ЧЕГО ЖЕ БОЛЕ? фрагмент 2

Борис Левит-Броун
4 августа 1998, Верона


«Ну, Татьяна, – вода, вода. Просто большая вода.

Не зря ж Ваша бабушка опасалась. Темперамент у Вас, однако ж! И всё сразу, с налету… и терпения нет, и мочи не собрать. Ну точь в точь — птица, из клетки вырвавшаяся, или вода разлившаяся. Куда ж? Всюду, а вот куда…?
Правильно понимаете, — «это нужно как-то всё в себе собрать, осмыслить, найти подходящее место в душе». Кстати, о месте в душе! Что ж, душа Ваша так не на месте? Неужели так пусто живете, так неполетно… так низко, что надобно моим словам некое место специальное в душе изыскивать? А Вы не трудитесь… просто в душу примите и всё! Пусть не станет в ней места для иных «вещей», пусть в ней воцарятся светлые сущности и рассеют тьму, прогонят скуку жизни, отринут скучных. Если Вы всё то, что я Вам говорю, в каком-то темном подвале собирать будете, тогда жизнь Ваша действительно станет адом. Она либо заставит Вас предать свое чувство, либо разорвет на куски противоречиями. Нет дела страшней, чем душа с перегородками. Это не путь… это тупик.
А чтоб Вам было не так несносно переполнение, — не спешите. Не летите в думах Ваших. В чувствах — можете! Чувствами Вашими я алчно питаюсь и их жду, без них скучаю. Чувствам Вашим отвечу всегда. Слишком я жаден до любви, чтобы хоть что-нибудь упустить. Но об этом — позже, а теперь — о мыслях. С мыслями нельзя в спешке… нельзя одной страстной смелостью, хотя нельзя и без нее. Мыслить — это значит именно осмыслить.  Иначе и начинать не стоит.
Хорошо, что Вы Шестова достали. Он Вам, может быть, и пригодится в будущем. А теперь Вы его пока отложите и еще разок задумайтесь над теми страничками, что я Вам слал. Из того, что «человека ранит мучительное чувство небытия», вовсе еще, однако, не следует, что каждому даны иные глаза. Когда человеку даны, когда в нем раскрылись иные глаза, тогда уж он не разбирает, «подходить ли с такими мыслями к обыденной жизни» или нет. Он тогда пленник и избранник данного ему второго зренья. Ему смешны постановки вопроса типа: «Видимо, надо не бояться ставить себе абсурдные вопросы, и давать на них абсурдные ответы». Это для одноглазых вопросы абсурдны. И ответы абсурдны для них же...для одноглазых. Для второго зрения абсурдность вопросов и ответов есть самая живая насущность, сама жизнь, единственно правдивая, единственно глубокая и настоящая. От мучительного чувства небытия одноглазые бегут опрометью во что угодно, в любую дребедень, во всяческие соблазны и опустошения: в потребление, в эротоманию, в похоть власти, в презренную жажду наживы. То есть, от мучительного чувства небытия большинство людей еще больше уходит в небытие, еще полней опустошает свое «бытие».Вы совсем не представляете себе, что означает открытие второго зренья, если полагаете, что глаза иные даны всем, но просто эти «все» ничего не видят, не слышат и знать не хотят. Когда открываются вещие зеницы этого самого второго зренья, тогда и не хотят, – а видят, и прячутся, – а слышат, и голову под подушку, — а знают. Второе зренье не оставляет душе выбора. Оно само избирает души, приговаривая их к видению. Второе зренье есть Божий дар, как и ангел смерти есть, на самом деле, Божий посланник, прояснитель, напоминатель, предостерегатель. Он приносит с собою то знание, от которого уже нет спасения, нет забвения, нет незнания.
«Не старайся более испытывать о множестве погибающих. Ибо они, получив свободу, презрели Всевышнего, пренебрегли закон Его и оставили пути Его. А еще и праведных Его попрали и говорили в сердце своем: “нет Бога”, хотя и знали, что они смертны» (3-я книга  пророка Ездры, гл. 8, ст. 55—58).
Ангел смерти есть страшное напоминание о конце, который может сделаться концом тотальным, если в сердце своем не верит человек  во Всевышнего! Ангел смерти приносит глаза для пред-видения жизни вечной. А еще он отверзает уста пророческие, уста поэта, уста сновидца. Верьте мне, Татьяна, страшно глядеть на тех, которые говорят в сердце своем, — Бога нет! — хотя знают, что они смертны. Глаза другие – для  того, чтобы увидеть смерть так близко, так ужасающе интимно, так невыносимо вплотную, чтобы вопль потряс глубины твои и глубины тех несчастных, что говорят в сердце своем, — нету Бога. Где-то в письме Вашем затерялась фраза: «…пути к Богу я искать буду». Милая моя, неосторожная… не «буду», а уже теперь, уже вчера,…
 Вы страшно запаздываете. Не отлагать в благую перспективу, нет! Сейчас, немедленно, ибо коротка жизнь и смертна. Как справедливо заметил Михаил Булгаков: «Человек не просто смертен. Он внезапно смертен».
Умейте презреть обыденность, и пусть не страшит и не забоит Вас, что она ощетинится. Иглы дикообразьей ее щетины не достанут до Вас, если подлинно прозреете, если отверзнутся «вещие зеницы, как у испуганной орлицы». ( Ха-ха! опять птица… ) Ангел смерти приносит глаза для пред-видения вечной жизни, которая может ускользнуть, растаять, как призрак, в душе неверующей. Все грешны мы, но всякому воздастся по вере его. Понимаете ли…не по грехам и даже не по добрым делам, а ПО ВЕРЕ!!!!!!
Не спешите проглатывать чтением, раскройте душу Вашу, спросите совесть Вашу. Она ответит Вам голосом Божиим. И будьте духовно внимательней. Если Лев Шестов говорит, что лишь некоторым спосылаются глаза иного зренья, (не «запасные» глаза), то стоит над этим призадуматься. Ваш вывод о наличии иного зренья у всех и всякого явно поспешен. Ваш ум скор, а должен стать основателен. Не спешите произносить Ваше «следовательно». Из него ничего не следует кроме одной, хоть и весьма многообещающей для чувств, порывистости Вашей.
В избранные же «идиоты» угодите Вы не прежде, чем станете подлинно думать, пристально глядеть и мудро умозаключать об окружающем Вас шевелящемся муравейнике.

Да, только  «с мукой ощутишь жизнь»… только мукой познаешь глубину ее. Это так!
Что, спрашиваете Вы, делать одноглазым? Отвечаю, — не влюбляться в поэтов. Либо влюбляться и уж тогда, будьте добры, отворять другой глаз.
А пуще, скажу я Вам, — он (другой глаз) у Вас и так уже отворился. Меня одним глазом не то что полюбить… даже и заметить нельзя. Оттого и не везло мне в жизни на женское количество, что оно, это количество, одним-то глазком только и глядит. А одним глазком меня можно увидеть, разве что, как большое и непонятное препятствие. Так его, препятствие-то, всего лучше будет загодя обойти. Вот так и поступали женщины. Так поступили и некоторые, у которых случайно другой глаз на минутку раскрылся. Они его быстренько затворили и для верности пластырем подлости залепили, так что я снова стал для них нерезким объектом, непонятным препятствием, а их семейная помойка вновь зажурчала присяжной Адриатикой. Там и остались они «купаться», и да вознаградит их жизнь за это хотя бы пощадой. Пусть хоть навсегда заклеит им другой глаз клеем «УГУ», чтоб не отворился он у них, не дай Бог, снова, и не завыли б они в ужасе «У-у-у-г-г-г-у-у-у-у-у-у-у-у-у!» Страшен смертный крик безнадежно опоздавшего, который вдруг понял, что  всё уже поздно. Бойтесь этого, Татьяна! Не закрывайте другой глаз, уж если он волею Господней Вам отворен. Глядите в оба глаза, и да не изменит Вам острота зрения! Даже не во мне тут дело, хотя, конечно, горько пережить отречение от чувства … предательство от низости, от ползучей сиюминутной расчетливости, от глупых и самоубийственных потуг во что бы то ни стало сберечь провонявшее своё спокойствие. Это не о Вас …еще не о Вас …пока не о Вас! Даст Бог – и не будет о Вас. Но дело тут страшней …дело не во мне и не в моих разочарованиях. Дело тут о падении назад, в  низ, от которого уже оторвалась душа. Хуже этого обратного падения и не вообразишь ничего. Пусть не произойдет это с Вами!
Пусть птица не сложит крылья!

Дорога ли цена моего вдохновения?
Не знаю …я ее плачу.
Плачу и баста!

Не понимаете, почему от мужчины бы я писем таких не принял? Ну, …откройте еще разок «HOMO EROTIKUS». Может ясней станет! От мужчин, — уважение, почитание, внимательный и глубокий взгляд. А от женщины мне этого всего мало. Мало, Татьяна! От женщины, — ЛЮБОВЬ, только ЛЮБОВЬ! Чтоб «совершалась с испугом и восторгом», чтоб именно с «пьяным вседозволяющим восторгом». Чтоб только «на секунду пугалась» и снова летела. Ко мне. Не знаю, наверно сил много в себе нерозданных, нерастраченных чувствую. Хотя, конечно, и на женщину ныне гляжу уж не так, как прежде. Не бешеным оком голодного зверя, а спокойней и строже. Но, видно, алчное уснуло еще не совсем. Еще кипит под коркой магма нераздаренности нежной. Как это там у Вас: «вы их всех вдохновите и облагодетельствуете просто беседой, стихом и еще Бог знает чем». Да-да …вот именно «Бог знает чем».

Несмотря на Вашу молодость вот что скажу Вам, Татьяна, насчет «умности» и «понятности» моих стихов: «Только посредственные люди знают, что такое жизнь и что такое смерть». Говорю это Вам именно потому, что Вы — душа непосредственная. Вот именно не-посредственная,неопосредованная... Вы воспринимаете мои стихи так, как я их пишу, то есть непосредственно. Непосредственно вижу я перед собою улицу в тумане, непосредственно вижу небо без дна и осень без надежды. И как тот незатейливый акын, — что вижу, то и пою. Когда я вижу перед собою серый промозглый лик собственной апатии, собственного ничтожества и бессилия, я пою апатию, пою ничтожество, пою бессилие. Пою и пью – как заслуженный яд.
Но божественная загадка поэзии в том, что даром данная нам непосредственность имеет тайные ходы и опосредования, имеет многодонность, которая, в конечном счете, и есть бездонность. И часто …о, милая моя и нетерпеливая, — очень часто я открываю в давно уже написанном смыслы и содержания, которые были мне абсолютно закрыты в тот миг сердечной непосредственности, когда слагались стихи. Взрослея и неизбежно мудрея, я с изумлением, порой, наблюдаю, как раскрываются в моих старых стихах новые горизонты. И тогда я бормочу: «Ах вот, оказывается, что я сказал!» И привычная понятность, привычная «умность» предстает лишь незрелым и давно пережитым мальчишеством. Опыт жизни показал мне, что мои стихи часто знают и предвидят обо мне больше, чем я сам в состоянии знать или предвидеть.
Пусть Вам, Татьяна, не будет так уж жаль, что миновали времена, когда поэтов на руках носили. Да и не тех носили: носили длинноволосых позеров, карточных бесов, громких завывателей, — одним словом, «ананасы в шампанском»..........  А подлинные плакальщики и чувствователи, настоящие медиумы, как правило оставались в тени. А потом, есть место куда более привлекательное для поэта, где он тайно желал бы быть носимым, — сердце. Если хотите носить меня, носите в сердце. Да к тому ж Вам на руках меня не снесть. Для этого я слишком «большой» поэт. Вы, может быть, на взгляд меня недооценили, но доложу Вам, — во мне 100 кг живого поэтического веса. Туда же входит и графика, и голосовые связки, и философические заблуждения, и еще вот это самое «Бог знает что». По частям я себя не взвешивал, так что имею только самую общую картину. Если сможете всё это уместить в сердце своем, тогда носите. И пусть не станет Вам тяжко от ноши этой. Предупреждаю, она не из легких.

Теперь о помыслах.
Вы, Татьяна, не видите очень глубокой и важной вещи. Грех это совсем не то же самое, что преступление. Преступление есть прикладная категория социума. Категория преступления регулируется внешними уложениями законов. Грех же есть категория духовная, и регулируется она человеческой совестью. Преступление есть нарушение внешних законов, установленных и соблюдаемых людьми ради хоть сколько-нибудь удовлетворительного минимума общежития. Преступление есть неправильный с точки зрения внешних уложений поступок. Грех же есть искажение Образа и Подобия Божия в человеке, отступление от правды совести, от Божией правды. Грех не есть обязательно внешне неправильный поступок, но он есть всегда внутренняя неправильность, внутреннее искажение, противление совести. Вот почему греховны в человеке прежде всего помышления. Всякое преступление, всякий внешне неправильный поступок начинается изнутри, прокладывает себе порочную дорогу неправильным помыслом, эгоистическим желанием, себялюбивой надеждой. Преступление видят люди и судит закон. Грехи видит Бог и судит совесть. Есть низменные грешники, вполне пристойно живущие в человеческом законе, а по закону совести судимые тяжко и постоянно. Грех не есть только и обязательно то, что материализовалось в преступлении, но и то, и прежде всего то, что «забежало в сознание». Конечно, легче грех помышления, пресеченный совестью в корне, чем грех помышления, пущенный в рост против совести в угоду похоти, (похоть совсем не означает только половое алкание, но всякую греховную наклонность, пущенную в рост!), Но насчет помышлений, «забегающих в сознание», у Вас не должно быть никакой двусмысленности. Всякое помышление, хоть на минуту «забежавшее к Вам в сознание» и оставившее там нечистый след, есть грех!!! Так обстоит дело в духовном плане существования, где, собственно, и уместен разговор о грехах. В материальной жизни давно уже не обсуждает человечество грехи. Только преступления. А те самые «тонкие привязанности», на которых, как Вы говорите, обычные люди, часто строят свои отношения, есть целая пропасть греха, нечистоты, обмана и самообмана. Сострадание же здесь совершенно ни при чём. Сострадание не только не грех, но высочайшее человеческое побуждение. Оно истинно есть Богочеловечность.

Говорите, вам знаком романс Шапорина на процитированные мною стихи?! Что ж, значит в молодости Вашей была и прекрасная музыка. Это меня радует и обнадеживает, потому что в моей жизни музыка занимает первейшее место. Ей посвящаю я много времени. Слушаю ее почти ежедневно. Но музыку высокую, классическую, какую усвоил с детства от моей мамы, и по сей день еще играющей. Я почти совершенно теперь отдалился от джазовой музыки, которой по прихоти судьбы занимался добрых 15 лет. То пришло и ушло, а это осталось и пережило поверхностные увлечения.

Продолжайте Вашу повесть о Гранбуль. Это интересно, хотя пока я не могу понять, что ж она была за человек. Может в дальнейшем это прояснится из Ваших рассказов.

Рад, что пришлась Вам моя «Анкета». Буду и дальше слать по кусочкам. И не спешите, не ищите познать наскоком. Познание — долгий и медленный путь.
Чувства же Ваши я чувствую и «милосердствовать» не собираюсь. Не затем начали Вы с пушкинского «Я (к) вам пишу…», чтоб водить со мной одни ученые дискурсы. В переписке нашей и так довольно «учености». Вас же хочу видеть женщиной и только так принимаю. Без женской руки Вашей что б это было за цветение. Полынь одна. А рука, женщиной протянутая, — это жизнь, это любовь. В любви же — нет смерти!!!
               
 Обнимаю Вас.
                Ваш Б.»

                ___________________________________


               


 
…августа 1998


«Здравствуйте, долгожданный!

Ваше письмо, признаюсь, меня обрадовало и озадачило. Если совсем честно, я только большим усилием воли сдержала радостный восторг от надежды, которую Вы мне дали. Неужели это возможно?! Вы хотите видеть во мне женщину, — значит, возможна живая встреча?!! Мне стало страшно от этой перспективы! Что будет потом? Я говорю откровенно:
… не пробуждай …
Всё взволновалось во мне, и нет силы, которая бы успокоила мою страсть. Не шутите со мной. Я сама не своя. Смириться, потом пробудиться к мечте ….. о, это слишком жестоко! Я ведь не девочка, когда всё без оглядки, всё преодолимо и возможно. И только огонь пожирающий. Уже не могу так. Сейчас огонь и лёд с одной стороны, а с другой – либо всё, либо ничего. Что делать с этими потоками, заливающими меня? Как не утонуть в этом? Я и так хватаю воздух через раз, а если…
Я люблю Вас, и желала бы быть для Вас всем, но знаю, что это невозможно. Не казните меня за осмотрительность. Не взвешивайте мое чувство к Вам. История «Я к Вам пишу…» заканчивается «но я другому отдана и буду век ему верна». Это, конечно, не обо мне. В том смысле, что просто потом не смогу уже жить. Или Вы вправду жаждете крови? Любви и поклонения Вам недостаточно, смесь недостаточно живительна для Вас?
Вы пишете о помышлениях, что это грех.
Так всё это грех? Я падаю! Не могу отказаться, не могу закрепить! Да хочу, всем существом, хочу встречи с Вами… и узнать хочу и быть узнанной, и подтвердить все интуиции и чувства. Как хочу! А может, о ужас, я неправильно поняла Вас? А может это всё условия игры? Горячка мыслей от закипевших чувств? А впереди ад. О, мне совсем не скучно жить! И в подвалах ничего удержаться не может долго. Вот вырвалось же! На что Вы меня толкаете? Или не толкаете, но подзадориваете, как дети в игре.
 С такими, как я, шутить и дразнить не годится... Гранбуленька не зря ведь опасалась. Я опасна. И не столько для других, сколько для самой себя. Это правда. И если Вы утверждаете, что у меня открылся второй глаз через мое чувство к Вам, то не лучше ли вести ученые беседы. Долгий и медленный путь окажется более перспективным, чем наскок на вулкан чувственности.
Лава горяча, и может сжечь дотла. Мне страшно в равной степени, как и желанно. Только прикрываю глаза от горячей волны. Я перенесу, подождите, я успокоюсь. Вода постепенно найдет подходящую форму. И уже оттуда, из успокоенного омута, я смогу сказать более разбочиво. А пока…

...«куст обугленной сирени
     как засада на пути»…

Спасибо Вам. Вы всё точно определили, даже точнее выразили, что именно я хотела сказать. У меня, к сожалению, нет никакого опыта такого рода. И ученые беседы я веду в первый раз. Простите, что не могу охватить всего сразу. Я сама ведь это понимаю. Понимаю, что путь долгий и очень тяжелый. Особенно для меня. На днях получу книги Георгия Иванова и Николая Бердяева. Но буду, не спеша, очень осторожно подходить ко всему. Вы меня действительно проведете к Богу. Я верю в это.

Ответьте на этот раз побыстрей, пожалуйста. У меня сердце неспокойно. Я вся напряжена и жду.

P. S. Еще одна мелочь. Мои немецкие друзья не выдержали эпистолярного потока. Поэтому, лучше, если Вы будете отправлять письма почтой.
Postlagernd: TATYANA 60313 Ffm
Frankfurt am Main, Germany
                Ваша Татьяна

                *      *      *

Счастливая пора в жизни Гранбуленьки кончилась одномоментно – 5 марта, в день смерти Сталина. Каждое утро за дедом заезжала машина и отвозила его на работу, а Лидочку в школу. В тот день  всё было как обычно, только Лида забыла какую-то книгу и должна была бегом вернуться за ней. Когда она выбежала на улицу, где ее должен был ждать отец и машина, она увидела сцену, которая приморозила ее к месту…
Рядом с отцовской машиной стояла еще одна, как две капли воды похожая на нее. Трое здоровенных мужчин пытались скрутить активно сопротивляющегося отца. На тротуаре, возле машины, в странно вывернутой позе, лежал шофер отца Лиды. Даже среди этих здоровенных мужчин, отец выглядел еще более крупным. Он наносил сильные удары куда попало и ему на секунду удалось освободиться. В руке его появился револьвер. Раздались выстрелы — один, потом еще много подряд. Лидочка зажмурилась от ужаса, а когда открыла глаза, успела лишь увидеть, как один из трех мужиков с трудом влез в машину и со страшным ревом стартанул вдоль по улице. Наступила тишина. Потом появились люди: дворник, соседи, прохожие и Гранбуленька. Лида не шевелилась, и больше ничего не слышала. Кто-то, поддерживая, привел её назад домой. Больше ничего она не помнила. Сознание покинуло ее надолго. Полгода прошли в больницах... Смутно помнились белые халаты, Гранбуль, шептавшая что-то, ее рука на лбу, лампы. Страшные белые лампы. Свет и тьма сменялись, но в одно пасмурное утро она открыла глаза и увидела лицо Гранбуленьки, всё в слезах, а глаза — такие счастливые,и услыхала ее слова: «Господи, ты услышал! Господи!»
Через два дня Лидочку привезли домой. Она боялась задать вопрос об отце. А близкие тоже боялись сказать, опасаясь рецидива.
В доме всё изменилось. Зеркала были завешаны, исчезли какие-то вещи. В одной из комнат, в которой раньше был кабинет деда, сделали перестановку, и там Гранбуленька устроила себе мастерскую. Она стала зарабатывать на жизнь изготовлением шляп и перчаток, искусственных цветов. В доме каждый день появлялись разные женщины. Заказывали что-то, смеялись, громко говорили (или Лидочке казалось так, ее вообще стали пугать громкие звуки). Уходили дамы счастливыми, со словами восторга и благодарности.
Лидочка в школу не ходила. Ей оформили академотпуск до следующего учебного года. Из дому она тоже не выходила — у нее появился панический страх улицы. Дома она с огромным наслаждением помогала Гранбуленьке делать цветы и шляпы, а вечерами и в свободные дни Гранбуленька занималась с ней языками, музыкой, читала вслух книги.

Лидочка заметила две новые странности в своей матери. Первое — та перестала выходить из дому. Второе — она носила только темносерое строгое платье с белыми воротничками. Все наряды исчезли. Из спальни был вынесены все безделушки, духи, картины. В углу под лампадкой стояла маленькая икона «Умиление». Лидочка не задавала вопросов. Она как будто была готова к такому затворничеству и приняла его легко.
Всем хозяйством заведовала Ганя. Она бегала по магазинам, готовила еду, убирала. Но и в ней появились, такие же как у Гранбуленьки, серьезность и сосредоточенность. Только Карлуша не изменил своей веселости и зловредности, каждое утро картаво приветствовал всех кого видел. Карлуша — это любимый попугай деда. Тот его привез из какой-то своей поездки. Он пережил и деда и Гранбуленьку и маму, думаю, что и меня переживет.
На всё лето Лидочку отправили в санаторий, а когда она вернулась, – свежая загоревшая, повеселевшая, — Гранбуленька и Ганя долго всплескивали руками, целовали ее, счастливо восклицали: «Слава Богу, здорова!» Радость была короткой. В городе Лидочка не могла преодолеть своего панического страха перед выходом на улицу. Но Гранбуленька  убеждением и лаской всё-таки научила Лидочку преодолевать свой страх, и выходить из дому. Начались занятия в школе. Счастьем для Лиды было то, что школа располагалась совсем рядом — через двор и пятьдесят метров по переулку. Училась она хорошо и легко, но больше всего любила рукоделие. Гранбуленька научила ее плести кружево, и Лида с увлечением и фантазией сама сочиняла сюжеты, делала целые картины. Ее работы выставлялись в школе, потом в Доме пионеров.
Прошли выпускные экземены, надо было что-то выбирать. Учиться дальше? Но чему? Гранбуленька приняла, на радость Лидочке, мудрое решение:
— У тебя золотые руки, терпение и любовь к рукоделию. Иди в школу учить девочек тому,  что умеешь. —
Гранбуленька понимала, что дочь никогда окончательно не оправится от своего потрясения. Навсегда в ней останутся ужас перед улицей, ужас перед людьми. Она не давала Лидочке закостенеть в болезни, но и не хотела перенасиловать ее хрупкую психику.
Лидочку взяли на работу в ту же школу, где она училась. Всё сложилось так удачно — и работа рядом, и никаких перемен в лицах. Дети на первых уроках не слушались ее, шалили, а она не умела их унять. Но постепенно она их увлекала своими идеями, своим мастерством. Давала такой оборот всему, что дети чувствовали радость и необходимость этого труда. Ее любили все: и дети, и другие учителя. Прошел первый учебный год. Выставка, которую устроил ее кружок «Умелые руки», имела даже отклик в газетах. Лидочка нашла свое место в школе, и была счастлива.

Начались летние каникулы. В школу приехали строители, делать ремонт. Стучали молотки, воцарился грохот и пыль. Лидочка старалась побыстрее сложить в ящик учебные пособия и работы своих учеников — надо было освободить классную комнату для ремонта. Дверь неожиданно распахнулась и в проеме появился лохматый, синеглазый молодой человек. Лидочка охнула от испуга и побледнела. Молодой человек растерялся на секунду от произведенного эффекта, а потом белозубо рассмеялся и сказал
— Да что же Вы так пугаетесь? Такая милая девушка, и такая пугливая!
      Вас, что, на второй год оставили? —
Лидочка совсем смутилась, покраснела до корней волос и слезы выступили ей на глаза. От всего…
Молодой человек, увидев такое, подскочил к ней и мягко усадил на стул. Теперь он возвышался над ней, и смотрел на нее с нежностью и любопытством ребенка. Под этим взглядом Лидочка совсем растерялась, не могла даже слова молвить. А он заулыбался, заговорил весело, непринужденно. Стал заглядывать в ящики, восхищаться. Рассказал, что он на практике, прорабом у строителей, что заканчивает строительный, что получил распределение здесь, в родном городе, что счастлив и рад всему. Лидочка оглохла от его трескотни, но успокоилась и уже посмела на него взглянуть. Высокий, кучерявый, глаза синие в обрамлении густых загнутых ресниц. Нос крупный, губы красиво очерчены. Сквозь раскрытый воротник рубашки видна густая растительность на смуглой коже. Она опять смутилась, а он, заметив смущение, еще пуще разошелся. Выразил желание помочь собрать все эти «шедевры» и отнести куда надо. Лидочка благодарно согласилась. Они вдвоем перенесли ящики в другой класс, а последнюю коробку Лидочка хотела забрать домой, чем обрадовала нашего героя еще больше. Они пришли в ее дом. Гранбуленька вышла из своей мастерской и внимательно взглянула на молодого человека. Под ее взглядом он смутился, но ненадолго. Предложено было выпить чаю, на что вихрастый молодой человек голодно согласился. Звали  молодого человека Рувим.»

                *       *       *

                _________________________________________



Тут уж оба они, – то есть не только отзывчивая его подруга, но и «бесчувственный» он, – содрогнулись. Простой и реальный кошмар, не слишком умело описанный, сделался только еще реальней от простоты выражения. Сквозь истыканные буковками лирических излияний листы на миг проглянула вечная фантасмагория жизни. Мертвенно-бледное лицо человеческого бессилия перед тупым истуканом власти полыхнуло вспышками выстрелов в утренней бодрости столичного города.
Он отчетливо разглядел эту короткую и яростную борьбу на дочиста подметенном московском асфальте: косо припаркованную к бровке машину, застреленного шофера с широко раскрытым от удивления ртом и большого нестарого ещё человека, стряхивающего с себя трех дрессированных доберманов громадной сталинской псарни, которых он ещё вчера водил на коротком поводке и которые теперь так же честно рвали на части его самого, как прежде — других, на кого он их натравливал.
Зашедшееся сердце случайного наблюдателя едва ли позволило б ему постигнуть жуткую и одновременно комическую суть этой цветистой будничной картинки сталинской Совдепии: чудовище, пожирающее само себя, –  бесчисленные пасти, рвущие друг друга без всякого сознания принадлежности одному и тому же гигантскому дебильному телу.

На некоторое время его оставили, но скоро вновь к нему вернулись сладкие чувства от первой страницы письма, воображения той страстной бури, которую он уже возбудил в ней, своей Татьяне... Татьяне, которую уже мог чувствовать своей. Он даже не обратил внимания на новый огрех в цитировании Пушкина («и буду век ему верна», вместо «Я буду век ему верна»)
В грохоте низвергающегося водопада страсти плохо различимо занудное ворчание эстета.

Да, милая моя, никакая смесь платонических бальзамов не может быть достаточно живительна для меня!
Да, я жажду крови – сердечной крови, которой любящая всегда наполняет бездонный кубок возлюбленного.
Так платят за счастливое право любить.
Всех своих мыслей и чувств он, конечно, не поверял подруге, но не мог и спрятать окончательно за мирным обменом впечатлениями. Под счастливым взглядом его ненормальной жены ему становилось не по себе. Всё казалось, что ей слышен тихо работающий внутри него мотор удовлетворенного урчания.

                «Куст обугленной сирени
 как засада на пути…» — о, давняя тяжесть…раненная память.... первая жена….. томительная невозможность проговорить страшные слова … ночной сад, куда он сбежал от всех вцепившихся в него невозможностей…… но они гнались за ним…… и он бежал дальше….. бежал и продолжал бежать, уже сидя на своей вечной ночной скамье……… бежал строками, слогами, созвучиями, буквами... пока не пробежал три спасительных четверостишия, которые тоже ни от чего не спасали, но давали хоть воздух для очередного вдоха, хоть пространство очредного шага, а  дальше......дальше  куст отцветшей сирени возник, как засада, на обреченном его пути домой, то есть – обратно…..то есть туда, где его неторопливо, даже сочувственно поджидала неизбежность выговорить одну-единственную короткую фразу: «Я ухожу от тебя».



                ________________________________



               
…августа 1998, Верона

«Здравствуйте, Татьяна! Не в шутку, здравствуйте!

«…от надежды, которую Вы мне дали – Неужели  это возможно?! – Вы  хотите видеть во мне  женщину — значит возможна живая встреча?!!…..»
Бедная моя… Вам сделалось страшно от этой перспективы.
И мне!
Вы воскликнули — не шути со мной, это жестоко! И я понял… еще раз понял, как ужасно скована жизнь наша узами плоти, как бьется наш дух в тенетах страстей, как тяжек плен наш.
Но что же делать, милая моя, что делать нам???????????????????????
Любовь не ведает преград и… разбивается о неосуществимость.
Воление полноты жизни во мне неудержимо, но оно преступно. Мои помыслы — всегда о счастье разделенности, мои силы давать кажутся мне беспредельными! (о, какое заблуждение!!!). Нет, я не жажду крови! Я жажду беспредельности слияния, я безумно еще порываюсь вобрать всё любящее. Вобрать, чтобы вознаградить, ибо преклонение мое перед гениальностью любви глубоко.
Я родился с чувствительностью страшной, с раздирающим внутренности гимном всеклеточной полноценности, со страстью вместить весь мир, всё живое и нежное, всё страстное и отдающее. Я родился не водку пить, а вулканическую лаву, которая, увы! горяча и может сжечь дотла. В холодном мире всё это спряталось, затаилось внутри меня, но на зов любви оно вскипает как огненное озеро. Оно разливается призывом, оно кипит ненасытностью, оно не знает берегов, оно пожирает берега. Когда-то в юности дальней оно металось в искании одной бесконечно всасывающей женственности, оно порождало кошмары эротических удуший. Не находя объекта, оно сжигало меня самого, было чистым огнем самопожирания. Если нашим отношениям суждено продлиться, я дам Вам, Татьяна, прочесть то страшное, с чего началось мое писательство. И заглянув в эту печь, Вы лучше, может быть, поймете, что я есть на самом деле. Потому что огнь пещи первоначальной никогда не угасает вовсе. Не угас он и во мне. Но ныне я не ищу бесконечно всасывающей женственности, ибо знаю уже, что такая женственность слепа и пожирает всё без остатка. Ныне, — в зрелости моей, — я хочу большего и более грешного… я хочу любви, вышедшей из себя и вынесшей на протянутых руках душу. Мне в безумии моем всё еще кажется, что я могу принять и одарить протянутую мне душу. Именно потому, что любовь — редчайший и благоуханнейший цветок жизни, именно потому, что ее не сыщешь и днем с огнем, именно потому и кажется мне, что всякий раз, — этот всякий единственный раз, нужно принять всё, потребовать всего. Груз нераздаренности нежной тяжел и порождает бред титанизма.
Вы почувствовали лишь слегка, еще не ожогом, еще лишь только первым жгучим касанием, эту печь. Но вижу, — и оно стало обжигающим, пугающим, опрокидывающим. Нет, милая, никакие это не условия игры. Это условия моего безумия! Безумие не знает, куда стремится оно. Безумие, как Фауст, повелительно заклинает духа…исступленно требует огненного явления. А потом в шоке падает почти без чувств, раздавленное ужасающим зрелищем того, что так долго, так неосторожно призывало.
Чем-то схожи в этом наши с Вами ситуации. Сначала Вы вызвали меня из волшебной лампы моего одиночества, а теперь я вынимаю из Вас Вашу страсть, Ваше безумие и сладость, Ваши желания.  Кому из нас двоих быть ужаснувшимся Фаустом, а кому ужасающим духом? Того не ведаю.
На Ваш смятенный вопрос: «На что Вы меня толкаете?» — я мог бы цинично ответить Вам: «Вы уже сами себя на это толкнули!» Но я не могу так ответить Вам, ибо знаю, что это именно я теперь толкаю Вас на тотальное самоотдание Вашему чувству, толкаю на беззаветность. Вы падаете, и я это знаю. Вы падаете вверх и кричите: «Не могу отказаться и не могу закрепить!» И я, Татьяна, не могу отказаться, хоть и чувствую, что Вы падаете в какое-то новое пространство, в котором — что будет? — ……..гибель или свобода осуществленности?!? Что будет там, в этом пространстве? Это можете решить, узнать толко Вы!
Есть женщины, которые готовы «любить», но только бы не сбила их «любовь» с насеста. Такие разгоняются шибко, а после тормозят еще шибче. Их я не осуждаю, потому что и правда – страшно. Всякий себе судьбу сам выбирает. А судьба — это не всегда семейная жизнь. Судьба — это Жизнь. Какой Вы хотите видеть Вашу судьбу, то знаете только Вы.
Увы, грешная жизнь наша так устроена, что свет, который я несу в себе и могу пролить на женскую судьбу, оборачивается тьмой. Так, по крайней мере, его воспринимали те, которые разбежались от меня по углам, как овцы от волка. Я не в ладах с чем-то очень существенным в самих основаниях жизни?! Есть, однако, в моей судьбе и женщина, которая, несмотря на разъединенность наших «фактических» путей, думаю, не пожелала бы «если б сначала, то по-другому». Так что и такое мне тоже ведомо. Мало в жизни такого, это правда. Но оно есть.

Никакой наскок на вулкан чувственности со мной невозможен. Это для «быстреньких-быстреньких». Этого Вам опасаться не следует. А в «успокоенном омуте» и черти водятся. Этого тоже забывать не стоит!
Нет, Татьяна… я не засада на пути, хотя и довольно-таки обугленный уже куст сирени. Я не желаю Вам зла, я не хочу взять Вашу жизнь. Но, может быть, могу стать для Вас злом, если Вы твердо намерены посвятить Вашу жизнь без остатка чему-то… кому-то другому или другим. Говорю это, ясно сознавая, что Вы готовы отдать Вашу жизнь мне. Нельзя отдавать то, что уже отдано кому-то. И только Вы сами можете решить,насколько я для Вас опасен. То, что я чувствую в себе и способен отдать, есть свет. А как мне знать, не станет ли свет этот для Вас смертоносным облучением. Я не ищу изгнать из Вашей жизни других, но может статься, что наши продолжающиеся отношения, – новое зрение, новые понимания,новые горизонты, – сами собой произведут в Вашей жизни опустошение. Впрочем, (эта мысль только сейчас пришла мне в голову!), если Вы так неудержимо ворвались в мой мир, значит душа Ваша в тяжкой неполноте, значит вокруг Вас довольно-таки пусто. Могу, конечно, и ошибаться, но думаю, что не слишком преувеличиваю. Знаете, ведь душе может не хватать лишь чего-то единого, казалось бы, немногого, а ощущать она при этом будет тотальную опустошенность или, точней, незаполненность. Песенка даже такая есть: «Жить без любви, быть может, просто, но как на свете без любви прожить!» Такой вот парадокс.
Вы говорите: «В том смысле, что я просто потом не смогу уже жить.»
Ну во-первых, когда это потом? Что это за «потом» такое? Если Ваше чувство — любовь, то какое потом может быть у любви? Разве любовь –  однократное действие, до которого ее нет и после которого наступает опустошающее потом? Может быть, Вы спутали страстное влечение, вспыхнувшее в Вас, с любовью? У любви не бывает потом, а без любви никакое сейчас не действительно!
Я думаю, — любовь это соединение духовное и соединение навечно. Слияние души любящей с предметом любви не подлежит никаким разрывам.
Если Вы прежде всего и любой ценой хотите обеспечить себе заполненность жизни кем угодно и чем угодно, тогда бегите от меня опрометью, потому что быть беде. Я-то принял Ваши слова всерьёз, без всяких там скидок на эвфемизмы! Вы сказали – «Люблю тебя!» А если это так, то Вам, Татьяна, нет пути вспять, а только противогаз самоудушения, только закусывание языка вплоть до полного откусывания. Была тут одна такая. Вот и откусила себе язык, сама себя сделала душевной калекой. Бог же нам судья! Мне и ей. Потом, (вот именно потом!) она пыталась обратиться ко мне. Да откушенным-то языком много ли скажешь? Так, бульканье какое-то раздалось и всё!
Не загоняйте себя в тупик. Не ставьте вопросы душевные и проблемы духовные в практический план телесной событийности, если они действительно душевные и духовные, а не только телесные.
А впрочем… чувствую Ваше смятение, понимаю Вашу болезнь; «огонь… вода, либо всё, либо ничего……» Бедная моя, бедная! Попали вы в асфальтовое болото. Не только затягивает... еще и жжет. Глядя в Ваши строчки, хочется и улыбнуться, и утешить. Увы, моя милая, и счастье несет с собой муки. Всё на свете несет муки, кроме пустоты. Пустота не несет мук, потому что сама есть мука. Она — пустота. Ваши же муки — это муки переполненности. Боюсь, что если не сбежите от меня, то прибавятся еще и муки цепей, ибо жизнь Ваша нынешняя, (не могу судить с точностью какова она?!), видимо, не по Вас. Если пойдете путями восходящими, то перестанете понимать, что вокруг Вас, и окружающие Вас узнавать перестанут.
Как хотите, Татьяна, но образ который я вижу перед собой, которому адресую речь мою, есть образ женщины, котоая смеет свободно любить. Так что одни «ученые споры» вести не получится. Вы для меня не оппонент на ученом совете, а я для вас не школьный учитель. Я для Вас, как Вы волнующе произносите, «долгожданный». Это очень важное, очень боьшое слово... очень сильное и страстное.
Я с радостью и терпением отвечу на всякие Ваши вопрошания, но именно потому, что — долгожданный —, а не справочное бюро, не толковый словарь, не энциклопедия!!!
Что до помышлений – и Ваших тоже – то судите сами... сердцем судите, грех ли это! Уж если грешны чьи-то помыслы, так уж тогда — мои! Не все грехи нам в жизни покаять суждено. Человек слаб и природы горячей. Поспорить с ней можно, но победить — не всегда. Не зря народ русский головой качает: «Не согрешишь, — не покаешься». Это, конечно, не индульгенция, а только правда в этом есть и правда глубокая. Не разрубить нам гордиевы узлы! Вот и помышляем, вот и желаем: и любить, и быть любимыми. Вот Вам и «…падаю! Не могу отказаться, не могу разрешить! … хочу всем существом…» Человек живет в скрежете зубовном, в тоске недостижимости, в лепете невместимости.
Как объять… как взять всё Ваше существо, чтобы это не стало для Вас гибелью? Хороший вопросик, правда? Вопрос одного, живущего в искупительном аду, другому, в этом же аду обитающему.
«ты уводишь в сон из ада,
а во сне всё тот же ад».
Только и остается Вам, моя бедная женщина, – идти на куст обугленной сирени и верить, что это не засада на Вашем пути. Есть еще, конечно, в запасе и «спасительное» бегство. Что ж, мне такое «спасительное бегство» было бы грустью и разочарованием, а Вам. … только Вы можете решить, чем оно стало бы для Вас.
Бог дает день и Бог дает пищу. Давайте жить и верить в лучшее, как ни трудно это делать людям, уже имеющим этот самый трижды проклятый жизненный опыт. Кто знает, а вдруг Вы выйдете из опыта этих отношенй новой, нежданной для себя самой. А вдруг Вы станете писательницей. Может оказаться, что в Вас откроется сокровенное, ищущее себя поведать!? Вы неплохо пишете, хотя это еще ничего не гарантирует в окончательном смысле призвания. Но способности Ваши несомненны.
Меня восхищает Ваша энергия и стремительность, с которой Вы ринулись на всё, дорогое и близкое мне. Ну, не на всё, конечно, потому что мир мой огромен. Его не исходить и за годы. Но Иванов … Бердяев, — это из самого интимного, из самого сокровенного моего. Помните, однако, что и Иванова надо читать с разбором. Он стал великим Георгием Ивановым лишь очень поздно, лишь в глубокой тоске эмиграции. Именно эмиграция вскрыла его закупоренный до того духовный мир и душевную щедрость. Иванов гениален как трагический Иванов «Портрета без сходства» и «Посмертного дневника».
С Бердяевым не спешите. Сначала расскажите мне, что именно Вы получили. Может быть, я смогу посоветовать Вам порядок чтения.

Вы смешная, право! К Богу проводить нельзя. Только своим духовным усилием, только своим мужеством верить  сможете Вы войти в Бога. Не преувеличивайте моего значения и сил. Я могу в лучшем случае указать дорогу. Помните —  ВЕРА ЕСТЬ ОБЛИЧЕНИЕ ВЕЩЕЙ НЕВИДИМЫХ!
Может быть, моя книга, которая теперь в Питере готовится к изданию, (называется она «НА БОГА НАДЕЙСЯ»), могла бы Вам в чем-то пособить. Надеюсь, к осени она выйдет.
Новые условия переписки, которые нам на условиях безоговорочной капитуляции навязали немецкие «друзья», несколько отодвигают сроки прихода моих писем, но зато открывают новые возможности. Теперь переписка может быть не только перепиской, но и пересылкой. На первый случай, отправляю Вам целиком «АНКЕТУ». А вдруг Вы решите исчезнуть...ну, в смысле – сбежать от меня? Так хоть судьбу мою прошлую знать вполне будете. Будете знать, каким образцом хронического неуспеха Вы пренебрегли.
А когда будут у меня в руках экземпляры книги, то я (если не сбежите до тех пор), смогу Вам ее почтой-то и переслать.

 Теперь соберитесь с духом и задумайтесь: насколько важно и нужно для Вас это рискованное предприятие, которое я уже условно (безусловно) окрестил «нашими отношениями». И помните, движения души совершаются из свободы, а в свободе всегда есть риск. Свобода отворяет небеса, но она же разверзает и бездны. И поймите, милая моя, я не могу… не способен относиться к Вам иначе как к женщине. Мужские отношения — совсем иное дело. В мужских отношениях нет яда, но и сладости несравненной тоже нет. Получив в некий день жизни своей признание в любви… не знаю, кем надо быть, чтоб остаться равнодушным?! Как хотите...а я не могу отказаться от звуков этого признания, не хочу, не желаю соблюдать менторский тон в сердечном деле. Сердечное же оно, ведь так?

Надеюсь, Ваши письма будут и дальше приходить по факсу. Впрочем, если захотите слать их почтой, то вот адрес:
L-B
Via..............
 ............VERONA
ITALIA
Вместо обратного адреса напишите в уголке просто: ТАТЬЯНА. Этого будет достаточно, чтобы письмо попало в мои руки.

И успокойтесь сердцем, хотя... как тут успокоишься? Глупости говорю, конечно!
Не уходите!
                Ваш Б.»


                +       +       +       +       +       +

                (продолжение следует)