Свобода

симфония в прозе


к 100-летию Великой русской революции





Con moto


Мрак то густел, то вновь внезапно распылялся, то собирался хлопьями, то расщеплялся миллионами мелких точек, то тяжелел, становясь неповоротливым, то наполнялся легкостью невесомости, то четкой линией обводил силуэты отдаленных предметов, то, уподобляясь кисти импрессиониста, смазывал очертания, то глянцевыми отблесками отражался от поверхностей, то ровной серой пленкой застилал комнату. Отчужденность была почти осязаема, в безбрежной тишине окружающей пустоты были те недосказанность и недопонимание, при которых, казалось, твоя внутренняя осиротелость сливалась с фатальной пустынностью всего вокруг.
Русский царь, владыка полмира, самодержец и повелитель, Божиею поспешествующею милостию, Александр Второй, совсем один, тяжелым шагом отмерял свой кабинет в Зимнем дворце. За окнами уже давно потемнело, но работать, похоже, предстояло всю ночь. Император преднамеренно попросил оставить его одного для принятия окончательного решения.
Наверное, только в этом разрыве времени и пространства могло появиться это движение изнутри, из самого ядра естества, из комка спрессованных годами слез и улыбок, обид и прощений, радостей и страданий, движение, собирающее все силы, всю последнюю волю, движение сокрушительной мощи и неколебимого упорства, будто страшимое неминуемостью близкой смерти, движение, устремленное в ясную цель – прочь. Прочь от всего, что есть, от всего, что было и что может быть; прочь от себя нынешнего, себя, каким ты был и каким мог бы стать. Туда – где ничего и никогда не может быть – за горизонт грез и мечтаний. В путь, длиною в бесконечность, в страну, расположенную ближе всех других – в надежду…
Этот острый осколок воспоминания о былом счастье, зашитый в нашем сердце – надежда – не он ли успешнее всех других сокращает наши дни? Вновь и вновь режем им мы сердце, вновь царапаем душу, до боли, до крика, до самозабвения. Не он ли – лишь послевкусие эдемова яблока, навеки застывшее на губах, и отравляющее всё прочее, что мы едим? Чтобы сделать человека вечно несчастным не пришлось ни лишать его благ жизни, ни наказывать его, достаточно было заронить куда-то в самый дальний уголок его разума одну пустейшую мысль: что может – нет, должно – быть лучше.
На рабочем столе в кожаной папке лежал проект Конституции Российского государства. Император, пожалуй, сейчас скорее из привычки, нежели по необходимости, обмакнул перо в чернильнице в принялся в очередной раз перечитывать текст.
Но это движение в самоочищению, сквозь самоистязательство, прочь от извечной бессмысленоости бытия, движение, губящее нас – не оно ли и есть смысл этого бытия? Движение, распарывающее душу, но освобождающее из нее щепотки прекрасного. Обогащение, одухотворение, постигаемое человеком, когда душе становится тесно в теле, когда стремление любить и созидать наполняют грудь воздухом, когда слезы счастья подкатывают, когда он вдруг ощущает себя способным на величие – не ради этого ли и только ради этого стоит жить? Этот жуткий обмен долгих лет пустоты и однообразия на глоток счастья, на мгновение открытия, внутреннего постижения – не он ли самая высшая благодать на свете? Не являются ли эти крохотные надежды нашей жизни частью той великой Надежды на спасение, оставленной нам небесами, и столетиями ведущей род людской из дикости в свет?
Как недолговечно и хрупко блаженство, как тонка его ткань. Но любить один миг – разве может быть что-то богаче и дольше этого мига? Мига зеленых лугов и запрокинутой за речку радуги, мига шепота ветра и прикосновений его ласковых рук, мига убегающего ручья и величия водопада, мига радости зверька, играющего с солнечным лучиком, и парящих косяков птиц, мига полуслучайного лобзания и полувоздушного поцелуя… И может ли любовь длиться дольше одного мига? Дольше промежутка времени между двумя ударами сердца? Между двумя вздохами?
Бесстрашное сердце, труби в горн, греми фанфарами, рви литавры, зови на беспощадную борьбу с обыденностью, пустотой и обездоленностью! Иду с судьбой на бой! Пусть сегодняшнее пламя горит ярче, чем когда-либо, пусть отливает алым языки до самого неба, пусть зачернит дымом облака! Пусть в топке сгорит вся жизнь, весь я, лишь только бы вырваться прочь из этого страшного мрака, хоронящего раньше, чем окаменеют стрелки на часах моего времени.
Император отложил текст, встал и подошел к окну, смотревшему на все еще застланную льдом Неву. Нет, дело было не в тексте, не в необходимости очередной вычитки и правки, тут нужно было понять что-то иное, подумать о чем-то другом…


Tempo di marcia

Свобода! Равенство! Братство! – ведь эти слова были когда-то произнесены впервые. Шепотом. Чтобы потом набрать звучание, и громогласным грохотом захватить в плен самую просвещенную нацию Европы. Libert;! ;galit;! Fraternit;!  – они затрясли Францию бешеной лихорадкой, Vive la r;publique!  – выжгло из сознания мораль и всякую человечность.
«В Париже нет хлеба!» – так началась Великая Революция! И Великая Трагедия! Все великое ищет свое первоначало в ничтожном. «Нет хлеба!?» – изумилась французская королева – «Ну так пусть едят пирожные». Что ж, цена за версальскую близорукость и надменность была выплачена сполна. Le pain!  И понеслось!
Вперед, сыны отчизны! Мы рождены, чтобы своей жизнью принести жертву во славу нашей великой родины и освободить ее от ржавых оков короля! Настал час нашей славы! Час всех без родства и знатства! Час униженных и оскорбленных! Час ничтожных жизнью, но не ничтожных духом! На борьбу с ненавистной тиранией! Против кровавого режима несправедливости! Не дадим ей распустить свои кровавые штандарты против Революции, не дадим растерзать наших сыновей и братьев! Allons enfants de la Patrie! Le jour de gloire est arriv;!  Вперед!
Что алчет орда этих спрутов? Изменников и королей! Что может только она ждать? Кому уготованы эти путы? Эти плети и висельницы? Какие могут тут быть сомнения? Нам, французы! Нам и только нам! Путы и плети, которые они столько времени плели, висельницы, чьи тени покрыли все города! Свобода отныне! Прочь их ярмо! Не дадим же вновь нас поработить! К войне – против строя висельниц и висельников! Pour qui ces ignobles entraves? Fran;ais, pour nous!  Пора!
Как так?! Когорты иностранцев несут приговор нашим судам! Как так?! Их беспощадные орды несут смерть нашим сынам! Смерть интервентам! Смерть всем, кто с ними заодно! Смерть врагам Революции! Смерть врагам Франции! Смерть! Да здравствует, Революция! Или мы вновь пойдем под ярмо? Вновь станем рабами воли деспота?
Нет! Дрожите, тираны! Дрожите, их слуги! Дрожите, отбросы! Дрожите, враги! Все злые потуги получат свое! Всем станется по заслугам! Мы все падем, пусть, но мы не перестанем ненавидеть вас! Пусть сгинем мы, но не вернемся под оковы! Всяк, кто рожден этой землей, да не оскудеет жажда твоя! Жажда биться с врагами твоими! Жажда крови их! Tremblez, tyrans! Vos projets parricides vont enfin recevoir leurs prix!  Дрожите!
Французы, народ милосердный, щадите врагов, против воли пришедших к Вам! Но нет жалости к тиранам кровожадным! Нет и к их пособникам! К этой стае хищных зверей! К ним будь беспощаден, народ! Взрезай сей гнойник! Выкорчевывай с кровью! Чтобы навеки освободить Францию от всей этой заразы!
Отчизна! Пусть святая любовь к тебе поведет нас на смертный бой! Веди нас, поддерживай нас! Сражайся в наших рядах! Свобода – тебе жизни наши, весь наш пыл, вся отвага и вера! Сражайся в наших рядах! Сражайся вместе со своими защитниками! До конца! Пока не взовьется наше знамя. Пока не взойдет солнце нашей победы. Libert;! Combats avec tes d;fenseurs!  Вперед! Мы дело, начатое предками, должны завершить! Жизнь отдать иль отомстить!
К оружию, друзья! Все в строй! Пора, пора! Смыть гнилую кровь с наших полей! Побатальонно! Formez vos bataillons!  Марш! Вперед! Aux armes citoyens! Marchons!
Восстанем, друзья, и против еще одной заразы! Против суеверий, церемоний и мифов! Мифов, нас порабощаящих! Мифов, оправдывающих тиранию! В огонь власть ряс и крестов! В печь церковников и церковь! Одна религия теперь мила – свобода, равенство, братство! Нет больше места произволу церковничьей морали! Очистить храмы и осквернить их! Под нож служителей культа – врагов нации! На разграбление Нотр-Дам! Святую Женевьеву, спасительницу Парижа, выволочить из гроба, разрубить на куски, растерзать и – в Сену! Пора, друзья, пора!
Святая кровь? Помазанника божьего? Нет помазанников, нет веры! Но если это кровь святая – то пусть окропит собою землю свободной Франции! Пусть прольется в угоду Революции! Смерть королю! Смерть роялистам! Под лезвие гильотины! Ведь Ваш закон – запрещено все, что мешает наслаждению? Ну, так понаслаждайтесь теперь своей кровью! И дайте нам поглазеть на Вашу голову! Одну без тела, извольте! Ваше ничтожное Величество!  Vive la r;publique!
Изменники – в Лионе! Роялистская сволочь! К ружью! На площади их расстрелять, из пушек! Нет, нету в жилах сострадания к врагам Революции! Одна слепая ненависть! Звериный оскал и бешеная слюна! Под нож, под нож! Чтоб не просыхала доска, куда им класть свои головы! И в общую могилу всех! И короля и чернь! Libert;! ;galit;! Fraternit;!
Заговор! Заговоры всюду! Кровью смывать должны мы их! Их кровью! Вчерашние вожди, сегодняшние предатели – Верньо, Дантон, Демулен, Сен-Жюст, Кутон, Робеспьер  – в строй – formez vos bataillons! – на плаху! Поочередно! Фукье-Тенвиль, общественный обвинитель революционного трибунала, ты вынес две с половиной тысячи смертных обвинений, произнеси и еще одно – себе! Марш, марш!
Нет братству – только смерть! Нет равенству – в одном лишь – в смерти! Свобода – лезвию ножа! Наш новый лозунг – смерть, смерть, смерть! Один король – палач, один трон – эшафот, один закон – гильотина! Казни теперь десятками каждый день, смерть должна стать обыденной! Рядом с плахой – статуя свободы! Обильно окропленная кровью! Республика! Свобода! Демократия! Управляемые ножом гольотины! Вперед, сыны отчизны! Наш час настал! К оружию, друзья! Вперед! Aux armes citoyens! Formez vos bataillons! Marchons, marchons!


Lacrimoso

Ночь зимой из Петербурга не уходит. Лишь прикорнет часок-другой во дворах и вновь за работу. Вновь понесется по городу запах ее убийственной страсти, вновь захрипит склизкий и мерзкий мороз, вновь появятся и зашагают по улицам тени домов и мостов. Темнота застилает Петербург медленно, почти не заметно, выныривая из переулков и закутков, оттого вечер в Петербурге всегда грузный, тяжелый и бесконечный. И нет иной власти в городе, кроме власти тьмы и страха. Петербургская ночь, точно дьявол в черном плаще, прогуливается по городу по-хозяйски бесцеремонно и надменно. Кто там задержался на улице? Царь тьмы к нему подкрадется – хруст, вскрик – кончено. И жутко и гулко, как в лесу. А ведь где-то здесь заснула стихия.
В ту ночь под тенью островерхих башен вершился бесчинства суд. Дьявол кутил. Своими влажными пальцами он бросал фишки на зеленое сукно игорного стола. Сначала везло. Азарт затмевал ему разум, жажда риска щемила сердце. На кону стояли человеческие жизни. Он повелевал ими, будто купюрами, транжирил, сорил. Удача исчезла незаметно, казалось, она еще здесь, стоит лишь последний раз рискнуть, чтобы поймать ее и сорвать главный приз. Но нет, теперь над фишками и над судьбой он был уже не властен. Он скрипел зубами, щурил глаза, теребил пальцами монеты и нещадно бросал в топку игры все новые и новые жизни. Брань и слезы неслись вдогонку им. Но шарик, как самый грозный судья, был неуклонен, со стойким садизмом он вновь и вновь летел не в ту лунку. В ту ночь дьявол проиграл тысячи человеческих жизней. Обесчещенный и разоренный вышел он из казино. Мрак рассекался от его пьяного рева, ночь отступала перед ужасом наступавшего дня.
День был суров. Опоясанный крестами город просыпался. Православные кресты на храмах расправляли руки после сна, мальтийские кресты на Михайловском замке гарцующей походкой вышагивали из тени навстречу свету, крестики на груди горожан мерцали по всей столице, будто огарки свеч. Из пещеры столетий восставали два креста XX века. Готовясь стать плахой и дыбой народам, вычеркнуть из жизни миллионы, низвергнуть нравственность и мудрость всей предыдущей истории, они пришли сегодня по зову дьявола в этот город в надежде насладиться страданиями и ужасом.
Откуда-то свысока, опершись на крест, на город смотрел царь, он устремлял свой каменный взгляд в глубь улиц и площадей и уже видел приближавшуюся к Зимнему процессию.
Они шли к своему покровителю, уверенные, что найдут в благодетеле и защитнике поддержку и понимание. Слитые порывом единения и братства, они чувствовали себя (быть может, впервые) сплоченным народом.
В рассвете была таинственная, чарующая тишина. В какой-то момент показалось, что прошлая жизнь куда-то ушла, что отступила деспотия и нищета, но то была лишь передышка стихии перед решительным броском.
Внезапно процессия увидела, что на воротах Зимнего вместо золотого двуглавого орла сидит черный двуликий ворон. Извивающимися когтями он вжимался в прутья решетки, крылья его были припущены, голова втянута назад. Одним своим ликом – добрым и храбрым – он смотрел в глаза народу, другим – хищным и трусливым – отдавая приказ, шипел: «Пли!»
Стеной, всепоглощающей и беспощадной, громогласной и ослепляющей, обрушилась стихия на толпу, сметая, вопя, убивая. Полки в шеренгу, ружья в линию, пули в ряд. И залпами
под…с-т-р…елян,
за  … с-т-р…елян,
  рас… с-т-р…елян,
  от  … с-т-р…елян
русский народ. Тот, которого ждут на обед, та, чей поцелуй еще не растаял на губах, тот, у кого назначена встреча, та, которая не успела дописать письмо матери, тот, чей роман не дописан, та, чьи слезы не выплаканы, тот, которого не найдут, та, которую не ищут. Во все стороны, на сколько способен узреть человеческий глаз – люди, люди. Во все стороны, так, что не способна понять душа человека – трупы, трупы. И даже смерти не справиться с работой, она просит пощады.
Здесь, обагренные кровью и стонами, вперемешку лежали любовь с надеждой, счастье с мечтой.
Багровым цветом зардел Петербург. Кровь пропитала его прострелянную душу, она навсегда впиталась в его мостовые. А среди крови – красная детская рукавица, грязная и одинокая, чей хозяин ушел на века.
На балконе Зимнего по-византийски гордо сидел черный ворон. Скрыв свое трусливое жало мужеством других, он всматривался вперед – в горизонт убитых. Его сегодня тоже расстреляли. В руках у демонстрантов были портреты царя, солдаты стреляли и в них. Его расстреляли сегодня не раз. Какое-то грозное предчувствие беды мучило его. Он понимал, что с той же легкостью, с какой солдаты стреляли в его портрет, они будут стрелять и в него. Это на мгновение отвлекло его мысли сейчас, но все же извечная звериная похоть взяла свое: ворон сорвался и полетел, гонимый алчным желанием урвать свою долю падали.
Где-то вдали послышались барабаны. С чердаков и подвалов, из стонов раненых, из перетолок горожан, наконец, из пульса каждого. Те самые, что, бесчинствуя, гремели, когда толпа восторженно приветствовала отрубленную голову Людовика XVI. Их гогот, их перекличка была пока еле заметной, но она ширилась, обретала плоть и силу, вставала на ноги. Еще чуть-чуть и она захлестнет весь город. Гвалт тех барабанов, их убийственный ритм, их нестерпимая мощь, их неотвратимость и непоколебимость затрясут Россию. Да, это были литавры революции.
Вечер заступал на вахту, скрывая людской позор. Ночь трауром окаймила город.
И хоть прошли годы, и ворон улетел на юг, и новые у нас благодетели, но иногда, когда я вслушиваюсь в тишину, прижимаю ухо к земле, я все еще … слышу, слышу …гул… тех барабанов.




Grave

Много страшного приходилось видеть роду людскому, дьявольского и звериного, но, пожалуй, одна из самых ужасных картин предстала перед московской знатью и челядью – августовским днем 1614 года за Серпуховскими воротами повесили Ивашку-воренка, сына Тушинскго вора, самозваного царя Лжедмитрия II. Наследнику престола было три года от роду. Так начала править на Руси династия бояр Романовых.
Но лишенная Бога толпа не увидела в этом событии какой-то несоразмерной жестокости. Вот уже полстолетия, как на русской земле реками текла кровь. Она сделалась столь привычной, что затопила собой хрупкую грань между добром и злом, и люди, вконец озверев, перестали замечать разницу между первым и вторым. Но где нашел себе исток этот рдяной поток, из какого закоулка истории, подобно разбойнику, вынырнул он?
…Современники наши восхваляют и стремятся установит такой порядок, когда рабы властвуют помимо государя. Сама природа человека такова, что грешные люди неспособны к добру без принуждения, и поэтому подданным надлежит находиться в полной государской воле, а где они государской воли над собой не имеют, тут как пьяные шатаются и никакого добра не мыслят. Корень зла всякого народоправства в том, что там особо каждый о своем печется. Неизбежные при этом смуты и раздоры способна прекратить только неограниченная царская власть, но если царю не повинуются подданные, они никогда не оставят междоусобных браней. Самодержец руководствуется непосредственно провидением, человеческие советы могут лишь замутить ясность божественного откровения. Посему образцы народоправства подлежат решительному осмеянию и принижению… (Иоанн IV Грозный)
Где корень этого дикого русского раболепия, в чем почва этого слепого подобострастия к необузданному самодержавию, что за кара нашла на наше племя, что мы стали вековыми лизоблюдами своих палачей?  Вестимо правильно, что русское холопство произошло от неизлечимого страха. Столетиями вырезали от сердца русского – разнузданностью княжеского властолюбия, параноидальными буйствами, обезумевшей алчностью, оголтелой великодержавностью, кровавой опричниной – все самое лучшее, честь, вольнодумие, искренность. Топором отрубала русская история от нас всех лучших, порядочных и чистых. Столетия за столетиями, оставив в итоге от русского сердца крохотный обрубок – весь сжавшийся окаменелым страхом. Это безрассудный трепет переродился ничтожеством духа и мысли, непрестанной покорностью, безверием и умаленностью политических притязаний. Подобно перед лицом неминуемой смерти в агонии ужаса вдруг проникаешься дружелюбием, сочувствием и сопричастностью делу твоего убийцы.


Allegro molto vivace

Одно гнетет, испепеляя каждую мысль, каждое чувство, каждое движение – предрешенность и неотвратимость последнего аккорда жизни. Все – ничто, на перепутье вечного с бесконечным, ты, твое неиссякаемое богатство всего лишь пыль, никому не нужная и пустая. Кромешная мгла, бездыханная и бесприютная. Одно томит, давя в висках, выкручивая душу – смерть.
Страшно… Как быть? Куда деться? Как ее встретить? Стоя, в приподнятом духе, бодро и изящно, как опоздавшую любовницу? Чтобы хоть как-то скрыть эту холодную оторопь, стискивающую скулы, орошающую ледяными каплями лоб? Или нет – запереть все засовы, заколотить ставни, спрятаться в самый дальний подвал. Или еще – бежать без оглядки, остервенело, чтобы встретить свой грозный час незаметно, в физическом изнеможении, но, оставив в погоне боль души, тлеющей на медленном огне страха. Страшно…
… Небывалыми приготовлениями была полна в тот день златоглавая. Все куда-то неслось, все спешило, все не успевало и должно было по обычаю совершиться лишь в последний момент. Листья должны были быть зелеными, солнце ярким, небо чистым, глаза подданных преданными, речи отточенными,  слезы радости искренними, восторг сокрушительным. Все репетировало, готовилось, предвкушало. На русский трон соизволила согласиться взойти сама хозяйка жизни – Ее Величество Смерть.
И вот – фанфары, тройное приветствие протяжным гулом – из дальнего конца первопрестольной летит ее колесница. По пустым мостовым, в нелюдимом городе, лишь со своими гонцами, возвещающими великую новость пришествия. Борзо бегут гончие, опрометью несутся вслед отзвуки фанфар, лихо летит колесница.
Червленые башни с золотыми гербами, беловые стены соборов, бирюзовые небеса, оплот могущества и величия русского царства – Кремль – как всегда спесив, чванлив и задирист. К этой твердыне мчится аспидная колесница новой правительницы, и цитадель покладисто, будто котенок, раскрывает перед ней свои врата. Новость прибытия покровительницы подхватывают и начинают разносить по городу хоры соборных колоколов: сливаясь в очищающем экстазе. Волнами, накатистыми и пышноструйными, растекается благая весть по стране.
Аспидная колесница подкатывает к Кремлевскому дворцу. Слышен доклад коменданта, Царица-матушка, опричная гвардия в сборе и в полном Вашем распоряжении. Смерть – чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лайяй – приветствует коменданта. Отворяются ажурные двери, и идет Смерть по ступенькам, крепкой, самоуверенной походкой, решительным и неспешным шагом. Убранства сказачного богатства во всем блеске и великолепии отворяются ее взору. Новые и новые затворы распахиваются, анфилады вливаются в анфилады, роскошь подкашивает необузданностью.
Но вот, наконец, Андреевский, Александровский и Георгиевские залы. Публика всякой знатности в благоговении встает и рукоплещет, во имя новой спасительницы, нового озарения, новой великой будущности сошедшей на Русь в этом единении власти. Торжествующий гимн подхватывает оркестр; гимн величавый, заздравый, вбирающий в себя всю прежнюю историю борьбы и великой победы русской власти над русским народом. Чаяния народа на нового монарха градом слез изливаются.
Ура! Всесильному государю! Эта присяга Смерти во время интронизации: «Клянусь оберегать и блюсти жизнь как высшую и непреклонную ценность Отечества нашего! Клянусь во веки быть ее гарантом и охранительницей!» – сколько в ней чистого посыла, глубинной искренности!
Потом гул оваций выводит Смерть из дворца, спускает по патриаршему ходу – навстречу ликующему люду. Люд, построенный в колонны по три, в ровные шеренги, в кавалергардских мундирах скандирует троекратное «Ура!». Бравурный марш подхватывает их и устремляет в парадный шаг. Смерть же, любимая приспешница дьявола, следует в Успенский собор, принимает корону наместницы Божьей и крестным знамением осеняет всю русскую землю на все четыре стороны.
Народ православный, торжествуй! Гуляй, пьянствуй до забытья, величайшая радость снизошла на нас с небес в сей день! Славься, славься, русский царь! Канонадой пушек, громом колоколов, грохотом криков освещенных! Славься, славься, русский царь!
И в едином порыве, с комком в горле, надрывая глотку, дурея от счастья: Боже, царя храни, сильный, державный, царствуй на славу нам, царствуй на страх врагам, царь православный. Боже, царя храни!


Affettuoso

Робкий отблеск солнца, случайное дыхание ветра, сложение теней… укол… и шепот бриза в мыслях… В твоем постоянстве какое-то непостоянство, твоя привычность в чем-то непривычном, в твоем одиночестве какая-то неодинокость… Среди всегдашнего, правильного, традиционного, верного… Один выбитый атом бытия… Вдруг, случаем, ненароком… Пустяшный разрыв, сдвиг, смещение… Легкое, ласковое, лоснящееся, ластящееся, летящее… Одно колебание в груди… Пропуск одного удара сердцем…
Откуда-то в порядке вещей беспорядок… Не так, как надо, как было, как должно быть, как только и бывает… В минутах – века, в столетиях – мгновенья, в зное – озноб, во льде – жар, во мраке – спокойствие, в свете – уныние, в чужом – свое, в своем – чужое… Необъяснимо, недолжно, мистично… Или естественно, ожидаемо, по заведенному…   Как у всех и всегда, поколениями, народами, цивилизациями… И одновременно свое, личное, единственное, уникальное, неповторимое… Какая-то волшебная обыденность…
Сжатие, теснение, жжение… Вчерашние уверенность, стойкость, предсказуемость зудят, ноют… Боль… За несовершенство… Дня и ночи, человека и звезд, мира и души… За ограниченность, временность, конечность… Страдание во спасение… И мука счастьем…
Вечная осень в апреле, вечная месса на карнавале, вечное сомнение в очевидном… Предрешенность, почти зловещая, неодолимая, невозможная… И внутренняя сила, тверже судьбы, длиннее времени, больше пространства… Но не сильнее пустоты за теми стенами… Тогда смешная, потешная, уродливая, ничтожная…
Воспоминание в самом себе, наслоение грез, терзаний… Воспоминание, отравляющее то, что раньше оживляло… И тоска, бесконечная, опустошительная, всепоглощающая, фатальная, непознаваемая… Тоска оторванного от жизни, потерянного, забытого… Тоска лучших порывов, величия и прекраснодушия… Умирающая у порога непонимания, слепоты, невнимания… Или вернее у порога другой такой же тоски, умирающей у порога третьей… Одиночество среди дел, шуток, поездок, разговоров… Одиночество в сопричастности…
Но шаг быстрее, вздохи трепетнее, удары в груди сильнее… Под сопровождение хора горних ангелов… Что разрывает, что несет вперед, что дает силы, что меняет тебя и мир… Истома ощущений, гимн гармонии в душе… Нескончаемое, непроходящее движение… К неги, к очарованию, к чистоте… Разбег, взлет, полет… Осязание рая внутри себя… Прикосновение к внеземному, святому, божественному… Движение против смерти, против разрушения…  К рождению, перерождению и возрождению, к  извечному созиданию… Движение жизни…
И в этом движении есть что-то самое главное, то, что важнее его формы и содержания… Через него мы соприкасаемся с каким-то высшим освобождением… Освобождением от будничного, нелепого, формального, приземленного… От всего, что застилает глаза и уши… Через него, через прозрение чувства, через порыв творения, через страдание духа, через сомнение в бытии мы постигаем какую-то высшую свободу… Мы на мгновение приобщаемся к таинству разыгрываемого на земле огромного спектакля…
Они встретились весной 1865 г. на торжественном обеде в Смольном институте. Встретились, чтобы подарить друг другу эту жизнь.


Appassionato

Нет света в той комнате, в которую не заглядывает солнце, и нет солнца в том сердце, которое не озаряется твоим светом. Мое сердце повсюду, где твой свет: в ветре, который ласкает твои волосы, в снеге, который ложится на твои руки, в тепле, которое согревает твои губы. Прощайте, места, где я не побывал; в которых не побывал с тобой. Мой извечный приют теперь только здесь, в Петербурге, в его благородстве и строгости, в городе, неисправимо ограняющем души всех, кому провидение дало счастье в нем влюбиться.
В этом есть какая-то необъяснимая ошибка Бога. Ибо такого города не могло быть: не может вся красота сойтись в одном месте, тем более, месте, в котором природа не дает возможности выживать. И в этом не может не быть оплошности Бога: не могут все добродетели сойтись в одном человеке, и не может такой человек появиться в этом городе и стать моей судьбой.
Жди меня, мой край! Жди, когда льдом заболеет Нева, когда вечный сумрак погасит огонь шпилей и куполов, когда уйдут все те, с кем у нас с тобой была одна на всех душа. Храни тот отблеск луны, который отображался в Лебяжьей канавке, когда мы с ней были вместе, тот шорох листьев на Елагином острове, когда мы рассказали взглядами друг другу все, что только могли сказать, ту песню птиц в Павловске, когда зардело утро моей новой жизни. Храни, ведь только в них и есть вся моя память. Только их я и смогу представить в свою защиту, представ перед Высшим судом, ведь вся моя надежда на спасение – в ее любви ко мне.
Жди меня, милый город! Жди, когда другие не ждут. Когда опустеет последняя стопка за мою вечную память – жди, и я вернусь к тебе. Я вернусь, чтобы в  последний раз пройтись по Невскому проспекту, чтобы посидеть в Летнем саду, чтобы поплакать у Ростральных колонн. Жди, когда придет сюда мое сердце, чтобы отыскать среди отражений в каналах и отблесков фонарей свое растраченное счастье, свое потерянное спокойствие. Жди, когда придет сюда моя душа, чтобы по пылинке воссоздать один любимый образ: из каплей дождя, из запахов тысяч рассветов, из послевкусий утаенных поцелуев. Жди, когда придет мой дух, чтобы упокоится среди твоих камней! Жди, ведь если, придя, я не найду свой смысл здесь, в своей полузабытой влюбленности, то даже горн второго пришествия, зовущий восстать, покажется мне продолжением похоронной мелодии.
Живи, красуйся, град Петров! В твоей холодной земле, обрету я когда-то потерянное здесь же тепло. Я приду к тебе и только к тебе, ведь в твоем величии – освобождение России от уз варварства и надуманной ориентации на Восток. В твоем существовании, задумававшемся как победа России над Западом, – необратимая победа Запада над Россией!


Animato agitato

Врата ада, как известно, охраняют остервенелые бешеные псы. Вход в рай – бесстрашные и стойкие детские игрушки: плюшевые зверьки, тряпичные куклы, деревянные лошадки и оловянные солдатики. И вот загадка, ни разу еще, несмотря на поражение в силе и умении  не сдали они свой пост своре диких зверей.
…Одного плюшевого медвежонка купили для будущего новорожденного и посадили в детскую, пока необжитую и заставленную всяким хламом, ждать появления своего будущего хозяина.
Медвежонок, как и все плюшевые игрушки, был рожден во всем знакомом томном полуслучайном соприкосновении человеческих душ, в единении полутонов ласки, неги и откровения, в мире, полном оттенков ироний и смыслов, но лишенном словесности, в сокровенном лобзании, осязании тепла в чужой ткани, в надрыве сил и движений, творящих истому и ощущение нежности пуха при соприкосновении, в поручительстве душ друг в дружке перед Богом, именуемом любовью.
Предвкушение встречи с хозяином – необычайного праздника, наполняло крохотную душу зверька. Он улыбался – не меняя выражения лица – во весь рот, его глаза – из крашенного стекла – сверкали всеми оттенками лазури небес. Рожденный играть с людьми, зверек уповал скорее начать эту игру, длиною в долгие годы, игру, которая лишь с детскими игрушками ведется без притворства – в игру жизненного пути человека. Ожидание чуда теплой аурой обнимало его.
Но время тянуло, удлиняя безразмерно паузы между секундами, забывая вовремя отбить новый час, засыпая на ходу или пропадая в долгую спячку, двигаясь по-стариковски шаркающей походкой. Ожидание растягивалось, томило, становилось невозможным. Медвежонок, не шевелясь, сидел на том же месте и печально глядел в одну дальнюю точку – день за днем. Где-то там, почти за горизонтом, маячила будущая кроватка его хозяина, где-то виднелись контуры других игрушек, собранных здесь же.
Сколько можно просидеть одному в неуютной комнате, совсем без движения, без теплых объятий хозяина, без тепла его рук? Минуту? День? Год? Человеку, быть может, и можно, но плюшевой игрушке – нет. Ее жизнь – тень жизни ее хозяина, блеклый отблеск нашего бытия, в котором огонек теплится ровно столько, сколько мы помним о ней, сколько нежности мы ей дарим. Нещадно каменели жилы медвежонка, неутомимо покрывалась пылью его шкурка.
Это одиночество, раздирающее клещами изнутри. Когда того, ради кого ты создан, рядом с тобой нет. Когда тот, в ком заключен смысл твоих дней, где-то далеко. Но не было в храбром сердечке медвежонка ни бунта, ни протеста. С христианским смирением принимал он свое наказание. Возможно, наказание снисходит и на тех, кто безгрешен, кто не может идти против Бога, потому что есть его частица. Ждать и быть верным – всегда и чтобы ни случилось, вот единственный завет игрушки. Как ждет прощения и остается верным небесам святой праведник. Потому что, как человеку не понять посылов Великой силы, целей испытаний, достающихся ему, так и медвежонок не мог понять, где его хозяин, почему его так долго нет. Надо ждать и верить, потому что, если хоть на секунду допустить мысль, что его нет, значит утратить в себе огонь жизни.
Есть ли радость в цветение лета? Может ли быть отдохновение в песне птиц? Должны ли воскрешать лучи солнца? Все одно – пустыня, тусклое бесчувствие, когда ты назначен природой быть с тем человеком, а его рядом нет. Когда твое развитие очерствело. И мир, в котором чахнет последняя надежда, пусть даже мир рассвета и великолепия – этот мир тебе не уютнее, чем могила.
В одну ночь медвежонок проснулся от страшной муки. Все его тело дрожало и колотило. Он чувствовал, как какая-то сила, невероятной мощи, зародившись где-то в другом мире, распирала его. Но в этой боли он вдруг ощутил какое-то счастье. Через эти страшные муки, через необычное напряжение всех сил организма, откуда-то издалека, из другого мира, в нашу жизнь проникало что-то новое. И в этом чем-то новом было какое-то такое неуемное желание жить, что оно побеждало эту муку, все боли и истязания. Стоило недугу отойти, как медвежонок пал без чувств.
На следующий день, как только расцвело утро, впервые за долгие месяцы раскрылась дверь, и в комнату внесли какое-то тельце в чепчике. Тельце пугливо озиралось вокруг, не понимая, где оно очутилось. Будто бы еще вчера оно не рвалось с таким остервенением в этом мир. Тельце было совсем маленькое и слабое, что даже невозможно было поверить, что оно смогло вчера решиться на такой подвиг, что в нем нашлось мужество принять вызов боязни перемен и стойко пройти путь освобождения от пут мира прошлого.
Медвежонка положили рядом с его хозяином, и он всем телом, всей своей лаской, всей душой прижался к нему. Хозяин! Его единственное счастье в этом мире!
И в этом крохотном беззащитном тельце, в малюсеньких ручках, в сопящем носике, в пухлых щечках – сокрушительная и бесповоротная победа бессильных людей над неодолимым естеством смерти.


Precipitato

Приди, бархат ночи, затаенное вдохновение, сумбур ощущений… Согрей меня, мгла, своим дивным светом… Уйдите, солнца лики… Ночь, отдайся власти тайных желаний своих…
Душа, открой двери прекрасному… Зарази эпидемией творчества… Вырви из глубины сознания нечеткие мысли, неясные образы, всю неиспитую боль, все невысказанное несчастье… Пусть одна нота вдруг вольется в другую моими нерастраченными ласками… Пусть две гаммы переродятся тонкой мелодией, способной опорожнить мою невыстраданную муку… Пусть из глубины естества польется чарующее откровение, которое вберет в себя весь мой скудный мир… Пусть моя мелодия будет ласковым платком к моим ранам, пусть гладит сквозь них истрепанное сердце, возбуждая желания, предавая помыслы разума забвению… Взгляните в глаза, мои звуки, расцветите в них фиалками… Дайте погибнуть в музыке, раствориться, исчезнуть в ней…
Вертись, Земля, вертись скорее! Чаруй и пьяни! Вертись, движимая миллионами детских улыбок, рождаемых каждой секундой, миллионами душевных томлений, рождаемых каждым мигом, миллионами криков радости, рождаемых каждым градусом твоего поворота. Это движение смены дня и ночи, зимы и лета, молодости и старости рождает бесчисленные порывы в миллионах сердец – творить новое и быть лучше. В едином порыве созвучием всех сердец на свете, ликуй Земля! Быстрее, дерзновеннее!
В неиссякаемом порыве творить, в нашем рвении к звездам – залог нашей вечности! В творчестве, этой сопричастности Божественному замыслу, сохранится и мое страдание, и моя любовь, и мое знание. Оно крупицей войдет в великую сокровищницу человеческого бытия и, перейдя к другим поколениям, вновь и вновь одержит победу над дикостью и смертностью.



Doloroso

Яков Иванович Ростовцев в забытьи и полубезумии рьяно крестился, невдумчиво лепетал молитвы и нескончаемо, страшно рыдал. Мало кого небеса проводят через такие ужасные испытания: у генерал-адъютанта умер сын. В бреду лихорадки он успел внятно просить своего отца, приняв сию смерть, как кару, пообещать загладить свой грех. Вновь и вновь теперь возникали в памяти Якова Ивановича картины декабря 1825 года, когда он, честолюбивый юнец, словесно известил императора Николая I о заговоре декабристов. Великолепная карьера Ростовцева окончилась теперь этим склепом. В слезном исступлении, генерал-адъютант поклянется исправить свой грех и из рьяного консерватора станет, наряду с Милютиным, одним из главных защитников и творцов Крестьянской реформы 1861 года.
Была ведь и другая Россия! Иначе откуда бы, из чьих культурных зерен (ведь не одних же французских), из какой почвы прошлого могли бы появиться такие прекрасные слова идейного вождя декабристов Николая Трубецкого: «Истинное благородство – это свобода; его получают только вместе с равенством – равенством благородства, а не низости, равенством, облагораживающем всех»? Ведь не могли эти слова вырасти из самодержавной агонии? Значит, подспудно, рядом с официальной Россией всегда жила другая Россия: Россия вольнодумной интеллигенции, казачества и вольного люда, Россия простых людей, свободных духом. Только почему другие слова, а не эти, стали лейтмотивом нашей многострадальной истории, жезлом нашего национального самосознания?
Народ русский, век за веком возрождаясь после очередных чисток, верил в то, что особый путь Руси не может идти по замшелым тропам угодничества и холопства перед власть предержащими, а этот путь должен непременно пролегать по дороге уважения к отдельному человеку и всему народу.
Откуда же этот миф про нашу ограниченность и предопределенность нашего будущего? Не сама ли власть, сама себя убеждавшая веками, что всякое изменение в России возможно только сверху, по ее инициативе, и увещевала себя, а затем и нас, в том, что мы для любого изменения сами не созреваем, что народ в России всегда именно такой, как его и хочет видеть власть? Да неужели поколения наших великих собратьев, веривших в другую Россию, живших и умиравших ради ее свободного будущего достойны таких слов? И какая Россия – закостенелая параличом властной вседозволенности или свободная духом и помыслами, та, что называла себя народнической, или другая, стремившаяся стать народоправской – и есть подлинная Великая Россия?


Con brio 

26 июня 363 г. н.э. близ Ктесифона от тяжелых ран, полученных в бое с персами, умирал римский император Юлиан II. Страшные муки раздирали его тело, но душа будто заблудилась впотьмах и все не могла найти себе исход. Все свое недолгое правление Юлиан посвятил безуспешной борьбе с христианством, которое уже было на тот момент официальной религией империи. Он вновь и вновь задавался вопросом и все никак не мог найти ответа: что в этом противоборстве христианских иерархов иного, более просвещенного, нежели в периоде римской религиозной терпимости, периоде поклонения языческим богам? Чем эта философия, столь радикальная и непримиримая лучше философии неоплатонизма, столь усердно ею отвергающейся? В чем великая сила этой секты и их учителя, галилеянина Иисуса?
Железные прутья, казалось, пронимали все тело, каждый шорох отдавался агонией, зрение туманилось и расщепляло мир на неясные, обрывочные куски. Что толкало людей в костры, на кресты распятий, на арены с дикими животными? В чем черпали они силы своего фанатичного упорства, своей безумной уверенности? Как смогла кучка плебеев вначале пережить все гонения, чтобы затем сокрушить великий Рим? Какая сила могла противопоставить себя священной власти императоров?
В полузабытьи предсмертных стенаний Юлиан уже не видел своей палатки, лекарей и соратников. Его неумолимой силой затягивал какой-то слепящий белый поток, его руки опутывали какие-то спруты, так что он уже не мог шелохнуться, они вонзались в грудь и выдирали оттуда его жизнь, и они же начинали медленным огнем опалять его кожу. И тут его распадающееся сознание сотворило последнюю ясную мысль: а вдруг все это есть, вдруг все это правда? Вдруг возможен иной конец и стоит только поверить и раскаяться. Вдруг воскрешение, пусть неземное, в каком-то другом мире и другом состоянии возможно? Вдруг есть другой исход, кроме тления? И чем может быть сила, способная спасти человека, если даже сила императора бессильна перед смертью? Что это за сила, которая смиряет всех людей, что уничтожает между ними неравенство, кроме как сила веры в спасение?
В груди загорелась ярко какая-то исполинская мощь, теперь не страшно стало идти в пасть льву или под гвозди распинающих, потому что внутри теперь был свет всеобщего единства и равенства – свет небесной свободы. Свет веры в спасение Иисуса Христа! Император последним сплочением воли приподнял руку и захрипел: «Ты победил, галилеянин!»
Так неужели надо непременно пройти через все вехи деспотизма, испить всю кровь народных бичеваний и убийств и оказаться на грани крушения и гибели, чтобы понять, что христианский смысл, столь искренне и долго искомый русской душой, и состоит в апологетике независимой личности и той силе земного освобождения и равенства, которой учение заражает людей?


Espressivo 

Тирания любви… Чьи узники безмолвны и ничтожны… В каком исступлении покоряемся мы ей,  как доверяем последнюю разумность, какие самоубийства души кладем ей на алтарь… Тирания счастья... Вроде блеющих овец идем мы к благополучию и умиротворенности, уверовав, будто в них и заключен смысл жизни… Тирания жизни… Необъятные ее потоки направляют русло наших дней, так что, похоже, мы и не властны совсем над своим будущим… Четко отмеряет она нам вехи – от зари юности до захода старости – не разбираясь в нас, отмеряет каждому свой срок, так, что нашему сознанию остается всегда лишь подстраиваться под ее невнятные замыслы… И какая свобода возможна в оковах этих тираний? Всякая свобода под их тенью обращается издевкой… Не получается ли так, что высшая свобода человека возможна лишь при его полном смирении перед движущими силами истории? В его отказе от извечного, опустошительного бунта против природы?...
Но нет, вспомните, как младенец борется за свою независимость, как стремится дышать, ходить и говорить самостоятельно. Как сопротивляется каждому насилию, каждому навязыванию чужой воли, как борется за свою самостность. Каждому малышу непременно  нужно доказать, что он уникальная самостоятельная личность (вот ведь, а всякая тирания стремиться к ровно обратному – сделать всех одинаковыми). Свободу человека можно ограничить, его жизнь можно направлять, но уничтожить этот инстинкт к независимости можно лишь уничтожив саму личность. В нас живет какой-то инстинкт свободы: встретив препятствие, мы всячески стараемся его преодолеть, освободиться от него. Искомая человеческим социумом свобода того же характера – это возможность деятельности в условиях отсутствия внешнего целеполагания, это политическая система, в которой элита выражает волю общества, а общество способно контролировать элиту.
Вдумайтесь в русское слово вольность… воль-ность… Вольность – это воля, это простор действий и помыслов, который мы сами для себя открываем… Наперекор власти, природе и жизненной предопределенности…
Но помимо воли инстинктивной, природной, есть в нас и какая-то иная воля – воля духа, свобода любить и верить, творить и созидать. Зароненное в нас Богом стремление к такой свободе делают нас ответственными за наш путь, приговаривают к необходимости ответа перед лицом смерти и Высшего суда. Но в этой ответственности, наложенной на человека, и есть оправдание свободы. Ведь без свободы помыслов и чувств человек не властен определять свой путь, а значит, не может и быть ответственным за него.
Нам неведомы замыслы провидения, но одно необратимо, дихотомия нашего мира, сосуществование в нем добра и зла, не может быть оплошностью, в ней должен быть какой-то величайший смысл. Игра творения построена на том, что Господь, создавая мир, разделяет  в нем добро и зло, и только человеку. Он дает разум, который должен сделать выбор между ними и прийти к Богу. Но этот выбор должен быть свободным и осознанным, человеку следует самостоятельно пройти духовное самоопределение, самостоятельно внять закону совести, самостоятельно полюбить добро, самостоятельно прийти к истине и самостоятельно познать акт духовного творения. Кто знает, быть может в этой острастке человеческого духа и разума – отбор лучших для иных, великих, но не ведомых нам целей? И поэтому свобода – есть цветок благодати Духа.
Несвободное государство в таком разрезе – симбиоз языческого атавизма и варварского мракобесия, явление, противное духу современности, духу христианского сознания. Деспотизм выступает больше, чем против прав человека, он идет против самого смысла человеческой жизни.


Vivo crescendo 

Боже, как же хочется жить!.. Как хочется просыпаться  с солнцем, улыбкой встречать каждый новый день с его заботами, обмывать лицо ледяной водой, выходить на холодный воздух и босиком бежать по окропленным росой лугам, поцелуем будить жену и детей, непринужденно обсуждать за завтраком планы на день и текущие проблемы, погружаться в дела, общаться с людьми, пытаться решать сложные задачи, ставить перед собой новые цели, встречаться с друзьями, ходить в театры и музеи, читать книги, слушать музыку, писать письма, путешествовать, мечтать о будущем, играть с маленькими, видеть, как изменяются старшие, изведывать новые ощущения, пробовать новые блюда, выезжать на природу, изматывать себя до изнеможения, засыпать, веря в счастье нового дня, творить, влюбляться, страдать от непонимания, возрождаться надеждой, жить каждой секундой, каждым отведенным мгновением… Боже, как хочется!..
Жизнь – это подаренная нам свобода! Свобода от иного мира, от предопределенности, свобода искать свой путь и двигаться по нему, свобода быть самим собой, свобода любить и творить! Жизнь – это попытка ощутить себя божеством, смысл которой через претворение своей свободной воли прийти в лоно Свободы Высшей – свободе небесного Творца! Уничтожая в человеке свободу, мы уничтожаем в нем Бога! Жизнь – это Свобода!
Император обмакнул перо еще раз и подписал проект Конституции.







Larghetto

За мыслями, нестройными, хаотичными, почти пролетела ночь. Следующим утром, 1 марта 1881 года, император отправится в гости в Михайловский дворец, а по дороге обратно будет убит бомбой террориста.
В его крови на Екатерининском канале отразятся на мгновение реакция, имперский шовинизм, бунты и войны, гражданская бойня, красные знамена, чистки, застой, коричневый разгул и необъятные моря людской крови – все черное и беспросветное будущее России.
Слезы души по щепоточке, по капельке годами будут идти сюда – из самых дальних сторон осиротелой и неутешной Руси – и слеза к слезинке, ряд к ряду, строй к строю вырастет здесь грандиозный собор во имя Спаса на Крови. Душа русского народа, истерзанного, измученного, истравленного, поруганного сойдется здесь стройными стенами, разогнется спиралями луковичных куполов и устремиться в самую-самую высь, в необъятное, вечное, великое небо, в то спокойствие и ту чистоту, к своему невыстраданному, непонятому, непознанному, неискупленному спасению. Спасению, придущему не от заслуг, но спасению, прощающему страшные грехи этой земли, спасению единственно от милости Высшей. Ибо не ведают, веками идя вновь и вновь в жерло ада, отстраивая новые и новые его жернова, возвеличивая раз за разом извергов и губителей своих, не ведают. Но здесь, скинув в себя оковы гордыни, вдруг обратится русская душа той неповторимостью и соборностью, которыми себя всегда неугомонно бахвалила. Обратится в глубоком смирении, в прощении, в раскаянии. Собор, покрытый мозаикой, будет соткан миллионом стеклышек застывших навеки слез русской души, потерявшей на этом месте свое освобождение и свое успокоение, будет создан миллионом хрусталиков слез, постигших в раскаянии прощение и благость.
Мучительная скорбь, одна безысходная, ноющая, терзающая, снедающая, губящая боль останется во всяком, кто зайдет сюда внутрь. Завопит дико необратимая потеря; потеря покоя, надежды и будущего. В хладном граните омертвится русское спасение. И останется лишь мерцать, дрожа будто в ознобе, тонкое и почти совсем прозрачное пламя огарка свечки. И глядя, на это слабое, но не сдающееся рачение огонька тянуться вверх, вновь, как при входе в собор, но теперь еще глубже и отчетливей, пробудиться слабая вера в Высшую милость.
Ибо, когда взгляд человеческий начинает медленно подниматься от приземленных плит фундамента Спаса на Крови вверх, вдоль иконостаса, выше и выше вместе со светом и спасительной для мира сего красотой, то и душа человеческая внезапно взмывает к Небесам, чтобы встретить там облик Спасителя и воскликнуть: Господи, помилуй нас!   
Когда, удрученный болезнью, восчувствует он приближение кончины земного бытия своего: Господи, помилуй его. Когда бедное сердце его при последних ударах своих будет изнывать и томиться смертными муками: Господи, помилуй его. Когда очи его в последний раз орошатся слезами при мысли, что в течение жизни оскорблял он Тебя, Боже, грехами своими: Господи, помилуй его. Когда частое биение сердца станет ускорять исход души его: Господи, помилуй его. Когда смертная бледность лица его и холодеющее тело его поразит страхом близких его: Господи, помилуй его. Когда зрение его помрачится и пресечется голос, окаменеет язык его: Господи, помилуй его. Когда страшные призраки и видения станут доводить его до отчаяния в Твоем милосердии: Господи, помилуй его. Когда душа его, пораженная воспоминаниями его преступлений и страхом суда Твоего изнеможет в борьбе с врагами его спасения, силящимися увлечь его в область мрака мучений: Господи, помилуй его. Когда смертный пот оросит его, и душа с болезненными страданиями будет отдаляться от тела: Господи, помилуй его. Когда смертный мрак закроет от мутного взора его все предметы мира сего: Господи, помилуй его. Когда в теле его прекратится все ощущение, оцепенеют жилы и окаменеют мышцы его: Господи, помилуй его. Когда до слуха его не будут уже доходить людские речи и звуки земные: Господи, помилуй его. Когда душа предстанет лицу Твоему, Боже, в ожидании Твоего назначения: Господи, помилуй его. Когда станет внимать праведному приговору суда Твоего, определяющего вечную участь его, Господи, помилуй его. Когда тело, оставленное душою, сделается добычей червей и тления и, наконец, весь состав его превратится в горсть праха: Господи, помилуй его. Когда трубный глас возбудит всех при втором Твоем пришествии и раскроется книга деяний его: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй грешного раба Твоего Александра.
Господи, помилуй, ибо в прощении его помилуешь весь русский народ. Ибо без прощения за гибель сию не увидеть народу нашему света Твоего освобождения.


Февраль 2017


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.