Последний день каникул

Алла Нечаева
Та Колюнина весна пришлась на конец марта. Ещё под почерневшими тяжёлыми заборами и вдоль широких скользящих улиц лежал снег В растрёпанных клочьях, неустоявшееся, мутно белело небо, грозясь сгустившимися тучами. В деревьях большого старого парка, в разорённых новостройками садах с заботливо побелёнными стволами яблонь и груш скрипел по ночам мороз.
Но уже чувствовалась весна. Застывшая с ночи тонкая корочка льда на лужице сахарно потрескивала под каблуком, сильный, но лёгкий ветер нёс праздничное дыхание юга, разогретые за день сосульки звонко сбрасывали прозрачные капли, которые, мерно ударяясь, растекались по прозрачной, с брызгами солнца луже. Удивлённо и странно волновали промелькнувшие в толпе красные, синие, розовые и белые лёгкие шляпки и береты, и, как бесспорное доказательство пришедшей весны, стучали по асфальту холодные, кожаные — летние туфли.
Иногда, особенно в удивительно светлые, солнечные дни, будоражащая новь, казалось, заставляла звенеть весь город. На чистом от снега и луж асфальте даже в будни появлялись гуляющие за руку со взрослыми маленькие дети. Они, слабо держась свободными от варежек, доверчиво обнажёнными пальчиками, неспешно и чинно вышагивали, стараясь не нарушить торжественности момента. Стихийно, чаще, чем обычно, рождались шумные кучки громко и возбуждённо говорящих молодых людей. На облезлых скамейках, в самых открытых и доступных солнцу местах, подложив под зимнее пальто вчерашнюю газету, развернувшись к солнцу, сидели пенсионеры. Взбодрённые невесть откуда взявшейся энергией, обнаруживая грандиозные запасы желаний и возможностей, изнемогали от безделья отдыхающие старшеклассники.
Колюня проснулся рано. От пасмурного за окном утра в комнате стоял полумрак. В полураскрытую форточку тянул свежий, с привкусом хвои ветер.
«Ну вот,— подумал он,— последний день каникул, воскресенье, и такая ерундень на улице». Он живо представил улицу, себя на ней, шныряющий под пальто ветер, толкавший за воротник липкий, противный снег, слезящиеся глаза и красные — он потерял перчатки — набухшие от холода руки, и зарылся по подбородок в тёплое, скользящее одеяло.
В квартире не спали. Что-то падало у матери в кухне, тяжёлыми шагами ходил где-то между кухней и прихожей отец, и, вызывая слюну, сочился сквозь неприкрытые двери сладкий аромат жареных котлет.
Потом все стихло. Колюня как бы увидел отца и мать за завтраком. Высокий, тучный отец с розовыми, как у Колюни, щеками, молча и сосредоточенно уничтожает котлеты — они привыкли плотно завтракать. Колюня инстинктивно поморщился. В последнее время его все раздражало в отце: правильные и бесцельные слова об учёбе, долгая говорильня о самовоспитании — отец ставил в пример себя, но сам напоминал безостановочный запрограммированный автомат. Даже дома его начальственный тон словно напоминание: я — ответственный работник.
Может, он слегка жалел мать — почти бессловесную, с вечно виноватыми глазами, и её тихие, неслышные шаги действовали на Колюню болезненно, но и она раздражала его: привычным поддакиванием отцовским выговорам, неумением или нежеланием сдерзить или высказать своё мнение. Стоит, поди, как официант перед ним: тебе чаек, Коленька, или кофе?
Странно. Раньше он не замечал ничего такого. Ему казалось, у всех так и что так и должно быть. Колюня прислушался. Тяжёлый, тупой перестук проходившего товарняка, долгое, трепетное и внятное дрожание земли и протяжный с присвистом гудок. Мелькнула старая мысль: куда-нибудь. Сесть и уехать. Чтобы все было незнакомым: люди, улицы, дома, голоса, чтобы встретить кого-то... или чтоб тебя...
Колюня бессмысленно уставился в угол над письменным столом. Потом посмотрел в открытую форточку, потянулся с силой и медленно и лениво опустил в тёплый пушистый ковёр белые, полные с крепкими длинными икрами и широкими ступнями ноги. Услышал, как хлопнула входная дверь, лёгкие шаги матери и, немного погодя, щелчки арифмометра из её комнаты.
Все было однообразно и до одури знакомо, даже в выходной. Колюня прошел в кухню. Потрогал сковородку на столе — ещё тёплая, открыл, сморщась, брезгливо — словно заставлял кто — двумя пальцами зацепил котлету и, сглотнув слюну, откусил. Посмотрел в окно. Вышел из подъезда и сел в серую «Волгу» отец, с силой захлопнулась дверца, и, неслышно оторвавшись, машина скрылась за углом. Поднял глаза вдаль, поверх двора, на старые узкие улицы с просторно поставленными частными домами и обильными на задах садами. Перевёл взгляд на пустой двор с одинокой и нелепой теперь елью, на облезлые одинокие скамейки, на снег под ними и возле гаражей, на всю невзрачность убогого сейчас двора. Обернулся: в дверях стояла мать. Уставшее, словно после рабочего дня, лицо её выражало смущение и готовность тут же повиниться за то обидное, что держит в себе и что сейчас произнесёт. Колюня заранее настроился на отпор.
— Ну что же ты, Колюня,— тихо и горько как-то, безнадёжно произнесла она,— встал, не умылся, сразу есть. И в кого неаккуратный такой? Потом, спортом решил заняться, бегать собирался с Геной...
Само слово «спорт» она произнесла с таким глубоким напором, словно речь шла не о сыне, а по меньшей мере о целой сборной. Колюня сделал свирепое лицо, что совсем не шло к его пухлой, круглощёкой физиономии с вечно плавающими в улыбке, безвольными и круглыми, зелёными с янтарными зрачками, детскими глазами.
— Ты не можешь без нотаций,— стараясь быстрее проглотить кусок, Колюня выгнул короткую, мощную шею и вытаращил глаза.— С утра одно и то же. Тебе-то какое дело, чем я занимаюсь? — сказал он, глядя с высоты отцовского роста, весь розовокожий, вызревший, такой знакомый и такой чужой, и мать беспомощно замолчала.— Надоело,— возвысив голос, проговорил он и, подражая кому-то, зло и решительно добавил: — К черту, все к черту!
С матерью он мог себе позволить это. Показывая ей сердитую спину, Колюня прошёл в ванную. Охлаждая возбуждение, пустил во весь напор холодную воду и привычно долго разглядывал лицо в овальном зеркале. Осмотром остался не очень доволен, но, когда выходил, со значением трогал постриженный им на той неделе колючий, игольчатый ус. Потом звонил Генка, они обсудили вчерашний фильм, вспомнили о сегодняшнем концерте в филармонии и уговорились о встрече.
Филармония кишела школьниками. Сегодня здесь проходил городской смотр самодеятельности школ. Их школа прошла на него со своей необычной композицией: сильным хором, хорошими чтецами и знаменитыми плясунами из десятого «А».
Торжественно и весело мерцали зажжённые под потолком матовые люстры, задёрнутые бордовые плюшевые шторы приглушали дневной свет, отчего уличная повседневность и суетливая жизнь как бы отделялась от этой — непривычной и краткой.
Девочки вместе с пальто сдавали в раздевалку тёплые ботинки и резиновые ботики и, надев лёгкие, нарядные туфли, неузнаваемо преображались — становились стройными и взрослыми. Старшеклассники и вовсе вели себя высокомерно — учителей почти не было. Девчонки под самым носом ребят крупно встряхивали навитыми, блестящими кудрями. Мальчишки втягивали тонкий аромат душистых волос и ещё ниже склоняли головы, чтобы услышать и пережить все снова. Ни к кому не присоединившись, почти не встретив своих, они слонялись с Генкой по пустым, тёмным за тяжёлыми занавесками комнатам, и шедший отовсюду запах — духов, нафталина, пыли и ещё чего-то слежавшегося, вечного — сильно бил в ноздри и настраивал на раздумье.
В зал вошли, когда все места были заняты. Генка придержал у переносицы очки, вгляделся куда-то и, мелко перебирая короткими ножками, засеменил, увлекая Колюню вдоль предпоследнего ряда. Здесь многие были из их девятого «В». Колюня не спеша, краснея от духоты и девчачьих дерзких, неумело-откровенных взглядов, пробирался в оставленное для них место, ощущая острое прикосновение чужих доверчивых коленей.
Наконец они устроились, и Колюня успокоился и сел удобнее: глубоко и плотно. Ему нравилось быть вместе со всеми — он заражался общим настроением: сейчас оно было беззаботное. Оно витало над высоким, светлым залом, разносясь смехом, выкриками, дурашливым притоптыванием и шелестом конфетных обёрток. И хотя ожидание сделалось томительным и уже начинало раздражать, все последующее произошло внезапно. Вдруг раздались частые, настойчивые хлопки, медленно, унося остатки шума, начала гаснуть огромная, с переливающимися подвесками над самым центром зала люстра и, обнажая ослепительно-белую сцену с уже выстроенным на ней хором, пополз в стороны вздрагивающий, запинающийся занавес. Выступала первая школа.
Колюня дремотно и вяло сидел, глядя на сцену, ничего не видел, слушая и не вникая в шум, окутавший его. Он не думал ни о чем. А может, думал, наверно, думал все же: о завтрашних уроках, о запущенном и не подогнанном за каникулы английском, о том, как бы похудеть, скоро пляжный сезон, о доме, привычном, надоевшем, и все, о чем вскользь думал, не трогало, не уносило мечтами, а приземляло, давя сознанием необходимости, потому вспоминать про это было лень и совсем необязательно, нового же тоже не виделось ни в чем, может, оттого, что не было интереса.
Потом был перерыв. Генка, точно борзая, обегал все оставшиеся не отмеченными им закоулки, и облапал быстро, по-воровски всё, что лезло на глаза: старые, с засаленными подлокотниками, истёртые в плешь широкие диваны в фойе, новые мягкие и низкие банкетки, полированные, пахнущие фабрикой светло-коричневые выступы в дверях и даже белые, оборчатые непроницаемые занавески под шторами на окнах. Колюня, солидно скрестив на широкой груди пухлые руки, весь перерыв терпеливо отстоял в буфете — конфеты Генка раздал всем.
И снова пел хор, и читались стихи, и плясали, со скользящими по спинам разноцветными лентами, звонкий гопак, и зал то стихал, увлечённый задорным ритмом, то приглушённо гудел, с детской жестокостью мстя за скуку. Весь их ряд ждал свою школу. Ждал и Колюня. Вроде шли из-за этого.
Выбежала она неожиданно.
Уже отчаянно, в негласной, но явной сообщности отхлопали они хору своей школы и проникновенно и терпеливо — свои все же,— стараясь вдуматься в строки, прослушали чтецов, когда вдруг тоненько полились со сцены звуки рояля и в наступившей от робкого, незащищённого звучания тишине выбежала на сцену гимнастка.
В ярко-синем купальнике, на котором замер, кажется, весь свет сцены, щедро раскинув руки, словно желая заключить в них всех сидящих в зале, обращённая к нему, она мягко, почти не касаясь пола, легко и вольно бежала вкруг сцены: словно зовя всех за собою, словно не сомневаясь в своей нужности бежать именно так и именно сейчас, здесь.
Колюня на мгновение почувствовал слабость, как бывает после страшного сна, или перед прыжком с вышки, или когда учительница в наступившей тишине медленно водит пальцем по журналу и останавливает его против твоей фамилии. Уперев руки в колени, он подался вперёд и застыл, ни на минуту не выпуская её из виду. Заставляя пламенеть, медленно обтекал тело жар. Но возникшее напряжение росло само по себе, вместе с колотящимся сердцем, оно требовало выхода. Колюня пошевелил пальцами рук и ног, ему почудилось — он на сцене и делает все, как она. Танец ли это был путаный, туманный, неясный по ощущению, или мастерски отточенная акробатика с ловкими и томящими движениями тела — он не знал, только монолог этот был ему понятен, как ничто другое. Он чувствовал, как настигшая его волна начисто сметает недавние тоску и смуту и вместо них приходит ещё большая, но совсем другая — желаемая — сладкая и тяжёлая тоска.
Он смотрел страстно, лихорадочно на её чёрный с тугим пучком волос затылок, на тонкую, выгнутую шею, на смуглые, глянцево отливающие ловкие, крепкие ноги, на её ладную, с чистыми линиями тела девичью фигурку и заранее чувствовал, что то, что идёт от неё, воспримет как единственно верное и необходимое.
В повороте круглой её головы мелькали блестевшие отражённым светом тёмные большие глаза. И вся она, живая, гибкая, пружинистая, была как обнажённое откровение в этом притихшем доверчивом зале. Колюня перевёл дыхание и огляделся. Все следили за сценой. Он вновь перенёсся к ней, впитывая и музыку, незатейливую, но мелодичную, и доверительные движения, болезненно переживая её высокие прыжки и облегчённо отпуская вздох после их окончания.
И когда её не стало на сцене, он не поверил. Сцена ослепила. Неясно было, для чего продолжается концерт, когда уже всё ясно. И тогда он встал, загородив мощной спиной сцену, и, не пригибаясь, пошёл вдоль ряда к выходу. Генка, встрёпанный от духоты и долгого сидения, размахивая короткими, болезненно-тонкими руками, пробирался следом.
Раскачиваясь при ходьбе, от волнения широко и прочно закрепляясь при каждом шаге, Колюня быстро, как умел, шёл за сцену В полутьме кулис, в толпящемся народе он узнал её. Она стояла, окружённая девчонками, и, возбуждённая и распаренная, все ещё дрожащая от волнения, молча принимала похвалы. Она не заметила его, она не смотрела по сторонам, точнее, взгляд её был рассеян и устремлён в себя. Она снова, в который раз, переживала выступление. Колюня, понимая её и принимая всем существом, стоял гордый за неё, причастный к её успеху, и вид его говорил: знай наших!
Теперь, когда он видел её так невыносимо близко, ощущение слитности с ней было полным. Он мог, если бы умел, рассказать её настроение. Точно ведомый кем-то, не сомневаясь в нужности поступка, имея лишь одно желание быть подле неё, Колюня поспешил в раздевалку.
Закрепились они с Генкой на углу, отсюда просматривались и входная дверь филармонии, и троллейбусная остановка. Ждать пришлось долго. Генка продрог в дешёвеньком пальто и, ёрзая, забираясь в него, кажется, с головой, бегал от дверей и назад, боясь не выдержать. Колюню знобило, и эта внутренняя дрожь была не от холода, на нем было добротное зимнее пальто и тёплая шапка, и летевшие снежинки лишь обмахивали его разгорячённое лицо.
Наконец она вышла. В беленькой пушистой шапке, отчего казалась ещё смуглее, в клетчатом пальто, с выпуклым лбом и тонкими длинными бровями — Колюня весь зазвенел невпопад, потускнел глазами и, помимо воли, будто перед атакой, сжал губы. Не замеченные ею, они сели в переполненный троллейбус, незамеченные вышли с толпой и вместе перешли дорогу. Дальше народ куда-то делся, а они оказались на тихой, снежной, ещё зимней улице с длинными рядами одноэтажных домов, с грязными колеями дороги, совсем одни, не считая её, намного опередившую их.
Вначале она шла не спеша. Размахивая в такт шагам спортивной сумкой на длинном ремне, она ловко перескакивала залитые водой, глубокие, перемешанные с грязным снегом ямы. Потом оглянулась, увидев их, покрутила головой туда-сюда, убедившись, что кроме ребят, спешащих явно за ней, никого нет, пригнув голову против ветра, зашагала скорей, а потом и вовсе побежала. Колюня с Генкой бросились следом. Колюня раскраснелся, проваливаясь в мокрый, держащийся на плотной корке снег, пыхтя и трудно вытаскивая ноги, спешил. Неожиданно она повернула за угол, и они побежали быстрей. Казалось, она путает их.
— Колюнь,— не выдержал Генка,— ну на кой она нам? Придём завтра в школу, всё узнаем. Ну, я всё узнаю. Честное слово.— И он посмотрел другу в глаза снизу вверх и замолчал, переходя на шаг.
Девчонка внезапно остановилась и, медленно, с какой-то удивительной грацией склонив голову, оглянулась и посмотрела на них. Но она была ещё далеко и выражение её лица было не совсем понятно, только взгляд её задержался на Колюне. После этого она уже не бежала и, пройдя два дома, остановилась у нового, из жёлтых реек палисадника. Держась за невесомую калитку, которая раскачивалась под ветром, она смотрела на приближающихся ребят. Одного из них — маленького — она видела в школе или на катке, а большого... нет, его не видела, но что-то заставило её запомнить Колюню. Даже странно. И она, пожав плечами, вошла во двор, оставляя просторный палисадник с высоким плотным забором ребячьим глазам, и притаилась, подглядывая за улицей в круглую щель забора.
Когда девчонка скрылась во дворе и ещё раньше, когда она остановилась, глядя на них, Колюня понял, что смотрит она на него, и невольно подобрался весь, стараясь выглядеть стройнее и спокойнее. Генка, выполнив миссию, спокойно ковырял ножом дырочку в чьей-то калитке. Колюня тоже встал поодаль её дома, отыскав в заборе ту самую щель, намертво застыв в снегу, не отрывая прозрачные от напряжённой мысли глаза от забора. Розовое, уже заходящее солнце показало из-за туч живой, слепящий край и, разлив на мгновенье тепло, обнадёжило.
;