пополам.

Если тебе интересна судьба твоей книги, то она ходит по рукам от станции к станции - не понимаю, что в ней такого, но читаем буквально запоем – про работу забывать умудряемся. Так что в этом плане тебе огромное человеческое спасибо.

Ото всех тебе приветы, а я пошел, пожалуй, на боковую.

Своих поздравь и уговори все-таки назвать Антоном.

Антон”.

И дата – месяц с небольшим от моего рождения. Отец на Антона не согласился. Письмо – пожелтевшее, на листе в клетку. Обложено со всех сторон записками – адреса, телефоны.

Ближе к окну, прямо на столешнице выцарапана крохотная роза ветров. Я, сколько себя помню, был ею загипнотизирован – сидел и смотрел, такая она расчудесная – ровненькая, аккуратная, лучики будто друг за другом бегут. Свет-тень, свет-тень.

Я садился за стол и представлял себя дядей. Я выкладывал перед собой тетрадь, смотрел задумчиво в окно, грыз карандаш, чесал подбородок и выводил на бумаге планы далеких экспедиций. Или писал письма воображаемым товарищам. В одном из них была такая фраза:

“И скажи всем, чтобы не трогали мое ружье”.

Я очень боялся, что кто-нибудь в мое отсутствие будет стрелять из моего ружья. Которого у меня, конечно, не было.

Из окна было видно яблоню и угол сарая. В яблоне чернело дупло, в котором по весне пищали птенцы. Дядя говорил, что птенцы вырастают, читают через стекло координаты на записках, летят к нему, на север, и живут там в сторожке – сторожат.

На правах родственника я водил в дядину комнату паломничества – мальчишки робели, тихонько топтались у стола, книжного шкафа, присаживались на край диванчика. Пахло пылью и чернилами. Шептались, листали бережно книги, в ящики не лезли никогда - хранили благоговейно чужие тайны.

Вечерами, бывало, заходил отец. Он зажигал абажур, устраивался поудобнее и читал. Но читал он не дядины книги – что-то свое.

А я грезил севером. Мне снились необозримые пестрые дали, бездонное небо, усталые великаны-горы. Красивые сильные люди обжигали губы чаем и улыбались снегопаду, кузнец Илья громыхал молотом и щурился от летящих искр, отважные охотники по пояс в сугробах пробирались через темные чащи, а в самом центре севера – на белоснежном плато, окаймленном вековыми соснами, под шатром из северных сияний, под пристальными взглядами тысяч звезд стоял дядин фургончик. В крохотном окошке не гас свет, вверх тянулась ниточка дыма. По плато гуляла вьюга, завывала, скребла стены вагончика, заглядывала внутрь. За соснами, во тьме, плавали огоньки волчьих глаз, скрипело, ухало и шумело. Вилась по периметру рваная полоска гор, бледная луна нехотя ползла от края до края, равнодушно глядя на вагончик.

А в вагончике - спокойный и уверенный в себе – сидел дядя и читал. Или чертил планы. Вся его деятельность, думалось мне, заключалась уже в том, чтобы просто быть там – населять этот невозможный загадочный край своей красивой душой, своими благородными мыслями. Все снега севера были насыпаны для того, чтобы дядя исчертил их своими следами, все небесные иллюминации были приведены в движение лишь для того, чтобы дядя увидел их – и пересказал нам. И закат – то самое солнце, которое обегало день за днем всю землю, подолгу задерживалось у горизонта и не желало уйти, не дослушав очередной истории, звучащей в домике на дереве. Зато когда дядя замолкал, солнце тут же юркало за дома, словно торопилось туда, к снегам – еще раз увидеть то, о чем только что слышало.

Как-то перебирали с матерью старые фотоальбомы, нашли измятую, пожелтевшую карточку – отец и дядя, совсем еще дети. Отец на две головы выше брата, смотрит ровно, с вызовом, дядя – большеголовый, худенький, с огромными удивленными глазами жмется к отцовской руке и как бы прячется за него. Позже, когда мать ушла в кухню, я перелистал альбом, вынул карточку и забрал ее себе. Отправился в дальнюю комнату и, устроившись в кресле, долго рассматривал два детских лица. Не зная наверняка трудно было сказать, что на фото – братья; настолько они казались непохожими друг на друга. Я смотрел и искал в них свои черты – на кого из них похож я?

Зазвенели в прихожей ключи – отец вернулся с работы. Я юркнул к себе и спрятал фотографию в щель между комодом и стеной.

С тех пор я регулярно лез за комод, нащупывал кончиками пальцев плотный угол карточки, бережно вытягивал ее, ладонью стирал осевшую пыль и рассматривал, вглядывался подолгу. Со временем я стал различать во взглядах детей то, что раньше ускользало от моего внимания. В глазах отца – где-то далеко за самоуверенностью, за вызовом – я увидел настороженность, напряженность. Еще глубже, едва заметно мерцала как будто неуверенность.

В глазах дяди за смущением, близким к испугу, за волнением я видел удивление, какую-то открытую озадаченность. Раз за разом вникая в потускневшее изображение, я как в воду погружался в дядин взгляд – слой за слоем. За удивлением шла доверчивость, за доверчивостью мечтательность, за мечтательностью… Я не мог понять, что это было. На самом дне огромных глаз я чувствовал что-то, чему не мог подобрать определения, как ни пытался. Это было что-то безмерно далекое, удивительное – и в то же время смутно знакомое, словно виденное во сне. Будущий красавец-богатырь смотрел на меня из далекого прошлого так, словно знал, что я вижу его, он обращался ко мне - не с просьбой, нет. Но взгляд говорил, а я – в меру своего понимания – внимал.

Летом решили переклеивать обои. Отец переставлял комод и обнаружил карточку – махровую от пыли, с истрепанным уголком.

– Гляди- ка! – присвистнул он и протянул находку матери.

Мать посмотрела на меня вопросительно, я пожал плечами. Она достала из шкафа альбом, вложила в него фото и вернула на полку.

Но вечером моего сокровища в альбоме не оказалось. Я трижды изучил все страницы, залез под каждую фотографию, вытряхнул обложку, для верности перелистал остальные книжки и поскреб линейкой под шкафом, но карточка как в воду канула.

На мой вопрос отец посмотрел непонимающе – вероятно, он забыл о фотографии как только выпустил ее из рук – а мать сказала, что не брала.

– Возьми другую, там их море, – добавила она.

Но другой такой не было, и я долго еще горевал о пропаже.

Рыжий, весь в веснушках, Кирилл по прозвищу Винтик, живший через улицу, где-то раздобыл книжку про север, и мое внимание – как и внимание всех окрестных мальчишек – обратилось к ней. Новая драгоценность вытеснила из памяти горечь о старой.

В книге было много иллюстраций, куда более интересных, нежели текст, их сопровождающий. Столбики мелкого шрифта рябили цифрами и безжизненным научным языком сообщали какие-то статистические данные, которые нам были даром не нужны. Но вот художник постарался на славу – хвойные леса, заснеженные поля, фантастические виды неба, изрисованного северным сиянием, собаки, несущие за собой упряжку – со страниц буквально веяло холодом. На одном из разворотов была изображена извилистая река, тут и там испещренная камнями – порогами – вьющаяся между серыми скалистыми берегами. Над рекой нависали могучие сосны, по поверхности воды бежали хлопья белой пены, взметавшиеся в воздух. В самом центре бурлящей тропы чернела небольшая узкая лодчонка - в ней угадывались две фигурки с веслами.

Когда – в очередной приезд дяди – мы показали ему реку, он махнул рукой и сказал:

– Это так, пустяк, а не река. Бывают и посерьезнее.

Потом поскрипел страницами, посмотрел на обложку.

– А что это у вас за трофей? – спросил он. – Где взяли?

Рыжий Винтик забормотал что-то про старшего брата, живущего в Москве.

– Хорошая книга, – протянул дядя, рассматривая иллюстрации. – Только, – ткнул он пальцем в текст, – сухая какая-то, ненастоящая.

Он вздохнул.

– Север, братцы, это вам не циферки эти, не справочки…Это...

Он раскинул руки в стороны, словно обхватывал что-то огромное, но нужного слова подобрать не смог.

– А вы на собаках катались? – спросил робко Винтик.

Дядя посмотрел на него обиженно.

– Без собак, брат, никуда.

Сделал паузу и добавил.

– А лодки, бывает, запрягаем осетрами.

Мы закивали уважительно, но в такое не поверили. Это был единственный раз, когда мы усомнились в дядиных словах.

Рыжий Винтик уже в сознательном возрасте несколько лет жил на севере  – трудился инженером на станции. Но не прижился, не смог. Куда ему.

Я годами хранил в себе чудесную мечту – когда-нибудь да переехать-таки туда. В какой-то момент мне показалось, что мечте лучше оставаться мечтой, и я оставил всякие предметные планы на эту тему.

Я все ждал, что дядя позовет меня к себе – я взрослел, но смотрел на него с тем же восхищением. Пару раз намекал на то, что мечтаю уехать, он смотрел задумчиво и обещал поговорить с отцом. И все, никакого результата. Завертелось с учебой, подвернулась недурная работа - и я отвернулся от детской мечты. Потом появилась семья, и было уже не до севера – холодные дали не ушли из моего сердца, но просочились в какую-то сокровенную его глубину, не исчезая из виду, но и не притягивая к себе особенного внимания.

За последние годы я виделся с дядей дважды: на похоронах отца и не так давно – с год или два тому – в его московской квартире. На похоронах дядя был молчалив и угрюм. На бледное, сухое лицо отца смотрел с каким-то недоумением, растерянно. Подошел к гробу, постоял молча, коснулся холодной руки, что-то пробормотал из-за седой бороды. Отошел, ссутулившись.

Перед отъездом – теперь я провожал его на поезд – мы, стоя на перроне,  разговорились. Было зябко, свистел ветер и казалось, что вот-вот пойдет дождь. Вспомнили былые времена, домик на дереве, кузнеца Илью. Дядя глухо кашлял, голос его звучал суше – он стремительно старел. Он говорил, а я смотрел в его глаза – теперь взгляд почти целиком состоял из того непередаваемого, неопределимого, что так влекло меня в той фотографии. Я стоял как завороженный.

– Так-то, брат, – закончил он фразу, начало которой я не слышал.

В этот момент к нам подполз поезд.

Обнялись, пожали руки, дядя, легко подхватив тюки, зашагал к вагону, и после короткой заминки исчез в его нутре.

Вторая встреча произошла в Москве совсем недавно. Дядя уже около года жил в столице – здоровье не позволяло продолжать работу на севере – даже просто жить там. Ему выделили уютную двушку в получасе езды от центра, вменили из уважения какие-то обязанности, которые можно выполнять дистанционно.

Я какое-то время обитал за границей, от Москвы был дальше обычного. А тут оказался совсем рядом, выкроил день и нагрянул к дяде в гости.

Он состарился, но выглядел весьма крепким. Волосы стали белыми как лунь, веки отяжелели, он плохо слышал. Увидев меня на пороге, чуть не заплакал от радости, обнял крепко, чуть не сломав мне спину, проводил в кухню. В квартире царил идеальный порядок, по стенам висели картины, в каждой комнате тикали громко часы. Дядя засуетился, зашаркал по кухне, заваривая чай, накрывая стол. Я отметил, как много в нем стало стариковского, и загрустил.

– А я тут сижу, как сыч, – заявил он, – тоска смертная.

Засвистел чайник, дядя вывалил в плошку горсть баранок.

Я вспомнил, что оставил в пальто телефон, извинился и вышел в прихожую. Проходя мимо открытой двери, заглянул внутрь. Диванчик, шкаф, письменный стол. На столе ровные стопочки бумаг, часы в форме башенки и фотография в рамке.

Я не поверил своим глазам. Это было то самое, утерянное мое сокровище – два мальчика смотрят в объектив, один с вызовом, другой – испуганно. В одно мгновение на меня нахлынуло давно забытое – наш дом, клен, отец, невероятные истории, север.

Чудесный, далекий север.

– Дядя, – сказал я, вернувшись в кухню, – откуда у Вас та фотография – что на столе стоит. Где Вы с отцом.

Старик провел широкой ладонью по бороде.

– Сережа подарил, – сказал он.

Я не сразу понял, о каком Сереже речь. Отца никто, кроме матери, так не звал, да и она чаще всего использовала официальное “Сергей”.

Выходит, это отец взял тогда карточку из альбома. Почему не сказал?

Дядя принялся дуть на чай, от которого бежали струйки пара.

Разговорились. Обсудили нынешнее положение, родню – кто где? – мою работу. В какой-то момент вернулись к воспоминаниям. Дядя говорил с жаром, увлеченно – видно было, что многое накопилось.

А я смотрел в его глаза и не мог разобрать, где повседневное, понять, а где – оно, таинственное? Все слилось, смешалось, теперь его взгляд одновременно мог быть истрактован и так, и так. Я в одно и то же время видел далекую, неуловимую загадку, и простые переживания одинокого старика.

В конце концов дядя принялся говорить о севере. И не было отца, чтобы вошел и прервал его, со снисходительной улыбкой махнув рукой, как он обычно поступал тогда. Но это и не потребовалось бы – очень скоро дядя стал запинаться, встряхивать головой, и я понял, что он не может – или не желает – высказать всего, что у него на душе; понял, что ему тесно здесь, что он тоскует по настоящей своей жизни, по прошлому, по молодости, детству. По нам.

– Дядя, – перебил я его. – А переезжайте к нам. Сын уже учится – живет в общежитии, дом у нас просторный, двор есть.

Дядя замолчал. Глаза его заблуждали по кухне.

– Дров Вам навезем, – пошутил я, – хоть сутки напролет колите.

Дядя нахмурился, поджал губы. Потом лицо его просветлело, он улыбнулся.

– Спасибо, братец. Подумаю.

И мы продолжили разговор.

За окном темнело, шумели машины. В домах напротив теплились огоньки окон. Дядя, опершись о стол, встал, задернул занавески, зажег лампу.

Я рассказал о своем видении севера – о схеме, в центре которой был он, о волках, вьюгах и фургончике. Дядя смеялся, качал головой, но в какой-то момент задумался и притих.

Я вслед за ним замолчал. Несколько минут сидели в тишине, а затем я спросил:

– Зачем Вы приезжали? Из года в год. Ведь мы все видели, что Вы тяготились у нас. Зачем же было все это?

Дядя потер переносицу. Посмотрел на меня своим удивительным взглядом. Пожал плечами.

И ничего не ответил.

Когда мы встали из-за стола, был глубокая ночь. Дядя уговорил меня переночевать у него. Постелил на диванчике в комнате с фотографией, сам ушел в соседнюю.

Я влез под колючий плед и сжался на коротком жестком диванчике. На столе тикали часы, в комнате было темно. Шторы не плотно примыкали друг к другу, и в щель я видел черное небо и точки звезд. Растревоженные переживания не давали спать. Образы мелькали перед глазами, в груди щемило. Я вспомнил отца и впервые за долгое время заплакал.

За стенкой раздался какой-то шум – как будто дядя ходил по комнате. Мне показалось, что я слышу шелест страниц. Через несколько минут воцарилась тишина.

Я не мог спать. Дернул шнурок торшера, сел за стол.

И долго, очень долго – мне казалось, целую вечность, – сидел и смотрел на фото. О чем я думал, сказать затрудняюсь. Может быть, все вспоминал, может быть, просто смотрел, может быть – пытался разгадать-таки дядин взгляд. И еще мне кажется, что я искал это в глазах отца. Нашел ли?

Когда черная полоска, соединяющая шторы, стала светлеть, я погасил свет и рухнул на диванчик.

И заснул.

Мне снилось, что все мы: отец, мать, рыжий Винтик, ватага местной ребятни, моя жена, мои дети, – все мы ютимся в тесном вагончике посреди ледяной пустыни. И только дяди с нами нет. Я хожу от окошка к окошку, тру запотевшее стекло ладонью и вглядываюсь в ночь, пытаясь высмотреть знакомую широкоплечую фигуру, но пурга белой стеной встает передо мной и не позволяет хоть на чем-то сфокусироваться. А где-то далеко слышится звон – бо-ом, бо-ом. Это, наверное, кузнец бьет по своей наковальне. Хоть бы дядя пошел на звук, и переждал бурю у кузнеца.

Я открыл глаза, но еще долю секунды слышал угасающее эхо далекого звона. За окнами горело солнцем. На кухне присвистывал чайник.

Перед уходом я напомнил дяде о своем предложении. Он пожал мне руку и сказал, что предложение весьма заманчиво и что он хорошенько его обдумает.

Уже на пороге я вдруг спохватился и, смущаясь, спросил, нельзя ли мне взять на память – хотя бы на время – фотографию в рамке. Дядя вдруг как-то замялся, посмотрел растерянно.

– Да-да, конечно, – пробормотал он и зашаркал в комнату.

Я видел, как он застыл у стола, потом медленно взял фото, поцеловал уголок, и крепко держа обеими руками, вышел ко мне.

В этот момент я получил ответ на заданный накануне вопрос.

– Простите меня, – сипло произнес я, – простите. Пусть оно будет у Вас.

Дядя смотрел на меня, неловко перебирая пальцами по рамке. И вдруг я понял, что вот сейчас его взгляд точь-в-точь повторяет взгляд мальчика, прижавшегося к брату на фотографии в его руках. Горечь подступила к горлу, я обнял дядю еще раз и вышел.

Когда за спиной хлопнула дверь подъезда, я обернулся и задрал голову. Дядя стоял у окна и махал рукой. У самых моих ног приземлился смятый окурок, спланировавший с одного из балконов.

Спустя неделю после моего возвращения я нашел в почтовом ящике письмо от дяди. Он просил прощения за отказ переезжать ко мне и сообщал, что возвращается на север.

“Здоровье, брат… А что с него толку, со здоровья, коли сижу в этом коробке как не знаю кто, и тоска заедает. Не могу больше, чувствую, что здесь быстрее помру. А там хоть сторожем, да возьмут”.

Письмо было длинное, искреннее. Почерк плясал – угадывалось волнение. Дочитав, я заглянул в конверт – не лежит ли в нем еще что-нибудь.

Конверт был пуст.