Радиоприёмник - ЗСГ часть 3

Аллан Лекс
(третья часть романа "ЗОЛОТАЯ СЕКИРА ГРОТЕСКА")


Мы выстроим луну, чтобы затмить их солнце.
 (Рэй Брэдбери)




Синий пикап внезапно затормозил, оставив песок позади медленно оседать серой, доисторической пылью.
Дверь с треском вылетела с пазов, и из душного салона, кашляя и чертыхаясь, вывалился седовласый старик; рухнул на колени – в которые тут же стрельнула тупая боль суставов – и продолжал надсадно кашлять, пока из его дребезжащего горла не вылетел маленький, сморщенный трупик осы, обслюнявленный и пакостно скрученный...
Старик ещё минуту пытался отдышаться, держась за дрожащий живот. Его нижняя челюсть тряслась, а глаза внимательно следили за тем, как полудохлая оса продолжала шевелиться, завязнувшая в тугой, человеческой слюне, как в патоке... Её усики двигались в разные стороны, а синее, чернильное небо было прошито белыми, редко мигающими пятнами – в небе чётко угадывалась ломаная большой медведицы и куча других звёзд. Оса шевелила прорванными, помятыми и поломанными крылышками, а вокруг восходила полночь. Оса обречённо шевелила лапками, оса умирала, оса делала последние движения перед смертью, а мир крутился, вертелся, мир, вращался, которому неведомо то, что может лицезреть оса.
Старик дышал и исподлобья смотрел на трупик с исковерканными крылышками. Ненавистно смотрел и думал, что совсем не почувствовал её вкуса; и что умер бы скорей не от удушья, а от страха и отвращения – старик до сих пор ощущал в горле режущее касание осиных щетинок.
Теперь нужно успокоиться.
Встал. Сел в машину. Песок затрещал под шинами пикапа. Машина поехала дальше, объезжая немыслимой формы скалы, округлые, словно застывший брызг капель, стекающих по стеклу в пасмурный день осени, который ярче чего бы то ни было напоминал старику о том, чем он порой горделиво отмахивался и бросался, пропуская родной, золотистый, любовный песок сквозь пальцы...


... Жара. Одинокий домик посреди проржавелых каньонов. Гараж. Старый пикап – ржавая колымага.
Старик Альфред жил здесь уже тридцать шесть лет. И практически каждый день он по обыкновению садился в свой пикап и часов так неизвестно сколько разъезжал по растрескавшимся дорогам, оставляя позади высохшие озёра, ямы и впадины. Пыль, сотрясаемая колёсами, накрывала собой мохнатые кактусы и другую редкую и давно уже омертвелую растительность. Покатавшись вдоволь по однообразным шоссе, чей вид, подобно повторяющейся пластинке, не менялся и спустя километр, и спустя их множество, Альфред сворачивал с дороги и мчался на своей пыхтящей и дребезжащей «лошади» сквозь пустоши и каким-то невообразимым – чудесным – образом оказывался рядом со своей родной хижиной. Своим старым двухэтажным домом.
Альфред медленно заезжал в гараж. Под колёсами скрипел песок.
Автомобиль никто не встречал. Уже давным-давно перестал звучать громкий лай Бакки, старого лабрадора, который когда-то, лишь заслышав жужжание старого авто, тут же подскакивал и бежал навстречу своему другу, высунув розовый, болтающийся язык. Но время шло. И Бакки, дряхлый кобель, стал таким же тихим стариком, коим являлся его добрый, ласковый хозяин.
Сейчас пёс спал на подогретой солнцем террасе. Лишь изредка его ухо вздрагивало от ветра.
Альфред вышел из душного гаража, не закрыв его, и побрёл к своему домику, уютно расположившемуся в самом сердце аризонской пустыни.
Проходили дни. Проходили недели и месяцы. Проходили годы... А жизнь старого Альфреда нисколько не менялась. Бешеные поездки по безлюдным, всеми забытым шоссе, чтение хороших книг, музыка, вещаемая древним радиоприёмником и нечастые вылазки в магазин за продуктами – вся жизнь...
Однако сегодняшний полдень, 18 сентября, ознаменовался наистраннейшим событием, которое обещало перевернуть с ног на голову не только жизнь одного отдельного жителя Земли, но и всего человечества...


– Ну что, запустили?
– Да. Пока всё в норме. Частицы разгоняются.
– Хорошо.
– Да... Хорошо. – Человек в белом халате откинулся на спинку своего кресла с колёсиками и, заложив руки за голову, с улыбкой потягиваясь и разминая мышцы, кряхтя от довольства и лени, продолжал говорить: – Мне вот сегодня сон такой странный приснился...
– Чего за сон?.. – задумчиво пробубнил его напарник, солидный на вид учёный: аккуратно постриженная борода с оттенками серого и серебра, белый, выглаженный халат, чёрный галстук, зелёный бейдж на груди. Господин с бородой что-то пристально изучал, раскрыв перед собой синюю папку с отчётами о недавно проведённых опытах. Внешне мужчине было около шестидесяти.
– Да вот снится мне, – начал молодой ассистент, – что прихожу я сегодня на работу... – он на секунду над чем-то задумался, раскачиваясь в кресле.
– Пришёл я, значит, на работу сюда, – продолжал он, опомнившись, – и зачем-то мне вдруг понадобилось залезть в этот агрегат.
– В коллайдер? – вновь пробубнил седовласый учёный, перелистывая бумаги, на которых были разного рода диаграммы и графики.
– Да! В коллайдер! Представьте? – Крутанулся парень в кресле, наблюдая за напарником.
– И чего? – задумчиво поинтересовался научный руководитель, явно не ощущая особого интереса к рассказу коллеги.
– Ну, я и залез, – просто ответил тот, пожимая плечами.
Бровь старшего сотрудника прыгнула вверх – оттого ли, что он был удивлён сном парня, или от тех данных, что он тщательно пытался изучить, хоть ему в этом и несколько мешали. Из-за своей природной вежливости (или же, видимо, мягкотелости) бородатый господин сохранял спокойствие и терпеливо – иногда через раз – слушал бесхитростное повествование ассистента.
– А коллайдер включили! Представьте себе: включили! – Молодой человек в аффектации возмущения всплеснул руками. – Никакой техники безопасности! Что за народ!
– А дальше что? – вздохнув, спросил бородатый учёный, разворачивая перед собой громоздкий график. Линии на нём прыгали то вверх, то вниз, синие и красные. За каждым скачком показаний следил внимательный взгляд человека.
– Дальше! – посмеялся юноша, продолжая раскачиваться в кресле, от чего то противно скрипело, немало раздражая внимание и слух бородатого господина в халате, который с усилием пытался вникнуть в отчёты. Однако поминутно его взгляд дёргался от противного, назойливого звука, и учёный непроизвольно – вынуждено – отвлекался от работы. – Дальше меня чуть не разорвало напополам! Я ещё никогда не ощущал такого чувства! Знаете... будто что-то в одно время и давит, и пытается оторвать от земли и подбросить! Вот, что я чувствовал в коллайдере. В общем, громадные перегрузки; а более, их осознание; осознание того, что они есть.
– Угу... – Бородатый учёный продолжал листать синюю папку и бубнить себе что-то под нос, слова, слышные только ему одному. – Угу-угу... Вроде, всё в норме... Вроде – в норме...
– И главное ведь что! Меня-то  не разогнало вовсе! А я только за этим туда и лез! Вот ведь чёрт! – пытался придать своему рассказу нотку юмора молодой ассистент. – Ни на километр. Просто стоял в каком-то тупом оцепенении и только дёргался от несуществующих перегрузок, посылаемых мне подсознанием. Дёргался-дёргался, – продолжал юноша, ни сколько не переживая о том, слушают ли его, потому что почему-то был сильно уверен в том, что, безусловно, его должны с интересом слушать, – дёргался-дёргался, говорю, да и проснулся. Голова гудит. Горло – режет. Глаза слезятся. В ушах звенит. А в теле ни капли той лёгкости, что – вот секунду назад! – была во сне... Что за день такой? Поганый! Не выспался. Не отдохнул. И вот до сих пор спать...
– Так! Ладно! За работу! – захлопнув папку, резко оборвал старик.
– ... хочу... – растерянно продолжал ассистент, по привычке всегда договаривая уже начатые фразы.
– Что с показателями? – бородатый господин говорил твёрдо и уверенно, намекая напарнику на то, что ему к чёрту не сдался его этот «дебильный!» сон.
Поняв это, молодой человек, сидевший в кресле перед компьютером, неохотно повернулся к монитору и скучающе отвечал:
– Всё в норме... Протоны разогнались до нужной скорости: близко к скорости света. – Юноша, не моргая, смотрел в синий монитор. Он был явно обижен таким к себе отношением; сейчас ему не давали покоя мысли только о том, как он сглупил, заведя этот дурацкий разговор.
– Так. А точная скорость какая? – что-то записывая себе в блокнот, спрашивал бородатый учёный.
– Приближается к двумстам шестидесяти тысячам километрам в секунду.
– Та-ак... двести шестьдесят тысяч... Ага-а... – Учёный продолжал писать в блокноте. – Какова динамика?
– Прогрессирующая. Всё в норме. Думаю, скоро произойдёт столкновение.
– Так-так.
– Вот оно, – равнодушно сказал юноша.
– Столкнулись?! – Подбежал к напарнику старик с папкой, нисколько не скрывая своей радости по поводу почти удавшегося опыта. – Ну что? Так-так... – вглядывался он в показания компьютера.
Секунду люди молча наблюдали за постоянно изменяющимися числами.
...
– Вы когда-нибудь такое видели? – неуверенным голосом спрашивал молодой человек, настороженно поглядывая на своего руководителя. – Я вот никогда ещё не наблюдал таких показателей... – осипшим голосом добавил юноша.
– Я, друг мой, тоже... никогда... – задумчиво отвечал учёный с бородой. Её серебристые, жёсткие волоски блестели на солнце. Свет проникал сквозь прозрачные, широкие окна. Был полдень.
Приятный дневной свет заливал лабораторию, и становилось хорошо видно, как тень сомнения пала на лицо шестидесятилетнего учёного. На его висках проявились сети вен. Старик от волнения кусал губы. Он был в смятении и нерешительности: перед ним предстаёт – буквально на его глазах – на горизонте его жизни появляется, возможно, одно из величайших открытий нынешнего века. Но человек канул в сомнения, его мысли погрузились в забытье раздумий: что перед ним? Он этого ещё не знал. И это пугало его больше всего. То, что сейчас развёртывается под землёй; что созидается под толщей грунта и породы; то, что там вдруг стало нестабильно существовать, – всё это неведомое нечто могло либо возвеличить его, человека и создателя, либо же уничтожить – и то и другое в мгновение ока.
Так же он пытался быть уверенным в том, что теоретическая – квантовая – физика, наверняка, уже говорила о том, что сейчас существует в той многокилометровой трубе; физика, не может быть и сомнений, уже описала и предположила существование этого объекта, точно так. И учёный наполнялся уверенностью в самом себе: он должен знать, что там. И он знает; конечно; определённо знает. Иного и быть не может...
И всё же он не был уверен.
Однако перед бородатым физиком вставал ещё один, немаловажный вопрос: Нобелевская премия. Фактически: это открытие его, шестидесятилетнего научного работника, это открытие принадлежит сугубо и только ему, рабу науки. Но де-юре окажется, что открытие, величайшая награда небес – своеобразный итог и квинтэссенция его, учёного, жизни – всё это будет поделено... между ним и протеже.
И с кем придётся делиться?! С этой бездарной, тупой посредственностью, что день за днём только действовала на нервы?!
Бородатый учёный – уже с непреодолимой ненавистью – поглядывал на своего напарника, склонившись над ним и почти неотрывно следя за показаниями и цифрами, высвечивающимися на мониторе компьютера. Старик глядел на цифры через плечо коллеги и с каждой секундой всё более абстрагировался от чисел и опыта и всё более погружался в корыстные планы своей гордой и алчной натуры расчётливого математика.
Его дыхание становилось сбивчивым и утяжелялось. Оно разогревалось внутренней злобой и волнением. Оно разогревалось волнением и взбесившейся пульсацией крови; вены жирно сине дифференцировались на фоне раскрасневшейся кожи рассерженного своим открытием человека, шестидесятилетнего физика – Бертрама Лемпси. Он нервно думал. И всё никак не мог найти выход из этой начинающей и продолжающей складываться ситуации...
Что делать?
Убить?
Но как? В смысле, чтобы ничего нельзя было найти – ни убийцу, ни что бы то ни было ещё – неважно что... улики и прочее. Прочую криминалистическую чушь.
Лемпси сам ужасался непроизвольными мыслями. Но ничего не мог поделать со своими желаниями и скрытыми наклонностями.
Ещё в детстве он с довольной улыбкой поджигал муравейники и сплющивал головы муравьям, пинал птиц и слушал звуки их хрустящих скелетов, таскал кошек за хвосты и раскачивал черепах за ороговевшие головы, дивясь прочности их шейных позвонков. Он чувствовал удовлетворение от всех этих действий. Ощущал ублажение собственных, тогда ещё не открытых в себе садистских пристрастий. Ему нравилось осознавать то, что мир вокруг – беспомощен. И что он, этот мир, живой и, быть может, уже мёртвый, – слаб и беззащитен пред ним, маленьким человеком.
Маленький Бертрам любил наблюдать за тем, как его мама разделывала рыбу. Мальчик знал и видел, что рыба ещё жива. Она пыталась дышать, тщетно, но отчаянно, с захлёбывающейся в желчи страстью жить, раскрывая рот в надежде на глоток жизни. Но жабры раскрываются. Глаза смотрят в отупении. А рот распахивается и снова смыкается. Затем опять всё тот же странный спектакль абсурда: рыба хочет жить. И Бертрам смотрел на это с величайшим интересом. Он был рад обречённости рыбы. Он хотел наблюдать её страдания. Он хотел этого. И он это делал.
Затем мама брала большой острый нож и вспарывала брюхо этому бедному, искалеченному существу. Кожа лопалась от соприкосновения с лезвием с характерным звуком разрываемой ткани. И дальше: сплошной кроваво-лилово-чёрной волной из недр этой рыбёшки вываливались все её склизкие внутренности. Кишки, кислородные пузыри и много всего прочего, настолько же противного и отвратительного, насколько влекущего и завораживающего в своей омерзительности...
«В душе каждого человека, даже самого хорошего, таится бессознательная жестокость, которую он приберегает для животных»,  – как-то, уже будучи взрослым, прочёл он в какой-то толстой книге (та была синей и в двух томах – немногое из того, что он о ней помнил). Тогда Лемпси в приступе внезапной задумчивости отвёл уже порядком уставшие глаза от пожелтелых, резко пахнущих нафталином страниц и вдруг, припомнив зачем-то своё детство, вдруг понял, что... (он забыл имя автора – глянул на обложку) ах, да! – ... вдруг понял, что Гюго прав. Ему было сложно в том себе признаться, что в детстве он был садистом и истязателем, получающим удовольствие от дикого кошачьего визга или голубиного хрипа, или от бессловесного и покорного смирения муравьёв. И что самое странное и страшное, и тем ужасно интересное, ему и сейчас было приятно это вспоминать.
– Мистер Лемпси! – внезапно воскликнул испуганный ассистент.
– А? Что? – очнулся вдруг от морока Бертрам шестидесяти лет. Перед его глазами стояла страшная морда свиньи с красным, истёртым пятаком.
– Вот! Сами посмотрите! Я ещё никогда такого не видел. – Юноша уступил место перед монитором коллеге. – Вот посмотрите. – Молодой человек занял место за спиной старика, который, бросив синюю папку в ящик стола, склонился над мигающим монитором компьютера.
– Гм... – угрюмо вздохнул Лемпси. – Таких данных, насколько мне известно, здесь ещё никогда не получали... Да их и в мире-то, думаю, ещё не фиксировали.
– И?
– И... И... пока не знаю, Джон. Пока не знаю. В любом случае, я не слишком-то допускаю мысль о том, что мы с тобой обнаружили нечто исключительное и беспрецедентное. Вот мои мысли, – говорил Лемпси, всеми силами пытаясь скрыть волнение и факт своей лжи.
– То есть... всё в порядке? – простодушно и с долей напускной наивности спрашивал Джон, которому хотелось только одного – спокойно жить, без катастроф и прочих потрясений; пусть, даже если эти потрясения будут иметь великие и счастливые последствия для него и планеты. В каком-то смысле Джон хотел услышать ту ложь, что говорил ему Лемпси.
– Надеюсь, что всё будет хорошо, Джон. Надеюсь... – Лемпси глядел в монитор, но видел пред собой только деревенский сарай, залитый свиной, запёкшейся кровью...
– Мистер Лемпси, показатели пока в норме, но уже готовы выйти за её пределы. Думаю, ещё минута – и случится перегрузка...
– Эх-хе-хех... – Лемпси стоял перед окном, скрестив руки на груди. – Знаешь, – подпёр он подбородок кулаком и продолжил, – пока, я думаю, отключи этот агрегат. Энергии должно хватить и той, что уже была сообщена.
– Энергии для чего?
– Для того, что находится в трубе.
– Хорошо, отключаю.
Джон щёлкнул маленький рубильник. Прозвучал звук снижения напряжения.
Лемпси не хотел сразу освещать своё открытие. Он хотел сохранять всё в тайне настолько долго, насколько это было возможно. Лемпси нужно было сначала всё предельно и основательно изучить и обдумать. И уже потом, оттянув момент, выстрелить своим открытием.
Однако с каждой последующей минутой Лемпси становился всё более неуверенным в своём замысле. Его смущал тот факт, что он, учёный, физик, светило науки, не имеет ни малейшего понятия о том, какой природы и каких свойств то загадочное неизвестное, что теперь существует внутри коллайдера.
– Мистер Лемпси... – настороженно начал Джон. – Началось выделение энергии.
– И ты меня хочешь этим удивить?
– Но коллайдер уже отключён!.. К тому же энергия огромна! – Джон повернулся в сторону Лемпси в ожидании реакции и ответа.
Но шестидесятилетний Бертрам медлил. Он всё ещё думал. И чего-то ждал.
– Сколько энергии? – наконец произнёс он.
– Десять зеттаджоулей  в секунду!
– Сколько?! – резко обернулся Лемпси, не скрывая удивления. – Десять? Зетта?! В секунду?!!
– К тому же приборы фиксируют выделение огромного количества электромагнитного излучения, звуковых волн и...
– Ещё чего?! – Лемпси поражался словам напарника. – Что ещё – я спрашиваю!
– И масса! Масса! В секунду – сто мегатонн!
– Как это так?! Сто мегатонн! Чем? Э... В смысле, в каком виде? Что показывает датчик? Металл или что?
– Да ничего! Датчики ничего не фиксируют! Фиксируют только... – Джон в ужасе уставился в монитор.
– Ну!
– Трубу изнутри ужимает...
– Как это так?
Лемпси в ужасе воззрился на Джона. Затем широкими шагами сам подошёл к приборам и фиксаторам.
– Да что это за чёрт?! – прикоснулся он дрожащими пальцами к высохшим губам, вытаращив глаза.
– Чёрт-чёрт-чёрт! Сэр, что мы будем делать?! – взмолился Джонатан, глядя на профессора испуганными глазами, наполняющимися едкими слезами. – Что, мистер Лемпси?
– Да чёрт! Я не знаю! Не знаю! Чёрт! Звони в главный центр! Бегом! Объясни ситуацию! Чёрт! Лицензии на частные эксперименты точно конец! Чёрт! Ещё и штраф будет космический. Если эта сволочь не взорвёт тут всё к чёрту! – Глаза учёного ошарашено бегали туда-сюда. Его взгляд останавливался то на одном предмете, то на другом – максимум на секунду, – и снова неугомонные блуждания и расхаживания из угла в угол с взбесившимися мыслями в гудящей голове.
Лицо Лемпси омрачалось тенями. Неоднозначные и противоречивые предположения и гипотезы нещадно грызли мозги. От страха сильно билось сердце. Лемпси паниковал. Ожидание чего-то страшного, ощущение скорого обрушения и близкой катастрофы.
 «Будущее превратилось из надежды в угрозу».
Толика предательской и сладкой, сбивающей с толку надежды всё же жгла ему веки, когда он закрывал глаза.
И перед ним, перед взором девятилетнего мальчика, представала картина того, как бездвижная, жирная туша свиньи свисает с железных крюков. По шершавой коже стекают остатки крови, не успевшей свернуться. А дядя, всё с тем же ножом, подходит к ней, к свинье с прорванной глоткой, и резким движением вонзает ей в брюхо кусок заточенного металла. Легко, без усилий, будто в растаявшее сливочное масло. Резкий рывок вниз! И на деревянный пол вываливаются кучи кровоточащих жёлтых, коричневых и розово-синих кишок, печень, желудок и прочие склизкие внутренности. Вся эта вонючая масса вываливается из свиньи единым комком и с противным хлюпающим звуком шлёпается вниз. Маленький Бертрам следит за тем, как его дядя тщательно осматривает внутренние органы животного. Иногда отрезает от них куски и бросает изголодавшимся собакам на цепи. А истерзанная свинья висит себе на крюках и мерно покачивается... монотонно... крюки поскрипывают. А дядя копается в липких ошмётках и потрохах. Самые радужные воспоминания, какие он только мог представить. В свинье не осталось ни капли крови. От некогда живой, от неё остался лишь огромный кусок мяса на костях, который разделают, поджарят и съедят. Она перестала представлять интерес для ребёнка. Ему было интересно только омерзение. Такое, от которого невозможно отвести взгляд.
В отвращении человек прикрывает зажмуренные глаза руками. Но украдкой продолжает смотреть сквозь пальцы. Он отворачивается, чтобы не видеть. Но смотрит через плечо. И так, пока действо не прекратится. Пока кишки не иссякнут. Пока последние тошнотворные минуты не кончаться полностью. Интерес не исчезнет, пока кровь не ссохнется и не превратится в струп жёсткой корки.
– Мистер Лемпси! Нам нужно уходить! – кричал сквозь шум взбесившихся приборов Джон.
– Чёрт! Иди к чёрту! – очнувшись от воспоминаний, заорал Лемпси. – Нет... нет... нет! – твердил он, бросая взгляд то на один датчик, то на другой.
Он тяжело дышал и ощущал подступающую к горлу тошноту.  Ноги подкашивались. Его всего трясло.
– Боже-боже-боже... Господи, что же здесь творится? – шептал учёный, не сходивший с места.
Лемпси ощущал себя нашкодившим щенком, которого сейчас будет бить злой хозяин. Щенок жмётся в угол и скулит.
Джон порывался бежать, но, видя, что наставник его никуда не двигается, терял запал и был вынужден растеряно оставаться на месте.
Стали ощутимы толчки с оттягом. Предметы приходили в движение. Лампочки и все электрические приборы трещали от перенапряжения. Волосы на телах людей поднимались под действием усиленного электромагнитного поля.
Был слышен слаборазличаемый звук. Сначала глубокий и тихий, на самых низких частотах. Затем повышались громкость и его частота. Доходящие уже до ультразвука.
Наконец всё обернулось режущим, давленческим писком.
И внезапно – всё смолкло.
Предметы пришли в первоначальную статику. Электричество уравновесилось, лампочки перестали мигать и, треща, раскаляться. Приборы успокоились. Пол перестал дрожать. Датчики давали отчёт о нормальных, предельно допустимых значениях.
Повисла тишина.
Люди, ошеломлённые уже спокойствием, стояли на своих местах, как вкопанные, чуть согнувшись и вжав головы в плечи. Они боялись пошевелиться.
Тишина настораживала. И смущала своим неожиданным, странным явлением.
– Мистер Лемпси? – прошептал Джон. – Всё кончилось?
– Я-а-а...
!
Внезапный скачок: ультразвук на полной мощности. Лопнули стёкла. От напряжения разом взорвались лампочки и компьютеры. От подземного толчка треснули бетонные стены здания.
Учёные рухнули, как куклы. С глухим ударом падения тела на кафельный пол.
Внезапный скачок: ультразвук на полной мощности.
Лопнули барабанные перепонки. Капилляры, вены и артерии. Все сосуды. Разом – взорвались все внутренние органы. Головной мозг.
Наружу прыснула кровь.
Заполняя глаза и окрашивая белки тёмно-пунцовым.
Кровь беспрерывным потоком заливала белый пол красными – алыми и чёрными – лужами.
У опухших учёных кровь текла из носа, изо рта и ушей, из глаз, сочилась из-под ногтей и выделялась сквозь поры.
Штаны мужчин намокали, чернея смесью ферментов, потрохов и выделяющихся отходов тела.
Тела полнились кровью. Они вздувались и румянились. И вместо околевших и бледных трупов, на треснувшем кафеле лежали две розовые, залитые красным, вздувшиеся, непрерывно испражняющиеся мясные кучи.
И всюду продолжались толчки, сейсмические, разрушительные электромагнитные и звуковые воздействия; всё трещало, искрилось, взрывалось, дрожало и вздрагивало.


Когда он подъезжал к дому Джебедии, во рту у него был неприятный привкус какой-то кисло-горькой гадости. Старик интенсивно сглатывал слюну, плевался и глубоко дышал, выходя из машины и прохаживаясь по земле, разминая затёкшие ноги, но тошнотворная горечь не пропадала.
Дверь дома открылась, и на крыльцо вышел человек в костюме своей тени.
– Алфи, ты?
– Птфу! Да, Джей, я...
– Ты чего на улице-то шляешься? Заходи в дом.
– Сейчас, иду.
Альфред угрюмо побрёл к свету, обильно сочившемуся в ночь сквозь дверной проём.
– Чего с тобой? – Джебедия впустил друга в дом и закрыл дверь.
– Да чуть не сдох! Оса в рот залетела. – Альфред прошёл в гостиную и, сидя на диване, тёр язык о рукав рубашки.
– Аллергия? – Джебедия прошёл на кухню.
– Нет, – стыдливо отвечал Альфред. – Просто боюсь...
– М-м-м... Вон оно что. – Джебедия готовил угощение для гостя: гремел тарелками и вилками, шуршал салфетками. – В моё детство у нас во дворе мальчик один жил. Вот... Так вот у него была сильная аллергия на пчёл. – будто между прочим, сказал Джебедия. –Родители его ни на шаг от себя не отпускали, гуляли постоянно с ним вместе, а в сумке у них всегда было штук пятнадцать ампул адреналина.
Он притих, что-то отыскивая в подвесном шкафчике.
– Поначалу, – продолжал он между делом, а Альфред был не против послушать очередную байку друга, – его это не сильно волновало, но как-то девчонка одна сказала, что он маменькин сынок (хотя почему «маменькин», ведь с ним и отец часто гулял, чуть ли не чаще матери). Ну так вот (Джебедия ставил тарелки и бокалы на маленький столик в гостиной, где сидел Альфред и всё тёр свой язык): они повздорили, и она достала козырь из рукава – сказала, что маменькин сынок. А для мальчишки, сам понимаешь, это сродни смерти... – Джей резал огурцы для салата. – Он понятно стал тоже её обзывать, да ещё и хлеще того. Она тогда вся в слезах домой ушла. Но суть в том, что на следующий день этот мальчик вышел гулять один.
Джей прервался, чтобы снять скворчащее мясо с плиты.
– И что дальше? – спросил Альфред, с облегчением чувствуя, что горечь во рту проходит. Альфред удобно сидел на диване и глядел в потолок.
– Дальше? Плохо всё дальше, – вздохнул Джебедия.
Он раскладывал салат по тарелкам.
– В тот день дворовые мальчишки специально притащили откуда-то улей в мешке, шандарахнули им о дерево и бросили рядом с детской площадкой. Этим маленьким ублюдкам хотелось посмотреть, что будет, если того мальчика укусит пчела. И, наверное, если бы пчела была одна или две-три, то ничего и не было. Но пчёл была чёртова туча. В тот день в больницу с укусами слегли сразу шестеро (я и те мальчишки в том числе). А шестым был тот мальчик... – Джей пришёл с кухни и сел в кресло сбоку от Альфреда. – Адреналин нужен аллергикам, чтобы предупреждать анафилактический шок от выброса в организм гистамина. Ты знал об этом? – Джебедия держал в руке бокал со шнапсом. – Знал, что при анафилактическом шоке человек раздувается и краснеет, точно сейчас лопнет?
– Нет.
– Вот и мы не знали...
Джей не принимался за еду. Альфред тоже не двигался, уставившись на друга и ожидая продолжения рассказа.
– Я был тем пятым дворовым мальчиком. В тот день я и ещё четыре парня аккуратно сняли с дерева пчелиный улей, не осиный – нет, мы знали, что аллергия у того мальчика на пчёл, а не на ос. Мы аккуратно положили улей в мешок. Я и ещё двое держали его, хороший, плотный, полотняный мешок – это я его выпросил у отца. – Джебедия в упор смотрел на Альфреда, будто пытаясь пробить в том сквозную дыру, чтобы увидеть в этой червоточине обивку своего дивана. – А ещё двое опускали улей в мешок. Тогда нам, конечно, не удалось сделать всё на отлично; нас тогда здорово покусали, пока мы несли улей (мы были тупые: не знали, что пчёл можно дымом усыпить), – Джей сделал глоток шнапса и облизал глянцевые губы, чмокнув.
Альфред сидел молча. Люди часто доверяли ему свои тайны, но до сих Альфред всё не мог к этому привыкнуть. Это было всегда до странности неожиданно.
 – А потом мы радостные, улыбающиеся (улыбающиеся, малолетние мрази) пришли на детскую площадку в свой двор, где – один – гулял тот мальчик. Долбанули мешком о дерево. И только когда услышали звук сотни жужжащих, злых пчёл, мы поняли какую сделали глупость.
Джей отхлебнул из стакана ещё немного. Тяжело проглотил боль, слёзы и алкоголь и снова заговорил уже севшим голосом:
– Тех выродков положили в одну палату. А тот мальчик был в реанимации. Его не откачали.
Джебедия закинул ноги на кресло, поджал к груди и обнял руками, опустив на них голову.
Он смотрел в никуда. Будто скрупулёзно что-то оценивал.
Собирался с мыслями.
– Когда его укусила первая пчела, – говорил Джей после паузы, – он кашлял и начал плакать. Но родителей не звал. Затем его укусила вторая пчела. Он плакал и задыхался. Но родителей всё не звал. Его кусала третья и четвёртая. Только после множества укусов, уже катаясь по земле, звал их. Но его никто не понимал, потому что его горло сдавило так, что звук сквозь связки не просачивался. – Джей не моргал. В глазах застыла въедливая сухость. – Он просто открывал рот. Туда-сюда... Сжимал и разжимал губы. Как рыба. Мама. Папа. Он звал отца и мать. Не одну только мать, отца он звал тоже. Тогда ведь он уже и не маменькин сынок? Ведь так? – сурово спросил Джебедия, замолчав.
Повисла неловкая пауза. Затем Джей продолжил:
– И плакал... Он так опух, что мне казалось, он сейчас лопнет и забрызгает весь двор и врачей кровью. На мне тогда насчитали 36 укусов. На тех четверых – от шести до десяти. Но для подстраховки увезли всех. Я не помню, как меня кусали. Я стоял тогда и тупо просто смотрел, одуревший, на то, как корчился тот мальчик. В палате мы не говорили друг с другом. Почти не двигались. Знаешь, какой-то непонятный страх, отупение и шок.
Джей аккуратно насадил на вилку ломтик помидора с прилипшим обрывком салата. Отправил всё это в рот. Равнодушно сжевал. Наверное, не ощутив вкуса.
Альфред держал в руке стакан, уже с хересом, и машинально обводил большим пальцем ободок бокала.
– На следующий день после смерти того мальчика, один из нас выпрыгнул в окно палаты, – проглотив помидор, сказал Джебедия, причмокнув. – Третий этаж. Он бы выжил. Но он упал на Мерседес... Это была модель с трёхмерным логотипом завода на капоте. И эта финтифлюшка пробила ему грудь. – Джебедия взглянул на сидящего рядом друга, который молчал и, казалось бы, равнодушно слушал звуки чужого голоса. Джебедия хорошо знал этот взгляд – значит Алфи меня слышит, не просто смотрит, наблюдая за двигающимися губами. – Второго из нас пришиб отец. Сел на десять лет. Погиб в драке. Ему снесли полчерепа обломком от нар. Матери у второго не было – умерла ещё при его родах.
Джей выпил ещё. Но внезапно его горло сдавило, и он надсадно закашлялся.
Усиленно сглатывая, отдышавшись, Джебедия снова заговорил:
– Третий... кхр-кхр... в будущем будет осуждён за изнасилование и убийство девятилетней девочки – его посадят на электрический стул, но сердце у него остановится раньше. Его моторчик помрёт, когда ему будут смачивать макушку мокрой губкой. От того, что его не поджарили на электрическом стуле бабушка той девочки от «негодования» упадёт в обморок – сердечный приступ. Но она выживет. Просто станет слабоумной. Будет неистово материться и плеваться в родственников кашей... А четвёртый заведёт себе собаку, овчарку Кони. Подвесит её как-то ночью за ноги на коряге и будет избивать её железным прутом, пока Кони не станет куском исполосованного, кровоточащего мяса. Потом будет лабрадор Филипп-Джеймс, хаски Монтгомери, мастифф Руди, гончая Джебедия... Потом его поймает полиция, а судмедэкспертиза признает его невменяемым, и его поместят в психлечебницу, где санитар от злости задушит его эластичным бинтом... Тот первый, что выбросился из окна... его звали Конрад, во дворе его называли Кони. Второго, того, что пришиб отец, звали Филипп-Джеймс, а та хаски была тёзкой Монтгомери Колинза, что изнасиловал девочку. Её звали Линда Гордонсфорт. Её могила находится в городе Экстон штат Пенсильвания – Его голос стал надтреснутым. – А того, что убил всех этих собак, звали во дворе Руди, Рудгер Саландер. А меня зовут Джебедия. Я был пятым. Пятому стало интересно, что произойдёт, если того мальчика укусит пчела. – Он начал говорить с расстановкой и паузами, делая на каждой новой фразе особый, характерный акцент. – Пятый подговорил Кони, Фила-Ди, Монти и Руди помочь ему это сделать. Пятый смотрел на то, как тот мальчик валялся на земле и хрипел. Пятый смотрел и мочил от страха свои штаны.
– Откуда ты всё это знаешь? Все эти подробности, – подавленным голосом спросил Альфред.
– Когда я вернулся из больницы домой, отец сказал мне, что простой жизни у меня не случится. Он пообещал, что будет мне напоминать о том, что произошло. И каждый свой день рождения, рождество, пасху и день благодарения я получал вместо подарков архивные выписки, газетные вырезки или видеокассеты с записями новостных репортажей. Там было всё... Мой отец был полицейским. У него был свободный доступ ко всем архивам страны. Я думал, меня посадят в тюрьму за убийство. Но мне было тогда только двенадцать лет. Да и к тому же: все договорились, что это был несчастный случай.
– А что произошло с родителями того мальчика?
– Не знаю. – Джей медленно покачал головой. – После смерти сына они куда-то исчезли, и отец так и не смог найти о них никакой информации, хотя очень старался.
– А мама твоя?..
– Что сказала мне мама? – Глаза его были пусты и потухши. – Она ничего мне не сказала. Когда отец привёз меня домой, она обнимала меня, плакала. Но не сказала ни слова. А потом она заболела и умерла.
Повисла щемящая тишина. Альфред боялся сглотнуть слюну, потому что знал: для такой тишины это будет слишком громко. Они не шевелились: Альфред на диване, Джебедия в кресле.
– И зачем ты мне это всё рассказал?
Они сидели неподвижно и смотрели друг на друга в упор.
– Когда умер отец, я получил приличное наследство. Дом. Счёт в банке на девяносто тысяч долларов. Тогда мне было семнадцать. В колледже я познакомился с очень хорошей девушкой из бедной семьи. Её родители, понятное дело, были бы рады, если бы мы поженились. Женились мы, когда мне было восемнадцать, а ей двадцать один. Она умерла девять лет назад. Мы прожили с ней сорок пять лет... И все эти сорок пять лет мы не переставали любить друг друга.
Джей умолк. На долгие-долгие минуты.
– Только в зрелом возрасте я узнал, что мой отец стёр обо мне всю негативную информацию. В мире, наверное, никто и не знает о том, что я натворил в двенадцать лет. Он написал завещание, по которому мне отходил дом и все сбережения. Я не мог ей рассказать о том, что я натворил... Мне было страшно. Стыдно. Погано. Никому не мог.
Пока она была жива, мне было утешением то, что она рядом. Её не стало, не стало и отдушины. И всё-таки в глубине души я был рад, что она так ничего и не узнала. Из-за депрессии я стал читать. А потом я встретил тебя. И мне показалось, что ты мне сможешь помочь. Ты мне и правда помог. Я знаю, ты и слова мне не скажешь. Раньше меня это бесило: твоя молчаливость, постоянная угрюмость. Но сейчас мне только это и нужно: чтоб послушал и промолчал...
– Я так и сделаю, – сухо ответил Альфред.


Альфред любил музыку.
Это было его приятным занятием: после прохладного душа сесть на веранде в плетёное кресло и в приятном теньке, под спокойным, равнодушным голубым и чистым небом слушать музыку, вещаемую по старому радиоприёмнику; слушать и смотреть в скалистую, пустую даль, где никогда ничего не было.
А музыка всё плывёт себе. Отстранённо.
Порой Альфреду бывало тяжело от этого равнодушия: равнодушия музыки и равнодушия неба. Они были незнакомы друг другу. Они не сказали друг другу ни слова.
Небо было далеко. И далеко была эта музыка. Джаз, который, быть может, звучит за тысячи километров отсюда, за тысячи километров от забытого миром старика, который и сам уже позабыл тот мир...
Только милый, ласковый Бакки замечал это и чувствовал, что хозяину плохо; что сердцу хозяина тесно; что ему душно, его давнему другу...
Бакки уныло скулил. На усталых своих больных лапах он неуверенной походкой подкрадывался к беспокойному старику, закидывал передние лапы ему на колени и утыкался в ладони человека влажным носом. Прижимался мягким, тёплым телом и чуть слышно сопел.
Старик гладил собаку по голове, водил пальцами у лабрадора за ухом. А Бакки смотрел на хозяина грустным, задумчивым взглядом. И продолжал скулить...
– Эх... Бакки... Мой мальчик... – устало говорил Альфред. – Как мы с тобой постарели, дружок...
Но Бакки не мог ему ничего ответить.
И Альфреду становилось ещё хуже и ещё более тошно.
Он смотрел на небо и видел – и сознавал – всю эту нахлынувшую громаду, которая безжалостно уничтожала человека своей безразличной красотой.
Посреди огромной пустыни его дом был миражом. Чем-то несуществующим или, по крайней мере, чем-то незаметным. На многие мили ничего, кроме песка, скал и этого непревзойдённого неба: обширного и всеобъемлющего чуда, – которое не умело любить и которое не умело чувствовать.
Здесь нечасто проходили дожди. Поэтому цвет неба, за исключением нескольких редких дней, никогда не изменял своего плоского голубого оттенка. Небо чисто от облаков. Лишь иногда, где-нибудь у самого горизонта, плыли хлопковые отрывки горячего – остывшего – воздуха, горячей – остывшей – воды.
По радио играет красивый джаз. Перед глазами взорвался узкий лазоревый космос. А в душе пустота. Дышит сухостью.
Небо сумасшественно дремлет. И бодрствует ярко. А музыка бессовестно скрывает своего создателя за ширмой расстояния, и радио удаляет из реальности человека: он уничтожен, и он стёрт искусством. Его сокрыл сумрак. Есть лишь его музыка. Такая же равнодушная и безразличная к чувствам и страху, как и небо, глядящее с высоты своего отчуждения...
Бакки спал у его ног. Мирный, спокойный пёс, который собирался уже скоро покинуть этот мир.
А небо всё смотрит. Смотрит куда-то сквозь вещи.
И тяжко ещё и оттого, что где-то – Альфред был в этом абсолютно уверен – где-то есть жизнь, которая продолжается и бьёт ключом.
Снова и снова. Одно и то же... и на лице остаётся лишь след, солёный, стягивающий кожу намёк.
Снаружи – безмятежный покой, не нарушаемый ничем на свете, всеми забытый и всеми отринутый невидимый горячий туман. Была невыносима сама тишина. Он боялся оставаться с ней наедине. Поэтому джаз. Поэтому чей-то голос, сквозь резисторы...
... Он уходил с веранды в дом, выносил из дома старое радио на батарейках, снова усаживался в кресло, нажимал на кнопку «ВКЛ», и начинали звучать прерывистые, шелестящие помехи. Старик осторожно крутил колёсико, аккуратно, чтобы не пропустить нужной станции. Звучали разные голоса. И Альфреду вдруг на секунду казалось, что и он... он тоже жив. И что планета не пуста. И мир не кончается – этой пустошью, неповторимой и бесконечной панорамой немых окаменелостей.
Альфреду единственно лишь хотелось – хотелось – чувства синхронности. Единовременья с тем – настоящим и красочным – миром живых. Но планета ему казалась бездыханной и пустой. Представлялась необитаемым синим шаром, сузившимся до размеров этой пустыни. Нет ни городов, ни стран, ни континентов – только эта пустыня, которой мир начался и которой мир кончался, насколько хватало зрения. Тесная – такая маленькая – и такая большая – планета, брошенная человечеством. И он, Альфред, оставленный и забытый, единственный, среди бесконечных скал и камней, на выжженном, застывшем в безмолвии шаре...
Наконец из радио начинал доноситься лёгкий, спокойный звук трубы или саксофона, и Альфред отпускал колёсико, ставил радио на стол и расслаблялся.
Музыка рассеивала, разбавляла тишину волнами, позволяя человеку хоть как-то отвлечься от непомерно гнетущих мыслей. Альфред забывался, и взгляд его уходил далеко вглубь той пустоты, что рисовала ему миражи псевдосуществующих скал и неба; его взгляд проникал сквозь видимость, уходил далеко вперёд, за пределы реальности – глаза будто всасывали всё, до чего дотягивалось их зрение, и мозг Альфреда на секунду отключался, мысли застывали, сознание цепенело во внезапном забытье; но потом опять приходило в движение, и снова перед ним восставал этот осточертелый мираж, бесстыдно гротескная карикатура на реальный  мир.
Так проходили многие его дни.
Сначала погружение в уничтожительную тишину. Затем – от безвыходности и отчаяния – музыка по радио, чтобы только был какой-то звук, чтобы только были голоса и чьи-то жизни, пусть даже за тысячи миль, за тысячи бесконечностей отсюда – но только пусть они будут.
Голоса и звуки, чтобы не сойти с ума.
Голоса и звуки, будто кто-то с тобою рядом, будто кто-то с тобою есть, будто не один.
За долгие годы колёсико радиоприёмника практически никогда не смещалось в сторону другой станции – только джаз, лиричный, джаз, романтичные, яркие мелодии, пробуждающие в памяти образы, такие любимые и такие дорогие образы прошлого; память – осталась Альфреду единственной отрадой жизни. Только погрузившись в воспоминания, под звуки саксофона, гитары и пианино, Альфреду становилось хорошо. И становилось невыносимо.
Хорошо, что это когда-то было.
Невыносимо, что это уже не вернётся.
И старик, содрогаясь направлял свой усталый взгляд в мутную даль, искажаемую разгорячённым воздухом. Всё плыло: скалы, кусты и камни – и всё расплывалось... иллюзии счастливого завтра, иллюзии счастливого сейчас и прежде.


– Знаешь, Альфред, мне кажется, что у тех людей которые умеют слушать, никогда не находится того человека, который бы выслушал их.– Джебедия взглянул на оттенённое ночью лицо угрюмого друга, что молча стоял рядом и равнодушно дышал воздухом вперемежку с сигаретным дымом.
Джей выпускал в синее, кажущееся желеобразным пространство струи сизого дыма.
– Я прав?
– Да. Ты прав, – сухо, сокрушаясь из-за правдивости и лаконизма фразы.
– Спасибо тебе, друг. Жалко только, что ты мне ничего никогда не рассказывал. Только слушал. Наверное, это очень сложно: держать всё в себе?
– Да...
– Я забыл сказать. Руди съел потом ту гончую... Наверное, он тоже хотел забыть своё прошлое, очиститься от той грязи. Из всей этой истории я постоянно, из года в год, выношу одну истину. – Джей глубоко затянулся. – Фу-у-у-у... Все дети – жестокие, тупые ублюдки.
– И тот мальчик тоже? – Альфред укоризненно прищурился, скосив глаза на Джея.
– Он очень любил рептилий. Ящерицы, змеи. Родители чуть ли не каждый месяц покупали ему нового питомца. Весь двор знал, что к чему, и только его родители не хотели замечать очевидного. Тот мальчик как-то показывал нам свою комнату.
Тишина...
– Всё молчишь. Я знал, что не станешь мешать... Всегда ненавидел тебя за эту твою поганую тактичность. Никогда не перебьёшь, не встрянешь не вовремя. Бесит порой.
Тишина...
– Он отрывал им головы. – Пауза. – И насаживал на спички. А когда головы протухали, он их выбрасывал в окно. Порой мне кажется, что в том дворе собралось всё зло этого мира.
Альфред водил взглядом по темноте, точно лаская её глазами, медленно, утомлённо моргая, почти не смыкая век.
– Мы больше не встретимся..?
Альфред молчал.
– Не отвечай. Сам понимаю, что некоторые истории продолжать нет смысла...
Альфред широко раскрыл глаза от удивления.
Ему сдавило грудь и сердце. Дышать стало трудно.
Когда-то давно он говорил себе те же слова... В утешение.


Сегодня календарь показывал 18 сентября.
Альфред как обычно прокатился по пустыне. Постоял под прохладной водой. Позавтракал. Понежил уже порядком ослабевшего Бакки. И по традиции вышел на веранду с радиоприёмником в руках. Пёс шёл позади, вяло болтая хвостом и понурив голову. Альфред сел в кресло. Бакки улёгся у ног хозяина и тут же заснул. Старик щёлкнул на радио кнопку, и заиграли инструменты. Пёс не прореагировал на внезапный звук – за многие годы Бакки привык, что в это время он слышит этот странный набор шумов...
Альфред устроился поудобней. Вздохнул. И вновь принялся мечтать. Многие эти годы он мечтал лишь об одном; многие годы, проводимые им здесь, в единственном оставшемся доме на планете, мысли Альфреда витали вокруг и лишь около одного, точнее, одной; одной, самой прекрасной; одной, самой незабываемой; одной, самой необходимой... и самой реальной... и сказочной.
Альфред вспоминал их последние встречи.
... Они лежали друг против друга и смотрели друг другу в глаза. Не отрываясь. Не говоря ни слова. Только взгляды. Исполненные покоя и любви. Исполненные ласк и нежности к тому, кто на тебя смотрит...
Затем их мелькания: взгляд на гладкий лоб, на брови; на нос, выдыхающий непрерывно воздух, который хотелось весь вбирать в себя... пропускаемый через её лёгкие.
Затем затяжные объятия...
Тихие разговоры.
И прохладные поцелуи в шею.
Играет музыка... звенят колокольчики; на фоне звуки пропасти, её бездонное эхо; и снова колокольчики; ритмичные волнения басов; и электронная музыка космоса... и какие-то романтичные, совсем простые – банальные – слова песни; банальные, но такие прекрасные и правдивые, резонирующие с душой и мыслями, резонирующие с памятью и мечтой...
… Look into my eyes… посмотри мне в глаза...
... розовые, красные, синие огоньки любви и радости...
Она входила в его объятия, прижимаясь к нему спиной. Он обнимал её за талию, держа ладонь на её животе и блаженно чувствуя её настоящую, бездонно существующую; ему было невыразимо приятно ощущение мягкости её живота, ощущение жёстких кружёв её лифа, ощущение её самой; аромат её волос, аромат сладких плодов японской вишни; тепло, источаемое ею... мягкость и нежность; её серо-голубой, перламутровый взгляд с медовыми капельками в глубине.
А музыка всё неслась...
... beautiful colors ...
Только будь... будь со мною рядом...


На следующую ночь Альфред снова приехал к тому дому.
Старый синий пикап. Капельные скалы, будто застывшее стекло. И деревянный двухэтажный дом с крыльцом и верандой, где почему-то уже никто не сидел и не пил абсент. Ещё один дом, застрявший в пустыне.
Альфред вышел из машины, размял затёкшие ноги и побрёл к дому, где горели все лампы. Горели окна с просветом голубых и кофейных штор. Виднелись кухня и гостиная сквозь дым занавесок, красный чайник, приборы на кухонном столе...
Альфред почему-то обращал внимание на это. Хм... Красный чайник, приборы, салфетки, две мятые, остальные гладкие, выложены веером или раскиданы так на столе случайно...
Альфред прошёлся по дому и на втором этаже в библиотеке присел в кресло коричневой кожи. Долго разглядывал корешки множества книг, всё не решаясь наконец взять со стола письмо, что Джебедия – Альфред был в этом уверен – оставил ему на прощание.
Альфред всё смотрел: синие, красные, золотые витые буквы.
... Уже собираясь уходить, Альфред будто бы равнодушно взял письмо со стола и прочёл, быстро, не задерживая взгляд на неразборчивом почерке, ведь почерк был понятен; да и слов было немного.
Альфред не стал гасить свет.
Он вышел из дома. Помялся на месте у крыльца. Романтически обернулся к чуть приоткрытой двери и сумбурно, погашено глядел, опуская глаза, поднимая их, осматривая что-то, не сознавая того. Пытаясь о чём-то думать, он не думал ни о чём, пустота и опустошённость в мыслях и какое-то равнодушие и безучастие ко всему, что творится в мире. Что творится далеко и рядом, совсем близко. Вот он свет, горящий во всех окнах этого брошенного дома. Вот они занавески, качающиеся от сквозняка. И вот он человек, который ушёл; который любил бренди, абсент и виски, кьянти и, конечно же, амольтильядо из бочки. Человек, который встречал Альфреда всегда в костюме тени, потому что Джебедия открывал дверь своего дома всегда предвосхищая стук; костюм тени и такая же маска. И, наверное, Альфред тоже был в этих масках. А когда он уходил, то наряжался в тени полностью. И вместе с пикапом в этой тени совсем исчезал.
Исчезал, как Джей, рассеиваясь в лунном воздухе.
Пикап исчез за скалами.


Внезапно джаз прервался. Заскрежетали помехи. Бакки поднял голову, навострив уши. Альфред от неожиданности вздрогнул. За все те годы, что он пребывал в этом бесконечном тумане по имени чёрная меланхолия, его радио ещё ни разу не давало сбоев.
Но помехи исчезли, и зазвучал голос диктора.
«Нам пришлось прервать концерт из-за экстренной информации, которую должен знать каждый житель Земли: сегодня, 18 сентября, в лаборатории на юге США произошла авария, причины которой устанавливают эксперты. Подробности не сообщаются. Но учёные предполагают возможность серьёзного выброса радиации в атмосферу Земли. Жители близлежащих городов уже были эвакуированы из зоны предположительного заражения. Ведётся активная работа по устранению поломок и подавлению радиационного фона.  Спасатели советуют ближайшие три дня не выходить из домов и не пользоваться электрическими приборами во избежание происшествий и жертв. Мы будем держать вас в курсе событий».
И мелодия продолжилась.
Альфред был удивлён услышанным. Пёс тоже был на стороже.
– Бакки, ты слышал? Вот ведь, новости на джазовой волне! Никогда такого не было – похоже, и правда что-то серьёзное...
Бакки поднялся и стал ласкаться к хозяину. Альфред чесал пса за ухом и рассуждал:
– Интересно, что у них там произошло? Эх... Бакки, мой мальчик... Один ты у меня остался, мой старый друг... Хм... – Музыка стала раздражать. – А чёрт! Надоел уже этот джаз. – Альфред выключил радио. Но потом снова включил, чтобы не пропустить следующих сообщений.


«Следствие сообщает, что в разрушенной лаборатории в штате N*** было обнаружено два обезображенных трупа. Как потом выяснилось, это были тела учёных, научных сотрудников частного исследовательского центра, Бертраму Лемпси и Джонатану T***. Вскрытие показало, что единовременно все их внутренние органы, сосудистая система и мозг буквальным образом взорвались. По промежуточным данным смерть наступила мгновенно, именно из-за разрыва внутренних органов вследствие колоссальных перегрузок, возникших в пределах лаборатории. Авторитетные специалисты воздерживаются от комментариев. Они пока не могут сказать, что именно могло оказать такое разрушительное воздействие на организмы двух людей, притом локально; ведь по всей логике, из-за таковых перегрузок должны были лопнуть не только внутренние органы, но и сами тела. Пока это остаётся загадкой, которую учёные должны разгадать. Мы будем держать вас в курсе событий».
Альфреда не на шутку заинтересовали эти таинственные сообщения, нисколько не проясняющие таинственности ситуации. Каждый день он теперь включал радио в ожидании новых уточнений.
Спустя три дня, в течение которых сообщались лишь какие-то незначительные подробности, на джазовой волне прозвучал такой репортаж:
«Учёными была установлена причина поломки коллайдера в штате N***. Причину катастрофы уже называют открытием тысячелетия. Ранее было известно и зафиксировано, что при разгоне протонов в коллайдере и при дальнейшем их столкновении на скорости близкой к скорости света образуются микроскопические чёрные дыры, которые под собственным воздействием спустя время самоуничтожаются. В данном же случае, по неизвестным пока причинам, при столкновении частиц образовалась микроскопическая белая дыра, объект, имеющий диаметрально противоположные чёрной дыре свойства. Если чёрная дыра поглощает всё, что попадает в пределы радиуса её воздействия, вплоть до времени, то белая дыра, наоборот, выбрасывает и выделяет; что, собственно, и произошло 18 сентября в злосчастной лаборатории штата N***: в течение нескольких минут и даже секунд, по сообщениям компетентных экспертов, в пространство трубы коллайдера выделилось громадное количество энергии, что привело к деформации самого коллайдера, а именно к его абсолютному разрушению изнутри, проще говоря, трубу механизма в буквальном смысле смяло и переломало на множество частей. В данный момент рабочие извлекают из-под земли тонны покорёженного металла.
Сама же белая дыра спустя время сколлапсировалась и исчезла.
На сегодняшний день это вся информация, которую нам удалось получить. Мы будем держать вас в курсе событий».
На всех остальных станциях сообщалось всё то же самое.
– О-хо-хох... – вздохнул Альфред, делая музыку потише. – Что творится с этой планетой... Эх, Мэри... Была бы ты со мной... мне было бы легче... ох, Господи... – шептал старик, – ... моя прекрасная, моя самая замечательная... Мэри... ... – И Альфред вглядывался в туман своей тоски, повторяя едино лишь «Мэри»... тихо... шёпотом, подобно воздуху... Альфред дышал. Незабываемыми звуками её имени.
Время клонилось к вечеру. Наступали густые сумерки. И скалы вдали становились еле различимыми импрессионистическими пятнами багровых чернил.
Альфред выключил радио. Зажёг над крыльцом яркую лампочку: он не любил оставаться в абсолютной темноте – его это пугало, и ощущение своей ущербности восставало в нём горячим тошнотворным гейзером, не давая уснуть. Он зажёг свет. Пропустил вперёд себя Бакки. И за ним вошёл сам; в безмолвный, давно уснувший дом, заперев за собою дверь.


Щелчок. Радио затрещало. И раздался голос диктора:
«Учёными было зафиксировано беспрецедентное явление. Скорость вращения Луны вокруг Земли уменьшается.
Как недавно выяснилось, белая дыра, образовавшаяся в результате столкновения микрочастиц в коллайдере штата N***, выбросила в атмосферу Земли не только уже известные науке виды материи, но и доселе лишь предполагаемые единицы, а именно то, что давно пыталась экспериментально обнаружить современная наука, – речь идёт о тёмной материи.
Согласно квантовой физике, на долю всей видимой и фиксируемой материи приходится лишь 4,6% всего, что есть наша Вселенная. Тогда как на остальные проценты как раз таки приходится доля тёмной энергии – 74,4% – силы, стремящейся к постоянному разрушению, хаосу и растягиванию Вселенной, и доля тёмной материи – 23% – силы, которая, по предположениям учёных, стремится к постоянному и беспрерывному созиданию и стягиванию пространства-времени.
Что же касается трагического случая в лаборатории штата N***, произошедшего 18 сентября этого года, то образовавшаяся при столкновении протонов белая дыра, по словам экспертов, выделила в атмосферу Земли достаточное количество тёмной материи, чтобы та смогла оказать значительное воздействие на гравитационные характеристики планеты.
В общем, из этого следует, что масса планеты Земля не только уже увеличилась на несколько долей процента, но и продолжает увеличиваться, что, по прогнозам физиков, кардинальным образом может повлиять на жизнь не только одного отдельного города или страны, но и на существование всего человечества.
Учёные делают неутешительные прогнозы.
Одни предполагают, что если масса Земли и дальше будет увеличиваться, то в какой-то момент планета просто-напросто ужмётся, сколлапсируется под действием собственной массы, и на месте некогда обитаемой планеты окажется сверхмассивная чёрная дыра, которая сможет поглотить не только Луну, но и, возможно, притянет к себе даже Марс, что пока звучит невероятно.
Другие же выдвигают иную гипотезу, а именно: если скорость вращения Луны будет и дальше снижаться под действием прогрессирующего гравитационного поля Земли, то кинетической энергии спутника не хватит для преодоления силы тяготения и с каждым днём траектория движения Луны будет становиться меньше, что в конечном итоге может привести к столкновению двух массивных космических тел.
В том и другом случае гибель человечества неминуема.
Однако это пока всего лишь предположения и догадки. Ни одна из выдвинутых теорий не была подкреплена доказательствами.
На этом наш репортаж окончен.
Мы будем держать вас в курсе событий».
И снова заиграла музыка.
– Господи-боже-мой... – прошептал Альфред, сидя в кресле на террасе. – Неужели действительно – всё?..
Когда-то давно он уже задавал себе этот вопрос.


Каждую ночь в течение недели Альфред приезжал к тому дому и заставал его совсем в ином виде.
Приехав на следующую ночь после исчезновения Джея, он обнаружил, что в доме практически не осталось мебели и ковров, ламп и обоев. Только голые стены и пол.
Потом исчезли крыльцо и веранда.
Будто троица лунных человечков в белоснежных шелках, полупрозрачные и лёгкие духи, разбирали дом Джебедии по доскам и деталькам, словно детский конструктор.
Потом недоставало целой правой части дома. Её будто вырвало огромной стальной клешнёй. Повсюду валялись обломки...
Затем исчез весь второй этаж.
И холодной, промозглой, ноябрьской ночью дома не стало совсем.
Альфред прохаживался по земле, где раньше была кухня, гостиная, коридор. И вспоминая детали обстановки: мебель, стены, милые безделицы – поднимал руки и водил ладонью по воздуху, будто пытаясь коснуться всего этого, потрогать, напоследок ощутить кожей, того, чего уже не стало.
Альфред туда больше не ездил.



На следующий день старик снова ждал новостей с Земли.
 «... некоторые называют это предвестием апокалипсиса.
Континенты терпят бедствия.
В десяти американских штатах буквально прогремели ураганы и смерчи, разрушив и практически полностью уничтожив тысячи жилых домов и административных зданий.
Канада терпит наводнения.
Австралия, различные другие островные государства и страны Южной Америки затоплены.
В Африке, Японии и Евразии фиксируются многочисленные подземные толчки разной амплитуды, в основном, в диапазоне от 6 до 9 баллов по шкале Рихтера; землетрясения стали причиной разрушения тысяч зданий в городах Египта, Италии, Франции, Германии и других государств.
Метеорологи делают неутешительные прогнозы. По их словам, всё то, что уже успело произойти, – лишь начало. В мировых метеорологических центрах уже фиксируют приближение нескольких новых ураганов к Соединённым Штатам Америки со стороны востока и запада. Фиксируется также увеличение уровня мирового океана на несколько сантиметров, что впоследствии, по предположениям учёных, может привести ко всемирному потопу... <…>
Для предупреждения последующих жертв из зон, близких к вулканам, были уже эвакуированы все жители, которые были размещены в центрах временного пребывания.
Проводятся масштабные спасательные операции в зонах затопления и зонах, пострадавших от землетрясений.
Однако многие больницы уже переполнены. Запас лекарств с каждым днём существенно истощается. Спасательных групп катастрофически не хватает. В рейды собираются отряды добровольцев. <…>
По предварительным подсчётам число погибших из-за недавних природных катаклизмов составило примерно девять миллионов человек. Точное число пострадавших ещё не установлено.
Мы будем держать вас в курсе событий».
Щёлк.
«Учёные-физики утверждают, что все стихийные бедствия, внезапно разом прокатившиеся по планете, есть не что иное, как эхо недавнего происшествия в штате N***. Эксперты заявляют, что на климатическое состояние планеты повлияла возросшая активность Луны, вследствие её уже начавшегося постепенного приближения к Земле. Радиус окружности, вдоль которой движется спутник, с каждым днём уменьшается на доли процентов, что как раз таки и приводит к увеличению влияния Луны на Землю. По подсчётам учёных Луна уже приблизилась к Земле на 9 000 километров и продолжает своё приближение.
Учёные рассматривают худший вариант исхода событий, согласно которому Луна может столкнуться с Землёй менее, чем через 45 дней.
Вследствие таковых событий ООН приняла сложное решение, заключающееся в том, что из числа всех людей, ещё сумевших выжить, будет выбран ряд добровольцев – тысяча женщин и пятьсот мужчин возрастом от 18 до 30 лет, – которые будут иметь идеальное здоровье и которые будут отправлены на орбитальную станцию, где их впоследствии переместят на космический корабль, который должен будет перенести их на как можно большее расстояние от Земли; эти полторы тысячи человек явятся биологической элитой, которая должна будет возродить человечество как вид при условии его гибели от прогнозируемой катастрофы.
Также на этот корабль поместят так называемое «семя судного дня» – образцы семян и семенных жидкостей всех видов живых организмов: от растений до человека (также будут транспортированы образцы спор всех разновидностей грибов и образцы бактерий). Такие меры необходимы для того, чтобы впоследствии, после так называемого «конца света», человечеству удалось воспроизвести и возродить флору и фауну некогда процветающей, но уже уничтоженной, Земли. За жизнедеятельностью биоэлиты и всего корабля в целом на судне будут следить круглосуточно несколько тысяч экипажа и ведущих учёных мира.
Также предпринимаются особые меры по спасению культуры человечества, а именно: снаряжаются космические спецгруппы по отсылке с планеты всех шедевров искусства. По данным спецслужб, всего будет произведено от трёх до шести рейсов: первый будет предназначен для перевозки электронных носителей, содержащих в себе все тексты мира; тем же манером на орбитальную станцию будут переправлены и оцифрованные музыкальные произведения, сотворённые за всю историю человечества; для транспортировки живописи подготовлен специальный сверхмощный спейскрафт, который вмещает в себя абсолютно все сохранившиеся шедевры живописи и их цифровые варианты: от самых древних художников до Энди Уорхола и других представителей современного искусства. По прибытии на орбитальную станцию «культурный груз» будет перемещён в специальные, герметичные боксы, стойкие к сверхвысоким температурам и радиации; далее боксы, уже на особых суперреактивных кораблях, способных к автономному режиму существования на протяжении нескольких тысячелетий, будут удалены на как можно большее расстояние от Земли.
Спустя время, если катастрофу удастся избежать, то корабли с биоэлитой и «культурным грузом» вернуться на Землю. Однако если же ситуация сложится именно так, как предполагают большинство учёных-экспертов, то два корабля на расстоянии, пока не сообщаемом журналистам, произведут между собой стыковку и образуют единый, автономный, космический «дом», для будущего человечества... <…>
Также планируются рейсы с кинематографом и прочей кинохроникой. В планах также и транспортировка всех земных архивов».
И так далее.
И так далее.
День за днём.
День за днём сообщались всё новые подробности. 10 000 километров. Одиннадцать. Двенадцать... Всё ближе.


Года три назад, когда лунные человечки ещё не растащили дом Джея по кусочкам, Альфред по обыкновению заехал к приятелю на огонёк.
Тогда они ещё плохо знали друг друга.
– Что будешь пить? – поинтересовался Джебедия, стоя перед шкафом с коллекцией алкоголя.
– Да я особо-то и не разбираюсь, – ответил Альфред, сидя в гостиной.
– Ну... тогда устроим дегустацию! – Из кухни начал доноситься звон многочисленных бутылок, которые Джебедия выстраивал на столе.
Они расположились на веранде в креслах и смотрели на звёзды, прорвавшиеся сквозь синюю эфирную тень. Перед ними стоял круглый столик, на котором красиво блестели в лампочном свете бутылки с коньяком, виски, английской водкой, портвейном, джином, настойками и прочим алкогольным великолепием.
– Вот, Алфи, – Джей протянул другу рюмку, – попробуй.
Альфред осторожно сделал маленький глоток.
– Ну как? – спросил Джей.
– Угу, вкусно.
– «Угу, вкусно»... – передразнил его Джебедия, – м-да, вот ты всегда так, не поговорить с тобой нормально; единственный раз, помню, ты разговорился. Мы тогда, кажется, о современных писателях говорили, так ведь?
– Да, о них. Ты прости меня. Просто я не знаю, что сказать по этому поводу. Твоя настойка и правда вкусная, но я же не профессионал, не сомелье, я в этом ничего не смыслю, как я могу судить?
– М-да... Ладно, чёрт с ним! Попробуй-ка тогда вот эту штуку. – Джебедия налил в чистую рюмку что-то синее. – Мне очень нравиться.
Альфред принял от Джея алкоголь и сначала по обыкновению понюхал.
– Хм, пахнет странно.
– А как ты хотел? Ты пробуй-пробуй.
– Ладно, пробую.
– Мне вот всё думается, – Джей сел поудобней в кресле, – что, если бы не ты, я бы покончил с собой, ей-богу.
– Почему? – Альфред поставил пустую рюмку на столик.
– Да просто... я один остался. Жена ушла в мир иной. Я сильно страдал, да и сейчас не могу смириться. Зря говорят, что время лечит. Хотя... может, в моём случае прошло слишком мало времени? Но в любом случае, первые три года я был в глубокой депрессии, ничего не хотелось, спал плохо, сильно постарел, аппетит совсем пропал. Так что, когда пошёл четвёртый год после её смерти, я совсем исхудал, ссохся. Это вот только последнее время я выгляжу прилично, а тогда я чуть с ума не сошёл, в буквальном смысле. Ох... как же я её любил... И сейчас также люблю. А знаешь, что самое главное?
– Что? – Альфред понимающе взглянул на Джея.
– Это то, что она любила меня... – он довольно заулыбался. Его улыбка дрожала, было видно, что ему трудно сдержать подступающие слёзы. Он натужно проглотил ком, застрявший в горле. Перевёл дыхание и продолжил всё ещё срывающимся голосом:
– У неё были прекрасные родители, любили меня очень. Своих у меня к тому моменту уже не было; ну в смысле на момент нашей свадьбы... Она была очень умной.
– А как её звали?
– Зои...
– Красиво.
– Да... И имя, и она сама. Ей нужно сказать большое спасибо: если б не она, я так бы и не начал читать. Зои будто знала, что покинет меня, и мне будет плохо без неё. После депрессии я начал усиленно читать, помогало немного отвлечься. Даже и не знаю, как не спился. Мне стыдно было спиваться, я хоть и атеист, но всё равно, знаешь, в любом атеисте живёт ярый христианин. Вот и во мне он жил, да и до сих пор, наверное, живёт. Мне и сейчас кажется, что Зои сейчас смотрит за мной, чтобы я не наделал без неё глупостей... Вот. Такие дела.
У Зои была большая библиотека, оставшаяся ей от родителей (они были преподавателями в школе). Она всё пыталась привить мне любовь к русской литературе, представляешь? – Джей усмехнулся. – Но пусть меня простят все интеллектуалы, но Достоевский мне не очень понравился, да и все остальные тоже, не помню сейчас, как их звали. Стыдно даже. Хотел вот на днях что-нибудь перечитать из русских, но так и не собрался. Всё-таки наш Стейнбек мне нравится куда больше... А хотя, что американец, что нет, всё равно ведь читать бросил!
– Да, Стейнбек и правда хороший писатель. Но и Достоевский не хуже, а порой и... м-м-м... хотя не буду судить; чтобы судить о том, кто лучше, нужно прочесть всего Стейнбека и Достоевского, а уж потом говорить.
– Это точно. Но я и не претендую на объективность. То, что понравилось, то и понравилось. Здесь вообще не может быть объективности! Единственная, какая здесь может быть, объективность заключается в том, что и Стейнбек, и Достоевский – оба – великие писатели. Зои вот нравились ещё японцы. Даже и не знаю почему. Я прочёл всё то же самое, что и она читала, и не знаю, что там хорошего. Один разврат. Я когда читал японскую прозу, современную: ну двадцатого века, двадцать первого, всё думал, где вообще твориться такое распутство? Покажите мне его? Докажите, что оно есть! Но всё осталось на своём месте и все при своих. Зои читала Рю Мураками, я наших читал: Брэдбери, Фитцджеральда, Хемингуэя, По – и получал большое удовольствие. Почему-то не нравились мне ни французы, ни англичане, немцев я не любил, вот. У меня даже предубеждение такое сложилось к японским романам: когда я их читал, всё ждал, когда будет постельная сцена и по-извращённей так, – Джей сделал круговой жест ладонью. – И мне книга ещё более не нравилась, когда я этих сцен не находил, разочаровывался как-то, потому что у японцев читать-то больше и нечего. Одна скука. Так мне кажется. – Он отхлебнул немного пива прямо из бутылки.
– М-да, странно.
– Что странно?
– Да что ты пиво начал пить. После крепкого алкоголя.
– А-а-а, да ладно, ничего со мной не будет, просто вот пива захотелось, вот и всё, – склонил он голову набок.
– Ну дело твоё. А что касается японской литературы, то мне кажется, Харуки Мураками неплохой писатель, особенно его первая повесть, читал?
– А-а, что-то про ветер?
– Да, «Слушай песню ветра», я полагаю, это лучшее, что он написал.
– Да, вполне возможно, я не особо зачитывался этими самураями, вот и не могу смело судить «что?» да «как?».
– Это да... Это да...
– А кстати попробуй глинтвейн! Вон красная этикетка, да, эта. Прекрасная вещь...
Альфред наполнил чистую рюмку глинтвейном. Поставил бутылку обратно на столик, закупорил пробкой и откинулся на спинку кресла, принюхиваясь к содержимому приятной на ощупь рюмки.
– Хм... пахнет вкусно...
– Вот-вот! Отличная штука.
Они замолчали и посмотрели вдаль, где клубились серые облака. Светили множественные звёзды, большие и совсем крошечные, за миллиарды световых лет от Земли; некоторые мигали, некоторые были неподвижны. И всё здесь дышало странным воздухом меланхолии.
– Ты сказал, что читать бросил. Почему?
– У меня был свой книжный магазин. Зои всегда хотела работать либо в библиотеке, либо в книжном. Я открыл его ей... в память, наверное. И однажды он сгорел. Вот и бросил читать. Обозлился. Надоело всё. Вру я, что не спился.
Тишина...
– Конечно, не конченный, но... Я не могу спать спокойно, если не выпью хотя бы две-три рюмки. Просто не могу уснуть и всё тут. Грудь давит, сердце не успокаивается, дышать сложно; плачешь. Я как-то трое суток не спал. Умирал от усталости, тошнило, голова раскалывалась, ноги ватными были, а уснуть всё равно не мог... Поэтому и стал я коллекционировать алкоголь, чтобы в жизни было хоть какое-то разнообразие. В понедельник ночью выпью немного текиллы, во вторник пунша, в среду эля, ну и так далее. Думаешь, это нормально? Нет, не нормально, – покачал он головой. – Нельзя так жить, Альфред. В чём смысл того, что я здесь прозябаю? Нет здесь никакого смысла. Всё моя гордость. Мне просто нравиться ощущать себя страдальцем, жертвой, загнанной в угол, такой вот романтический образ; я будто заложником его стал. Эх... косность мышления.
– Вот и я такой же, – тихо сказал Альфред.
Они ещё немного выпили, чуть-чуть поговорили, и когда Луна висела жёлтым овалом в небе, синий пикап скрылся за чёрными скалами.


Службы безопасности были бессильны. Устройства по защите от космических угроз выходили из строя.
«Газеты и прочие СМИ сообщают, что так называемые “сильные мира сего” уже купили себе билет в космос. Якобы у них есть личные космические корабли и частные космодромы, с помощью которых они смогут покинуть нашу с вами уже, увы, обречённую планету. Как вы смотрите на эту ситуацию?»
«Знаете, вопрос этот очень интересен. С одной стороны, это, конечно, возможно: улететь на персональном корабле в космос, затем произвести стыковку с орбитальной станцией и уже оттуда, через этот своеобразный промежуточный пункт, уже на другом корабле, более мощном и защищённом, удалиться из опасной зоны воздействия. Это возможно. Кстати говоря, это, наверняка, так и будет. Но я в таком случае хочу задать вам несколько встречных вопросов: во-первых, когда такого не было? Во все времена были люди, так сказать, “избранные” и нет. Ну что с этим можно сделать? Ну, пусть летят. Нам от этого какая польза, от этого знания? На кой чёрт нам знать, что какие-то там олигархи полетели в космос? Ну да бог с ними. Прямо уж сделали сенсацию. А во-вторых, не кажется ли вам, что более логично было бы предположить, что все эти богачи не станут тратиться на постройку своих кораблей (ну, может, какие-нибудь единицы и построят, кто его знает), но вот остальные-то, я думаю, просто купят себе и всей своей семье место на корабле биоэлиты и всё, дело с концом».
«Вы прямо-таки дали совет какой-то: как сэкономить свои миллиарды».
«Не-ет, что вы! Уж не думаете ли вы, что мы с вами обладаем исключительным интеллектом: всё уже придумано и поделено».
«Н-да... Что ж, а я в очередной раз напоминаю нашим радиослушателям, что они сейчас на волне “X”. С вами я, “Y”, и наша ночная передача “Z”. В гостях у нас, как вы помните, “Т”. И, наверное, заключительный к вам вопрос...»
«Угу...»
«Как вы проведёте эти дни? Ведь вы, насколько известно, не собираетесь покидать планету?»
«Да ну бог с вами! Откуда у меня такие деньги! Ну или здоровье? (смешок) Нет. Планету я не покину. Даже если бы и деньги на это нашлись. Нет. Это моя планета. Она моё родное существо; и если уж ей пришло время уходить, то, я думаю, и человек должен уйти вместе с ней.
(недолгое молчание)
А что касается того, как я проведу последние эти дни... то... наверное, как и все... Проведу их с близкими. С женой, детьми. Её и моими родителями. Внуками. Нужно... Как-то пожить по-иному... Всё время ведь занимает работа. Дети вырастают. Смотришь на них – и чёрт возьми! – раньше голый карапуз носился по дому, а тут он уже и в колледже, уже и на работе. Уже и у него дети. А когда это всё произошло? Неизвестно. Будто и не было совсем, будто не с тобой и не твоё это... вот... ... эх... Так что буду с семьёй. Странно только, что время для самого главного находится только тогда, когда этого времени совсем уже не осталось».
«М-да... Что ж. Спасибо вам за беседу. А мы, дорогие друзья, говорим, наверное, пока до свидания. Потому что “прощайте” мы сказать, я думаю, ещё успеем... До свидания, друзья!»
И так далее.
И так далее.
День за днём.
День за днём сообщались всё новые подробности. 10 000 километров. Одиннадцать. Двенадцать... Всё ближе.
Службы безопасности были бессильны. Устройства по защите от космических угроз выходили из строя.
В глазах и голосе читалась – отчётливо – и безнадёжно – обречённость.
В одном из последних сообщений были такие слова:
«За нынешнюю ночь Луна сделала скачок в ещё 15 000 километров. На сегодняшний день невооружённым глазом можно увидеть то, насколько спутник визуально увеличился в небе.
Учёные и спецслужбы приносят свои извинения всему человечеству, всем людям всех стран и континентов – увы... но ничего уже нельзя сделать.
Это последнее сообщение, вещаемое на нашей джазовой волне... Простите, дорогие слушатели, но мы, все мы: диск-жокеи и ведущие музыкальных передач – больше не сможем вести эфир; мы тоже люди... и нам тоже хочется провести последние наши дни с нашими любимыми и дорогими.
И вы, наши верные друзья, делающие нам рейтинги (диктор пытался шутить, но у него ничего не получалось; сквозь звук и помехи было слышно, что и ему очень страшно) вы тоже, дорогие наши радиослушатели... проведите время с близкими. Побудьте с ними. Обнимите их. И не отпускайте так долго, насколько это возможно.
Поплачьте.
Говорите друг с другом.
Скажите своим самым необходимым и замечательным всё, что ещё не успели сказать... всё то, что ещё почему-то не сказано. Главное, не бояться.
Простите, друзья... я сейчас чуть ли не плачу... я люблю вас, всех вас, всех, кто меня сейчас слышит; и пожалуйста, любите и вы...
На этом я, пожалуй, закончу.
Все оставшиеся дни, что нам ещё суждено прожить, на этой волне будет играть ваш любимый джаз; конечно, пока не оборвётся радиосвязь...
Когда угодно. Если вам плохо или грустно. Или если вы просто захотели послушать хорошую музыку, включите нас, нашу волну, волну джаза... и, дай бог, пусть вам полегчает...
Ещё раз скажу – напоследок – любите друг друга. Пока есть силы. Пока есть время и вы.
А я ухожу.
Простите.
...
И прощайте...
И да хранит вас Господь...»
Тишина. И звук саксофона. Такой печальный и трепетный, будто действительно – всё...
На той стороне Вселенной, в студии радиовещания, был человек. Молодой мужчина, который потерянно смотрел на свой стол, заваленный бумагами и текстом.
Закончил говорить. Микрофон у его лица отключён.
Играла музыка.
А он всё сидел, погрузившись в какие-то странные свои мысли.
Затем встал. Надел свою лёгкую куртку, что висела тут же на стуле. Взглянул на приборы и микрофоны, ещё раз взглянул на старую, уже почти исчезнувшую жизнь. Огоньки красные. Огоньки жёлтые.
– Эх...
Опустил глаза. И скользнул за дверь, даже не заперев ту на замок.
Все компьютеры продолжали работать. Звучали голоса певцов. Но в комнате звукозаписи уже никого не было.
Мужчина быстро сбежал по лестнице. Буквально выбежал на улицу. И ворвался в её прохладные сумерки. Сел в машину. И на секунду остановился. Опустил подбородок на руль. Поглядел на улицу сквозь стекло. Просто смотрел на фонари и кустарники на обочине.
Выпрямился. Завёл мотор.
Парковка была пуста. Ни машин, ни прохожих. Ночная тишина. Застывшая в своём молчании. На деревьях шелестели листья... Горели фонари. И улица была какой-то чрезвычайно яркой и чёткой. Будто в последние свои дни она решила истратить все оставшиеся краски и свет без остатка.
Улица иная и совсем неправдоподобная. Совсем другая. Никогда такой ещё не было. Хотя ничего как будто бы и не изменилось.
Мужчине было жаль прощаться с той прекрасной жизнью. Ему было больно оставлять ту комнату, давно полюбившуюся комнату, тесную и уставленную дребезжащей электроникой. Он любил её. Полюбил её и привык к этой любви и жизни.
Он уезжал далеко и оставлял позади всё то, что связывало его с тем миром, миром уже минувшего будущего.
Почему именно так? Никто не скажет...
Перед глазами мелькали и проносились электрические фонари. Оставались позади отели и кафе. Рестораны и магазины одежды, магазины грамм-пластинок и книг. Всё светилось электричеством.
А по радио играет джаз. Покинутый. И оставленный в одиночестве своих несинхронных звуков. Где-то далеко. В иной реальности. В реальности синхронного ему, джазу, прошлого...
Неоновые вывески. Яркая реклама. Серый асфальт. Горящие фары встречных авто, чьи владельцы, наверняка, торопились домой.. И бесконечное шоссе. Которое всё тянется, появляясь в свете ламп. Мелькают деревья. Мелькают переулки и подворотни. Тихие дворы и улицы. Прохожие. Которым тоже жаль. Которым тоже страшно... и которые тоже грустят. И все это ощущают, все чувствуют какую-то внезапную, уже устоявшуюся тоску, распространившуюся всюду; впитавшуюся в кожу и кости; в душу и взгляды... И это повсюду.
Небо облачно-фиолетово. Мутно и газово.
И погрузилось в священную задумчивость и скорбь.
Мужчина остановился у своего дома.
А на крыльце его уже ждут.
Она несмело и осторожно, будто флиртуя, подходила к потухшей машине, она, в джинсах и чёрной футболке. Со спицами тонких, мягких – со спицами – чёрных и пшеничных волос...
Обнялись и застыли. В телесной теплоте. И ласке друг к другу. В уютном свете уличной подсветки; на тротуаре перед домом; под дымчатым небом; в бесконечной ночной перспективе милых домов и газонов; на тротуаре, среди асфальта и насыщенной зелёной травы...
Их губы влажно встретились. Доносились сквозь фонарную тьму интимные звуки их ласк. И более ничего не было слышно. Уснуло всё в этом мире.
Люди ушли к очагам. Люди погрузились в тепло домашних чувств. В уют родного дома. В уют родных людей.
И так тысячи. Миллионы. Обнявшись. И прикоснувшись друг к другу. Они встречали начало прощальной поры...

Он не мог понять, что он видит. Обман зрения или действительно: вдалеке стоит дом. Ещё один.
По обыкновению Альфред утром отправился в поездку по холмам и шоссе; забыться скоростью, еле удерживая руль в трясущихся от страха, намертво вцепившихся руках.
Он остановился на обрыве и оттуда увидел его, её: точку, видение или соринку на гладкой арене однообразия.
Тогда он уехал с обрыва, убедив себя в том, что это не более чем что-то, не стоящее внимания.
Но на следующий день приехал на обрыв снова. И долго вглядывался в эту дрожащую каменную деталь, расплывающуюся в сухом ветре.
А затем опять уехал ни с чем. Вновь оставшись наедине с бессонницей и нерешительностью.
На другой день, опять созерцая с обрыва мир, единственным божеством, Альфред видел этот дефект на гладких пластах камня снизу: коричнево-кремовая точка, до сих пор не исчезнувшая.
Альфред поджал губы, хмыкнул, сел в пикап и завёл мотор. Съехав с утёса и оказавшись на одном уровне с пятном в пространстве, он остановился вновь и вновь вышел из салона авто и впялился в этот странный докучливый мираж. Волнующий воображение живучей надеждой...
В следующий раз Альфредово зрение угадывало дощатую дифференциацию бежевых стен.
Присев на капот пикапа, Альфред смотрел на бездвижную, глухую дверь этого, оказывается – двухэтажного дома с верандой и креслами на ней. Он вглядывался в окна с откинутыми занавесками; он изучал сквозь мутные стёкла окон обстановку кухни, гостиной и коридора; он видел, что на журнальном столике в гостиной стоит портрет красивой, молодой девушки; на кухне стоял портрет красивой, зрелой женщины; в коридоре на стене с полосатыми коричнево-кремовыми обоями висел портрет всё той же особы, с одним лишь отличием от других – он был сделан чуть позже. Она улыбалась.
Тогда Альфред, задыхаясь и ощущая тугой узел в распираемой груди, спешно уехал от того дома.
И лишь спустя время решился на то, чтобы подойти к двери вплотную и постучать; тихо, будто надеясь на то, что никто не услышит этого стука, будто надеясь на то, что там никого не окажется. Будто надеясь, что, сделав всё, что от него зависело, Альфред сможет покинуть этот дом с благополучным чувством удовлетворения от поганой и осточертелой, но уверенной, спокойной и безболезненной стабильности, упаднической и скучной, но привычной и давно устоявшейся, безбрежной пустоты, без страха и потрясений... тупая привычка.
Дверь открыли не сразу. Альфред надеялся, что её не откроют никогда. Сердце колотилось, дыхание глубоко и прерывисто.
– Здравствуйте, – сказали вдруг.
Альфред ошарашено смотрел на человека, появившегося в дверном проёме. Человек с аппетитом ел сэндвич, из которого торчали розовые ломтики ветчины и лист рюшного салата. Человек с аппетитом жевал и внимательно смотрел на Альфреда, который, приоткрыв рот в уже испарившемся намерении что-то сказать, молчал и тщетно искал слова, которые было бы должно сейчас произнести.
– Вы, может, голодны? – прожевав, спросил человек.
– М-м-м, немного, – насторожено ответил Альфред.
– Тогда проходите. Я как раз только-только сел за стол. Есть сэндвичи с ветчиной, эм, салат с орешками, кьянти и пунш со свежей клюквой и яблоками. Как вам?
– М-м-м, да, отлично, спасибо вам, – скромно и неуверенно говорил Альфред, переступая порог вполне реального на ощупь и запах дома, что до последнего момента казалось выдумкой, великодушной и жестокой, подлой игрой стресса.
– Как вас зовут? – спросил человек, запирая за гостем дверь.
– Альфред, – растерянно ответил тот.
– А меня зовут Джебедия. Я видел ваш пикап вчера из окна. Но тогда вы не решились или, быть может, не захотели войти.
– Не решился.
– Бывает. Вы проходите к столу, не стесняйтесь. Можете звать меня Джеем. Я очень рад, что здесь ещё кто-то есть.
– Здесь?
– Да, здесь; в пустыне и доме. Я здесь живу уже очень много лет один.
Они сидели за столом.
– Я только на днях увидел ваш дом, – говорил Альфред.
– А я вашего никогда не видел. Но у меня и машины нет, чтобы куда-то далеко ездить. Наверное, ваш дом очень далеко отсюда?
– Дом. Да, вполне возможно. Я не считал расстояние.
– Знаете, я как-то видел, как здесь по шоссе ездили автобусы. Голубые.
– Автобусы? Здесь?
– Да. Я сам очень удивился. Автобусы, насколько мне известно, перестали здесь ездить очень давно. Но за те, кажется двое или трое суток проехало сразу четыре автобуса. Три – днём. И один – ночью. Странно, не правда ли?
Альфред покивал в знак согласия.


Заиграла музыка – Майкл Лингтон «Сквозь пламя»  – заиграл жёлтый цвет и золото. И стало так тепло... (шёпотом, совсем тихо... чтобы не мешать любить тем, кто любит...)
Альфред вздохнул. Встал с кресла. И вошёл в дом.
Бакки спал на крыльце, поджав под себя пушистый хвост.
Наступали сумерки. Солнце темнело, раскаляя голубое небо до нежно-розовых оттенков; где-то алел оранжево-красный, где-то застыл тёмный фиолет; но всюду было всё то же небо, что и всегда: иногда красное, порой синее и голубое, фиолетовое, редко оранжевое и пурпурное, во снах зелёное, и желтое, и переливающееся, исходящее, мигающее и мерцающее огоньками гирлянд и бликами, сиянием и острым сумбуром – но всё то же и едино... и всё непрекращаемо – небо.
Такое, какое было и тысячи лет вперёд  и миллиарды столетий назад . Которое есть сейчас. И которое будет вечно. Но уже не с нами.
Темнело.
Альфред зажёг над крыльцом лампу. Вышел снова на улицу. Глубоко вздохнул. И прислушался.
По радио играли приятные звуки, вдохновляющие на грусть и тоску. На утончённую скуку унылого эстета. Восторженного... покинутого миром мечтателя... миром по имени Мэри...
Старик вновь вошёл в дом. Поднялся на второй этаж, где находилась их с Мэри спальня. Аккуратно приоткрыл в неё дверь, будто там по-прежнему, как раньше, в далёкие ушедшие годы, тихо и мирно спала его любимая. Он боялся её потревожить. Боялся спугнуть её укромный – священный – сон.
Зажёг бра. Зажёг все лампы, что находились здесь – их было немного: лишь гирлянда на стене, переливающаяся красным, синим и жёлтым светом её маленьких лампочек...
Включил лампу над письменным столом, где он часто писал свою литературу. Поглядел на давно забытые и брошенные им черновики. Бумага пожелтела от старости. Чернила поблекли. А память растворилась, и детали стёрлись.
И как давно он уже не писал... как давно это было... этим бумажкам, последним дневниковым записям, наверное, уже лет десять... а может, и того больше.
Старик печально поглядел на своё забытое творчество. На напоминание о том, что когда-то он был писателем. Он глядел на свои карандаши. Стоял перед столом и смотрел поникшим взглядом на всё это забытое и упущенное... на всё это давным-давно покинутое счастье.
Счастье, когда он мог писать...
Но для кого ему теперь это делать?
Всё главное уже произошло.
На столе лежали рукописи; утонувшие в жёлтом свете лампы ручки и ластики; утонувшие надежды и фантазии.
Рядом, бросая кривую тень, стояли игрушечные фигурки... Сова. Рождественская свечка с золотистыми шишками и тёмно-зелёной хвоей. И стоял он, подарок... самый важный... самый главный и бесценный.
Синий костюм... красные полосы... белая звезда на груди... ему не хватало лишь щита... щита с большой, всё той же, звездой.
Альфред внимательно – погружённо – рассматривал каждую деталь. Свой почерк. Цвет чернил. И лица, нарисованные на листах... истлевшей, некогда белой бумаги.
Он глядел и в сонном замирании ни о чём не думал. Его взгляд блуждал по предметам – фигурки, ручки, блокноты – плавно скользил по их поверхности, не цепляясь за неровности. Взгляд был ласков и нежен. Был мягок и уныл.
А внутри пустота.
Он тяжко вздыхал. Сердце сдавило.
Трудно дышать...
Вековечная, святая тоска, которую он не променял бы ни на что на свете, кроме той, что всегда являлась этой тоски причиной...
«Как хорошо быть любимым! И ещё лучше любить... »
Альфред подошёл к большому книжному шкафу. Много книг. Самых разных. Хороших. Замечательных книг. Прекрасных. И таких радужных... : «Маленький Принц», «Фауст», «Вино из одуванчиков», «Человек в картинках», «Золотые яблоки солнца», «Далеко за полночь» ... и другое... различное.
Но на самом видном месте алело то, что когда-то было всей Альфреда жизнью.
«Время Вечное...».
Эпопея. Эклектичная история космоса и странных рассказов безжалостного чувства... Всё то, что внушало в Альфреда гордость за себя и всю свою жизнь.
Три больших красных книги. Полное издание в трёх томах, опубликованное в пору славы. Кому это нужно? Уже никому. Красный сафьян и золото букв в чёрной рамке.
Он видел впереди лишь писательство. Свой идеал и цель, что радужно ублажали его самолюбие и гордыню...
Максималист.
Когда-то, в молодости, в период ещё самых зачатков картинок, он думал и  рассуждал, он восторженно пытался в это верить, что пусть не будет семьи, пусть не будет друзей и ничего пусть не будет, что бы связывало с жизнью... но только пусть я напишу! И если в конце жизни передо мной не будет лежать моё законченное произведение, моя книга, тогда можно сказать, что жизнь не удалась... это будет крах. И только.
Если я не напишу то;, что задумал, значит, и рождён я был зря...
Три красные, толстые книги. Романы. Повести. Рассказы.
И зачем это всё?
Одна большая книга рефлексий. В собственном – личном и эгоистичном – направлении и жанре; в особом постмодернизме и ни на что не похожем экзистенциализме. Что-то странное. Нечто, самолично и пространно именуемое – эспэкзистенциализм.
Альфред отвёл усталый, равнодушно-понимающий и скептичный, отстранённый, безучастный взгляд от мучительной и уже бесполезной памяти. От шкафа с книгами. Постоял ещё секунду и вышел, оставив гореть лампы, гореть бра и гирлянду, где остался гореть самый лучший зелёный свет...
Оставил гореть интимный, личный и близкий свет, в котором они плыли с Мэри в давно угасших волнах...
Старик спустился вниз. Вышел на веранду.
Не сознавая себя.
Была уже ночь. Бакки спал на крыльце. А лампочка всё горела вверху.
Альфред ступил на холодную каменную почву. И зашагал. Просто вперёд.
Ты давно мною потеряна...
Говорил он про себя в то время, когда она его целовала и когда он смотрел на неё.
Он боялся, что когда-нибудь он окажется прав.
Альфред прошёл далеко вглубь ночной темноты, через холм и впадины. Обогнул громадный валун, подошёл почти вплотную к гладкой скале сюрреалистичной, текучей формы.
На её могиле были написаны её имя – Мэрилин Смит – прекрасная Мэри – дата рождения и дата, когда для Альфреда всё кончилось. И стихи.
Окончание цифр и слов.
16 апреля – день, когда родилась его муза – дата смерти поблекла и стёрлась.
Ему хотелось, чтобы она постоянно рождалась... и никогда его не покидала.
Он сел рядом с нею.
Как страшно оставаться в тишине одному.
В голове звучали строки, которые нельзя было сейчас различить...

Не бродить уж нам ночами,
Хоть душа любви полна;
И по-прежнему лучами
Серебрит простор Луна...

Меч сотрёт железо ножен,
И душа источит грудь;
Вечный пламень невозможен –
Сердцу нужно отдохнуть...

Пусть влюблёнными лучами
Месяц тянется к Земле...
Не бродить уж нам ночами
В серебристой лунной мгле...

Они находились в месте, где скалы, склоняясь друг к другу, образовывали что-то вроде каменного навеса, естественной беседки для ночных чаепитий и смеха. Вверху они сливались гротескным куполом, пробитым остроконечной брешью, сквозь которую было видно небо во всём его обозримом звёздном и текучем мраке.
Звучали строки в темноте без звука.
– Знаешь... я подумал... Я часто о тебе думаю, Мэри. – Альфред сел на холодную, твёрдую землю, поджав колени к груди, обнял их руками. Глядел вдаль, в темноту. – Вроде бы я и написал всё, что хотел; а большего – уже написать не в силах. Да и желания нет. И интереса. Но почему-то я всё живу и живу... Наверное, это потому, что я никогда не умирал у себя в сочинениях. Только перемещался куда-то, неизвестно куда... Но продолжал зачем-то жить.
Будто предсказал всё то, что должно со мною произойти... и вот происходит. Всё, как в прошлом... Только тогда я выдумывал будущее.  – Альфред вздыхал. И продолжал снова: – Эх, Мэри... что было бы, если б тебя никогда не случилось в моей жизни?.. Мэри... Мэри... Мэри... – шептал он пустоте.
– Эх, Мэри... моя прекрасная Мэри... мне уже хорошо, лишь стоит о тебе подумать... но и становится невыносимо всё оттого же...
Знаешь с тех пор, как я окончил эпопею, мне только одного и хочется, как уже отдохнуть, выдохнуть последний из себя воздух и, быть может, с тобою встретиться... Но если и не получится такого счастья, то хотя бы попасть куда-нибудь, где, возможно, будет лучше... Хотя сомневаюсь.
Но теперь... когда вот она – смерть... так вдруг становится страшно. Как-то непонятно и непривычно... меня вдруг не будет; а, главное, уже не будет никого и ничего из всего того, нашего с тобою, мира... так вдруг становится грустно от этого – что ничего не останется от нас. Даже памяти... Просто раз – и нет ничего. Умерло.
Грустно. Что не останется нашей с тобою планеты, с ней так много связано...
Иногда мне думается, что я бы променял всё своё творчество на один-единственный лишь с тобою день; но потом вдруг понимаю, что всё моё творчество – это ты и есть... и как я могу тебя на что-то променять?..
Мне жаль одного... что ты так этого и не прочла...
«... что может быть ужаснее, как любить и не быть любимым!  »
– О Мэри, как мне хочется надеяться на то, что ты меня когда-то любила... Эх... – Альфред снова опустил голову на колени и умолк.
«Только я останусь для тебя навек неизменно, как и ты для меня... »
– Так не хочется от тебя уходить. Я бы не написал то, что мне удалось написать. Ты исполнила мою мечту, и осталась ею. Только ты мне в утешение, моя сказка. И только ты мне во страдание, моя радость, мой забавный утконос... – Альфред улыбнулся последним своим словам.
Послышалось чьё-то частое дыхание и шуршание песка.
Это был Бакки.
– Бакки! – ласково произнёс старик, обнимая прижавшегося к нему пса. – Ты ко мне пришёл, мой соня! У-у, ты пёс! – Альфред шибуршил голову Бакки и чесал ему шерсть. – Эх... мой мальчик...
Альфред припал головой к гладкой голове собаки и заплакал.
– Эх, Мэри... Жаль вы с Бакки так и не познакомились... он не хуже кота или хорька... – улыбаясь, шептал старик. – Эх, Мэри... жаль, что снишься ты мне нечасто. Совсем редко... но если случается у меня такая радость, то я запоминаю всё, что там было... и потом долго-долго это помню... но потом всё равно забываю... остаётся только какое-то странное ощущение чего-то, что было и прошло...
Альфред мечтательно взглянул наверх. И от страха перестал дышать. Слёзная пелена делала картинку ярче и острее: на небе, просачиваясь сквозь воздушный октаэдр каменной бреши, мерцала алебастровая луна. Полная. Круглая. Такая, какой ещё никогда не мог видеть глаз человека – огромная, затмевающая все звёзды; яркий, надвигающийся шар; сфера, испещрённая отчётливо видимыми тенями кратеров и ям.
«Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удаётся прожить, так ничтожна перед вечностью, где меня не было и не будет...»
«Я буду всегда тебя помнить, Мэри... я всегда буду твоим».
Громада, каменная, химически – химерически – выстроенная; спутник, космическое тело, несущее наказание и искупление... наша мечта и наш эшафот... заливающий Землю своими млечными, густыми люксами .
Золотая секира, обагрённая гротескной, ломаной кровью... секира белая и серебристая, но всё такая же золотая и пылающая... пылающая невидимой радиацией и своей гигантской, великой – величественной – и эпохальной фантастичностью.
Сыграем реквием по всем нашим мечтам...
Альфред боялся закрывать глаза. Боялся, что, возможно, больше их не откроет.
«И никакая Луна не затмит моё Солнце...»
...
Луна приблизилась к Земле.
И коснулась её поверхности.
... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
Только никто этого уже не видел...

Всегда ждёшь ответа на свой зов, когда юн.

... последние мгновения одиночества перед концом.

Внутри меня ничего нет, только тишина, покой и понимание.

... есть только мягкие губы и мягкие поцелуи.

Он ощущал неуловимую сладость её губ, и ничего более.

Такой же поздний вечер, такая же тьма...

Время ожидания почти прошло. Время отчаяния вот-вот закончится.

(Рэй Брэдбери)

2014 – 2015