Счастливая

Мария Евтягина
Утром, пока дом спал, я тихонечко вышла на балкон моего детства. Снизу на меня, просыпаясь светофорами и первыми автомобильными гудками смотрел мой город, вглядывался и не узнавал, ведь за двадцать с лишним лет нашей разлуки мы оба здорово изменились. Улыбнулась ему в ответ и по улыбке, кажется, была признана своей. Вот так же, с улыбкой, я когда-то покидала родной Николаев, отправляясь покорять далёкий северный Петербург, а по сути убегая от себя.

Вскоре после моего отъезда мама ушла от папы, и он настолько обиделся на нас обеих, что с мамой больше не общался вплоть до самой её смерти, а со мной до недавнего времени. Не отвечал на редкие открытки по праздникам, и быстро обрывал разговор, когда я звонила ему. А совсем недавно вдруг сказал: "Приехала бы что ли на недельку, я и внука-то не видел".
А мы с Антошкой как раз не знали, куда ухнуть целых две недели моего вынужденного отпуска, порядком устав от дождливого питерского августа.

На полуночном перроне не было, конечно, ни поцелуев, ни объятий, и особой радости от встречи в глазах папы я не увидела. Из нас троих счастливым выглядел только Антоша — ему было обещано приключение в виде похода в зоопарк. Проснулся сынок поздно, поэтому выбрались мы в зоопарк только к полудню.

— Ну, что ты опять уткнулась в свой телефон? Иди вон лучше сыну мартышек покажи!
— Папа, это не мартышки, это гориллы. Посмотрите их сами, пожалуйста, а я сейчас…
Вот как объяснить, что именно в данный момент у меня в телефоне идёт крайне важное общение с потенциальным работодателем, отыскавшим моё резюме, уже тысячу лет пылящееся на сайте фрилансеров. Только никак не пойму, какая именно работа от меня требуется. Вопросами засыпал, как в школьной анкете, такое ощущение, что сейчас спросит, какие мальчики мне нравятся, и какое животное я мечтаю завести. Уф, всё, с фронтом работ наконец-то определились, можно возвращаться к своим.

Близоруко прищурившись, обвожу взглядом окрестность: ага, вон жёлтая маечка Антошки мелькает у большого вольера. Ни минутки на месте не устоит, зайчонок мой. Голова что-то разболелась, надо было панаму надеть, наверное. Кто бы мог подумать, что конец сентября в Николаеве таким жарким выдастся? Да и нет у меня панамы с собой, мы почти налегке приехали.

В вольере горилла-мама застыла на широкой сухой коряге, нежит своего гориллёнка, длинным волосатым пальцем почёсывая тому макушку. Детёныш дремлет, тихий час у него. А у моего дитятки тихого часа уже года три как нет, не загнать днём в кровать шестилетку. Папа-горилла лежит кверху круглым, хочется сказать, пивным животом, лапу изящно откинув в сторону. Позирует.

Папа в очередной раз одёргивает внука, причем как я и ожидала, безрезультатно, и с недовольством поглядывает в мою сторону. Сколько себя помню, это выражение недовольства по поводу моей жизни, вида, убеждений, поведения всегда сквозило во взгляде отца, делая его каким-то льдисто-серым, чужим. Даже в Питере, под ледяными ветрами, летящими вдоль каналов, было теплее, чем под отцовским взглядом. Но и уехав из дома, я только прибавила поводов для осуждения: филолог-романист, без постоянного места работы, с нажитым вне брака ребёнком, серая сорокалетняя мышь, непутная, одним словом.

Антошка весело поскакал к вольеру с медведем, и мы с папой на некотором расстоянии друг от друга двинулись вслед за ним. Медведь изнемогал от жары не хуже меня, он грязной копной шерсти развалился в жидкой тени бетонного ограждения, не реагируя на внешний шум. На мой взгляд, смотреть тут было нечего, но Тоша минут пять бегал вдоль ограды, выглядывая, как он позже сообщил нам на бегу, воробьёв, что-то клюющих в большой алюминиевой миске медведя.

— Мама, смотри, индейцы!
Мой ребенок, в свои шесть уже прочитавший всего Купера, никак не мог пройти мимо.
— Не желаете сфотографироваться? — скучно спросил меня мужчина в роскошном головном уборе из орлиных перьев.
— Желаем, мама, да, мы же желаем, правда? — мой шустрик уже схватился за резную длинную трубку, очевидно призванную быть трубкой мира.
— А давай все вместе, а, доця?
Папа ни капельки не украинец, но приехав в Николаев за своей детской мечтой — строить корабли — обжился тут и давно уже освоил мову, то и дело мешая её с литературным русским, выдающим в нём человека разносторонне начитанного.

Антошка уже в перьях, с трубкой и томагавком изображал охоту на бизона, носясь перед вигвамом. Папа, в кожаном расписном жилете, с двустволкой и в "короне Монтесумы" над загорелым невозмутимым лицом воплощал собой типичного индейского вождя. И тут я увидела, что фотограф предназначил мне для памятного снимка — оранжевый головной убор, утыканный до невозможности яркими перьями и замшевую розовую жилетку, расшитую крашеными деревянными бусинами. Какой ужас! Но все возражения потонули в настоящем индейском улюлюканье Антона-Острый-Топор и пренебрежительном молчании вождя Холодный-Взгляд-Орла. Пришлось смириться и изобразить из себя типичную скво в окружении родных под сенью любимого вигвама.
— За фотографиями через часок подойдите, — пробормотал фотограф Перья-над-Кислым-Лицом.

Кошмар какой-то, ещё час по такой жаре ходить. Асфальт плавится, как на пике июля, перед глазами плывёт марево, я отправляюсь за мороженым и проваливаюсь каблуком практически новых и почти итальянских туфель в какую-то неприметную щель. Надо присесть на скамейку и оценить масштаб ущерба, отдышаться немножко, голова сегодня сама не своя. Наклоняюсь, чтобы снять туфлю, и тупая боль ударяет в затылок. Так и есть — кожа на каблуке содрана. Почему-то это настолько огорчает меня, что слёзы сами начинают литься, хотя меньше всего мне хочется, чтобы отец увидел меня плачущей. Неудержимые рыдания сдавливают горло, тщетно пытаюсь успокоиться, через пелену слёз замечая бегущего ко мне Тошку.

— Ну-ну, чего расстроилась, подклею твой каблук, дома у меня клея достаточно, — голос отца звучит как сквозь одеяло.
Вспоминаю, что он всегда клеил модели кораблей, которые мне строго-настрого было запрещено трогать. Крохотные иллюминаторы, тонкие мачты, белоснежные паруса, маленькие шлюпки, блестящие медные рынды и разные штучки непонятного назначения завораживали. Оставаясь одна, я тайком пробиралась в отцовский кабинет и часами могла разглядывать эти папины сокровища.

Внезапно перед глазами возникают яркие картинки, как будто рассыпанные кусочки мозаики, лежащие на огромном столе. Вот чьи-то руки уверенно начинают собирать эти паззлы в одну картинку. Вижу скачущего вокруг дедушки Тошку, пузатого гориллу-папу, яркие перья на дурацком головном уборе, водружаемом мне на голову, стройные корабельные мачты папиных моделей, содранный каблук туфли, многословную переписку с чудаком с сайта фрилансеров (она похожа на спутанный разноцветный серпантин), чьё-то заботливое встревоженное лицо. Кусочки укладываются плотно, сначала кажется, что в беспорядке, но вот на столе начинает проступать картина невероятно красивая и стройная, ещё несколько деталей — и она готова. Становится понятно, что это не мозаика, а моя жизнь. Но почему она такая прекрасная?

И тут те же руки, что собирали картину, опускают на неё прямоугольный штамп, похожим я штамповала письма в пору работы на почте, только этот очень большой. Штамп ложится на картину, поднимается, открывая надпись: "Счастливая". Я произношу это слово вслух:
— Счастливая…
— А то, конечно, счастливая, — отзывается незнакомый голос.

Открываю глаза, оглядываюсь, где это я? Кровать, стены, выкрашенные в светло-зелёный, похоже на больницу. Рядом женщина в белом халате (медсестра? — проносится в голове).
— Повезло тебе, счастливая! Попала к нам в дежурство Прохоренка, он знаешь какой врач?
Женщина поднимает лицо к потолку и значительно произносит:
— От Бога!
— А что со мной?
— Да всё уже хорошо, милая. Завтра доктор на обходе тебе расскажет, что да как. Посетителей к тебе пускать? Уже час под дверью ждут.
— Пустите, если можно.
— Только ненадолго.

Медсестра выходит, что-то говорит за дверью, и тут вбегает Антошка, подлетает ко мне, прижимается порывисто.
— Мамочка!
И тут же начинает сбивчиво рассказывать:
— А мы с дедом клеили корабль, фрегат! Он такой большой, красивый! Деда мне разрешил помогать, он картошку умеет жарить, мам...
Поднимаю голову: за Антошкой маячит папа, в каком-то куцем измятом халате, покашливает как будто смущённо.
— Ну, что ты расклеилась, доця? Не горюй, склеим и тебя, у меня дома клея разного знаешь сколько? И туфли я тебе починил, как новенькие.

Папа мнётся, словно не решается сказать что-то. Впервые вижу его таким.
— Спасибо, папа.
— А мальчик у тебя замечательный. Оставайтесь у меня, а, дочь? Места в квартире много, школа для Антоши под окнами. Оставайтесь. Чай не чужие, родная кровь…
Откидываюсь на подушку. Чудеса… В голове всплывает, светясь большими буквами, слово:
"Счастливая".