Детский лагерь

Кастор Фибров
                Был человек, хромой от чрева матери его, которого
                носили и сажали каждый день при дверях храма,
                называемых Красными, просить милостыни у входящих
                в храм. Он, увидев Петра и Иоанна перед входом в
                храм, просил у них милостыни. Петр с Иоанном,
                всмотревшись в него, сказали: взгляни на нас. И
                он пристально смотрел на них, надеясь получить от
                них что-нибудь. Но Петр сказал: серебра и золота
                нет у меня; а что имею, то даю тебе: во имя
                Иисуса Христа Назорея встань и ходи.
                Деян. 3, 2-6

                Однажды, идя в Старый Руссик из Монастыря, я увидел
                на дороге убитую змею, порезанную на куски, и
                каждый кусок её судорожно бился, и стало мне жалко
                всю тварь, и всякое творение страдающее, и я много
                рыдал пред Богом... Так Дух Божий научает любви ко
                всем... А если у тебя сердце железное, то в
                Царствии Божием не нужно железо, а нужно сердце
                милующее, которому всех жалко...
                Прп. Силуан Афонский

                Черепахи – большие поклонницы скорости, так оно
                всегда и бывает.
                Надейки знают об этом, но не обращают внимания.
                Фамы знают и насмехаются.
                Хронопы знают, и каждый раз, встречая черепаху,
                достают коробочку с цветными мелками и рисуют на
                черепаховом панцире ласточку.
                Хулио Кортасар, «Жизнь хронопов и фамов»


    Я не видел его лет, наверное, десять. Нет, постойте...
    – Всё было новым. Ты понимаешь, что я хочу сказать? – Он, кажется, не сомневался, что я понимаю.
    – Ну да... Наверное, да. – Сказал я. – Тем более что ты это повторяешь, кажется, в сотый раз. Хотя ты знаешь... – И я невольно улыбнулся. – Теперь, кажется, я уже начинаю сомневаться.
 
    Это был прекрасный зимний день. Впрочем, надо думать, зимним он был только по внешности – ведь по календарю-то, что светскому, что церковному, ещё была осень.
    В тот год я поступил в семинарию...
    Не знаю, почему так получается, но к этому рассказу я приступаю с каким-то трепетом. Как бывает, если вдруг заметишь где какую-нибудь удивительную птицу и подбираешься к ней, таясь и едва дыша, боясь её спугнуть...
    Так вот. Семинарий тогда было не так много, как теперь, и некоторым заочникам, например, таким как я, приходилось ездить на сессии весьма издалека. И это была первая из них.
    Но мне бы не хотелось теперь рассказывать про сессии, особенно про первую, тем более что речь вообще пойдёт не об этом.
    Дело в том, что в тех краях жил в одном монастыре мой старый-старинный знакомый... может быть, даже можно было бы решиться назвать его другом, но... он всегда был для меня какой-то загадкой, поэтому я и не могу сказать точно, был ли я для него другом. То есть... Ведь если дружбы нет, то причина всегда в обоих, ну, или ни в одном из тех, о ком можно было бы говорить. Это как послушание. Один священник очень здорово, по-моему, подметил: послушание – это когда есть по-слУшание, то есть, взаимное слышание, когда и воспитывающий, и... вобщем, слышат друг друга. Так вот и здесь, наверное.
    Но всё равно мне хотелось его увидеть. Прошло уже несколько лет, как я жил в своём монастыре, а он – в своём. И вот, на обратном пути я и заехал к нему.
    Да. Как я сказал, мне кажется, что день тогда был прекрасный. Хотя вот теперь я вспоминаю, что вобщем-то была непогода, довольно ветрено и снег. Но не в этом дело.
    Когда я наконец добрался до его деревни, был уже поздний вечер. Служба уже отошла, и я нашёл его в келии. Не знаю почему, но для меня описывать встречу (даже, наверное, совершенно всякую) всегда ужасно неловко, может быть оттого, что я и общаться-то не умею, так вот и здесь... Ну, вобщем, мне кажется, что он обрадовался.

    И вот, сидим мы в его келии, он заварил чай, конечно, нашлось и варенье с батоном (эх, ностальгия московская по краснодарскому чаю второго сорта, батону и пачке пластового мармелада, то бишь густого яблочного повидла, тогда казалось это верхом вкусноты! ну, а вобщем-то было обычной нашей чайной трапезой, видно, в чём-то другом дело), сидим и пьём чай.
    Может быть, вы теперь скажете мне: И как такой только оказался в монастыре! Да ещё занимается такими вещами! Понимаете... Пишет! А ещё монах!
    Да. И я с вами соглашусь. Это правда. И сам я никак не могу понять до сих пор... Как же это... всё так удивительно случилось. И какой Господь всё-таки... мне даже трудно слово найти, чтоб не наврать, в смысле... конечно, не о Господе, о себе не наврать... наверное, я могу сказать – Он очень Добрый! Я понимаю, это глупо звучит, но сейчас как-то иначе... как будто не подходит. Есть, конечно, слова и более точные, богословские вобщем, но... Да.
    И ещё я могу сказать, что Он – Непостижимый... И...
    Но сейчас речь не обо мне. И я не увиливаю. Просто это нехорошо, говорить о себе, как будто не о ком больше говорить.

    Вобщем, не помню уже как, разговор ведь вообще – вещь непредсказуемая, но я спросил его, как же он решил пойти в монастырь, как же у него это получилось. Мы ведь не видели друг друга уже несколько, даже много лет, и пошли в монастырь независимо друг от друга, так что я ничего не знал о его мотивах. Можно было, конечно, и не спрашивать – какое мне дело? – но... разговор есть разговор. И вот тогда он рассказал мне этот случай. Сразу скажу, что сначала я вообще ничего не понял, что в этом такого особенного, и что это за такая причина идти в монастырь. Но потом... Не знаю, понял ли я, но мне кажется, что-то здесь... Да и вообще, каждый ведь видит вещи несколько по-своему.

    – Так вот, – снова сказал он. – Всё было новым. Я ведь в детстве никогда ни в какие лагеря не ездил, а только к бабушке, а тут на школу выделили путёвку... ну, и почему-то именно мне предложили... Но не только это. Вообще – как-то всё было таким... другим! Такое осталось чувство... Знаешь, как это бывает? Как, например, когда после дождливой осени вдруг наконец выпадет первый снег. Или после свинцового февральского неба (он так и остался поэтом) вдруг приходят весенние облака. Ты встаёшь однажды утром – и вот...
    Так и тогда – всё было новым и удивительным. Там будут какие-то новые люди, может быть – да нет, конечно будут! – новые друзья, и главное – радость. Мне кажется, этого ожидали тогда все, кто должны были ехать в этот лагерь и теперь стояли группками на перроне. Мне кажется, это ликующее состояние захватило и родителей. Да и день был на удивление солнечным и безоблачным.
    Уже на перроне я познакомился с одним парнем из соседнего с моим города. Его звали Игорь Кошевой. Он был в своём роде удивительным человеком, по крайней мере, для своего возраста – точно (нам ведь тогда было всего по четырнадцать лет), – он смог прожить в лагере всё это время, ни с кем ни разу не поссорившись и со всеми оставшись в очень хороших отношениях, однако ни с кем особенно не сблизившись. Я бы даже сказал, что он был деликатным человеком. Да... А у меня всё получилось совсем иначе... Но буду рассказывать по порядку.
    В поезде ехать было очень весело – целый поезд одних детей! Впрочем, кажется, были какие-то сопровождающие, но я их совсем не помню – осталось ощущение, что мы были одни. Кажется, что-то мы там пели, какие-то песни... У меня и теперь ещё живо то чувство ожидания и радости о чём-то, казалось, большом, даже великом, новом и, конечно, светлом и счастливом.
    Понимаешь, дело было в том, что в той школе, в которой я в то время учился, у меня были довольно трудные отношения. Я пришёл туда в каком-то – кажется, в пятом, – классе, я был им чужой, да ещё в это время у меня сильно упало зрение. В этой школе – не могу сказать, везде ли так, не знаю – часто испытывали новичков таким образом: все ребята того класса, где появлялся новенький, собирались (ну, или большая группа) и били его. Не сильно, конечно, – так, просто пихали-толкали – важен был сам факт. Кроме того, постоянные рассказы о каких-то расправах старших дружков над непокорными и не дающими списывать...
    Он как-то неловко засмеялся:
    – Теперь даже вспоминать смешно... Но тогда... Вобщем, я могу сказать, что особой радости от общения с одноклассниками я не испытывал... Как, наверное, и они – от общения со мной. Так ведь, правда? Всё ведь обоюдно бывает... Конечно, с некоторых пор мне уже понятно, что случайностей не существует, и вобщем-то, всё это было справедливо... За гордость, конечно. Но... Да. Вобщем, непросто было.
    И вот тут, представь – я еду в такое место, с лучшими, так сказать, людьми – а там, может, будут настоящие друзья и, конечно, радость... Мне так хотелось...
    Он опять улыбнулся:
    – Помню один эпизод в поезде, про который мне потом было не очень приятно вспоминать... Мы проехали уже довольно много и, как казалось, должны были подъезжать к морю. А я ведь в самом раннем детстве жил с родителями как раз в тех местах... Ну, я, конечно, только и делал всю дорогу, что рассказывал про море, горы, и всё остальное, что там есть хорошего, да и, так сказать, «опасного» тоже. Предостерегал, осведомлял, проявлял свои познания... А было очень жарко, и почти все окна в поезде были открыты. И вот – ну ты представь – мне вдруг показалось, что пахнуло морем. Я говорю своим соседям: «Чувствуете, морем пахнет?» Нет, ну правда, мне показалось, что так оно и есть! А потом я смотрю... А это просто дверь в туалет в вагоне случайно открылась, и оттуда сквозняком всю атмосферу к нам и наносит! Да-а-а... Вот это был... конфуз! Ну, я, конечно, как-то нашёлся, что-то там стал шутить, и прочее... Но... Да-а-а...

    Он покачал головой и опять заулыбался своей улыбкой, которую мы все в нашей небольшой компании так любили. Конечно, про это ему никто из нас не говорил. Мы уже знали тогда, что хвалить – это не очень полезное дело. Ну, а так как ревнители-неофиты всё исполняют уж очень точно, то мы всё это тщательно соблюдали. Но всё равно он был... ну, может, не душой, но чем-то очень таким незаменимым в нашей компании. Вместе все мы ходили в одну церковь, и к одному священнику, и частенько собирались и у него, этого моего друга... Наверное, я не буду называть его мирское имя – теперь ведь он монах, и у него уже другое имя. Вобщем, собирались у него посидеть, чаю попить – нам было очень радостно тогда. Мы только-только открыли для себя, что значит – Церковь, и Какой, оказывается, наш Господь... Это как в детстве, самом раннем детстве, когда всё хорошо...
    Кто-то из нас серьёзно занимался музыкой, кто-то писал стихи, некоторые были – по-моему, очень даже хорошими – художниками, некоторые – фотохудожниками, а у одного даже была своя кинокамера, и он пытался снимать кино. Конечно, в нашей компании (хотя и слово это какое-то слишком вольное, но не знаю, какое другое выбрать) были не только юноши, но и девушки, и все мы были примерно одного возраста, но я не могу вспомнить ни одного момента из нашей общей дружбы (в смысле, пока я ещё был в миру), когда на этой почве возникали какие-нибудь не очень нравственные, да и вообще неположительные коллизии. Я думаю, это Господь хранил нас, как ещё младенцев, и всё у нас было просто и чисто, и мы радовались о том, какой Господь.
    В общем – творческая такая была компания. Но как-то всё это творчество сразу отошло на второй план, когда мы стали ходить в церковь. Не то чтобы это стало неважным в наших глазах, или нам было стыдно об этом говорить и вспоминать, но... Просто ничто не могло сравниться с той радостью, которая тогда, как мы чувствовали, просто наполняла в церкви всё – просто приходи и бери. Особенно, когда мы причащались. Когда говорили с нашим духовником. Когда ходили куда-нибудь вместе... Когда... Ведь Господь так богат! И... Ну, вы же знаете, что вначале всегда так бывает. Потом, конечно... Это так же, как когда вырастаешь, и родители тебе говорят, что вот, ты уже взрослый, нужно тебе и самому начинать трудиться. Потому что если ты сам... Впрочем, я сейчас не об этом. А... Эта его улыбка и его общительность, какое-то необыкновенное радушие, когда мы к нему приходили, тоже были частью этой радости. И вот теперь...
    А прошло ведь, наверное, уже лет десять.

    ...Я его не перебивал, хотя, если честно, и не могу сказать, что очень внимательно слушал. А он всё рассказывал про этот поезд, потом, как они приехали в сам лагерь, как их размещали по палатам, какое там всё было удивительно великолепное, просто ликующе красивое, какие там были окна – отодвигавшиеся стеклянные стены. Отодвинешь – и вся палата как будто становится пещерой с обширным выходом на улицу, на прекрасном склоне горы перед сияющим внизу морем...
    На некоторое время он замолчал, встав и подойдя к окну своей келии.  Нам просто было молчать – оказалось, что и за столько лет мы не разучились молчать друг с другом. А бывает так, что находишься с кем-нибудь рядом, и не получается молчать. Или один не выдерживает, или другой. Я думаю, это бывает, когда люди друг другу ещё чужие, просто не знают друг друга.
    Я подошёл к нему и тоже стал смотреть в окно, стоя рядом с ним. Однажды, когда наша небольшая общинка ещё только-только создавалась, он мне очень здорово помог... Было так тяжело на душе, что просто хоть... Ведь это известно, что когда тебе двадцать или двадцать один, непременно так бывает, когда с тобой поступают, как... Ну, или когда кажется, что с тобой так поступают. Вобщем, я только хотел сказать, что он смог меня выслушать, и как-то так выслушал, что весь этот ужас душевный просто исчез, испарился совсем. Я помню, я вышел от него, а на улице был пушистый и лёгкий снег, и так тихо-тихо... Я думаю даже, что, может быть, он от чего-то даже спас меня тогда.
    Нет, конечно, всё совершает Господь, но...
    И вот теперь за окном тоже был снег, только другой. Трудно даже было различить, снег это проносится за окном или просто воздух стал белым. Сквозь него, как сквозь туман, мягко светили монастырские фонари. Ветер был настолько сильным, что даже иногда помаргивала лампочка – видимо, где-то в проводах нарушался контакт. Но в келии было тихо, даже удивительно, что вся эта непогода осталась там, так далеко... Кажется – открой форточку, протяни руку – и вот, ветер и снег у тебя в руке, но мы стояли у окна, и мне казалось, что это всё так же далеко, как если бы это происходило вообще в чьей-то другой жизни, и я только слышал описание этой бури. Монастырь... Здесь всё иначе.

    – Да-а, вот так, брат, а сколько лет прошло... – задумчиво сказал он, как будто отвечая на мои мысли. – Вот так скоро и умирать уже пора будет... Э-эх,  человек – яко трава... Ну что, дорасказывать историю-то?
    – Да я вот стою и думаю, – сказал я, – как бы мне тебя на это направить...
    – А-а-а... шутник-шутник, ты всё такой же, – сказал он, но я всё равно видел, что ему это было приятно. И не удивительно, ведь – как бы это сказать? – судя по распространённому высказыванию, даже млекопитающие из породы кошачьих положительно реагируют на слова, окрашенные в позитивные тона.
    – Ну ладно... – снова сказал он, когда мы расселись друг напротив друга: он – на своей деревянной «укушетке», а я на драном плетёном кресле в углу. – Развоспоминался я, конечно, потом каяться придётся... Доскажу уж, может, польза какая будет...
    Так вот. Я теперь уже не очень помню последовательность событий, но это не сильно меняет дело... Впрочем, да, кажется, именно с этого всё и началось.
    Однажды, когда был тихий час, мы с кем-то ещё – вот уж не скажу теперь, кто и сколько, только точно помню, что было нас несколько человек – очень тихо спустились из корпуса вниз. И спускались мы не по лестнице внутри, как все ходят, а снаружи! – Там так устроены корпуса и окна – они вообще-то от пола до потолка и во всю стену – со всякими балконцами, что спуститься было совсем нетрудно, только нужно было сделать это тихо. А жили мы, кажется, на третьем этаже, а может, даже и на четвёртом... Ну... нам же тринацать-четырнадцать лет было, понимаешь, интересно же... Ну хорошо. Спустились. А что дальше? Возвращаться сразу было как-то неинтересно. И мы тихонько пошли дальше. Сразу возле корпуса росли деревья, и сверху нас уже видно не было. Если идти от корпуса вперёд и чуть налево, в сторону горы, то там стоял какой-то маленький корпусок, сейчас я уже не помню точно, что там было, но что-то такое вожатское там находилось. В этом был, конечно, и риск, но и шик тоже. Ведь там, около этого корпуска росла огромная черешня. У нас во дворе каштан такой рос, какая там была черешня. Даже, наверное, она ещё больше была. Представляешь, как здорово! Целое огромное дерево – всё усыпанное спелой черешней! О-о-ой... Да. Для жителя северных стран это было просто потрясающе, конечно. И вот, сидим мы, едим, как нас всё-таки заметили как-то. Наверное, просто кончился тихий час, пришли к нам в палату – а нас-то и нет. Да-а-а... Снимали-то нас, конечно, очень кротко и тихо, но потом что было-о...
    Короче говоря, придумали они такую штуку. Заставили писать письмо своим родителям с описанием всего нашего поведения. Говорят: если ещё что-то такое повторится – сразу отправим!.. Я теперь думаю... Странно – могли же ведь сами написать, да и всё – нет, надо такую процедуру придумать. Ну что ж, подумал я, ладно, напишу. И... А... Да, всё-таки я что-то спутал. Когда-то перед этим... Ну, вобщем, вожатых у нашего отряда было двое, точнее, две. Одна чёрненькая, с длинным носом, из Казахстана откуда-то, Александра звали. Другая была из Литвы, соответственно, беленькая, и звали её... Вот не могу точно вспомнить... Кажется, Лайме. А может быть, Илона... Или Ирма... Ну, это не важно. Так вот, эта Александра как-то перед этим, я уже не помню в связи с чем, вдруг говорит мне: «Ты же ведь шавка! Ну разве ты не понимаешь, что ты просто – шавка!» Да-а... Обиделся я, конечно, насмерть. Хотя, как теперь понимаю, действительно было за что. Я ведь... очень гордый, вот какое дело. И... ну вот, письмо. Вобщем, написал я там про все «несправедливости», которые допускают здесь по отношению к нам, ну и, конечно, не преминул упомянуть, что меня публично обозвали шавкой! Вот, думаю, отправляйте пожалуйста ваше письмо. Представляешь, что я был за человек?.. Да и теперь, собственно, тоже...
    Но они, то есть, конечно, она, эта Александра, это так не оставила. Она созывает весь отряд и заставляет меня читать моё письмо при всех. Я, разумеется, отказываюсь. Ну хорошо, говорит она, и читает сама. Я стою и делаю вид, что, я один из схваченных фашистами умирающих, но не сдающихся героев, а она... Ну, конечно, фашист.
    – Тебе ещё не очень скучно? – вдруг спросил он.
    – Нет, – сказал я, хотя, по правде говоря, я вдруг вусмерть захотел спать, всё-таки сессия, да и дорога потом. – Только я пока не могу никак понять... при чём здесь монастырь?
    – А-а-а... – сказал он. – Ну сейчас. Сейчас.
    И он продолжил:
    – Вобщем, я хорошенько всё перепутал, и поэтому просто кучей расскажу тебе остальные события, а потом – собственно... Да потом, собственно, почти ничего и не случилось, только... Ну, вобщем, слушай.
    В какой-то из моментов нашего там жительства устроили они (не вожатые наши, конечно, а вообще – они) для нас – или, точнее, из нас – футбольный турнир. Всех более-менее старших ребят нашей дружины поделили на две части, и так получились две команды. Да... А я ещё в самом начале – даже нет, прямо в первый день – разбил свои очки. Ну просто в дребезги. А где там чинить было? – Я не знал. Но я всё-таки тоже там играл. Ворота у нас были конечно маленькие, гандбольные, и бегали мы поперёк поля, ну, в смысле, поле наше было одной какой-то частью обычного футбольного поля. Сыгранности, конечно, не было никакой, и поэтому вся эта игра напоминала какое-то броуновское движение. Так пробегали мы оба тайма. Потом – пенальти. А был у нас один парень, очень футбольный такой, с до того сильным ударом, что его прозвали Царь-пушкой. Он играл не в нашей команде. И вот, стали мы бить пенальти. Несколько человек ударило – никто не забил – маленькие же ворота-то.  Выходит этот Царь-пушка. Как вдарил – вратарь еле успел присесть – ему как будто прямо в голову летело. Но в перекладину Пушка попал. Ну, тут моя уже очередь подошла. А я в то время много с ребятами в футбол дома играл, и придумал один обманный удар, когда всем видом показываешь, что мяч пойдёт в один угол, и так уже, кажется, и бьёшь, но в самый последний момент тихонько отправляешь его срезкой в угол противоположный. Ну и я его применил. Действительно, вратарь прыгнул было в один угол, потом смотрит – мяч-то в другой летит, несильно так – попытался достать, но только кончиками пальцев коснулся. Гол! На этом пенальти и закончились – мы выиграли, значит. А я... стыдно говорить – как только мяч влетел в ворота – подумал: «Ведь они же решат, что это случайно так вышло». Думаю: надо как-то показать, что так задумано было. И – вспомнил, что так футболисты настоящие делают – подпрыгнул так, и – рукой в небо. Да-а... Конечно, я думаю, Александре это очень неприятно было. Индивидуализм!
    Но это ещё не всё. После этого взяли меня в какую-то сборную там – дружин-то много было – вот, значит, чемпионат уже между дружинами. И получилось так, что я болтался где-то впереди, и вдруг – защитник их как-то неловко мяч обработал, и он прямо передо мной оказался, защитник был в стороне, а впереди – только пустое поле и вратарь их. Нужно было выходить один на один, но я как-то растерялся – я же очень плохо видел уже тогда без очков – и прошляпил этот момент. Ну и тренер наш меня сразу убрал с поля. Вот так всё стало на свои места.
    А потом...
    А потом был самый, наверное, неприятный момент. А может быть, и не после этого, но – не важно. Вобщем, собрались самые сильные ребята нашего отряда к нам в палату и говорят мне: разговор к тебе есть. А в нашем отряде было много южан, а из них многие единоборствами всякими занимались. Ну так вот, говорят они мне: ты всем своим поведением оскорбил весь отряд. Или ты извинишься за всё перед каждым членом нашего отряда, или мы тебя бить будем. А я стою спиной к окну, и руки у меня трясутся, потому что чуть как такая ситуация, так меня трясёт. Стою, значит, и ногти чищу от грязи, хотя там грязи никакой нет, с независимым таким видом. Они мне говорят: перестань, мы с тобой разговариваем, а ты ногти чистишь. Ну, я перестал. Они мне всё снова повторяют. Я ведь роста был уже тогда большого, ну вот они и не решаются просто так кинуться. Эх... Знали бы они... что за этим ростом нет ничего... Ну ладно. Мне нужно было выбрать одно из двух. Но я ведь не мог просто покориться. Говорю: и то, и другое выбираю. Это значит, жест такой. Хорошо, говорят, пошли, извиняться будешь. И вот, провели они меня по всем палатам, а я иду и думаю: ну конечно ведь это Александра всё устроила, не могли же они сами так всё красиво придумать. Но извиняюсь, через силу конечно, и при этом показываю очень уравновешенный вид. Ребята всё больше ничего особенного не говорили, ладно, мол, чего там, а вот девочки... Особенно одна была палата – идейная такая – стали меня утешать, что ничего мол, ты не расстраивайся, ты ещё можешь исправиться, стать лучше... Еле я дослушал их... Вот как! Представляешь, а? Кто я был... да и есть... Закончилась вся эта процедура, вышли мы, и я говорю им: ну вот, теперь бейте. Но они говорят: всё, больше ничего не нужно, иди.
    Ну, я и пошёл... куда-то. Где-то я сидел там в саду... Ладно. Вернулся в палату.
    Вскоре после этого произошло другое. Отправили меня дежурным на кухню. Нас, собственно, было несколько, с разных отрядов. Нам нужно было перебрать и перемыть клубнику на всю дружину. Ну, я дома постоянно посуду мыл, мне это всё понятно, и очень даже здорово. Стали мы её перебирать и мыть, а я помятую и уже не годную не выкидывал, а ел. Ох, и хорошо я её наелся! Но к вечеру меня стало рвать, и очень сильно. Отравился. Парни там наши перепугались, сообщили вожатым, и за мной прислали машину. Повезли в изолятор. Там... эта вся обычная врачебная кухня... Вобщем, пробыл я там дней пять, кажется, если не больше. Книжка там была, и очень даже интересная, про какие-то морские путешествия, но она была одна. Я её прочёл, кажется, три раза. В палате в изоляторе я был один, все эти дни. Пищу мне приносили. Ох, и намаялся я там! Но вот что интересно – когда я возвращался в отряд, был тихий час, но они все вышли, ребята в смысле, меня  встречать...
    Жаль только очень было, что я пропустил поход на главную гору и шахматный турнир. Я в то время в шахматный кружок ходил, мечтал – обыграю всех...
    Он опять тихо засмеялся своим так утешавшим нас когда-то смехом...
    – ...Ну ничего, там, говорили, Кошевой блистал... – закончил он.
    – Слушай, – сказал я, – может, чаю ещё? А то я уже совсем косой, но... поговорить ведь хочется... Как когда-то.
    – Ладно, – коротко сказал он и стал сооружать нам чай, а я встал и снова подошёл к окну.
    Это известно – когда приходит гость, пустынник прекращает свой пост и ест вместе с гостем...
    «Всё правильно», – подумал я, – «Только я-то...»
    Снег за окном уже совершенно прекратился, но ветер, судя по всему, был всё ещё сильным... Удивительная была картина! Бывает такое – вдруг заметишь что-то, и как будто в другом вообще мире окажешься...
    Над всем главенствовала прекрасная, совершенно полная луна. Своим светом она как будто крыльями охватывала всё. Изредка перед её ликом проносились лёгкие облачка, изящные и прекрасно окрашенные ночной темнотой и лунным светом. Внизу, в монастыре простирали к небу узоры своих ветвей старые деревья монастырского парка. Фонари продолжали светить, скромно и тихо стоя в уголках. Всё это было подобно улыбке сквозь слёзы... Радостопечалие...
    – Ну что? Вот чай, – сказал мой друг, и я снова вернулся в своё, то есть, его, но в котором я обосновался, драное плетёное кресло. Он всегда любил какие-то такие вещи... Изящные и убогие одновременно.
    Я взял в руки банку – как обычно, чай у него пили из банок – и зашипел:
    – С-с-с... Ай!.. Слушай, когда ты чашки заведёшь наконец?..
    Было очень горячо. Он только улыбнулся виновато и пожал плечами. Но что удивительно – сам он спокойно держал банку в руке и кажется, даже грелся от неё.
    Я подул на руку и примирительно сказал:
    – Ну всё, теперь я не засну уже. Рассказывай что ли дальше?..
    – Прости, я не знал, что тебе горячо будет, – наконец смущённо сказал он и, немного помолчав, добавил:
    – Собственно... Я не знаю, может...
    Я сразу всё понял:
    – Э, нет, брат, завёл меня, так давай, досказывай, нечего увиливать.
    Он молчал.
    – Оте-ец, ну чего ты? – сказал я. Что-то его тревожило, а я не мог понять, что.
    – Ну ладно, – сказал он. – Завёл я тебе шарманку...
    Вобщем... Встретили они меня, но всё равно... что-то осталось такое... Я не знаю, у них, или у меня, но... Мы, конечно, разговаривали, смеялись и шутили, ну, всё как обычно...
    И вот, вскоре мы пошли в поход. Ещё один, значит, но первый-то прошёл без меня. В этот раз пошли в другую сторону, тоже на гору, но на меньшую. Причём, предполагались костры, печёная картошка, чай с дымком, ночлег в палатках, и всё такое... Но когда мы ещё только шли на это становище... Тогда... Было очень жарко, а я шёл как-то на отшибе, и нужно было подниматься в гору. А Александра, как обычно, мне что-то выговаривала. И вдруг подходит ко мне вторая вожатая, Илона, значит, хватает меня за руку и говорит на своём ломаном русском:
    – Помогиттэ мн’э, пожалюйста, идт’ы. Оч’энь т’ро-удно.
    Трудно повторить её интонацию. Ну, вобщем, как-то сказала, хватает мою руку, зажимает локтем, и начинает тянуть меня в гору. Я, конечно, чувствовал себя как дурак. На нас пялился весь отряд. Но она – хоть бы что, идёт и идёт, как будто ей это и нужно было. А я не знал, куда лицо своё девать.
Наконец пришли, она и говорит мне:
    – Спасип-по польшое, что помогли мн’э – тяшело оч’энь идт’ы п-пыло.
...Знаешь, я потом весь вечер руку свою отмывал... Но... Что-то было в этом такое, что было мне непонятно... Тогда непонятно. Что-то такое, что выше меня. Я не сразу это смог понять, хотя, впрочем, не знаю, понял ли... Ведь она, ты понимаешь, вообще ни во что никогда не входила и не вмешивалась, потому что по-русски почти не говорила совсем, а тут...
    А вечером, как и было запланировано, был костёр. Точнее, костры, потому что все у одного никак бы не смогли поместиться. И вот, когда их только разожгли, и я ещё стоял зачем-то в сторонке – мы ещё не расселись вокруг них – подошёл ко мне какой-то... я даже его особо не разглядел – темно уже было... Подошёл и говорит:
    – Слыхал новость?
    Я, помню, даже обрадовался, что ко мне кто-то обратился с разговором, и говорю так радостно:
    – Нет.
    И тут он мне выдал... «новость»:
    – А слыхал, что вожатая ваша, ну, эта... Илона... – и смотрит на меня так ликующе.
    Я говорю:
    – Что?
    Он сделал декоративную паузу и продолжает:
    – Да у неё интрижка какая-то вышла с нашим вожатым, ну... шуры-муры, понимаешь?.. Сидит вон, ревёт теперь в палатке вожатской. Её утешать собрались, а она не реагирует, ты представляешь!
    А я... Мне кажется, я просто окаменел.
    А этот... как это он так любопытно выразился? –
    – Ну что ты смотришь на меня, – говорит, – как воды набрал на новые ворота?
    Стою молчу. Наконец он пожал плечами и отошёл.
    Кто-то из ребят около нашего костра пел, изображая папуаса:
    – Мамайка-мамайка, кокосы-бананы... Ай, с-с-с, уя-уя, комарики – кусь-кусь, кусаются больно...
    Я сел к костру и сидел, глядя на огонь, и думал... Собственно, ни о чём особенно не думал, просто состояние было какое-то такое... задумчивое. Как будто что-то произошло такое... большое, а я его ещё не осознал, такое, что сразу не охватишь...
    Помню, меня кто-то окликал, что-то говорил, но всё как во сне. По-моему, я вообще уже был не с ними...
    А при отъезде, знаешь, некоторые из девчат, этих, идейных, прямо плакали. Некоторые из них были там уже второй раз, а одна даже третий, ну и они понимали, что, скорее всего, больше туда не попадут. Но я думаю, они не только поэтому плакали, что лишаются этого прекрасного места, хотя, может быть, и сами этого не понимали. Просто прошло детство, когда всё, даже несчастье, бывает счастливым. Хотя, может, я и не прав...
    Всю дорогу в поезде я стоял у окна – как-то не хотелось разговаривать. Но опять – смотрел на этот мир, и не мог ни о чём думать. Мне кажется, я тогда был похож на кокон. Мама меня встретила... И потом это чувство прошло... На время.
    Ну, вот, собственно, и... всё.
    Я недоуменно посмотрел на него:
    – И что, вот это... и есть... причина?..
    Он засмеялся:
    – Да... Странно выглядит, правда?.. Я и сам думал иначе, а потом как-то пришло в голову, ну, вспомнилось, – был случай к тому... Хотя, если хочешь, можно называть всё это не причиной, а только... ну, некоторым началом, что ли. Но я думаю, что уже с тех пор всё было ясно... Только было вопросом времени, когда это станет ясно мне самому... Я пытался с этим спорить, но... Как видишь, нигде больше я не смог... Здесь, мне кажется, только и есть необходимая полнота... Это высшее, я думаю, что только есть в мире, и одновременно...
    Он замолчал.
    – Ну, договаривай, – сказал я.
    – И одновременно низшее, – сказал он.
    Мы долго молчали, наверное, каждый думал о своём, и как это бывает при этом, каждый смотрел... нет, не в никуда, а в какое-то своё пространство.

    – И всё-таки объясни, – сказал я.
    Он мягко улыбнулся мне, и мне стало опять, как когда-то, спокойно в этом мире, где...
    – Ну, просто мне кажется, – сказал он, – что я уже с тех пор – монах. Ну, то есть... по настроению. Ну, ты меня понимаешь.
    Я, конечно, кивнул ему – мог ли я сделать иначе? – но не знаю, понял ли тогда что-нибудь. Да и теперь... Хотя я думаю, он, наверное, и родился монахом. Не в полном смысле этого слова, конечно. Но... бывают такие – тесно им на земле как-то.
    Ну, и в монастыре он, конечно... такой же – простой монах, библиотекарь, клирос... Я не в смысле: ах, какая несправедливость, там, и прочее, а просто... Это для него естественно.
    – Но при чём здесь... – всё-таки сказал я.
    Он только вздохнул. Я продолжал:
    – Что, ты как-то вспоминал про... про этот случай, или что? Как он повлиял-то на тебя?
    – Понимаешь, чтобы повлиять, не нужно очень многого, – сказал он как-то медленно и с неохотой. Я, кажется, вытягивал из него то, что он сам бы не сказал. – А вспоминать... Может быть, какое-то время вспоминал про... неё. Пока ехал в вагоне, – но шутка у него вышла неловкой.
    – Что-то было в этом смешанное (как, впрочем, и всё здесь на земле), – продолжал он, – в чём я не мог до конца разобраться, и я оставил это. Как-то одновременно было и неприятно и грустно, но при этом светло... Видишь... Она меня пожалела. Но если бы не нашлось тогда такого человека, ты знаешь, мне кажется теперь, что вся эта история не стала бы ещё причиной... ну, или хотя бы ещё одной ступенькой, к тому, чтобы... – вот. – Он обвёл глазами свою келию. – Теперь-то я вижу, что она, может быть, была и не самой лучшей нравственности, но тогда я этого не понимал, ну, в смысле вообще этих вещей, то есть это было для меня чем-то далёким. И только спустя много времени я вдруг смог понять, что же она для меня сделала, и чего ей это стоило. Ведь наверное всё же, я думаю, это была клевета... Но и даже не само по себе это её сочувствие важно... Я понял, но не рационально – теперь скажу, а как-то... вообще – понял... что в мире есть что-то такое... чего в принципе в мире нет. Ну, то есть... Вот как бывает, например – ну, допустим – родители какого-нибудь гения, особенно если они сами люди простые. Они хранят его, как раковина жемчужину, удивляясь этому всему. А он живёт и не знает о том, что он чем-то отличается от других. Так и это – в этом мире существует.
    – Н-да-а... – сказал я. – Скромно, нечего сказать.
    – Слушай, да я же не о себе, – он, кажется, не понял, что я над ним подшучиваю, и стал горячиться, – а о таких людях, как вот эта... Линда!.. То есть... – и он как-то жалобно посмотрел на меня.
    – Брунгильда, – подсказал я. – Гертруда Стайн.
    И не знаю, зачем мне нужно было его поддевать. Конечно, я слышал, что так бывает, и даже у святых.
    – Да ладно тебе, – наконец засмеялся он. – Понимаешь, я впервые был кому-то нужен! Ну, в смысле, из чужих людей. Просто, как человек... Вспомнил, её звали... – сказал он и запнулся. Недоуменно помолчал и махнул рукой: – Да о чём это я вообще?..
    – Кстати, а что «это»? – спросил я.
    – В смысле? – переспросил он, прихлёбывая из банки. Моя шутка сбила с него всю задумчивость. – Эх, чай-чай... Половина первого уже. Да... Но что ж делать, а то усну, и поговорить не сможем...
    – Ну, ты же сам сказал только что: «Так и это – в этом мире существует». Что – «это»?
    – А-а-а... – Он задумался. – Понимаешь, это не один какой-то человек, это как некая искра – вдруг там мелькнёт, то – здесь. Оно и от этого мира, и нездешнее. Я думаю, это что-то от первозданной чистоты... Конечно, сама по себе человеческая... эта чистота существовать не может... Конечно... Ну ты же сам знаешь!..
    Я молчал, глядя в пол.
    Он вздохнул.
    – Ну, благодать это... Как там? Призывающая, да?
    Я молча кивнул.
    Мы снова замолчали.
    – Как ты думаешь, – вдруг сказал я, – что теперь с Ирмой (Илоной, Лайме, и т.д.)?
    – Я думаю, она монахиня, – уверенно сказал он.
    И тут я вдруг подумал...
    – Так, хорошо, – говорю, – а Александра?
    – Я думаю... – он как-то немного растерялся от моего тона, – тоже монахиня.
    Я едва сдерживал смех.
    – Мне кажется так... – добавил он, и как-то сбивчиво и немного торопливо стал объяснять. – Понимаешь, кто-то мне сказал там, что у неё – ну, у Александры, – вены... ноги вобщем очень болят, и она их бинтует... и я уже как-то не мог на неё так же обижаться... – это он сказал почти совсем тихо, совершенно смутившись и, кажется, уже просто не зная, что и сказать. И я почувствовал вдруг, какая же я сволочь. Я прямо подавился своим смешком. И надо было бы извиниться, но я почему-то промолчал.

    Теперь, когда я это вспоминаю... Я-то сам правильно ли вышел из мира? Конечно, изводит из мира Сам Господь. Не бывает самодостаточных только человеческих причин или стремлений. Но... А я смеялся и не понял моего друга. Слёзы и слёзы... «Вот уж не думал, что узнаю, что такое зависть...»
    Конечно, он был прав. Пока человек совершенный изгой, он не может правильно уйти из мира в монастырь, потому что изводит оттуда любовь. Как любовь к Богу изводит в монастырь, так и влюблённые бывают внутренне вне мира. Но для маленького человека образ любви видится здесь, на земле, среди человеков. Не плотской приязни, а любви, которая часто – обязательно – находит выражение в форме жалости. Если он видит её, то это становится для него высшей школой, какую только и может преподать земля, и вот тогда и открывается и оказывается, что он способен и к любви к Богу. Не говоря уже о том – и это известно – что в самом человеке неизгладимо существует дарованная Богом способность и стремление к любви к Богу, и... простите уж за празднословие... ну, вобщем, все эти высокие вещи.

    Наконец разговор наш закончился. Ему уже скоро нужно было идти на утреннее правило. Он разложил мне раскладушку (кресло пришлось засунуть на шкаф с риском того, что оно во сне всё-таки свалится на меня) и сказал:
    – Всё. Ложись и спи. Завтра спи сколько хочешь, потом я приду со службы, сходим на источник...
    Но я сказал ему, что завтра утром уже уезжаю. У него аж брови поднялись:
    – Да ты что! Такая погода! Ничего подобного!
    – Всё подобное! – говорю ему.
    Он покачал головой и опять улыбнулся:
    – А, ладно, тебя ведь не переспоришь.
    Я улёгся на раскладушку и собрался уже спать, но смотрю – он сидит что-то на своей «укушетке» и... «Что-то, – думаю, – с ним такое?»
    – Ну, – говорю, – ты чего такой задуманный?
    Он только улыбнулся. «А, – говорит, – ладно». Потом погасил свет и лёг, скрипя досками своего уж точно – одра. Я уже начал засыпать, как он вдруг говорит:
    – А ты знаешь, я ведь в другой монастырь собрался переходить.
    «Нет, ну как назло! – подумал я. – Только засыпать начнёшь... Это же разговор на час, если не больше».
    Я вздохнул и сел на раскладушке:
    – Ну давай... рассказывай... чего у тебя тут стряслось.
    А он так торопливо говорит:
    – Да нет, ты только скажи, да или нет, сам ты вообще как считаешь, возможно это?
    Тут меня такое зло вдруг взяло – думаю: издевается он что ли? Что я скажу ему сейчас?
    – Нет, знаешь, – говорю, – ты как хочешь. Что я здесь могу сказать? Разные ведь бывают причины... – и всё-таки нужно было себя заставить что-то сказать ему, – но вообще-то я слышал, что... Помнишь историю с императором, как он охотился и нашёл пустынника, и как пустынник ему ответил, что, говорит, охочусь на Христа моего, пока не обрету?.. Так вот, мне кажется, что возможность обрести Господа обратно пропорциональна обширности поисков. То есть, чем меньшее пространство избирается, тем ближе... Тем реальнее Его обрести... Больше ничего не могу сказать.
    И я ещё больше разозлился, оттого, что так плохо и коряво сказал. Как канцелярист.
    И я лёг спать.

    ...Утром я вскочил как угорелый – мне приснилось, что я опоздал на автобус. Но вобщем-то нормально успевал. Мой друг, конечно, был на службе. Стал я собираться и вдруг вижу – записка на столе. Мне. «Спаси тебя Христос, друже мой. Не смогу и сказать тебе, как ты помог мне. Я понял. Спаси тебя, Боже, спаси тебя Христос»... Он сказал: я понял. Господи...
    ...Я вышел из корпуса и посмотрел на церковь. Судя по окнам, служба ещё шла. Я сказал ему:
    – Я ничего не сделал. Я просто вернул тебе долг... Как ты и сам когда-то... и вчера.
    Я думаю, он меня услышал.

    Кстати, если хотите, вот описание этой Илоны-Ирмы (где-то я читал, что обязательно нужно дать описание героя): глаза почти бесцветные, такие светлые; на выкате, так что, кажется, даже внутренняя сторона век была видна чуть-чуть. Как будто у рыбы. Остальное даже не хочется описывать, так эта черта её выделялась – наверное, главная была её черта... Нос такой курносый, но не острый. Волосы светлые и кудрявые, короткие совсем. По-русски очень плохо говорила, почти никак.
    Откуда я всё это знаю? – видел фотографию их отряда у него в альбоме, когда заезжал в его городок к его матери, и она вдруг решила показать мне его детские фотографии. Мы ведь с ней тоже очень дружили, ну, в смысле, когда я ещё был в миру. Она тогда выслушивала все мои – конечно же, очень многочисленные – скорби, и вообще помогала мне... Как-то... Не знаю как, но мне всегда было легко с ней, даже не как с тётей, а как с бабушкой. Она иногда и денег мне давала, когда мне было очень нужно, а назад, это уж ясно, не брала. А однажды я зашёл к ним откуда-то с дороги, так она вообще – говорит, давайте, я вам рубашку постираю – я уж и не знал, как отказаться-то. Вобщем, как и он – такая же.

Октябрь – Декабрь 2007.