ЧУЖОЙ В СТАЕ ПЕРЕВЕРТЫШЕЙ
(Иначе жить не мог)
Когда он умер, я посчитал: мой долг написать о нем. Показал написанное его вдове. Она прочитала и настойчиво попросила, чтобы я это не публиковал. Еe, по-видимому, смутили некоторые детали. Более того, мне показалось, что она относится к подобным воспоминаниям как к ненужной суете. Человек, которого она любила, с которым прожила много лет, в моих воспоминаниях был не совсем такой, каким она его знала.
Его нет в живых. Зачем ворошить его прах? Тревожить память о нем пустыми несущественными словами? Она была по-своему права, но я шел от нее и думал, что у жены память одна, у друга — иная, что я все-таки не смогу молчать о нем. Потому что жизнь продолжается, и он живет со мной и во мне...
Он был профессиональным партийным работником, журналистом, директором школы. Из армии демобилизовался старшим лейтенантом, ушел в отставку капитаном. Я вынужден здесь звать его так, как в жизни никогда к нему не обращался, — Старший лейтенант, Журналист, Парторг...
Мы встретились в теплый солнечный день неподалеку от его дома. Он был свеж, подтянут, в добром расположении духа. Крепко пожал мне руку и спросил: "Куда это вы, сэр, пропали?" (В такой несколько ироничной форме он довольно часто обращался ко мне). Я чуть было не ляпнул: "Разве ты не умер?", но вовремя спохватился: "Горазд ты сваливать с больной головы на здоровую. Сам в дачники подался, увяз в цементном растворе, а я, видишь ли, пропал..."
Он проводил маня, как обычно, до Центрального рынка.
Мы хорошо. подробно поговорили с ним в тот раз. и все никак не могли распрощаться.
... Я проснулся на полуслове, с болью в сердце и голове: моего товарища не было в живых, "родные и близкие" схоронили его в конце 1991 года
... Мы познакомились в 1958 году на вступительных экзаменах в университет по немецкому языку и сохраняли дружеские отношения до самой его смерти. Сказать, что мы крепко дружили, не берусь, потому что виделись редко, от случая к случаю. Однако три года просидели за одной партой.
Мы со Старшим лейтенантом были самые старые в группе. У меня за плечами была семилетка, авиационный техникум и 3 года работы в "почтовых ящиках" Самары и Уфы. У него — десятилетка, военно-морское авиатехническое училище, служба в Армии.
В советской системе народного образования было достаточно научно-исследовательских институтов и докторов наук. В 50-е годы они придумали разделить всех, кто поступал в институт, на выпускников школ и производственников, "стажистов". "Стажисты" поступали вне конкурса. Можно было что-нибудь пролопотать на "троечку" и принимать поздравления: ты — студент.
Стёрший лейтенант подзалетел на немецком языке. Много он пролил пота, переводя немудреный текст. Преподаватель был из тех, кого зовут твердый орешек: сухой и cypовый мужчина с арийским профилем и нордическим характером. Он блестяще знал свой предмет и не был склонен оказывать кому бы то ни было снисхождения: производственник ты или юнец — получай то, что заслужил. (Потом, в университете, у нас были добрые "немки", которые почему то все время уходили в декретный отпуск).
Старший лейтенант пустил в ход все свое обаяние, чтобы заработать проходной балл, - ничего не получалось. И тогда он пошел ва-банк и открытым текстом сообщил экзаменатору, что если тот ему не поставит «тройку», то не видать ему института: возраст для дневного обучения критический, тридцать два года. «Белокурая бестия» сжалилась над советским офицером, и он стал студентом...
Нас учили доценты, готовившиеся стать профессорами. Большинство из них были милые, симпатичные люди, знающие толк в своей науке. Один, правда, был немного позер, другой убивал живое слово занудностью и начетничеством. Мы жаждали искренности и открытости, но для этого нашим наставникам не хватало гражданского мужества. Они побаивались (и не без основания) стукачей.
Помню, как-то на лекции две девицы, Марина и Сима, о чем-то пошушукались и вроде бы невзначай спросили преподавателя: «Как вы относитесь к творчеству Пастернака?» (Накануне они нашарили по «Голосу Америки» сообщение о присуждении ему Нобелевской премии.) Преподаватель стал пространно, с явным удовольствием расхваливать поэта. На следующий день на историко-филологическом факультете состоялся митинг, на котором шельмовали Пастернака и его «Доктора Живаго» (которого никто не читал). Громче всех, рассказывали мне однокурсники, осуждал писателя наш преподаватель.
Кажется, в январе 1963 года Первый секретарь ЦК КПСС Никита Сергеевич Хрущев (бес его попутал) произнес очередную историческую речь. Он строго пожурил широко признанных ныне поэтов и... кое-кому из пятикурсников наполовину написанные дипломные работы пришлось сдать в утиль. По совету своих руководителей.
Я был свидетелем, как Старший лейтенант отбивался от преподавателей, настаивавших на том, чтобы он сместил акценты в своей дипломной работе. Он исследовал роман К. Симонова «Живые и мертвые», военные повести В. Некрасова, Г. Бакланова, Ю. Бондарева, а в это время был как раз запущен в оборот термин «окопная правда». Старший лейтенант с большой охотой, любовью и заинтересованностью штудировал военную литературу и критику о ней.
«Окопная правда», осужденная идеологами КПСС, привлекала его гораздо больше, чем «правда Генерального штаба и Верховного Главнокомандующего». Он дрался за нее, очертя голову, с юношеской безрассудностью и прямолинейностью. Умудренные горьким опытом, приученные к постоянным компромиссам, наши доценты — завтрашние профессора вразумляли недавнего факультетского парторга и удивлялись его упрямству и несговорчивости.
Ко времени окончания университета Старший лейтенант был редактором многотиражной газеты крупного авиационного завода. (С четвертого курса он перевелся на вечернее отделение.) В парткоме завода не могли его не заметить: ответствен и исполнителен, может толково и доказательно говорить, добросовестен и честен на удивление. Имеет свои убеждения и принципы. Это настораживало, но парткомы обламывали и не таких.
И вот редактор многотиражки — небывалый случай — становится сначала заместителем секретаря парткома, а потом и секретарем. Он попадает в номенклатуру обкома КПСС! Его соизволил принять сам Первый секретарь (партийная кличка Бабай). Дальше уже было некуда. Докатился.
Новоиспеченному парторгу пришлось столкнуться с мелкими интригами, некомпетентностью, ограниченностью и чванливостью. И с обильными возлияниями по случаю встреч и проводов проверяющих комиссий, руководящих товарищей, по поводу всевозможных чествований и юбилеев. Он не подбирал выражений, когда рассказывал мне об этом, сутулился больше обычного как бы под тяжестью ноши, которую взвалил на себя.
У Парторга был гастрит, и к спиртному он относился равнодушно. Во время редких встреч мы приобщались с ним к коньяку, не более того. На партийной работе ему пришлось употреблять.
– А нельзя обойтись без этого? — спросил я как-то его по наивности.
– Ты понимаешь: если попал в эту свору, надо придерживаться ее правил. К тому, кто не пьет, относятся настороженно, с подозрением. «Не пьет — значит не наш или больной». Приходится пить.
Были в наших отношениях в тот период забавные, казусные моменты. Звонит он мне однажды: «Слушай, идем ко мне зав. парткабинетом!» Я рассмеялся: «Ты, верно, забыл, что я беспартийный».
Парторг чертыхнулся, и я понял, что ему на этой партийной службе – все время на людях, в эпицентре общественных и производственных отношений — одиноко. Он, по-моему, не понимал, что его рано или поздно должны «съесть». Парторг, со своей щепетильностью, преданностью идеалам партии и Уставу КПСС, не мог прийтись ко двору циников и перевертышей. Его уважали, но признать своим не могли. Он был белой вороной в их среде.
Сгорел он на одной известной партийной догме, согласно которой секретарь парткома был обязан контролировать деятельность руководства предприятия.
В 40-е годы секретари парткомов военных заводов назывались парторгами ЦК. Они выполняли, очевидно, роль «государева ока», ока ЦК ВКП(б) и своим статусом были защищены от произвола крутых директоров.
В 60-е годы все было иначе. Парторги чаще всего были подмяты волевыми директорами-генералами. А догма сохранилась. «Правда» в своих передовицах без умолку долдонила о партийном руководстве, о контроле за деятельностью администраторов, хозяйственников.
Парторг доверился этой догме. Он проявлял характер, самостоятельность в поступках и суждениях, стал «совать нос» в такие дела, которые его предшественники не хотели замечать. Заметишь — не обрадуешься, себе же дороже обойдется. Парторг, к примеру, добился, чтобы одному из любимцев генерального директора — большому поклоннику женщин и разнообразных горячительных напитков — перекрыли доступ к секретной документации. Опытный и умный царедворец, старейший директор в Министерстве авиационной промышленности (так и не ставший Героем Социалистического Труда), бывший партийный работник, генеральный дал кому следует задание – прокатить Парторга на отчетно-выборной партийной конференции. Угодников и подхалимов генеральному было не занимать. Они с ревностью и усердием принялись обрабатывать делегатов конференции. И... строптивого Парторга все-таки выбрали в партком. На заседании старший военпред и кто-то еще настаивали на том, чтобы он оставался секретарем парткома, но Парторг был настолькo потрясен результатами голосования (едва ли не четверть делегатов конференции проголосовала против него), что снял свою кандидатуру. Чиновники из обкома КПСС связались по телефону с Бабаем, который отдыхал в Карловых Варах. Бабай высказался за его отставку.
«Скушав» непослушного Парторга, директор милостиво предложил ему несколько «непыльных» мест. Тот отказался. Он говорил мне по этому поводу: «У нас выведена интересная порода людей. Им все равно, где работать, лишь бы руководителем. Волнует их один-единственный вопрос: сколько будут платить? Такому предложи:
— Будешь главным экономистом завода?
— Конечно. Какая зарплата?
— А главным хирургом города?
— Согласен.
— Может, возглавишь симфонический оркестр?
— С удовольствием! Сколько в месяц?»
Парторг стал директором школы: как-никак по диплому он был учителем русского языка и литературы. Здесь он продержался недолго, специфический женский коллектив был ему, похоже, не по нутру. Правда, он успел стать победителем какого-то учительского конкурса чтецов. Я спрашивал у председателя жюри: «Как получилось, что этот директор школы оставил всех позади? Уж, видит Бог, не Качалов и не Яхонтов. Голос негромкий, пожалуй, глуховатый». Она мне ответила: «Он едва ли не единственный из всех участников конкурса читал стихи осмысленно. Это теперь такая редкость». В общем, наградили его бесплатной туристической поездкой по городам Кольского полуострова. Там он понял, как трудно ему возвращаться в Уфу, встречаться на улицах с заводчанами. Одни злорадствуют, другие лезут с сочувствием. Ему хотелось бежать на край света. Дома он собрал неказистый чемоданчик, выпросил благословение у жены и отправился на Север, в морской порт. Там его определили на траулер первым помощником капитана (замполитом).
Первые сутки замполит лежал в каюте пластом с вывернутыми наизнанку внутренностями. Потом оклемался. В конце концов, он если и не стал морским волком, то к морю приспособился. Проплавал пять лет. Бывал у берегов Норвегии, Канады, Кубы, Португалии. С каких-то широт прислал в школу посылку — скелет редкой рыбы.
Потом случилась беда. Первый помощник капитана должен был отвезти со своего судна на плавбазу письма рыбаков, а там забрать письма родных с материка и продовольствие. Катер, на котором он собирался туда сплавать, как-то неуклюже сошел со стапелей и ударил его, зазевавшегося. С ушибленной ногой и отбитыми почками он оказался в лазарете.
В Уфе врачи обнаружили, что у него сильно увеличена селезенка. Уговорили лечь на операцию.
Разрезали и... селезенка оказалась в порядке, надо было удалять сместившуюся и омертвевшую почку.
Я пересказываю его версию. На самом деле у него был рак.
После операции он жил еще 10 лет, активно, жадно, с толком.
Когда первый помощник капитана сошел на берег и окончательно осел в Уфе, его заманил к себе заведующий отделом торговли Уфимского горисполкома — бывший секретарь парткома "почтового ящика". (Это лишний раз подтверждало мою давнюю догадку о том, что между партийными и торговыми работниками существовали крепкие устойчивые связи.)
Советская торговля и мой товарищ…Трудно было придумать что-нибудь более несовместимое. Он, конечно, ретировался. И через некоторое время оказался в своей родной стихии. Его приняли на один небольшой завод заместителем секретаря парткома. Был он, кажется, «подснежником», т. е. числился слесарем или инженером, работал же фактически главным идеологом заводской партийной организации.
И здесь, на новом месте, он для многих стал опасен: умен, порядочен, не пьет. Вон сколько недостатков! К тому же журналист. Может прописать в газету.
Через мои руки прошли две-три его статьи, опубликованные в «Советской Башкирии» (где я тогда работал). Смелые, острые. Болезненные для тех, о ком он писал. Журналист «выносил сор» сразу из двух изб - райкомовской и заводской. Кому это понравится? В разговоре со мной он отшучивался: «Я пенсионер, инвалид. Что с меня возьмешь?»
Писал Журналист аскетически сухо. Был дотошен и щепетилен во всем, что касалось имен, фактов, примеров. Любил ввернуть одну-две цитаты из философов. В университетские годы мы учили философию по какому-то Константинову, лихо расправляясь с Ницше, Шопенгауэром и прочими реакционерами, не прочитав ни единой их строки. Партия, как всегда, поступила мудро, спрятав от нас на 70 лет западных и отечественных философов. Если бы мы их знали, нас стошнило бы и от Константинова, и от Суслова, и от генсековских исторических речей. А Журналист, особенно в последние годы жизни, всерьез увлекся философией. Он также с большим интересом читал не публиковавшиеся ранее статьи меньшевиков, Каутского, Бернштейна и понял, что долгие годы заблуждался, был обманут.
Те партийные работники, которые громко отстаивали единство Советского Союза, социалистический выбор, никогда ничего не читали: ни Маркса, ни Ленина, ни Мартова. Они, попросту говоря, отстаивали лишь свои привилегии и естественно, органично вошли в коммерцию, в торговлю, будто всю жизнь к этому готовились.
Журналист в отличие от них пережил драму честно заблуждавшегося человека. Об этом с присущей ему сдержанностью он рассказал в своей последней статье в «Советской Башкирии».
Писал он трудно и мало. Между тем, ему было о чем рассказать. Будучи беспокойным, легким на подъем, он повидал на своем веку много интересного.
В молодости служил лет пять в Китае. Был техником авиационного звена. Под его опекой был самолет Павла Ивановича Беляева, одного из первых космонавтов, рано и незаметно ушедшего из жизни. После того как Беляев слетал в космос, Журналист — редактор многотиражки – засел писать о нем очерк. Написал. Принес в самую молодую и, стало быть, самую смелую газету Башкирии — «Ленинец». Его очень любезно приняли, но печатать отказались. «Некий субъект без имени посмел лезть в товарищи к космонавту. А если врет он все? Последствия могут быть самые печальные.
Обойдемся без этого «гвоздя», без сюрпризов», — рассудили в редакции.
Журналист и в самом деле был горазд преподносить сюрпризы. Однажды осенью я надумал навестить его. Поднимаюсь вверх по лестнице — дорогу мне загородило пианино. Около него пыхтели Журналист и носильщики. Я вынужден был присоединиться к ним. Наконец втащили пианино в квартиру. Взмокший, я смотрел на его владельца широко раскрытыми глазами: «Когда пригласишь на «Аппассионату»? «На «Аппассионату» не приглашу, но дай срок — я что-нибудь тебе сыграю». Он купил самоучитель и года через два сыграл мне вальс Штрауса и Этюд Шопена. Было ему уже под 60.
За месяц-полтора до его смерти меня разыскала его жена. Он уже не мог самостоятельно приподниматься. Мы выпили граммов по 50 коньяка. Он — разведенный, я - чистый. За что мы пили? Наверное, за встречу. Мы вспоминали приятные для обоих мелочи из прошлого, студенческие проказы.
Наши отношения не были безоблачными. Мы с ним крепко ссорились, как настоящие советские люди — на идейной основе. То разошлись в оценке «Живых и мертвых» и основательно (два петуха) пощипали друг друга на заседании студенческого научного кружка. А то повздорили (он — парторг и староста, я — комсорг) из-за субботника. К чести Парторга, он был отходчив. Покашливая в кулак, он, бывало, начинал: «Вчера, сэр, я несколько погорячился...» Я тут же подхватывал: « Я тоже хорош...» И мы шли в университетский буфет пить бледно-желтый чай.
... Теперь Парторга со спины поддерживала подушка. Он был совсем слаб, но в ясном уме. Он все понимал.
– Слушай, ты, оказывается, ко всему прочему еще и коллекционер, - я попытался заполнить возникшую в разговоре паузу.
– И что же, интересно знать, я коллекционирую?
– Говорят, словари. Ребята из «Экономики» просили меня написать о тебе именно как о коллекционере.
– Есть несколько словарей...
– Дай мне вон тот, «Фразеологический». И ручку, — попросил он жену.
Потом открыл толстенный том и написал: «Юрию Ковалю из теплых рук от...»
Я знал, что больше не приду к нему. Что буду намеренно, чтобы забыться, много работать и суетиться. Он, по-видимому, это почувствовал и сказал: «Вот и все. Конец. Жил как...» Он употребил какое-то новое, неизвестное мне жаргонное словечко, которое вобрало в себя такие понятия, как коммунист, работяга, дурак. «На что тратил нервы, здоровье...»
«Да. Вот что значит быть честным, принципиальным человеком. Мог бы еще пожить», — сказал на похоронах Парторга вполголоса, сам себе, один из его сослуживцев.
На девятый день после его смерти собрали поминки. Говорили, как водится, много хороших слов. Я высказал, в общем-то, банальную, но дорогую мне истину о том, что человек живет не только тот срок, который ему отведен на земле. Он живет в памяти людей. В доброй. И в недоброй тоже.
Спустя почти год после смерти Парторга несколько человек, близко знавших его, отметили его день рождения. Именно день рождения.
...Я часто вспоминаю своего товарища и его гонителей. Одни вслед за ним отошли в мир иной. Другие процветают. Включил как-то телевизор, смотрю — депутат, попавшийся однажды на воровстве, с высокой трибуны призывает бороться с... воровством. Я узнал в нем одного из тех, кто в свое время организовывал и подогревал кампанию против Парторга. Этот выплывет и приспособится к любой системе, тем более что все они с изъяном.
«Коррупция в высших эшелонах власти», — кричат российские «борцы за народное счастье». Эка невидаль! Где ее нет? Во Франции? В Штатах? В хваленой Японии? Успешно воровал и глава Римского сената, «отец нации» Корнелий Сулла в I веке до нашей эры.
Предательство и благородство, стяжательство и бескорыстие вне времени и общественных формаций. Человек мало изменился со времен Древнего Рима. Нового человека коммунисты, увы, не создали.
На иномарке катит спекулянт-недоучка, сопливый и самодовольный. Он считает, что ухватил Бога за бороду, потому что дует импортное пиво и водку, у него есть домашний кинотеатр и тонконогая подруга. А у станка стоит несостоявшийся философ и поэт. Ему едва хватает зарплаты, чтобы прокормить семью и купить новую книгу.
Бывший секретарь райкома партии трудится в Торговом доме. Бывший секретарь райкома комсомола стал муллой. Журналисты, служившие долгое время одному хозяину — КПСС, теперь охотно служат всем, кто платит. Что тут нового? Все это было, есть и будет. Не надо обманывать себя и обольщаться верой в социальную справедливость.
...В последние годы мне чаще приходится бывать на похоронах, чем на крестинах. И вот что я обнаружил: из жизни ушли те, кто так или иначе выбивался из системы, не вписывался в нее. Это колоритная достопримечательность старой, отживающей Уфы Толь Толич Жаров, первый секретарь Кировского райкома ВЛКСМ (позднее — доцент авиационного института) Дремин, мой однокашник по авиационному техникуму, секретарь комитета ВЛКСМ моторостроительного завода Андреев.
Это Парторг, мой товарищ. За две-три недели до его смерти коллега-журналист предложил мне написать о нем. С тем, чтобы он успел это прочитать. Я не смог, а может быть, и не захотел. Не знаю. Очевидно, нужна была дистанция, потребовалось время, чтоб я отважился это сделать.
Декабрь 1993 года.