Фермер-9

Иван Горюнов
 
О состоянии кладбищ в маленьких деревнях и думать не хочется. Если на центральных усадьбах хоть что-то делают, то здесь, на кладбище, где лежит тётя Шура, ремонтировали ограду в 60-х годах. До революционных лет кладбище это было огорожено каменной стеной. Большевики камень на конюшни пустили. В шестидесятые годы собрались люди да на свои кровные отремонтировали ограждение, но и оно теперь в негодность пришло. С такими мыслями  бросил Ермаков третью горсть земли  в могилу.   
           - Ой! Егорушка! Ты как здесь?- спрашивает Наталья Васильевна, самый пожилой человек в Гребенях.
           - Да вот с поля еду, вижу, вы идёте, почему же мне-то никто не сказал?
           - Да чего уж теперь, сказал - не сказал, Шуру уже не воротишь, да и пожила она, грех жаловаться. А тебя рази увидишь? Ты весь в делах, в заботах. Заметил ты, что как открыли кладбище у вас в деревне, свежих то могил у нас убавилось?
          - Заметил, заметил – ничего больше не стал добавлять Ермаков, хотя право имел  добавить кое-что: пришлось ему  кладбище то открывать. Жители нового совхоза «Сакмарский», со всей области собранные, да и немногочисленные местные жители, как кукушки, развозили своих умерших кто куда: кто в родные деревни, большинство - по соседним сёлам. Начали заявления коллективные писать, требовать начали, чтобы кладбище своё открыл. Целый год ездил Ермаков (он тогда Главой посёлка работал), по высшим начальникам, согласовывал, то с санэпидемстанцией, то с архитектурой, то с милицией (с ней то зачем? Или и там в покое не оставят?) Все пинали его, отправляли друг к другу - пусть кто-то первым подпись поставит под согласованием. Боялись ответственности. А тут случай: умер уважаемый человек, три сына его пришли к Егору Николаевичу: «Что хочешь делай, Глава, а мы никуда отца не повезём, здесь похороним, укажи место». Не умел Ермаков пинать никого, да и отправлять далее народ некуда, он крайний у власти перед народом, вот и решился, взял, так сказать, ответственность на себя.

 Место было уже выбрано, специально стариков собирал, сам-то не местный. Всё сделали как положено: батюшку привезли, могилу и кладбище освятили, а потом и огородили. Через год мусульмане пришли - тоже кладбище надо. Отвели и им место рядышком. Товарищ один, казах, шутил всё: «Я, Николаич, переползу к православным. У вас хоть раз в год наливают!» Уж больно ему нравился укоренившийся языческий обычай - поминать в родительский день родичей своих водкой. А Ермакову он не по душе: до такой степени некоторые напоминаются, что уносят их с кладбища, а то ещё и песни орать начнут. При жизни измываются над родственниками, житья не дают, досрочно на погост отправят, а в родительский день слёзы и сопли  по рукавам размазывая, цветочками бумажными откупиться от совести своей хотят. Ну да Бог им судья!

 
                - Вы садитесь ко мне в машину, идти-то не близко.- пригласил Ермаков бабушек.
           - Поля! Маруся! Айдати сюда, Егорушка довезёт нас!
Все усаживаются в УАЗик. Пока ехали, пока ждали остальных с кладбища, Наталья Васильевна не умолкала, как и всякий пожилой человек, надолго остающийся в одиночестве: « Бабушка твоя меня спасла, Егор. Она умница была, вместо матери мне. Мы ведь сельхозналог все платили: двести яиц, сорок килограмм мяса, двести пятьдесят литров молока с коровы вынь да положь. Она мне и говорит: «Вы с Гришей моим распишитесь, будем один налог платить вместо двух.» Мы и расписались. Его с начала на войну-то не брали, он с двадцать пятого года, а потом в сорок третьем забрали, он уж механизатором был, рука у него больная была, всё равно забрали, а налог-то мы так один только и платили.

 Отца-то моего тоже раскулачили, Куракина Василия Никифоровича. А дедушку моего, Куракина Никифора Климентьевича раскулачили ещё в двадцать девятом. Мы всю жизнь по квартирам мыкались, свой – то дом отобрали, школу из него в Красном Коммунаре сделали, так вот, телеграмма нам приходит в тридцать третьем: «Встречайте своего дедушку, поезд такой-то, вагон такой-то.» Встретили дедоньку, он больной весь.  Есть ему нельзя ничего, а он так и прожил до тридцать девятого. Прихожу домой, на квартиру в Сакмарске, а отец, Василий Никифорович, стоит над дедонькой и плачет: «Чем же ты жил все эти годы, папа?» - « Святым духом, сынок! Святым духом! Молился и молился я .» Его вместе с братом моим сослали, дык брат-то вернулся через восемь лет, да, всё честь по чести, отбыл все восемь  и вернулся.


Отца-то как раскулачить хотели? В Сакмарске мы жили, ночью стучат в окно: «Куракин Василь Никифорович тут живёт?» - «Тут» - «Утром на площадь с вещами.» Утром куды деваться? Идем на площадь, он и нас взял с собой, а куды же нас деть, матери-то нету. Площадь – это где теперь хлебный магазин. Пришли утром. А там уже подвод много, перекличка идёт. До нас очередь дошла, этот, НКВДешник спарашиват: «А дети куда?» - «А куда я их дену?» - «Ничего не знаю, детей оставляй!» Нас и взяла квартирная хозяйка, Бочкарёва Лизавета, она добрая была. Ночью, под утро уж, пешком привела нас в Гребени, к родне нашей, к тётке родной. А утром же и папа из Оренбурга уже вернулся. Стали там перекличку делать, а его фамилии нет в списках-то. Местные, сакмарские, перестарались, ну папу-то и отпустили. Он так и жил потом в Гребенях, работал на стороне, но в Сакмарск больше ни ногой.


      А бабушка твоя, Мария Полиектовна, мне вместо матери была. Мы ведь у неё на квартире тоже жили. В войну-то вакуированных в каждом дворе селили, у баушки твоей евреи жили, таки хороши люди были. Я, Егорушка, в теперешно время устала уж свидетелем быть: на пенсию вакуированные оформляются, все запрос присылают, подтвердить, что работали в колхозе нашем, вот я одна и помню всех.
Недавно во сне своего (Степана Прокофьевича) видала. Ангел это его был, говорит мне: «А у твоего дела плохи». – Чё такое?  – Да отчёт не сдал. – Ну надо же! И на том свете у него отчёт не приняли. В войну всё отчёты сдавал: кто прибыл, кто убыл, убит, значит, кому чё дали. И там его отчёты эти, видать, замучили.