Маленькая порция большой жизни

Алла Нечаева
То, о чем я постоянно думала в связи с собственной жизнью, носило претенциозный и даже несколько лобовой, плакатный термин - призвание. Я без устали завидовала всем одержимым все равно чем. Не ощущая явных дарований, я заглядывала в дебри мнящихся наук, считая, что они не так взыскательны к бездарям. Но ведь усердие - одна из главных приправ в науке - тоже дар, явно мной пренебрегало. Все-таки оно было прикладным к чему-то особенному.
И вот, явилось мне общежитие, и я восемнадцатилетняя, в гостях у мужа, и комната, этажом выше, холостяцкая, куда меня и привёл муж, чтобы показать приятелям — уже надоели их заглядывания в наши двери, чтобы увидеть юную жену их коллеги. И я не противилась знакомству с ними, тем более была причина: авторские песни неизвестных мне Визбора и Ады Якушевой.

И вот я уже стою в дверях чужой комнаты, и какие-то галантные молодые люди, кто-то бородатый, под растиражированного в те времена Хемингуэя на известном портрете, кто-то в торжественном костюме - уже готовый покинуть нас, и еще пара ребят - смотрят на меня во все глаза, потому что, как я выяснила потом, у их приятеля - моего мужа - была совсем другая зазноба, о моем двухнедельном существовании в его жизни не знал никто, и вот теперь им вся эта история любопытна, а я - живой экспонат Андрюхиного соблазна, и они меня - кто открыто, а кто исподволь - разглядывают Те, кто побойчее, и вовсе примеряются, как бы прикидывая к себе роль молодого мужа: чужая смелость завораживает Они уже обсудили нашу скоропалительную женитьбу, осталось - детали: понять, выиграл Андрей в лотерею удачливой судьбы, или везение пока на их стороне. И то сказать, чего хорошего в этой дерзкой с виду, но довольно-таки обычной девчонки, у которой за плечами всего лишь техникум? Только молодость. Конечно, додумываю я за них, у вас по соседству - такие красотки! Образованные, с заработком, равном вашему. Со вкусом. И правда, когда я вижу их, чаще всего на улице, или в кафе, где они ужинают, и куда мы тоже иной раз заходим, я будто бы попадаю в модный театр, к примеру, на Таганку или в Ленком, и не могу оторваться, все гляжу на них и все в них меня восхищает, и я не понимаю ни своего молодого мужа-которого они не оставляют вниманием, ни вот таких его сослуживцев, один из которых стоит теперь возле меня, а я все еще не знаю, куда мне пройти, чтобы прослушать какую-то бардовскую музыку.
- А что мы стоим, - шутливо пародирует кого-то он, - у нас что, ножки к полу приросли? И я прохожу и, неловко, под всеми этими мужскими взглядами, присаживаюсь на кончик стула. Жду Хоть бы Андрюшка поднялся, думаю я, он же за мной шел. Но вот щелкнула кнопка магнитофона, и меня пронзило потрясение, неожиданно, бесцеремонно, как страсть. Я же исчезла, потерялась, существовала как отражение неведомой, но с каждым мгновением поражающей моё незащищённое сердце Ады. Ады Якушевой!
Много, всё-таки, восемнадцать лет! Скольких людей обретала, пока восходила ко взрослости, сколько поглотила всевозможной информации! Для чего? Для умения общаться с такими же и для профессии, чтобы зарабатывать на пропитание. Зачем? Чтобы жить дальше. Зачем жить дальше? Ну, чтобы снова накапливать знания, чтобы быть среди людей тебе любезных и снова зарабатывать, чтобы жить дальше! Ещё не приникли мы к православию и не допускали, что жизнь наша лишь транзит с посмертной пропиской на территории Господа, и чтобы там место нашлось покраше, следовало здесь трудиться что есть мочи.
В общем, неожиданно для меня, прямиком в абсолютно подготовленные кем-то и ничем не наполненные уголки, или пустоты всей меня, в мгновенье ока, в меня вошёл искренний, ничем не замутнённый, но лишь заполненной любовью, голос Ады Якушевой!
Не знаю, такая уязвлённость — приговор чему? Много ли добровольно страждущих этих моментальных откровений, как крика с неба? А я разве знала - что это мне - подарок, или урок? И разве кто ответит наверняка на мой вопрос?
Я была застигнута врасплох! Опьяневший поток моих смятений затопил меня, выдернув из реальности, я не могла делать вид, что ничего не произошло, и спокойно, с краешка стула, с напряжённой спиной, слушать нечто неопознанное, или поплотнее усевшись, деловито притоптывать в такт плывущей мелодии. Я не помню, как высидела положенное, чтобы не обидеть хозяев, ничего не слыша и не понимая, желая одного: исчезнуть, прихватив кассету с чудом, меня накрывшим и благодарно, и зачем-то, слушать ещё и ещё, никогда не надоедающую душу незнакомой и абсолютно родной Ады!
Неверными шагами, точно пьяная, заручившись обещаниями заполучить прослушанные песни, я спускалась к нам в комнату, теребя свободные пальцы, словно чувствовала в них уже дарованную мечту.
Как много форм любви, греки дали им различные названия, но корень их един, любовь как послание Бога. Дар. Сколько лет прошло с той поры?! Сколько мной переслушано и узнано! И были времена, когда и вовсе лежала та кассета нетронутой, потому что не было для неё аппаратуры. Или, заслушанная и повторенная до дрогнувших интонаций, она куда-то откладывалась и вдруг вновь возникала, и я, обращённая к себе юной, переживала весь свой экстаз вновь, мучительно и согласно, в который раз!
* * *
А сейчас я, покачиваясь на перестуках протяжных рельсов, почему-то вспоминала оставленную дома единственную кассету с Якушевой и Визбором, представляя отдаляющуюся от меня, истоптанную с рождения землю на пользование без меня, как будто отрекалась от неё. И переживала, потому что она вплывала вместе со мной в этот полутёмный вагон и мерещилась, перемежаясь грёзами с неотступными мыслями, которые преследовали меня назойливо, видимо понукая к действиям, к которым у меня не было возможности. Меня не устраивали многочисленные примеры подруг, соседей или родственников, мирившихся с отпущенной долей. Я - страдала, ища себе достойное применение. И потому естественная зависть девчонок, не имевших моих удач, читай: замужества, ребёнка и какого-то образования, меня не вдохновляла, я, беспрерывно мучась нехваткой желаемого, старалась нагружать себя заботами, которые успокаивали, ибо требовали внимания и сил - очень у меня немногих. Я не могла никогда отдаться искреннему веселью - все мне казалось, что я не заслужила его, и ещё, что я не там, не с теми, и делаю совсем не то, что мне положено. Спасали грёзы. Как героев фильмов «Застава Ильича» или «Июльский дождь». Все мечтают о далёких несбыточных жизнях, о человечестве, как воплощённом идеале, и сами, хотя бы в мечтах, желают соответствовать всему возвышенному. Казалось, всем, кем я восхищалась, было абсолютно ясно, для чего они живут, и как жить следует, и будто бы они родились с этими знаниями. Ходили они гордо, держались независимо. Холодные, как идолы. А у меня ничегошеньки из перечисленного не имелось, и я не знала, в каких источниках это искать. Все то, чему меня учили, было тоже про знания, но про конкретные, которые можно было применить к чему-нибудь, или, заучив, поделиться с кем-то. А я с пяти лет, с того момента, когда мать прочитала мне Пушкина, уловила не вполне ясную, но выигрышно отличную от всего мной узнанного, тайну жизни, невероятную по красоте и возведённую, или вознесённую, на беспредельную высоту Все, в льющихся прямо в сердце словах, рождало иной мир, куда я тут же захотела попасть. Мать прекращала читать, откладывала книгу, уходила по своим делам, а я, уже поднятая на эту самую высоту, не в состоянии была постичь только что обретённое. «Сквозь волнистые туманы пробирается луна. На печальные поляны льёт печально свет она» Я задыхалась, я поднималась на носочки, пытаясь прорваться сквозь земное притяжение, куда-то в середину картины. И я размещала себя там. И, счастливая, плыла вместе со стихом и вдоль него, постигая другую реальность, в которой отчего-то так сильно нуждалась. Надо было срочно догонять и удерживать так потрясшие меня строчки Пушкина. Надо было учиться читать, чтобы докопаться до истока вычитанных строк. И я вдумчиво и с азартом принялась за учёбу. Надо мной, пятилетней, в ясном зимнем небе, плыли безразличные облака, а я, пригретая цигейковой шубкой, умиротворённая соседством сверстников, к визгу и гомону которых я не прислушивалась, на залитом для нас пятачке льда, ловила скольжение этих непостижимых облаков и обрывки неразрешимых вопросов удивляли меня. Что-то сковывало мои невольные грёзы, что-то, как будто непромыслимое, не позволяло оторваться от бесконечного созерцания неба. А потом взор поглощал толпящихся ровесников. Их резвость, их крики и возня меня и успокаивали, и удивляли. Вообще-то удивляло все! Осторожный утренний свет, проторивший ко мне смутно белевшую полоску, и ещё уверенно державший предутреннее мерцание ночи, или запахи сладкой еды, наперебой рванувшиеся сквозь все двери, вплывали в неплотно прикрытую дверь нашей с матерью комнаты, а еще предощущение долгого счастливого дня, друзей, без которых не мыслилась жизнь, мать с отцом. И во мне уже существовал некий резервуар, своеобразная ёмкость, которая была пропитана свойствами, притягательными для созвучных с нею движений жизни. Острые, арбузные запахи снега, пресные - весеннего, ещё холодного дождя, колючей после дождя травы, а ещё звуки последних, падающих с листвы капель, или чуть слышное их дрожание, на быстро высыхающем листе, и застывший ярко-морозный воздух сухого, крепкого января. И для того, чтобы все это обнаружить в себе, я очень нуждалась в тишине и сосредоточенности на своих видениях, которые зачем-то влекли, диктуя свою волю, не меньше чем живая реальность. Столько было вложено полноты ощущений в меня, маленькую, столько мудрого принятия бытия. Столько благодарности. Не хватало чего-то смутно ощутимого, где-то глубоко запрятанного, тайного для меня понимания первопричины всего. Виделись значительные спины взрослых. Неспешная вдумчивость отца над разложенными рабочими бумагами. Мать с её всегдашней озабоченностью. Чудилось, что все взрослые носят тайны, и будто тайны у них общие, и они все знают друг о друге. Как мы - детвора. Я не усматривала секретов в жизни своих друзей. И верилось, что все или что-то откроется и мне. Но проходили месяцы и годы, я что-то познавала, но без премудростей науки я бы, возможно, и обошлась, а вот чувствовала в себе явный пробел в каких- то понятиях, которые поднимали бы меня над бесконечной обыденностью, делая осмысленной и нужной кому-то мою жизнь, и главное - себе.
Я увидела картину яркого майского утра. Мне исполнилось двадцать, и я уже нянчила свою дочку, пока двухмесячную. Я вышла с ней на улицу, и хотя было часов десять, солнце белоснежное и слепящее разливалось по всему горизонту, и все вдруг показалось таким щедрым, благостным, зачем-то подаренным, например, мне. Я туже прижала сонно дышащий комочек, уселась на брёвнышках под окнами, как в детстве, оглядывая сонную воскресную улицу, в надежде увидеть своих девчонок. Я хоть и приобрела статус семейной мадам, но ничуть не отошла от привязанностей детства. И ещё. Со вчерашнего вечера мне не давала покоя мысль о Генке, сверстнике, который завтра уходил в армию, а сегодня его мать, тётя Шура, позвала нас всех, соседей и ровесников, прийти проводить Генку.
До этого момента я не помню, чтобы вот так вплотную подошла ко мне жизнь с её жёсткими законами, с неотвратимостью перемен, с невозможностью что-либо исправить. Не знаю, почему именно этот день, это утро, как никакое другое выдернуло меня из уюта, все ещё детства, и погрузило в некую прострацию - я не знала, как воспринимать Генкину армию. Виделся мне он щупленьким, ершистым, каким-то незащищённым, прежде всего от своих несовершенств. Уже начинал выпивать, но очень любил красивых и достойных девчонок, мы их знали, он приводил их к нам на улицу и, кажется, верный его вкус как-то примирял со многим остальным. Я воспринимала его как и всех своих уличных друзей, как близкого, даже родного, ибо кто ближе того, кто знает тебя почти с нуля? Но как и среди родственников, если они многочисленны, есть свои любимчики, в моих любимчиках он не числился. Может, я удивлялась слишком страстным своим переживаниям за его будущность, или, по всегдашней манере, я мгновенно перевоплощалась в чём-то интересующего меня человека? Только мне совсем не хотелось сидеть за прощальным столом и слушать избитые слова о нем, об армии, ещё о чем-то. Мне почему-то казалось, что я в настоящий момент - это Генка, и мне так же муторно, как и ему, и скорые сапоги тяжестью своей как бы сдавливали грудь. Хотелось, чтобы в мгновенье ока пролетели солдатские годы, а ещё хотелось не утратить потрясающее чувство детского покоя. От нашей любимой улицы, от своих друзей, которых ты чувствуешь как себя, от этого сияющего ласкового утра, которое хранит в тебе тебя всех любящих. Но тяжесть пока не надёванных сапог уже обременяла навязанным долгом, не осознанным, сопряжённым с нечеловеческим диктатом, насилием ещё не испытанным и уже принижала, втаптывала в землю, и игриво теша, уводила в обманную перспективу другого взросления, которого в таком виде почему-то не хотелось.
Вынужденное сиденье за прощальным Генкиным столом, от которого я не смогла себя избавить, вводило в тяжёлую меланхолию как в похмелье, и я предпочла оставить утро, блестящее, неназойливое солнце и известие, что Генка идёт в солдаты. А ничего и не запомнилось, кроме утра и моего потрясения от предстоящего Генкиного события.
*   *   *
Теперь, выдернутая из тесных покоев родительской опеки, я наконец-то почувствовала освобождение. Вагон сладко посапывал, люди спали, доверчиво распахнутые непредугаданным снам. Я бродила тенью над их открытыми лицами. Не было похожих, всё-таки дисциплина ночного ритуала несколько настораживала, потому что подразумевала братское безличие. Все одинаково мерно дышали, изредка поворачивались, изредка кто-нибудь тревожно всхрапывал или сонно, почти неосознанно, нашарив тапки спущенными ногами, поднимался в туалет Было спокойствие и счастье толпы и единения, и почему- то тревога за схожесть со всеми и необходимость обособляться, чтобы существовать личностью в потребности выжить. Эта схожесть с животными стаями совсем меня не утешала, хотя жалость примиряла с любым сравнением, ибо я понимала желание всех жить.
* * *
В то время, когда я, обуреваемая энергией и жаждой как-то утвердиться среди людей, сделаться с ними единым целым, чтобы прочно занять место в тесных рядах современников, колесила, обследуя скрытые, но достаточно близкие к центру улочки довольно большого северного города, я не смогла бы сформулировать - спроси меня кто- то, каким образом я собираюсь вписываться в сложный рисунок людей, уже обретших собственную тесноту как бы своего места. А главное - зачем мне оно?
Мы ли подгоняем дни и ночи, или время гонит нас прочь от всяких сомнений и умствований по поводу нашего жизненного марафона. На это никто не ответил. И вот вышагивала я мокрым асфальтом - осень стояла дождливая, чтобы пробежать, пройти, прожить вверенную мне дистанцию, нащупывая неведомые повороты, чтобы предстать пред конечным маршрутом пути в теперешнем двадцатилетием состоянии. А ведь чувствовала уже пойманную мелодию своих откровений, понимала, глядя в чужие далёкие глаза или, едва обежав мимолётно схваченную картину иного действия, либо пристально вглядевшись, - не моё. Кто же руководил моими помыслами? И почему так сложно, замысловато шли поиски в обретении простых конкретных вещей, той же работы. В поисках какого- то места в забитом пространстве всех других встроенных и теперь с отчуждением принимающих новенькую, такую яркую, смелую, вдруг решившую, что чьё-то из мест - для неё?
Мало ли, что я не допускала ничего запретного и вовсе не нацеливалась на занятые места в каких-то конторах, просто я и сама не представляла, что же нужно мне, и никто не мог угадать, да и не собирался брать на себя заботу о моем месте во взрослой самостоятельной жизни. Всяк был занят собой, и все двигались не пересекаясь, не ведая, как может повернуться та или иная судьба и кто окажется за бортом этого огромного корабля, называемого благополучием или успехом, представленным в образе неведомого большого дяди с невидимыми кулёчками денег, в объёмистых карманах для каждого, кто плыл на корабле.
А кому отчего-то не хватало кулёчков с денежкой, а потом и места, те вываливались за борт, судорожно цепляясь, как за соломинку, за мнящуюся надежду, которая не покидает нас никогда. Что же требовалось от меня, как впрочем и от всех живущих, чтобы не только удержаться на пресловутом корабле, но и обрести внешний рисунок благополучия, не стать изгоем или презираемым за неудачу, жизнь - для смелых? Чтобы соответствовать азбучным истинам человека уважаемого, когда представившись, или чтобы про тебя сообщили, ну кому-нибудь, кто окажется рядом. «Это вот, скажем Фира, учёный или переводчик или археолог или, что уж совсем немыслимо в ближайшем окружении далёком от искусства, это - режиссёр!» Этого и добивались все или почти все, чтобы выглядеть друг перед другом достойными. Мало ли что говорят про кого-то, а он - главный инженер завода! Да какого! Ах, все это было так далеко, так долго, чтобы, слегка прикоснувшись плечом к мужу, скажем, к Андрею, умиротворённо и абсолютно беспечно, как и положено счастливому человеку, сказать: «Да работаю. Искусствоведом». И на этом закрыть о-огромную тему собственной значимости. Уже заработанной. А у меня была скромненькая специальность. В техникумовском дипломе значилось - технология искусственных и синтетических волокон. А в трудовой книжке запись о должности технолога закрытого завода. И в начале, в газетных объявлениях, я разыскивала именно эти должности. Но их не встречалось. Я поднималась вместе с мужем, которому к сроку на службу, готовила завтрак. Я могла и не делать этого, но ведь деньги в дом приносил он, и меня бы замучила совесть облокачиваться на него без нужды. Впрочем, это не помешало ему никогда не готовить завтраки, и тем более не подавать их, и потом, когда и я уставала на работе и, кажется, совесть его дремала по этому поводу, когда я вносила свою лепту в наш общий бюджет и после, когда уже зажили с ребёнком, никаких обязанностей по отношению к ребёнку не иметь. Считалось - хороший муж. Не пьёт, не гуляет и деньги приносит.
Но это так, к слову А в то время, о котором речь, я искала себя ли, или дело, которое я, конечно же, выучусь достойно совершать. Потому что мне всю жизнь хотелось быть хорошей. В душе. Душа, согласная на примирения, поклонения, почтения все время искала источника этих примеров. И никак не находила, а потому у обладателя такой души имелись срывы. Зачем читать книгу, над которой автор мало задумывался? Зачем слушаться взрослого, если он только пользуется словами, не применяя их к своим поступкам. Ускользающий идеальный миропорядок никак не утверждался, то срываясь в далекую неверность, то пытаясь найти оправдания несовершенствам. Ну и деньги, конечно. Куда же без них. Куда в заоблачные высоты рвалась душа, никак не совмещалось с жесткой действительностью, где главные ценности - профессия, за ней - деньги. Это было так недостойно, грубо, не нужно.
Это никак не вязалось с нежными материнскими песнями и красивыми стихами, которые, как в детстве, мгновенно ложились в сознание и уже оттуда корректировали эту грубую реальность, соперничая не на равных, ибо грубость более доходчива, нага и бесцеремонна. Так что звали к конкретным действиям деньги. Вернее, их отсутствие.
*  *  *
Полуторагодовалую дочку оставили у бабушки, а сами снимали комнату у пьющих и нежно любящих друг друга кондитера и шофера с тремя дочками. Город был когда-то купеческий, с сохранившимися горделивыми домами, почерневшими от возраста, с резными высокими окнами, крылечками, на которых как будто отпечатались прошедшие тайные встречи. Манящие. Старинный и очень уютный центр с улочками, затененными деревьями по обочинам, вглубь деревянных домов.
*   *   *
Я уже приезжала сюда два месяца назад. Летом. Чтобы познакомиться с городом. Именно за этим и ехала, вызванная изнывающим от тоски мужем, посланным сюда на службу кадровым офицером.
Он всматривался в вагонное окно мягко подкатившего поезда, в военной форме с капитанскими погонами, с фуражкой в руке, весь какой-то новый и вместе с тем весь узнаваемый, с его сухими нервными пальцами, весь правильный, без единого изъяна, красивый и послушный до равнодушия. Как бы плывущий по поверхности, лишенной неожиданности безликой земли, с полным ощущением выверенного, какого-то искусственного ландшафта. Как он преодолевал барьеры в виде возникших лесов или ненужного болота? Затаивался, чтобы временно пересидеть, а потом как-нибудь да образуется? И образовывалось. Видимо, был в ладу с кем-то сверху. Понятно с кем.
И я, слава Богу, обрадовалась. Очень желала жить счастливо. Чтобы всему и всем быть благодарной. Но не выходило. Кажется название этому - самолюбие. Болезненное. Или еще есть определение: низкая самооценка, из-за нее и болезненное самолюбие. Родятся ведь некоторые любящие себя всего сильнее. И какая им разница, кто о них что думает? Да кто они есть, чтобы вообще думать? Она или он, сама или сам все о себе скажут и все узнают истину и удивятся и засовестятся, как же они ошибались! Вот ведь какой, необыкновенно, хороший человек. Как правильно все рассказал! А я внутри вся колебалась, точно родниковая вода, которая проточная и всегда новая, недремлющая.
Тяжко иметь непрестанное движение в себе. Вечное недовольство собой. Кому-то ответила недостойно. На кого-то посмотрела дерзко. И мужу - такому красавцу - должна кланяться в пояс. Спасибо тебе, что ждал, что встречаешь, что помнишь, наконец! И не важно, что тащишь меня в какую-то пустую казарму, чтобы поскорее выказать любовь, потому что соскучился. А чего бы я хотела? Чтобы смотрел, не отрываясь, и слушал мою душевную маяту? Потому что осталась маленькая дочка, от которой трудно было оторваться, потому что обиженная бабка пригрозила не отдавать ребёнка, ибо наш отъезд напоминал бегство из дома, потому что мне так охота учиться. И главное, чтобы этими моими переживаниями заразился и он. Тогда мне бы, видимо, стало легче, одной так тягостно тащить ношу замкнутых в себе дум.
Пыталась улыбаться, потому что понимала его, а сама? Ну что плакаться-то? Ведь здорово же! Это для меня персональный, суверенный подарок судьбы - раннее июльское утро в незнакомом городе, и диковинное, неодолимое ощущение грядущего торжества. Я не задумывалась о ценности мнившегося подарка: привередливый он или расточительный, просто знала - щедрый, потому что сердце рвалось в предощущении скорого счастья.
Слушала Андрея, стараясь вникнуть в скупое повествование обыденных его дней, видимо назойливо-непривычных, слишком напряженных для него, пока мало посвященного в суть новой жизни. Слушала, а смотрела в слепящее утро приветствовавшего чужого города, когда вышла на перрон, помня непонятную чопорность мужа, не бросилась в руки, лишь расцеловались по-братски, и смешавшись с толпой, вдруг оказались на широкой убегающей ввысь улице, и пошли, поглощенные каким-то триумфальным солнцем, которое пыталось завлечь меня, оглушив прозорливым светом и заманивало долгой дорогой, слишком ровной, слишком умытой, почти нереальной в открывшейся перспективе всего.
Кто-то иной раз показывал мне этот мир. Точно в подзорную трубу. Только смотрела я не с капитанского, а всё-таки земного, мостика, и сверху надо всем. Льнула, поражённая, к неширокому окуляру. И не себя видела со стороны, а далеко внизу землю и всё-всё на ней. Земля была всегда летней, плодовитой, с обширной территорией, сплошь покрытая умиротворённой зеленью, и с суетящимися людьми, которые почему-то интереса не вызывали. А смотреть хотелось на природу, казавшуюся разумной и всегда к месту, а удивляться себе в страшном удалении от других людей.
И когда я вышагивала в поисках работы и, видимо, сверху никем не различимая, как и остальные мои современники, я забывала о всякой суетности, такой неприглядной со стороны, ибо была частью всего ей предназначенного, и так мечталось вписаться в этот людской хаос, чтобы опознать себя от изначальной точки.
* * *
Не сразу, по очереди открывались мне двери городских учреждений. Требовались официально, через газету кое-какие должности на льнокомбинаты. Я уже поняла, что места эти, предлагаемые простому люду, не слишком привлекательны. Все хорошее раздавалось по блату, то есть своим. Ну, откуда свои в незнакомом городе? И я воодушевлённая, что могу как большинство, занять какое-то место, где положен оклад и возможен недорогой обед в местной столовке, где просто будет роль, предназначенная лично мне, пусть и не вымечтанная, отправилась с утра пораньше на неизвестный мне, но довольно знаменитый льнокомбинат имени Зворыкина.
* * *
Здорово подниматься по массивным железным ступенькам уже внушающих почти трепетное уважение, кое-где вдавленными оттисками прошедшего столетия, когда закладывались крутые эти лестницы, любовно рассчитанные для кого-то и в далёкое завтра, подниматься, словно ощущая дыхание устойчивого времени, способного всё со всем примирить в жажде дления. Я поднималась, впитывая тревожные запахи неузнанного и, пытаясь как-то с ходу приноровиться к вероятно, (а вдруг повезёт?!) предназначенному месту, так хотелось думать, как часто думается о желанной перемене к лучшему. Ибо жизнь - непрерывная вера в лучшее, через минуту, через неделю и в недалёком завтра, ну, хотя бы ожидание заработанного отпуска. Так хотелось казённого стола в каком-то учреждении, неплохого оклада и спокойного ожидания выходных, праздников и отпуска. Потому что моё свободное время, в данный момент, отпуском не могло считаться. А ведь я была свободна! Мне следовало успокоиться, сесть, усадив напротив собственного двойника, и глубоко поразмыслить, как распорядиться своей жизнью. Отдаться на волю фантазий и желаний. Что-то мешало? Как мешает жизни её запрограммированность, заданность кем-то от рождения. Прикреплённость к своему стаду, к загону, привычка, которая убивает последние фантазии. И я уже вдохнула полную грудь привычек и привязанностей, это и мать с отцом, от которых человек не способен отлепиться всю жизнь, и сцепленная масса одноклассников, а дальше взрослое пребывание в шевелящейся толпе почти не различимых людей, которые, однако же, способны заменить собой тебя, отделив от своей сути непроницаемой стеной коллективного, общего, бездумного делания и говорения чего-то кем-то утверждённого. Разница в количественном наборе тем и заданий. И я невольно проглотила наживку коллективного житья. Толпы, жившей своими стандартами. Утром, спеша к переполненной электричке, от которой скорее до проходной огромного завода, я привычно отлавливала сезонные изменения молодёжных пальто, курток, плащей и сапожек, ревностно сравнивая со своими нарядами, с ходу встраиваясь в шеренгу похожих и расслабляясь, успокаиваясь, если обнаруживала подобие. И в своём отделе главного технолога, переписывая технологии с цехового альбома в свой, то есть снова дублируя, уже не радовалась повторам в последовательности, здесь хотелось чего-то свеженького, иного, видимо эта самая технология пока не примелькалась как одежда и ещё была способна пробуждать спящее буксующее сознание.
И эти вот отполированные, чугунные, столетние ступени как бы восстанавливали меня в густой толпе спешащих к своему рабочему месту людей, с которыми я, не зная их, уже с готовностью желала всяческого объединения. Я, не мешкая, раскрыла дверь начальника цеха и предстала, вся в торжестве скорых перемен.
Настроение мое тут же заколебалось в угоду или в несогласии с информацией. Вот меня ведут по узким ступеням другой лестницы, потом длинным мрачным коридором и тот, кто волен предъявить мне цех, куда и требуются сменные мастера, вскользь бросает: цех работает непрерывно, в три смены. И ночью? - упавшим голосом, не спрашиваю, а как бы повторяю для себя. А как же, с вызовом и раздражением говорит провожатый, видимо, предчувствуя безнадёжность, никчёмность затеи и с этой претенденткой. Зато премии квартальные, говорит он снова. И коллектив,.. он замолкает, потому что прямо перед нами, как сцена из фантастического фильма возникает, в водопадном шуме, влажной жаре и молотобойном грохоте, огромное пространство цеха. Оно шумно дышит, вовлекая в своё тяжёлое, натруженное дыхание и нас. Из мирной, естественной жизни. С бесконечного верха, как из поднебесья, медленно, демонстративно, стекает белейшее широченное полотно, натянутое словно экран, нигде не кончающееся, как будто его поглощает кто-то невидимый, прожорливый, заманивающий их, эти бесконечные полотнища снежных простыней, обозначенные синеватой, продольной каймой. Я заворожённо застываю, боковым зрением отмечая единичных рабочих, которые двигаются по цеху как в замедленной съёмке. Жара, и мужчины в белых подштанниках, засученных до икры, а женщины, обливаясь потом, в легкомысленных, держащихся на одной пуговичке, тоже белых, коротких халатиках на прилипших телах. Я с провожатым поднимаюсь ещё выше, на антресоли, откуда как с капитанского мостика, наблюдают за открытым пространством отбелочного цеха несколько людей. Наверно, мастера, думаю я. Конечно, я ни за что не останусь здесь. Чтобы здесь служить, надо все остальное забыть. Жить этим влажным особым воздухом, смотреть напрягаясь, боясь пропустить брак, на белейшее бесконечное полотно, дышать испарениями от щелочей и кислот, которыми травят серую ткань льна, чтобы она радовала глаз привычным цветом, а потом, сполоснувшись в душе, выходить с фабрики, и попадать в иную жизнь? И я живо представила, как всю меня, уже пропитанную иными свойствами, заполнит, а потом и переполнит этот вот дух фабрики, с которым стану просыпаться и засыпать, потому что полностью вдохну выбранную жизнь, а дом, а ребёнок, а учёба, которая всё-таки ждёт меня?
Разве можно будет смыть под мощной струёй душа весь этот воздух, в тебя вошедший? А силы, которых у меня почему-то в обрез, ибо и сон недолгий и усталость быстрая? Так я думаю, в хаосе возбудивших меня живых картин неведомой жизни.
Меня - почувствовав колебания и уловленный невольный восторг перед увиденным, уговаривают, соблазняя неплохими деньгами и долгим отпуском, и я, боясь уступить, тороплюсь отсюда. Почти бегом, уже, не различая никаких украшений чугунных лестниц, наконец выскакиваю на улицу и вдыхаю свежий воздух, и мир, такой родной, кажется в тысячу раз приветливей, чем два часа назад. Дома пытаюсь рассказать мужу увиденное, но он утыкается в газеты после ужина и мои слова летят сквозь него, и где-то разбиваются, возвращаясь ко мне эхом. И я в который раз переживаю такое насыщенные утро сегодняшнего дня, удивляясь тому, что никак не могу успокоиться. И ещё долго будет мне видеться огромное льняное полотно, медленного, непрерывного течения, отматывающее чьё-то время, чью-то судьбу и жизнь.
* * *
Жили мы на квартире, где у двух дружных любящих пьяниц имелось три дочери. Старшей исполнилось пятнадцать, и она уже пользовалась, подученная сердобольными наставниками, продукцией ресторана - как своей, где проходила практику студенткой пищевого техникума, приносив в дом всякие сладости, на которых специализировалась. Поэтому младшие её сестрёнки лакомились орехами и изюмом, джемом и халвой, и всякими украшениями к тортам, из которых самым любимым был шоколад, разломанный на дольки. Ещё в их квартире имелось несчётное число довольно внушительных вязанок сушёных яблок, которые упаривались в больших чанах или ведёрных кастрюлях и съедались, заменяя иную еду. Этим занималась средняя, двенадцатилетняя Катька. Казалось, ничего съестного и не требовалось дополнительно, если бы не пятилетняя толстушка, младшая Алина, обожавшая мясо. Прятать его было бессмысленно, всюду оно вынюхивалось и поглощалось, жаловаться - стыдно и некому, оставалось добровольно склонять голову перед чужим неустройством, и готовить, учитывая детские аппетиты.
* * *
Я уже примирилась, что готовлю не только для нас двоих. Хорошо еще, что от шести котлет на сковородке две всё-таки оставались, с тщательно вылизанной подливкой. И всё-таки, имелась наша личная комната, и балкончик, где я оставляла сваренное хотя бы на пару дней. Дом был тёплый, этаж третий, почти в центре города. В очередной раз, выйдя со всеми с утра пораньше в поисках работы и, стоя на остановке, я уже успела познакомиться, вернее со мной уже познакомился сосед по дому, подполковник КГБ, как он представился позже. Молодой, симпатичный, в гражданской одежде, кстати, довольно дорогой. Уже позже, когда мне потребуются деньги, внушительная сумма, именно он незамедлительно принесёт их, нимало не заботясь о возврате. И по моей неосведомлённости о таком строгом органе - я-то считала, что их интересуют исключительно засланные шпионы, а не простые соотечественники вроде меня, я и не предполагала, что он обо мне может рассказать более подробно, чем я вспомню в данный момент. Итак, в чужом городе, кроме мужа, у меня уже имелся важный знакомый, к тому же сосед, и ещё двое молодых офицеров, с которыми муж разделял комнату в гостинице без меня. Они вскоре станут моими гостями, правда ненадолго, но поколеблют мои представления о друзьях, гостеприимстве и обо мне, так подробно изучающей самою себя.
Муж, как всегда о самом главном - как мне казалось - говорил между делом, и в то осеннее утро (та осень для меня была нескончаемо долгой) уже на пороге и почти захлопнув дверь, обронил: «Ты не против, если к нам после работы зайдут Аркадий с Толиком?»
И я весь день, пока выискивала объявления в поисках работы, как всегда пока безуспешно, думала рефреном о вечере с гостями. Тут уж следовало втрое увеличивать варево, и как и полагается наш, довольно однообразный стол как-то разукрасить. Денег как всегда было в обрез. В общем, всего было куплено вдоволь, и я дольше обычного занимала хозяйскую плиту, хотя как правило, просыпаясь и выходя из нашей комнатки, старалась вся ужаться, а лучше превратиться в фантом, чтобы быть невидимой и неслышимой. То есть мысленно я как бы пролетала над этим безалаберным, но добрым жилищем, чтобы побыстрее оставить их семейство без свидетелей. За свою невиданную неназойливость я во всеуслышание приветствовалась хозяйкой, всякий раз, когда неожиданно приходилось где-нибудь с ней столкнуться.
Вот и в тот день я топталась на кухне аж до её прихода, и уставшая, но довольная, наконец все перенесла к нам в комнату и накрыла стол. Ждала я недолго. Звонок я расслышала, но им уже открыли, и когда я выглянула, то приятная волна тщеславия, гордости и ещё чего-то накрыла меня. Мне преподнесли три хризантемы и я снова была вынуждена выходить из своего укрытия на обзор и помеху хозяевам, чтобы наполнить водой литровую баночку - для живых цветов. Все чинно расселись вокруг небольшого стола, сплошь заставленного едой. Муж вытащил из недр шинели бутылку вина. Я уже была знакома со всеми и потому поднимали стаканы за погоду и погоны,  за вожделенную для всех, несуществующую пока, собственную квартиру. Но пока они холостые, этот вопрос даже не обсуждался. Значит - за наше будущее жильё. Все моё питание смелось на ура! Я - как и мужу, предполагая их вечное недоедание в столовках, щедро наливала им наваристый борщ и накладывала от души жареной картошки и котлет. Ребята раскраснелись, откинулись на неудобных стульях, разговорились. У них были свои разговоры о своих общих делах. Ну а я, стараясь быть незаметной и в комнате и на хозяйской кухне, ходила взад-вперёд с посудой, и вначале лёгкая грусть обнимала меня, очаровывая некими общими мыслями о дружбе, о своей нужности для чего-то, но по мере усталости и их сытого довольства, уже управившись с делами, я стала мечтать, чтобы они поскорее отчалили. В кухне уже вовсю гуляли хозяева, оттуда слышались весёлые, набирающие мощь голоса, и я не хотела, чтобы их застолье слилось с нашим. Наконец гости собрались уходить, но я уговорила-предложила, и все обрадовались попить чайку, и снова я топала, гремя стаканами и чайником, и чувствовала, как вся наливаюсь усталостью, как сырой водой, мечтая поскорее остаться без гостей. Наконец они ушли, и муж очень довольно сказал - все было здорово и с чувством чмокнул меня в щёку. На следующий вечер все повторилось. Наша тесная дружба длилась довольно долго, так по крайней мере, казалось мне. Может быть месяц, может чуть меньше. Единственное, что удерживало меня от её прекращения, - прекрасное настроение мужа. Он был весел, счастлив и как будто искренне привязан к своим новым друзьям. Наши вечерние общения приобрели привычку, И я при встречах, вероятно, выглядела приветливо первые часа полтора, но по мере усталости, думается мне, лицо моё становилось каменным, глаза, ища иного утешения, поворачивались в сторону чёрных окон. Так хотелось исчезнуть из комнаты, где иссякали мои силы, перетекая обильным питанием в бодрые тела трёх обыкновенных мужиков, для которых я сделалась кухаркой и подавальщицей. С мужем я пока не обсуждала мнимую дружбу, не предполагала быть им одобренной, но засыпая, сильно уставшая, я не ощущала свою немощь благой, напротив, мне виделось в моем участии странного этого общения какая-то униженность, пренебрежение мной как женщиной: даже если я не в их вкусе, всё-таки я жена их приятеля? А если бы я не так патологически уставала, если бы средства позволяли нам роскошествовать, и если бы, наконец, я являлась простым соучастником ежевечернего общения? Хотела ли я длить его? Что вообще хотела я, уже почти ненавидя своих покусителей на моё время? И силы?
* * *
Надежды на скорую квартиру, якобы предназначенную нам в новом доме, не оправдались. Муж удивлённо для себя и с несвойственной глубокой задумчивостью пересказывал разговор с командиром, который заверял его в твёрдости решения, а когда квартиры распределили, даже не удосужился сообщить, что нам ничего не досталось. Я очень внимательно выслушивала своего легковерного муженька и понимала, что снимать чужой угол мы сможем до пенсии.
* * *
Очередь к генералу по всем вопросам была довольно внушительной, но я терпеливо сидела, не представляя, каким образом смогу заполучить вожделенное жильё. Вся очередь в напряжении ожидала того же самого. Вдобавок, большинство женщин привели детей, и зрелище уставших офицерских жён и измученных духотой и вынужденным смирением детей повергали меня во всё большее уныние. Жалость ко всем была непомерная, хотелось незамедлительно расселить всех в отдельные квартиры. Мне, на какой-то момент, почудилось моё пребывание здесь неуместным. На мой взгляд, я являла контраст со всеми жалкими просительницами. Кто-то уже плакал и причитал, кто-то как пропуск во внеурочье дёргал детей, а я? А я, выспавшаяся, бездельница, подкинувшая ребёнка матери, прохлаждаюсь в поисках работы и теперь вот сижу нарядная, почти юная, в желании заполучить квартиру! Стыдно, укоряла я себя. У этих женщин, которые в тысячу раз меня благородней, шансов иметь жилье куда больше, ибо они уставшие и детей им девать некуда, а некоторые - как выяснилось тут же, вообще живут на квартирах по много лет. От этого известия я совсем пала духом, и сделалось стыдно и неудобно перед всеми, а особенно перед генералом, который вынужден смотреть на эти множественные страдания и как-то усмирять совершенно несчастных. Генерала я не видела, но, глядя на череду выходящих женщин с мокрыми от слез лицами, ничего интересного и не представляла. Я ему не завидовала.
Когда наконец дошла и моя очередь, я, все ещё не представляя в какой форме стану излагать свои желания, вошла, вовлекаемая адъютантом, и вначале увидела молодого офицера, что-то записывающего в блокнот, а потом и самого генерала, он в это время отвернулся зачем-то и вдруг я встретилась с ним глазами.
Если кто помнит актёра Пуговкина, генерал его копия! Вне возраста, было ему к сорока, под взлохмаченными бровями весёлыми брызгами синие глаза и ничего уставшего, никакого напряжения не чувствовалось в его вдумчивом и открытом лице. И, видимо, попадая на волну его доброжелательности и, покончив с формальностями, я обратилась к нему, как к другу, как к человеку с которым очень приятно пообщаться, и заявила с удивлением для себя: «Вот пришла пригласить Вас на новоселье!» Повисла удивлённая пауза, после которой я продолжила, и тоже весело, без нажима ненужного сейчас: «Если оно состоится!» Сразу все заулыбались, генерал добродушно откинулся на спинку кресла и, совершенно повеселев, стал заинтересованно расспрашивать меня о нас с мужем.
Напоследок, он шутливо пригрозил: «Ну, готовься к новоселью. Думаю, оно не за горами!»
Почему я его не послушала? Почему посчитала неуместным приглашать его в нашу бедность, хотя и в довольно просторной квартире?..
Мы получили ее через два месяца! К тому времени я уже встречалась с ним на роскошной лестничной, покрытой красным ковром, дорожке в здании городской администрации, где я работала под самой крышей, в горкоме комсомола и генерал по фамилии Силаев встречал меня как свою, неизменно останавливаясь, явно мной любу-
ясь, называя комсомолкой и все напрашивался в гости. И мужа стал выделять на каких-то совещаниях, что ему совершенно не нравилось.
Что же мешало мне в приобретении прекрасных друзей? Почему сразу становилось неуютно, стоило моим внезапным знакомым покушаться на мое дополнительное внимание? Чего не хватало? Какой внутренней мощи? Понятно, что молодость притягательна для взрослеющего человека, ну и ещё что-то, что вдруг обретает магию взгляда, жеста, улыбки, фраз, это я о себе. И главное, ничего недостойного, что бы бросало тень неумеренных или неподобающих желаний. Как сейчас вижу боевого, бравого генерала, какими выглядят все генералы в блестящем мундире наивысшего воинского звания. Даже слишком много формы. Она странно переливается в отблесках весеннего солнца, сквозь широкие окна, почти затопившие холл горкома партии, на котором мы топчемся. Мне несколько неловко, я вижу много мудрости в его удивительно синих глазах и они наконец преодолевают все остальное в моем генерале: и мундир, и лацканы на брюках, и горящую звезду на плечах, оставляя мельком зацепить его взор, а ещё успевать отвечать его заинтересованной интонации. Чтобы не оплошать, пересыпаю свою чепуху юмором, ну какая серьёзность посреди начальственной резиденции, где мы оба гости?
- «Давай, давай, комсомол, не зажимай новоселье, - бросает он уже прощаясь, и я облегчённо вздыхая, перескакиваю через ступеньки. Лёгкая, счастливая, в настоящую секунду ни в чем не нуждающаяся.
Думать о каких-то выгодах мне противно, да и некогда, я по уши в работе, я ещё верю в пресловутую власть, которой теперь тоже являюсь.
Совсем скоро я разочаруюсь в вожделенной для кого-то должности руководителя, абсолютно случайной для меня.
Но пока я резво взбегаю на нашу голубятню, почти под крышу и прохожу через коридор и большую комнату инструкторов общего отдела - там три девчонки, все на телефонах, и, минуя школьный отдел, влетаю к себе, вернее к нам с Левой - он второй секретарь отдела пропаганды и агитации, я - инструктор горкома комсомола. Идеологией нашего советского строя мы и должны охватить всю городскую молодёжь. Мы должны организовывать городские праздники в большом зале филармонии на тысячу мест. Составлять или сочинять программу, назначать выступающих, набирать зал. Не самим раздавать приглашения, но контролировать, ибо отчитываемся за все, где в городе публично выступают не только местные, но и любившие приезжать московские гастролеры: от артистов до учёных, от певцов и танцоров, до лекций общества «Знания», которые мы тоже обязаны контролировать. Нас проверяют или дублируют из горкома партии - наши старшие товарищи, голоса которых мы должны различать даже в телефонную трубку. И если я легкомысленно, не распознав телефонного начальника, сказала что-то вольное, через минуты меня уже вызывал первый секретарь, чтобы сделать внушение за недостойное поведение. В городе практикуются предпраздничные субботники, когда все в едином порыве собирают в мешки мусор. Мы - начальство от комсомола - прикупив ящик водки и кое-что из закусок, объезжаем работающий люд, чтобы пожурить нерадивых или вознести хвалу, для порядка черканув прилюдно в своем блокноте какие-то каракули. На субботниках - это наша миссия. А еще с самого утра, часов с восьми перед дверьми нашего с Левой кабинета, толпятся неугомонные ветераны, жаждущие какой-нибудь аудитории, чтобы вспомнить свои боевые дни прилюдно. Этих мы с Левой организуем с помощью освобождённых комсомольских работников на предприятиях или в институтах. Лева мой очень чудной парень. Такой лёгкий тип, абсолютно безответственный, каких впрочем полно в этой системе. Легко, стремительно он влетал - всегда опаздывая - в нашу узенькую комнатку, с прибитой на дверях угрожающей табличкой: «Отдел пропаганды и агитации», смотрел поверх толстых очков куда-то ввысь и вокруг, вскидывая белобрысую голову и принимая начальственный вид, втискивался в уютное вертящееся кресло, одновременно строго допрашивая меня: что я уже сделала, и уже набирал чей-то телефон. И уже, не слушая меня, также легко, играя лицом, таким же обесцвеченным, как и его голос, что-то согласно обещал кому-то, заставляя меня напрягаться, в мучительной жажде уловить хоть что-нибудь внятное в поспешных его «непременно», «да-да, завтра, как договаривались», чтобы положив, трубку тут же забыть обо всем и вообще через час отчалить домой, который был виден из окон нашего кабинета, где он, очевидно, просто спал, или что он мог делать дома, живя с матерью, отцом и женой, которая не работала, ожидая наследника? В общем, Лева быстро улетучивался, оставляя кучу обещаний и мою невнятность, когда начинали появляться незнакомые люди, встречу с ними он назначал, или непрерывно звонил телефон, с просьбой пригласить моего Леву, который исчезнув от назойливых посетителей, не рекомендовал тревожить его. Он говорил мне: «Пойду поработаю. К докладу подготовлюсь». Я, как подчинённая, скромно молчала, представляя кожаный диван в их с женой комнате, телевизор и его, скучающего в предвкушении роскошного обеда, приносимого матерью к нему в кабинет. Отец Левы был где-то крупным начальником.
Иногда меня в его отсутствие вызывал Первый, с порога переходя на крик, выпаливая наболевшее про все подряд. И про то, как мы непременно завалим какое-нибудь мероприятие, и про то, что мы уже завалили, и наконец про моего Леву, который постоянно отсутствовал. Я упорно молчала, ибо справедливо считала, что все это для ушей Левы, и наливалась краской, не представляя, что ещё и кому наобещал лёгкий парень, мой начальник.
Работа мне не нравилась с каждым днём все сильнее. Неприятно было восседать с другими руководителями на сцене какого-нибудь зала, полного народа, и слушать высокопарные речи одного из нас.
Мне было неуютно на освещённой сцене, где должны быть люди что-то умеющие. Я мечтала раствориться в тесном внимательном зале, игнорируя начальственную говорильню и незлобно сплетничать с кем-нибудь о знакомых, как делала это в недалёкой юности, ничуть не смущаясь отсутствием внимания, потому что на все сроду имела своё мнение и во всем искала смысл. И именно здесь он отсутствовал совершенно.
И про кожаный диван, и про вкусные обеды, я вспоминала со слов самого Левы, он вообще любил поговорить о своих пристрастиях, стараясь привнести оттенок сочности, красоты, смака - которые виделись ему, но расписанная им словесная картина, не обретя нужных слов, являлась запылённой и сероватой и никак не зажигалась, грозя скорым увяданием. Он пытался странствовать в свои любимые состояния, становясь не похоже задумчивым, на короткое время включая иные механизмы довольно тщедушной фантазии, через мгновения выныривая, чтобы - так ему казалось нужным - словно панцирем накрыться убегающим взглядом и словесной шелухой, которой он привычно заполнял свободное пространство молчащего кабинета, видимо, представляя себя сеятелем в предвкушении обильной жатвы. «Мне, - откровенничал он перед нами, горкомовскими, ничего не стоит закатить речь минут на тридцать, а то и на час. Без подготовки». А я мысленно добавляла - бездарную и ни о чем. Все у него сводилось к постановлениям партии. Где тоже в изобилии предлагались назойливые лозунги, которые я воспринимала как неизбежность, никак не реагируя. Думаю, Лева вообще ни во что не верил и ничего не хотел. Такой вот счастливый. Он и спорил легко, небрежно, словно видел себя на какой-то сцене, обращаясь не к оппоненту, но взывая туда, ввысь, может в безмолвие. Мог возразить даже горячо иной раз, но все как-то интеллигентно, легко, примиренчиво. Его трудно было чем-то удивить или раззадорить. Он легко вспыхивал и через минуту гас, казалось в эти минуты его едва держат на поверхности силы, которые служат человеку топливом. Горючим, на все хватающим. А он точно летел в полном неведении, гонимый кем-то, время от времени проверяя - не исчерпал ли он
не слишком немощную плоть ненадёжных возможностей. И снова веселел, вскидывал русую голову и чудные невыразительные глаза, словно замеревшие за толстыми линзами очков. И плёл монотонным голосом под стать себе длинные монологи, абсолютно совпадающие с его обликом. Ему было двадцать шесть лет, окончил он технический институт, и чувствовалось, что он доволен собой в любых ситуациях, когда взбалтывал любую мысль или проблему. Всегда нейтральный его тон навевал сонливость. Его не опасались, с ним не конфликтовали, он никому не мешал - из других отделов. Он мешал мне. Его необязательность была для меня пороховой бочкой, готовой взорваться в любую минуту. И поначалу мы некоторые мероприятия блестяще заваливали. Ибо он обещал и забывал тут же, а я ни сном, ни духом не ведала ни о чем. Очень крепкая областная молодёжная газета, наводившая ужас на нерадивых руководителей, и меня держала в постоянном напряжении. Некая Оксана, завотделом «молодёжки» всегда появлялась как предтеча грозы. Я столько слышала о ней, что загодя за все недочёты мысленно оправдывалась перед ней. И если у нас что-нибудь не получалось с Левой, всегда по его разгильдяйству, я всякий раз обсуждала это только с невидимой Оксаной, я знала, что только ей до всего нашего есть дело. Поначалу я пыталась все успеть, но световой день оказывался слишком коротким. Машинистка приносила охапки новых постановлений и я обкладывалась ими, переписывая даты мероприятий в свой блокнот, уже пухлый от телефонов и названий предприятий и имён, пока мной не совсем заученных. Единственное, что я наконец усвоила - это безнадёжность Левы, как партнёра.
На словах как на гуслях Лева на всех совещаниях говорил дольше всех, и даже мне на мгновенье начинало казаться, что его вранье - просто фантазии на тему наших несвершённых заданий. Помню ненастное утро незадачливого воскресенья. О том, что на этот день назначен смотр городской самодеятельности и что нам надо организовать жюри и набрать зрителей в уже заказанный зал, я узнала случайно в пятницу вечером. Лева как обычно «работал» дома с самого утра и, конечно, ни о чем не помнил. Жюри я смогла предупредить, но организовать зал было непостижимо. Едва войдя в намеченный зал, я, тут же взятая в кольцо выступающих, поняла ещё один промах. Не было ведущего. Впервые в жизни я вела концерт, несколько тушуясь, но меня все дружно поправляли, так что в конце программы я, уже глядя не в дрожащий листок, а в глаза кучке жюри, смогла чётко и звонко выкликать выступающих. И все бы ничего, да на беду оказалось, что среди членов жюри находится та самая Оксана, мне и показали её, и я, ещё не отойдя от шока в предчувствии неприятностей, столкнулась с ней на пороге зала. Бежать было бессмысленно, все было бессмысленно, как и моя работа, которую я считала несерьёзной и не стоящей моих нервов. Я уже представляла, как на целый разворот про нас с Левой напишут разного рода критику, и главное - справедливо, и как будет рвать и метать, обзывая нас последними словами, просто изничтожать, наш первый секретарь Игорь. Я с ним уже не однажды пикировалась, ибо, как выяснилось, не так понимала роль комсомола в жизни страны и свою - здесь.
Ну, ты разозлись, - иной раз миролюбиво учил меня Игорь, когда я оправдывала строптивых секретарей первичек. «У них нет никаких прав, кроме одного: подчиняться твоим требованиям. Не исполняют? Звони парторгу Там быстро разберутся!.. Ах, ты их понимаешь? Ну, тогда я не понимаю тебя. Мы ведь тоже подчиняемся и кто, например, станет выслушивать мои сомнения? У нас покруче, чем в армии» Нет, мне все больше не нравился наш боевой комсомол, я-то сомневалась в своей дисциплине, когда отправилась в авантюрный вояж, именуемый - комсомольский работник, а неожиданно выявились мои неправдоподобные обязательность и ответственность. Разумеется, обнаружились и преимущества - я перезнакомилась с ответработниками всего города. Но практичностью я не обладала, да ведь и не была я матерью-одиночкой, чтобы запрячь себя в необузданные оковы надуманной идеологии. А вообще-то по наивности, которую не попрали ни школа, ни техникум, олицетворением комсомола являлся для меня Павка Корчагин. Я почему и корила себя за какие-то проступки, ибо до комсомольца Корчагина никак не дотягивалась. А тут - звонок. Меня приглашают на утро выступить на большом заводе, где-то на окраине города. Зима. За нами закреплена «Волга», и я заказываю на семь утра машину, предварительно проконсультировавшись, что она свободна. Едва сдерживая гнев, Игорь, вызвав меня, даже не знает - как меня воспринимать. Я - дура или прикидываюсь? «Ты кто такая, - наконец высвобождая себя от узды, орёт он, отчего красивое его лицо перекашивается. - Ты пока ещё не первый секретарь и не имеешь права заказывать себе машину." «Но она свободна?» - удивлённо, но и с вызовом парирую я. И продолжаю: «Разве ты едешь завтра?» И уже жёстко, сузив прекрасные синие в чёрных ресницах какие-то артистичные глаза, он почти нараспев, по слогам произносит: «Завтра с утра моя тёща едет к зубному, потом на рынок. А ты не барыня, на автобусе доберёшься».
Я выхожу подавленная, мои представления о равноправии комсомольцев, об едином деле по организации лучшей жизни для всех, попраны. Я просто подчинённая у этого наглеца Игоря. Я не хочу, не хочу здесь работать! Дома муж, слушая вполуха, говорит: «Я тебя предупреждал!» Ты говорил о другом, ты говорил, что все они пьют! А Игорь как раз не пьёт. Он, догадываюсь я, - карьерист. А мне карьера не нужна, я в поисках себя, не знаю с какой стороны к себе подбираться. Чувствую - не моё, а моё - что? А мне двадцать один, старая, так кажется мне. Хорошо ещё - замужем, ребёнка родила. А так? Правильно Игорь сказал: кто я? Никто. Мне неуютно от мыслей, и я начинаю мечтать: как привезу дочь, отдам в балет - я уже приглядела для неё музыкальную школу и танцевальную, и сомнения, что у неё что-то не получится, меня не мучают.
* * *
У меня большая командировка. Я в числе ещё пяти человек еду на строящуюся ГРЭС. Почему-то решили идти пешком через довольно широкую Волгу. Март, и весной пока слабо пахнет. Я смутно представляю свою миссию, но, глядя на спутников, успокаиваюсь. Дядьки - их трое - какие-то начальники, достаточно солидные, мне они кажутся надёжными, и одна особа из обкома комсомола, старше меня лет на пять. Я ее видела несколько раз, но мельком, и она не вызвала у меня никаких эмоций. Обычная. Итак, перед нами заснеженная до горизонта Волга, скудное багряное солнце и пронизывающий сырой ветер. Мы вступаем на узкую тропинку, через шаг уже пропитанную водой, и идём гуськом. И поначалу у меня опьянение от нахлынувшей воли и всё-таки весеннего, будоражащего воздуха. Я пристроилась последней, и мгновенно очутилась в родном детстве, его запахи уже накрыли меня, я бороздила наш карьер с любимыми друзьями-соседями, и было мне семь лет, и искали мы, конечно понарошку - в детстве всё игра - неразведанные клады, вглядываясь в подножную глину, ковыряли палками или просто размахивали прутиками, и главным  была не конечная цель, не какой-то сомнительный итог наших путешествий, а наше сообщество, и моя любовь через моих приятелей ко всему на свете, даже к этому примитивному карьеру, в котором кроме песка и глины сроду ничего не водилось.
Я ухала короткими сапогами в воду и быстро промокла, и ветер довольно беззастенчиво обшарил моё худое тело, выбивал из глаз слезы и когда я возвращалась всеми этими неудобствами в реальность, то очень жалела, что согласилась на эту непонятную командировку. Недавно прошёл очередной съезд комсомола и тут же вышла книга с докладом первого секретаря ЦК. Его штудировали комсомольцы-начальники, и теперь моя задача - донести основные решения съезда до простых комсомольцев, вот на этой стройке. Я пыталась читать доклад, но ничего интересного не нашла. Все было лозунго-призывное, бессмысленное, как игры в детстве, где мне нравилась компания, а компания секретаря из Москвы меня не привлекала. И я решила, что среди четверых, с опытом длинных речей, как-нибудь смогу раствориться, потому что не имела никаких навыков или Левиных талантов говорить ни о чем. Чтобы окончательно не замёрзнуть и как-то взбодрить себя - я уже чувствовала некую обузу спутникам - я прибавила шагу и погрузилась в мечты о детстве, которые действовали на меня исцеляющим бальзамом без сбоя. Где-то на окоёме фантазий, отныне всегда присутствовала маленькая дочка, и я вдохновенно мечтала о ее хорошем развитии и подгоняла мысленно её жизнь к моменту осмысления, потому что пока ей не исполнилось и двух лет.
Я уже тащилась еле-еле, и думать ни о чем не могла и мечтать тоже, повторяя про себя: «потерпи, потерпи». Часа через четыре наконец показался посёлок, и при виде жилых домов, сделалось полегче, появилось неожиданное подобие блаженства, и я заторопилась в предвкушении тепла.
И вот мы устроены в гостиницу, у нас длинная на двоих комната с Вероникой, и все мокрое мы развесили на горячих трубах, а сапоги я поставила под огненную батарею. На мне все нарядное и английские лодочки-туфельки, кожаные, не для улицы. Но меня уверяют подошедшие попутчики, что до клуба я дойду и так, потому что деревянные мостовые почти сухие. И я соглашаюсь, в предощущении необыкновенного вечера. И он настаёт после всяких официальных сборищ и речей, где было кому говорить, и мы, наконец, направились к одному из вагончиков, которые заменяли здесь квартиры.
Все было необычно. Строящийся посёлок состоял из уже действующих предприятий и на ровном, открытом, точно на сковороде, месте, продуваемом со всех сторон, теснился жилой городок из вагончиков. Из трубы нашего вагончика тоже вился дымок, перед дверью сколочено крылечко, и на нем половички. И я вдруг тепло и с благодарностью подумала о женщинах - чувствовалось, что их руками, их заботами и любовью жив и строится этот город будущего, и вьётся над этими вагончиками неистребимый, почти мистический дух любви, молодости - средний возраст жителей равнялся двадцати пяти годам. И ещё. Чем-то торжественным веяло от бедных этих жилищ, как будто они являлись предтечей скорой победы. Просто победы - как символа веры в человека.
Воздух скорого счастья передавался всем, кто соприкасался с этим местом, выбранным словно по заказу сюда приехавших.
Мы не только насытились речами, но и успели перекусить и даже выпить кто сколько желал, так что направляясь на очередную, уже непротокольную встречу, наша расширенная, и почти разбредшаяся по кучкам компания никуда не торопилась, стояли то тут, то там, курили, вяло спорили, все ожидали продолжения удачно начавшегося церемониала. Меня уже приметил, нас сопровождавший, освобождённый комсомольский секретарь, парень лет двадцати семи, выделявшийся в толпе ростом и статью, и твёрдым взглядом умных глаз. Я замешкалась возле очередной лужи, и он быстро подхватил меня на руки, и мгновенно, по-рыцарски, перенёс на сухое место. Было темно, так что мои удивление и смущение никто не увидел. Не скажу, что меня, что-то покоробило, но и не шибко обрадовало, я все время помнила, что замужем, и потому никаких иных привязанностей не желала. Даже волнений. Мне их хватало в иных отношениях. И вот мы топчемся возле вагончика, тщательно вытираем ноги о чистые половики, которые мне жалко, и заходим по одному в одну половину - вагончик на две семьи. В домике жара, все разоблачаемся, и в неярком освещении рассаживаемся вокруг вместительного стола. А вот и хозяйка. Аня. Анна. Она тоже отвечает где-то за комсомол, а Генка - первый секретарь - её начальник. За занавесочкой вижу уголок детской кроватки. Мужа у неё нет, а ребёнку год. И ещё она заканчивает институт. И я вглядываюсь в неё. Она мне очень нравится. Она -
лучше Генки. Открытая, мягкая в движениях, в речах. Красивая, ладная вся. И такая домашняя! Я думаю: будь я парнем, я бы женилась на ней. Но она почему-то одна. Забегая вперёд, скажу, что жизнь свою она устроила вполне. И замуж вышла, и детей родила, и всю жизнь руководила. И полагаю, везде преуспела. А пока я сидела и во все глаза рассматривала хозяйку и её немудрёное жилье. Здесь хотелось остаться. Она была лучше меня. Сильнее, смелее, крепче. Я ни за что бы не освоила такую сложную, как у неё, жизнь. Даже половины и того мне было бы не поднять. А тем временем Аня сновала на невидимую кухоньку и успевала, пока мы ни о чем, враскачку разговаривали, заставить стол разносолами, видимо, ею изобретёнными, грибочками маринованными, капустой квашенной, солёными огурчиками, даже на вид хрустящими, остро пронзая комнату чесноком и укропом, ну и все, что есть у всех из магазинов, и уже влетел аромат душистой от сливочного масла картошки. Наконец все уселись, я, боясь показаться назойливой, не могла отделаться от желания рассматривать хозяйку и думать о ней. Я бы - моя воля - осталась одна, чтобы без помех воспроизвести ее недлинную, насыщенную событиями жизнь. Кареглазая и светловолосая, она дышала таким миром, такой внутренней устроенностью и мудростью, которые никак не вязались с очень молодым, возрастом. Застолье вёл Геннадий. Видимо, опытом этим он обладал сполна, речи его почти не прерывались и были все очень кстати, и даже тосты за процветание страны не выглядели надуманными, фальшивыми. Я - не до конца разобравшаяся с властью, пока ещё искренне верила в её незыблемость, потому и уместность тостов и речей Генкиных одобрила. Потом он читал стихи. Симонова. Здорово. Потом все вместе пели Есенина. И уж тут все так объединились, под водочку, под молодость, под начинающуюся взрослую дорогу, которая у меня ещё только намечалась и я, хотя и лавировала, пытаясь не испачкаться на обочине, но держалась вполне устойчиво. Не знаю, за счёт чего.
С Анечкой мы все расцеловались, сыночек её ни разу не проснулся, и я мысленно благословила её крохотную семью и мощные возможности, которыми она щедро делилась, ну хотя бы сегодня, с нами.
Довольно уставшая, я уже мечтала о гостиничном ночлеге, таком уютном после долгого дня, в жаркой комнате, пусть и с Вероникой, с которой пока не обмолвилась ни словом. Наконец, распрощавшись с местными - это я поскорее распрощалась, остальные, кажется, намечали следующие визиты, потому что все знали друг друга по совместным совещаниям и учёбе. И всё, всё! Я в ночном лёгком одеянии, под одеялом, на узкой койке с панцирной сеткой, которая меня то и дело легко покачивает. Вероники нет и я раздумываю: запереть дверь? И вот громкие гулкие шаги по коридору, и дверь раскрывается, и я вижу Генку. У меня расширяются глаза, я почти в панике, я же голая! Но вслед за ним входит Вероника, и они продолжают какой-то разговор, а я успокаиваюсь. Я закрываю глаза, словно сплю, свет очень яркий, я стараюсь казаться спящей. Для полной определённости я поворачиваюсь к стене и думаю, что скорее всего они уйдут гулять дальше, и что мне делать с дверью: запирать или нет? И ещё чуть-чуть коробит его непричастность ко мне. Он так ведёт себя, как будто они вдвоём. Я нехотя вспомнила весь сегодняшний вечер, и его взгляды, и все его речи явно для меня, и ещё раз похвалила себя за скромность. Все, решила я. Сплю.
*  *  *
Потекли медленные минуты и перетоптываний. Времени я не засекала, но внутренне чувствовала, что их шептания подозрительно затягиваются и главное, видимо, и они не совсем понимали, что же будет дальше. Мне бы в этой ситуации исчезнуть, но, во-первых, их нескончаемый дуэт, устами и руками приправленный, а вскоре и вовсе лишенный голосов, было некстати прервать, я как бы грубо вторгалась в их интимный процесс. Во-вторых, вероятнее всего, они считали, что я действительно сплю, а возможно и вообще не брали в расчет. Не до других, когда любовь подоспела. Сладострастные покряхтывания и усиленные сопения стояли как укор в этой комнате любовных утех, не позволяли мне разрушить их, абсолютно пренебрегший мной альянс. Я представила, как посреди нескончаемых, лавиной льющихся телосплетений, когда, казалось, они совсем отрешились от действительности, я прерву еще не нагнавшую их агонию. Ну и главное - куда я пойду? Ночь. Чужой город и зима! И еще я была до того уставшая, что сил хватало только на возмущение свалившемся на меня бардаком. И главное - каждую минуту ждала от них проснувшейся совести. Я почему-то не была уверена в Вероникиной инициативе, в нетерпении его завлечь, и в то же время укоряла ее - Генка наверняка был пьян. Ночь тянулась их возней слишком долго, я исходила обидой и ужасом, ожидая и боясь заключительного аккорда чужого недержания. Свет наконец погасили, я укрылась с головой, но ничего не спасало даже под одеялом. Все грохотало, как в горячем цехе, и я напоминала собой неприметную деталь, которую задевают походя, не замечают и беззлобно продолжают облокачиваться или пинать с досады, сетуя на неуместность. Чтобы вздохнуть, я  высунулась наружу и наконец-то обнаружила, что стало светать. Видимо, не только я подстерегла рассвет, шевеления прекратились, и послышались шелест одежды, звук башмаков, топот и их уход. Я вздохнула, вынырнув из-под одеяла, перевернувшись на другой бок, такая уставшая, и уже ничего не желавшая, лишь бы хоть на немного заснуть. Вскоре пришла Вероника, улеглась, как ни в чем не бывало, и, уверенная, что я не сплю, стала рассказывать историю их давнишней любви и его женитьбы на другой, и его отцовства, и вот эту встречу. Мне уже было все равно, я мысленно видела ее жесткое лицо, полную фигуру и властный голос. Я бы тоже не женилась на такой, подумала я, и провалилась в короткий крепкий сон.
*   *   *
Вернулись мы на автобусе, тёплом и мягком, все наперебой высказывались о встречах и своих выступлениях. Вероникин голос выделялся безаппеляционностью, был утвердителен и важен, при его звуках я невольно втягивала голову, почему-то чувствуя себя виноватой. Но корить себя мне было не в чем. Я мужественно не высовывалась из-за спин старших товарищей, и не проронила ни слова в пользу или в несогласии толстого невнятного доклада. О той ночи я постаралась забыть, про это можно было рассказать только подружке, но у меня её не было.
А в понедельник меня вызвал Игорь, пригласил сесть, и, минуту сосредоточенно размышляя, смотрел мимо меня, а потом, едва сдерживая все нарастающее раздражение, начал отчитывать за неподобающее поведение инструктора идеологического отдела, за плохое знание последних постановлений партии, за недостойное поведение вообще. Правда, изредка он умолкал, в паузах предполагая или представляя меня в описываемых ситуациях, и сравнивал собственные ассоциации в связи со мной и, видимо, не все совмещалось, так что под конец разноса, и даже чуть-чуть улыбаясь, он нехотя спросил: «Чего вы там не поделили с Вероникой?» Я, конечно, промолчала, вся взъерошенная от ее наглости, но через минуту пожалела несчастную Веронику, такой подлостью зарабатывающей себе честность.
* * *
В новую квартиру погостить приезжала моя мама с маленькой дочкой. От моей ненормированной работы она осталась не в восторге, смотрела на меня, прикидывая, как же я смогу объять работу и ребёнка, и не находила ответа. И я прикидывала, понимая, что с комсомолом придется расстаться, слишком эта компания ненадежна для семейного очага, слишком велика вероятность его разрушения поневоле.
*  *  *
Ах, как хотелось! Хотелось кругозор насыщать не суетой, каковая вся являлась порукой общественной работы, хотелось трепетать при одной мысли о своем деле, погрузиться в него, чтобы слиться, задышать им, стать промокашкой, впитывая неведомые соки, без которых я не могла жить как должно, как все.
И все-таки Комсомол. Им были пронизаны все сферы жизни. В том числе и театр, куда я могла теперь заходить со служебного подъезда.
В любом из театров есть истинные, искренние актеры, на которых хочется смотреть, что бы они ни исполняли, понимая их внутреннее движения, подтекст, вплетенный в роль. Я уже приходила сюда по службе, и с молодыми актерами и очередными режиссерами общалась запросто. Только я для них оставалась чиновником, и при мне о своих сокровенных переживаниях они не делились. Были, как и все остальные люди — в коконе привычных манер. Я же пыталась, как уж, вползти в желанное нутро, чтобы подсмотреть невидимое, уверенная, что именно это невидимое - мое, и как-то сольется с другим, чтобы помочь подняться над собой. Магия намоленной актерскими талантами сцены, с пыльными кулисами, исповедовала глубины истинных драм, которым почему-то доверялось сильнее, чем себе, странно притягивала, набрасывая покров иного видения, не сиюминутного. Эта магия долго еще оберегала от иных воздействий, пока я шла вдоль нарядного липового сквера с узорчатыми решетками, к себе на комсомольскую «голубятню», оставаясь ненасытной бездной знаний за спиной, хотелось оглянуться еще раз на старинное здание театра, как бы проверяя, прощупывая взглядом - все ли было взаправду? Но, по мере отдаления от кулис и театра, внимание рассеивалось, поглощалось бытовыми реалиями, и ко времени взлета на наш высокий этаж оставалось легкое дуновение - флер недавних очарований. Приходилось какое-то время посидеть в тишине - если предоставлялась возможность, но восстановить доживающие переживания плохо удавалось.
Самыми плодовитыми для меня являлись дни подготовки очередного мероприятия с концертом, программу которого составляли мы с Левой. И пока Лева быстрым, легким жестом черкал на листочках привычные названия отрывков прозы и стихов, я, ерзая, не осмеливалась предлагать свои вкусы, отголоски которых бродили густым хмелем в моей потревоженной художествами голове. Я очень любила Лермонтова, особенно «Мцыри», которого, зная наизусть, распевала его волшебным мелодичным слогом для себя, если вдруг при безделье случались всплески радостной меланхолии. Но вполне соглашалась и с Левиным вкусом, и в эти минуты, наблюдая редкую его
сосредоточенность, спешила наделить его всеми наградами в спешке суждений или по недогляду снятыми мной, и он, ни о чем не подозревая, уже восседал рыцарем, на пике которого возвышались знания, желанные мной.
Иногда мне казалось, что я знаю весь трехсоттысячный город и его руководство. И меня тоже знали многие. Один из них - директор довольно крупного завода - оказался моим соседом. И, когда в иное воскресенье, он проходил мимо моих окон куда-нибудь в магазин или по другим делам, непременно вызывал меня, просто так, поболтать. Он, кажется, не предполагал, как я гнетусь своей работой, и у меня не хватало духа попросить его о чем-то для себя. Скромные мои притязании сводились к поступлению в институт и к мечтам о службе, у которой все-таки имеются нормы времени. В горкоме день мой начинался с семи утра. Наступило лето, и даже ранним утром вовсю пыхтело солнце, распаляя себя до самого пекла через полдень до захода. Я почти освоилась на руководящем поприще, пока не пренебрегала в открытую немыслимыми постановлениями и распоряжениями, которыми, точно просом, были обсыпаны все столы горкомовцев. Мой Лева, не читая, ворохами отправлял их в бездонные ящики стола, а потом утрамбовывал, нисколько меня не стесняясь, и по мере избытка руководящие документы вытряхивались в мусор, предварительно изорванные в клочья, что Лева делал с каким-то животным наслаждением. Я - трусиха по природе, бумаги прочитывала, понимая, что никогда не смогу выполнить все рекомендации, принимаемые в высоких инстанциях. До Левиного цинизма я тоже никогда бы не дозрела, так что каждый день решала: когда лучше уйти и что делать дальше. Лето напористо нагоняло жару, присылало долгие дни с ранними утрами и мое беспокойное просыпание: уже с утра я назначала встречи с директорами стадионов, художниками, преподавателями любых рангов, ибо покинуть свое рабочее место с телефоном в течение дня возможности не обрела. Весь день шли люди, а Лева всё также внезапно и надолго отлучался. Теперь он завел привычку являться к концу рабочего дня - часикам с семи-восьми, как выражался он, полагая, - мне как раз, чтобы отчитаться за прошедший день. Я красиво отощала, но сил не прибавилось, а еще весь народ отправился в заслуженные отпуска, и я с унынием оставалась одна в просторных комнатах горкома комсомола. Изредка, провожая очередных ходоков за справедливость, я с удовольствием выскакивала на залитое ослепительным солнцем крыльцо, радуясь редкому счастью вместе с северным нашим людом. Асфальт плавился и почти плыл под острыми шпильками. Бывало, пробегалась до нарядного, в сирени, сквера, где висел метровый градусник, на котором в тени высвечивалось плюс 30. И я, пару раз глубоко вздохнув - неподалеку плескалась теплая, дремотная Волга, - задержав в себе густую сладость зелени и тревожащей реки, возвращалась в духоту работы. Мне уже перепоручили туристов из системы «Спутник» - там тоже все ушли в отпуска, и я теперь принимала счастливчиков, за символическую сумму уезжавших за рубеж. В ту пору я была влюблена во Францию и французов. И вот пришла разнарядка на поездку в Париж, для каких-то работников сельского хозяйства, с проживанием в частном секторе целых три недели и без всяких ограничений в передвижении по стране. И главное - за смешные деньги. И я отважилась попроситься у Игоря, который пока еще не уходил в отпуск. «Нет, нет, - замахал он обеими руками почти в испуге. - У нас, кроме тебя, просто некому работать. И еще: в ноябре тоже хорошие путевки, в Швецию. Так что - доживем до ноября?»
Думать о чем-нибудь, кроме службы, не имелось возможности: от напряжения я звенела как струна, не умея отвлечься, и только время от времени с ужасом признавалась, что живу не так, как следует, что сил не хватает ни на что, что очень скучаю по девочке и очень желаю учиться - и всё откладываю разговор об уходе! Я не представляла кем меня могут заменить, потому что люди достойные, образованные и порядочные стремились реализовываться в своей профессии, сюда же рвались такие, как Лева, или как я, залетевшая случайно. И я, вторя моему предшественнику Алику, который, как потом мне рассказывал, только и делал, что тупо выглядывал преемника в каждом входящем в эту комнату и считал самым счастливым день, когда, не ведая ни о чем, пришла я, страшно раздосадованная тем, что в тридцатиградусный мороз должна самолично нести в какой-то горком учетную карточку члена комсомола с работы, которую я все-таки в те осенние дни отыскала. Слабо представляя руководителей комсомола и еще больше раздраженная от залитого светом роскошного здания, просторного, с коврами на полу, с бездельного вида людьми, торжественно одетыми, я, по мере преодоления этажей, пыталась представить себе этих самых молодых людей, на мой взгляд, прохлаждающихся в теплом и, по-видимому, денежном месте, и недоумевала, не подозревая наличия какой-то странной работы. За что, интересно, им платят? - думала я, шмыгая промерзшим носом от резкого тепла. А меня ждала работа нормировщика на далеком заводе, с небольшим окладом и в холодной неуютной комнате. И на сколько это выигрышней, чем тот невнятный домик, от которого я бежала, сопротивляясь неусыпной власти пьющего начальника? - тоже было темой моих размышлений. Поэтому, когда меня пригласили к первому секретарю (Игорю), я прошествовала в валенках, на которых еще не стаял снег, и настроенная весьма скептически, сразу же поинтересовалась: «Сколько же получают они, что-то там делая, в таких прекрасных условиях?» Игорь, снисходительно улыбнувшись, уклончиво ответил, что деньги здесь не главное, и тут же предложил мне место инструктора, и я, опешившая, почему-то пошла за ним в этот вот отдел, где почти хищнически поджидал меня Алик, уже присмотревший место себе в педагогическом институте, который он не так давно окончил. Потом мы снова вернулись под роскошную люстру, в светлый и приветливый кабинет Игоря, и я как будто впервые увидела табличку на двери: «Первый секретарь городского комитета ВЛКСМ», и несвойственно для себя чуть-чуть съежилась от очень уж официального звучания, на которое слух мой не был тренирован. Меня уже уговаривали трое: Игорь, Лева и Алик. Все трое вперились в меня, как вампиры, наперебой расхваливая  известные им мои достоинства, абсолютно необходимые для этой работы. И про оклад сказали. Он, конечно, был выше доклада нормировщика, и потому домой я явилась сильно растревоженная, раздираемая всякими противоречиями.
Так как мне дали время на раздумье - один день, то на следующее утро, едва открыв глаза, я вспомнила про своего благодетеля из кинофикации и напрягаясь, припоминала - что он каким-то образом имеет отношение к партийной системе. Я позвонила ему. И очень скоро сидела в крошечном кабинете начальника областной кинофикации. Взгляд его светился теплом, почти отцовской заботой, и хотя было ему около сорока, я считала его очень пожилым, и он видел это, потому дальше опеки ничего себе не позволял. Он суетился, заказал нам чаю, и чувствовалось, он, как впервые, переживает свои годы комсомольского вожака. «Я же из комсомола! Вначале инструктор, а потом работал первым секретарем горкома. Как Игорь сейчас. Какая удача! Считай, в рубашке родилась. Ведь это именно твое! У тебя все есть для такой работы. А выучишься запросто! Ты пойми - перед тобой откроются все двери. И не произноси это слово - нормировщик. Слух режет! На бюро, где тебя будут избирать, - я поручусь» Поэтому народ решил, что я - протеже Филиппова. Я не противилась. Но, спустя время, и встречаясь изредка с ним, я чувствовала себя неловко от сознания того, что не разделяю с ним сладости свалившегося бремени. И дешевые и сытные обеды в этом заведении, и скорые знакомства со многими руководителями города - ничто не спасало от неудовольствия, которое переходило в депрессию - впустившую и меня в свои запутанные ленивые лабиринты.
Я уже ничего не желала, и слух, что у нас передвижение, Игорь уезжает в ЦК комсомола, Лева, кажется, на его место, а я наверняка на место Левы, - наконец докатился и до меня. Игорь в срочном порядке приказал писать заявление в партию. И я окончательно испугалась. Будь я в любой, непартийной системе - для меня вступление в партию было бы честью! Но здесь, зная весь расклад нашего советского строя и неумолимую строгость партийной системы, и, предвидя, зная свой прямой и открытый нрав, его последствия, я испугалась по-настоящему. Но всё-таки спрашивала себя: почему бы не переступить через свои не хочу - значит, не могу? Кто ты такая, укоряла я себя в смятении? Я смотрела на мужа, завидуя его непритязательности, уравновешенности, его быстрому согласию на любой призыв развлечься. Я ничем не была с ним схожа и считала себя вроде урода, не способного к такой малости, как просто жить. Встать с постели и радоваться, что спала, что есть куда идти... Да мало ли причин для радости?
И был вечер, в кои веки свободный - муж дежурил, и я, успевшая почитать нашумевшую Саган, укладывалась спать. И вдруг зазвонил, прогремел дверной звонок, в почти пустой квартире это было неожиданно и страшно, как набат. Я с колотящимся сердцем бросилась к двери. И чуть-чуть освобожденно услышала смех и голоса: «Давай, Кулешова, вставай, нечего дрыхнуть в такую ночь!»
И я разозлилась. Я понимала разумом, что ничего нет криминального в этом походе ко мне. Что они, погуляв, покутив и поднадоев друг другу, вспомнили обо мне, веселой, свойской девчонке. И то правда, за окном август, и ночь тихая и жаркая, и мы молоды. Их было пятеро, парень из обкома и наши, горкомовские. Они шустро рассортировались по кухне, в комнате уже кое-кто устроился в ожидании праздника. Вино открыли и зазвенели нашедшимися бокалами. И хотя я не только еще не проснулась, но и не желала просыпаться - а для меня «желать-не желать» - главный критерий, по крайней мере, в удовольствиях, я пожизненно повязана собственными желаниями, и если не сговариваюсь ними, то перейти через рубеж этого невозможного, мне очень тяжело. И тут единственное, чего хотела я, - спать в тишине. Меня никто и не слушал. Вино дружно выпили, чем-то из холодильника закусили и буквально, приперев к стене, вынудили одеться, чтобы идти гулять дальше. В моем случае оставалось поскандалить, то есть накричать на всех - если они способны услышать - и просто выгнать вон. Но в ночной тишине не стоило тревожить соседей, и вообще-то я не хотела никому досаждать, я желала себе покоя, но кого это трогало?
Мы вступили в провал ночи. Беззвездная и безлунная она, казалось, ловит каждое наше слово. И все, не сговариваясь, соединились по парам, чтобы хоть как-то услышать другого. Мне было всё так же тоскливо, я мысленно ругала себя за всё, себя не понимая. Я-то считала, что во мне отсутствует что-то очень важное. Вот эта всеобщая готовность к празднику, легкость, с какой существовали все, даже вера в нужность своих поступков каким-то образом во мне отсутствовала. Я шла молча, ни к кому не прислушиваясь, а только к тишине, которая висела между каждым из нас, и стремилась укрыться в ней, чтобы быть незамеченной. Около меня, нечаянно прижимаясь, словно его слегка знобило, оказался обкомовский Сережка. Я невольно отодвигалась в сторону, но его локти снова находили мои и так, нервно передвигаясь, мы порядочно отстали от всех. Но даже так, в полноги, мы все-таки вышли к набережной, и я еле держась на ногах, заприметила скамейку и рванула к ней как к спасенью. Голоса наших, прорезывая сумрак ночи, слышались смехом и отчаянным бездельем, которому можно только позавидовать. Но я-то не Ньютон, обдумывающая некий мировой закон? Чего мне-то не смеялось? Ребят наших я уважала, они знанием своих задач, дисциплины, несколько творчески используемой, всегдашней уверенностью, как бы стыдили меня. И теперь Сережка, без умолку что-то разъяснявший мне, как себе, и, видно, добравшийся до нужного смысла и поняв, останавливался, внезапно осененный предвкушающей радостью, и снова начинал восстанавливать явно потерянную нить, пытаясь воскресить иллюстрации рассказанного. И Сережка этот очень замечательный, и я ему нравлюсь, и, видимо, его я должна благодарить за подаренную ночь.
Но Боже! Какая я конкретная, я ведь думаю о том, что он женат, а я замужем и что  мне не нужен ухажер, а если по-товарищески, то чего он жмется и пытается целовать меня? Девчонки-то наши холостячки, а ребята семейные, но ведут себя все одинаково, и мне, например, такой расклад не подходит. Потому что я не представляю себя не замужем, а быть в коллективе, то есть совсем своей, можно, лишь подчиняясь законам этого сообщества. Я никому не завидую, как впрочем, и себе. Мне обидно за девчонок, всем им за двадцать, я бы не хотела в мужья своих соратников...  то, чего хотела я, лежало в ином измерении, как несбыточная мечта, как записка в запечатанной бутылке на дне моря, с неизвестным будущим. Ночь была безнадежно испорчена, я, растерявшая сон, но с неисчерпанной усталостью ни за что никому не благодарная, понимая собственную никчемность и, главное, немочь в ее преодолении.
Несмотря на каждодневное желание избавиться от чиновничьего служения, я не растратила рвения его совершать, ибо на беду ответственность побеждала всю муть, весь осадок накопленных неудовольств. Иной раз, торопясь по намеченным встречам, я неожиданно замедляла шаг, останавливаясь в неком удивлении перед всем живым. Не для всех улица являлась очерченным пунктиром к конечной цели - как для меня. Для многих на существовала затейливым лабиринтом, на обочинах которого просматривалась сезонная зелень, летом полыхающая цветами, внутри кишащая ненадоедливыми, притягательными новизной, чужими лицами. Люди, явно наслаждаясь самим своим существованием, неспешно прохаживались парами, дружно сомкнутыми группками или с маленькими, как наша Сонька, детьми. У меня же в редкий от мероприятий выходной, силы уходили на домашние дела, заботами о которых я была повязана непростительно одиноко, не желая неволить мужа, отчего-то счастливо не подозревающего о них. Да и я, как мне казалось, не украшала пейзажа бездельного бомонда, для меня как бы закрылось дыхание вольного праздника, неги, ничегониделания, покоя. Я как будто за кем-то гналась, и затормозить этот странный бег могла бы чья-нибудь подножка. Ею явился приказ о вступлении моем в ряды партии и мой испуг, от которого сознание стало отматывать память назад, в желанные мечты, оставленные на лучшие времена.
*  *  *
Отслужив срочную, мой одноклассник Славка Шлыков покорил первую свою вершину, поступил на факультет восточных языков МГУ. Было время. и я легко поддавалась его заманчивым и соблазнительным мечтаниям, не очень-то веря в эту затею, потому что, в отличие от Славки, заканчивала техникум, после которого была вынуждена отработать несколько лет на производстве. Но ведь было то самое пахучее разнотравьем на Оке лето, и воображение ничем не стесненное, и пусть такое необязательное - напоминающее блуждание по карьеру в недалеком детстве - но свободное от покровов собственных запретов, казавшееся ниспосланным свыше даром. Я и берегла его, как дар, собственное воображение, изредка вынимая из прибитой пылью кладовки, чтобы просмотреть кадры из фильма, где мечты торжественно отпечатаны на снимках волшебной реальности. Я встряхивала кадр за кадром, постепенно исполняясь благоговением к своим мечтаниям, к прекрасной, не связанной никакими обязательствами юности, и к просочившимся тайным пророчествам в абрисе моего взора. Я вдруг, среди незатейливых и никогда не надоедавших детских будней, увидела себя: далекую, за письменным столом в ореоле настольной лампы под малахитового цвета абажуром. Рукой моей водило провидение, неведомое писалось вдоль строк, и я, пораженная, пыталась вглядеться в диковинную эту картинку, выставленную прямо передо мной неизвестным автором, но она так же внезапно исчезла, как и появилась, оставляя меня, правда, не долго замереть в недоумении, но и не забыть поднесенное провидение. Это загадочное видение случилось прежде благодатного, последнего беспечного лета моей жизни. Следующее лето я обретала с мужем, который самым веским доводом скоротечности моего юного замужества выдвинул аргумент его непременной неотвратимости. Он пожелал опередить остальных претендентов. Я освободилась от родительского гнета, но обрела иной, пожизненный. И вот в свои неполные двадцать два я почти не имела вариантов реализации себя - при любых расстановках преобладала семья. Дом и ребенок, мечты поглощала крепостная стена законного супружества, возле которой и затерялась я в поисках, в желании неведомого очарования осветившего молодую мою жизнь отблеском иных поклонений, иных возможностей. Я металась, словно раненая, не ведая, что подловлена мишенью, в которую мной выстрелила юность. Я отяжелела от несвойственных забот. С партией, где не находила я ничего для себя притягательного, заветного, таинственного, никакого дуэта быть не могло. Даже если я не была окольцована семьей, партии я служить бы не стала. Как, впрочем, и многому другому - тому же театру. Мне требовался некий закуток, предел, придаток, куда я буду нырять в свободное от семьи время. На другие дела у меня отсутствовали желания, ибо не было сил.
Меж тем закончились отпуска и, облепленная неугасающими мероприятиями, с зажженным энтузиазмом, я все так же организовывала диспуты и конкурсы, пыталась - не в одиночку - пробудить к жизни молодежное кафе с поэтам и бардами, вполне целомудренное и на глазах у начальства. В один из дней весь молодежный город, растеряв в предвкушении расслабления всякую сдержанность, ринулся на улицы, чтобы встретить красивую и талантливую певческую пару Аллу Иошпе и Стахана Рахимова. Для города это был настоящий подарок. Дорога, ведущая к вокзалу, карнавально расцветилась женскими нарядами. В их живописной праздничной походке, в поворотах головы с фантастическими прическами, в искреннем порыве излить глубины собственных переживаний - в этой готовности к дозволенному гулянию, не только я подглядела желанный вопль по неофициальному искреннему общению. Алла Иошпе, обладательница нежнейшего, грудного голоса, с тончайшими вкраплениями в таинственную глубь уведенной ею мелодии, напротив, явилась в черном шелковом наряде, который не меняла все три дня. Наши горкомовские сбегались к ним в гостиницу, ждали перед входом, разглядывая во все глаза нечастое явление, и умудрились посидеть рядом в ресторане и еще довольно долго обсуждали эту экзотическую пару, смакуя увиденные детали. Всех мужчин покорила именно она. И я не дышала на их концертах, опрокинувшись как в омут, в сладкую негу слов и мелодий. В такие минуты струения отрешенных, невнятных переживаний, я тут же начинала скучать по ребенку и скоропалительно решала расквитаться со всей жизнью, мешающей растущей Соньке.
Мой благодетель Филиппов и тут помог мне. Поговорил с Игорем, убедил его не принимать никаких мер против меня, но я и сама знала, что пока я не член партии, я свободна. Нет, это я неверно думала. Помогло как раз мое семейное положение: муж-офицер и ребенок, требующий материнского ухода, маленький.
Обуреваемая жаждой как можно скорее прочувствовать нутро, полноту, аромат семьи, я незамедлительно привезла Соньку к нам в квартиру, которая мгновенно утратила простор, вжалась в цветастые стены и заполнилась еще одним характером, затаенным, с блуждающими грезами, прикрытыми непознанными желаниями даже для их обладателя. Я старалась выявить быстрее Соньки краткие позывы к самовыражению, буквально выдергивая ее из ее отрешенности, неотчетливости проявлений, всякий раз удивляясь ее, казалось бы, отсутствующим талантам.
Теперь в поле моего зрения оказались соседи, вернее соседки, одна из которых, Ида Моисеевна, бывшая актриса, шестидесяти четырех лет, мгновенно разглядела и меня. Мы открыто восхищались друг другом, я дав волю эмоциям, упоенно расхваливала актерский мир, она, знавшая его не понаслышке, упивалась моими доморощенными сведениями, так что я почувствовала некий сарказм, едва прослушанную иронию, которая скорее выражалась мимикой, чуть вскинутыми бровями, изящно нарисованными природой. За сценическими ролями мне виделся ореол сокрытых тайн, под их покровами хранились невидимые ценности, знания чего-то мне неведомого, и потому ее недоверие по поводу моих разглагольствований об актерском служении и мои пылкие восторги в связи с актерами вообще, меня повергли в недоумение - неужели все у них, в театре по-другому? А уж когда она полушутя восклицала, что я именно тот персонаж, которого стоит играть, и вовсе доверие к ней поубавилось. Зато я обрела напарницу по интересам. Отныне мы мечтательно рассуждали о литературе, и ее знания пьес Островского, и точный рисунок собственных ролей, с тщательно проработанными образами и «заезженной» в школе Катерины, и малознакомыми мне Липочками и Глафирами - которых она играла по нескольку лет, сделали меня преданной поклонницей ее таланта. И она, воскрешая свои роли, невольно возвращалась в дни своего триумфа, и по ее лицу, сметая друг друга, проносились картины прошлого, где она не только была счастлива, но и молода! Я никого в жизни не слушала так затаенно, почти не дыша, готовая по кратким уточнениям одной ей ведомой мысли, пробежать вслед за ней, с самого ее азарта, когда она напряженным пальцем для верности провела черту под своей фамилией на главную роль, на криво прикнопленном листочке объявлений, и неверными шагами, пьяно счастливая, отправилась по голосистой лесенке наверх, в тесный кабинет режиссера, для читки пьесы. Я переводила дыхание и мечтала поскорее заполучить томик с пьесами и представляла себя в местном театре, в кабинете главного, и читала, как будто я и режиссер и актриса, а впереди у нас постановка «Грозы»! Иногда мы дружно бежали, почему-то всегда боясь опоздать, в филармонию, если играли пианисты, и я, слава богу, наконец, слушала Рахманинова, как все в этом зале, а не как организатор еще одного мероприятия, свободная в выборе позы и никем не контролируемая. Литературу, а заодно знаменитого критика Дедкова, обсуждали, потому что Ида подрабатывала в областной газете внештатным корреспондентом, Дедков являлся заместителем редактора, а я допускалась к прочтению в рукописи. То есть на листочках от руки. В такие моменты священный трепет обжигал мою зыбкую душу. Я чувствовала и ее безразмерную от меня удаленность, не в годах, в сути, и в тоже время - близкую связь, почти мистическую. Я словно вместо нее прожила жизнь: кожей ощущала ее подлинную артистичность и, конечно же, дорожила ее вниманием. Выглядела она плохо, с уставшей, в морщинах кожей, слезящимися тускнеющими глазами, в потертой, какой-то архивной одежде. Но все равно выгодно выделялась среди одинаково модных плащей и сапог, каких-то безразличных, без внимания, лиц, и похожих причесок - именно так воспринимались все вокруг нее: она была отдельная, даже не внешней яркостью большеглазой блондинки, любительницы старомодных фетровых шляпок, почти трухлявых, до такой степени заношенных, а еще чем-то. Независимостью. Статью. Гордой посадкой крупной головы, хриплым прокуренным голосом, манерами не то, чтобы вежливыми, но отточенными, вышколенными. Вроде бы она ничего особенного не говорила, также стояла, бывало, вертя на пальце ключ от квартиры, чаще в общей, довольно просторной беседке, но равных ей здесь не было, я уж не говорю про ее ровесников, очень непритязательных старушек, обиженных на судьбу или напротив любительниц собственной свекольной бражки от давления, не по возрасту игривые. Но и молодые были объяты такими непролазными бытовыми заботами, что ничего кроме, не могло их, не то, что увлечь, даже на секунду задеть. Несколько коробил голод, который демонстрировала она частенько у меня на кухне, как бы перечеркнув явленную элегантность, едва не переходящую в высокомерность. Позже, освоившись, она и вовсе не обращала на меня никакого внимания, вся поглощенная внезапной, но желанной трапезой. Она легко подлетала к столу, едва я впускала ее, и, не брезгуя моими, еще в очистках, руками, каким-то жонглерским жестом, подставляла пустую тарелку, заставляя меня мгновенно реагировать на ее желания. Недоваренный борщ и оскалено шипящие котлеты поглощались не распробованными. Я уходила из кухни. Я не смела обижать жалостью. Слишком уважала в ней индивидуальность, личность. Жизнь ее пенсионная и одинокая незаслуженно ее прижала. Наконец, она входила к нам с Сонькой в комнату, повеселевшая, с заблестевшими глазами и легко, точно девочка начинала танцевать на ковре, увлекая Соньку в свой азарт. Играла. Изображала кого-то. Впрочем, она играла всегда. Я не могу сказать, какой она была на самом деле. В ней уживались все женщины, ею сыгранные и, думается, всех она возводила в героинь. Она переехала сюда из другого города, по мотивам, ею не обсуждаемыми, уже пенсионеркой, и только спустя какое-то время, когда отчасти разобралась с театральным существованием, я оценила ее терпеливость к моим разглагольствованиям, довольно простодушным, сродни детским, и скептицизм, которым выразила она свой протест, возмущенно подняв брови, заслышав мои советы по обращению в наш драматический театр. И хотя в ее актерском таланте усомниться было невозможно, чуть позже я поняла, как может мешать другим твой талант. В ее романтическом сознании жили две больших мечты, равноценные: встреча с отсутствующим в ее жизни мужчиной и ежегодный отпуск в Щелыкове - Доме творчества актеров, на который она целый год откладывала из своих скудных денег. Кстати сказать, сбылась и первая ее мечта. Ее обожала наша Сонька, подражая ей, поднималась на носочки и высоко, как балерина, тянула вверх ручки. Был момент нашего охлаждения, когда я, вдоволь наигравшись в жену и мать, усиленно искала очередную работу, на которую предложения были более разнообразными, чем прошлой осенью, когда мы еще снимали квартиру, и когда я мечтала о полноценной семье с ребенком, представляя свою разобиженную нашим отъездом мать и ее нежелание разлучаться с Сонькой. А еще когда я в поисках работы ежедневно вышагивала по незнакомому городу, заглядывая во все открывающиеся двери, где меня не ждали, и как наконец, почти отчаявшись, нашла свою первую работу, очутившись в просмотровом зале областной кинофикации, после которой случился комсомол, а теперь ребенок, а я - домохозяйка в течение месяца, снова рвущаяся из дома. Неразрешимым оставался один вопрос: куда девать ребенка?.. Сонька не обладала крепким здоровьем, часто простужалась и подолгу, недели по две, мучительно кашляла. И я не нашла ничего лучшего, как предложить Иде понянчить ее. Я предполагала отказ, хотя жизнь ее наверняка бы стала намного сытнее, но то искреннее возмущение, с каким отвергла она мои страстные призывы о помощи, меня обескуражило. Этот гневный взгляд и молчаливый упрек в глазах, гордо выпрямленная спина и небывалый хлопок дверью - меня почти потрясли. Я не вполне тогда осознавала, чем занятия с Сонькой задаром и нерегулярно, лучше тех же, но каждодневных за хорошую плату? Оскорбленная моим предложением, она еще
долго проходила мимо нас не останавливаясь, не тиская с любовью мою симпатюльку Соньку.
Ну а я, невольно успокаивалась ребенком, от которого шло ко мне помимо ее желания, неизъяснимое тепло, в отблесках которого я и грелась, какое-то время отринула снующую где-то жизнь. Я не изучала своего ребенка, я пыталась впихнуть в нее как можно полнее умения, которых сама давно достигла. Она представлялась мне живым резервуаром, который хотелось заполнить как можно полнее, всклень, разнообразными знаниями, впрок, до их будущего использования. И я почти страдала, что она еще так мала. Гуляя вдоль густой липовой аллеи и издали завидев Дом пионеров, я неизменно показывала ей здание, повторяя в сотый раз, что совсем скоро и она будет входить в эти блестящие для меня двери танцевального зала. Ранний диатез приучил меня приноравливаться к ее диете, я старалась подолгу гулять и выискивала глазами таких же молодых мамаш. Да и как-то быстро, сведя жизнь к общению с ребенком и мужем, я затосковала по чему-то неизъяснимому, неотчетливо представляя — человек это или дело, без которых мне все чаще ничего  не мило. Я начинала страдать или тосковать, едва расправившись с домашними хлопотами. До обеда у меня еще были силы и с ними желания, очень меня тяготившие. Снова я лишь присутствовала здесь, мысли же мои усердно осваивали чужие территории. И либо я училась на непонятно каком факультете, непонятно какого заведения, либо что-то создавала, тоже эфемерное, воздушное, едва осязаемое. Показанный мне мой же прототип в детстве, усердно трудился, не отставляя пера, я же не представляла, куда дует ветер, который вынесет меня на верный путь. Я всматривалась в мужа, искренне счастливое его лицо после еды, собирало, казалось, и подтягивало и другие инстинкты счастья, выдававшие его блаженное состояние. Менялся его голос, он добрел, в его нотки вселялась шевелящаяся бархатистость, выдавая более богатое обертонами интонирование, и глаза углублялись, чуть влажнея, и тоже становились мягкими и только жесты - если я что-то просила, помочь в чем-то, жесты, не растеряв наработанного опыта, были отрывисты, не так ловки, никак они не зависели от моего обеденного шедевра. И я вглядывалась в него, изредка спрашивая: думает ли он о чем-нибудь, например, когда посуду моет или мусор выносит? Нет, удивленно говорил он, о чем думать-то? Нет, хочется, конечно, праздника. Пива попить с ребятами. Все после работы пьют, а я домой тащусь. Он даже не понимал, как обижает меня. «Ну и ты бы, - поддразниваю я его, - и ты бы шел с ними». И через повисшую паузу: «Боишься, что ли?». «А ты как думала?» А я вообще не думала о его тайных намерениях. С его тихим нравом, очень скупыми желаниями - он мне казался совершено счастливым. Он твердо знал, что надо работать, теперь вот кормить семью. Он именно для этого заканчивал очень трудный радиотехнический институт. Он твердо усвоил правила общежития - когда спать, вставать, отдыхать: разумеется, по выходным и праздникам. И что праздники и отдых в выходные должна организовывать я, как все остальные жены. И он очень уважал в себе дисциплину, гордясь собой: и правильно делал, - я тоже уважала его за отработанную схему действий. Иной раз, глядя на нормальное его состояние: читал ли он газету или смотрел телик - он, как мне казалось, делал это без вмешательства сознания, безо всяких эмоций, механически. Я же ни секунды не оставалась равнодушной, и чаще, почти всегда недовольная собой, ну и остальными заодно, меня обуревали попеременно то раздражение - от усталости, то тоска. По какому, по чьему отсутствию я тосковала, куда без устали рвалась душа моя? Ответа я не находила. От мужа тоже ничего уже не ждала. Муж приземлял меня, посадив на невидимый поводок. Так мы и паслись, поглядывая друг за другом в нежелании ни подраться, ни порадоваться друг другу. Я переживала не раз нелестные моменты его позорного равнодушия ко мне и потеряла к нему интерес, усвоив явившееся правило: принимать все как должное. Значит, рассуждала я, такой вот мне положен по судьбе, и винить было некого: выбор был только мой.
После утомительных скитаний по городу в поисках работы - год назад - я случайно открыла двери, в названии которых промелькнуло уже упомянутое слово «кино». Проскочив, я остановилась, застигнутая прочитанным словом и вернулась, чтобы прояснить неожиданность. На чугунной табличке, над невзрачной дверью, я прочитала - «Областное управление кинофикации». Я не раздумывая, толкнула дверь, очутившись перед другой, с названием: «Просмотровый зал». Дверь легко подалась, и я оказалась в кинозале, с широким экраном, каким-то незнакомым фильмом. Я осторожно села и осмотрелась. В темном зале мест на пятьдесят, смотрело кино несколько человек. На меня никто не оглянулся, и я решила досмотреть до конца. Вскоре поползли титры, кто-то уже включил свет, экран погас, а перед нами явился мужчина, довольно взрослый, и, обращаясь ко всем, и не удивляясь мне, стал рассуждать о фильме. Фильм был переводной. Кажется, французский. Как я поняла, начался его разбор. Но кто были эти люди, я не понимала. Меня не замечали, и я прослушала до конца, уяснив, кто тут главный, и по окончании, отправилась за ним.
На пороге своего кабинета он оглянулся, и, среди сопровождавших, наткнулся взглядом на меня. Как он сказал потом, спустя время, что таких говорящих глаз, такой готовности к деятельности, он давно не встречал. Он принял меня и очень активно начал помогать. Арсенал его возможностей не был обширным, и все-таки он отыскал прореху, пробел в штатном расписании своего ведомства. Назначив встречу на завтра, он был во всеоружии. Я заполучила листок с запиской к некой мадам, директору кинотеатра, в котором вскоре открывался филиал детского кино. Я шла не вполне уверенная, что хочу именно этой работы и еще сильнее не доверяющая этой записке, уж очень лихо все закручивалось. Меня приняла очень важная дама, какие пользуются интересом у мужчин, красивая, зрелая, нарядно, как на концерт одетая, и очень напыщенная. До человека в ней добраться было трудно. Она почти презрительно смерила меня взглядом, вздохнула облегченно и сказала: «Да, Виктор Палыч, говорил о вас. А теперь я вам скажу. Как директор. Я, разумеется, взять вас обязана, если так хочется ему. Но имейте в виду - работать вам со мной, а не с ним. А у меня уже есть свой человек на это место» И добавила: «Я все вам сказала» И посмотрела: надменно, бесцеремонно. Такая царица! Нужен мне их дурацкий кинотеатр, - ругалась я мысленно. Да и что это за работа - директор кинотеатра? Мне-то там что делать? И с полным сознанием выполненного долга я снова отправилась к Филиппову - начальнику областного управления кинофикации - так называлась его должность... Он смотрел на меня слегка виновато, но был бодр, как обычно, много рассуждал о жизни вообще, о подчиненных и женщинах в частности. Тем временем, что-то придумывая, вызывал и расспрашивал о чем-то секретаршу, и одобрительно кивая мне, время от времени повторял: «Не переживай. Без работы не останешься. Наконец, довольно долго поговорив с кем-то по телефону, и видимо, заручившись поддержкой, снова написал записку, объяснил, как дойти, и пожелал успеха. Мне ничего не оставалось, как поверить ему. Здание, куда я пришла, было тоже недалеко от центра, что меня уже обрадовало. Двухэтажное, деревянное, старое и довольно дешевое, казалось, сквозь щели в нем вечно гуляет сквозняк. Будь оно в один этаж - точно, барак. В нем размещалось несколько учреждений. Мне требовалось «Районное управлении кинофикации». В очень просторной комнате, так что три письменных стола выглядели игрушечными, меня настороженно встретили двое:
Она - сельского вида, старательно наряженная, с высокой прической, с поджатыми накрашенными губками - бухгалтер. Он - ее же лет, долговязый, даже когда он сидел - а он встал не сразу, был виден его рост, со стертыми чертами лица, какой-то невнятный, что-то серое, глаза ли, волосы, все это слегка колыхалось, он напоминал незрелый колос, обдуваемый ветром, и когда говорить стал это ощущение никакойности не ушло - директор этой странной конторы, в подчинении которой находились все районные киноустановки. То есть командир  кино всех сел и деревень. А мне придумали должность мастера по ремонту киноаппаратуры. На меня оба смотрели изучающе, подвергать сомнению мою кандидатуру не отважились, но неприязнь затаили. Да что там! Продемонстрировали буквально через день. Он уже кончался, мой рабочий день, где я честно, тихо сидела, рассматривая схему устройства киноустановки, стараясь не ловить взгляды моих неприятелей, и мечтала о первой зарплате - я уже все подсчитала и выгадала на дорогие туфли. Дальше я не знала чем занять себя. Решила взять в библиотеке журнал «Искусство кино», который я читала регулярно, и таким образом хоть чуть-чуть соответствовать своему месту. Этот долговязый начальник с невнятным взглядом пил, а бухгалтер-любовница, покрывала его, и до меня они, как поняла, жили душа в душу. Так мне передали. Видимо, обсудили эти двое: Филиппов собрался выгонять начальника, а меня прислал, чтобы в курс вошла и стучала на них. И они с первого дня начали войну. Партизанскую. И вот на следующий день, к вечеру, этот начальник, едва выговаривая слова - язык распухал во рту, объявил, что сегодня к девяти вечера я должна быть в таком-то месте, чтобы проверить работу киномеханика. И  назвал село, о котором я - где могла слышать? Но уже вечер? - ужаснулась я. «Ну, да, - качаясь кивнул он, - кино там крутят именно вечером. Командировка, - напомнил он. - Это ваша работа» Поощряемый невидимым кивком своей наставницы, он с облегчением вытер платочком лоб и брякнулся в кресло. Они как обычно повернулись друг к другу, и зашептались о чем-то, демонстративно листая бумаги.
* * *
И вот моя первая командировка в далекую деревню, где меня, конечно, никто не ждет, но, как я понимаю, обязаны встретить, принять и вообще как-то обогреть - я же начальник!
Я еле успеваю на последний автобус. Он переполнен, оказывается многие учатся и работают в городе. Все сорок минут я, стоя, трясусь на ухабах. Наконец остановка, все вываливаются из духоты на свежий простор далекого села. Я уже обо всем расспросила и немного сориентировалась. Иду к дому киномеханика. Прохожу клуб, дом неподалеку. Я так рада, что нашла пристанище. На улице уже темно. Осень. Меня встречает радостная жена киномеханика - совсем городского обличья, и ее мужичок - деревенского вида, неторопливый. Он хмуро взглядывает на меня, тоже, поди, думает - засланная! Я подаю командировку, объясняю - что должна отчитаться о правильности использования билетов, которые стоят копейки, что там своруешь, думаю я про себя. Механик согласно кивает, а жена уже торопится с ужином. А как же! К мужу контроль приехал! От еды я отказываюсь - не заработала. Несмело интересуюсь - где переночевать. «Не волнуйтесь, - искренне суетится женщина. - Я все устрою». Я жду на улице, пока мой механик поест, и мы уже в настоящей черной ночи идем в клуб.
Воздух тихий, ночной, сельский, лучше не придумаешь! Резкий и свежий, какой-то первобытный. Я тут же вспоминаю техникумовский колхоз, себя пятнадцатилетнюю, и свежесть первооткрывателя опахивает меня. Я хочу туда, назад, в то первое узнавание деревни. Но мы уже на пороге клуба. В нем никого, все топчутся на улице, плюют семечки. Смех, мат, плевки. Все такое родное, к чему не надо приноравливаться, и ничего не надо оправдывать. Все вокруг располагает именно к такому поведению. Запахи навоза, сена, молока, бесконечного простора - воздух этого простора налетает и теребит всех, такой он пьяный, молодой, такой вольный и земной, ну как тут быть другим? Много пьяненьких. Я боюсь их и жмусь к своему механику «Да ты не бойси. Не тронить никто. Я тут главный!» Я стараюсь поверить ему.
Наконец билеты проданы, все уселись на скамейки, многие тесно прижались, как будто места мало. Но народу полно. Вскоре в окошечке затрещал мотор, я села на стул подальше от всех, и началось кино. Я уже смотрела его и из уважения вначале тоже посидела, а потом вышла на улицу. Начинался дождь. Никаких фонарей не было. Одинокая лампочка томилась над дверью клуба, высвечивая блестевшую от дождя землю. «Ну, ничего, подумала я, тут недалеко, дойду и в своих туфлях». По-хорошему, сюда бы сапоги резиновые, которых у меня не имелось.
И я вдруг поймала себя на состоянии счастья! Что уж так сразило меня, прямо наваждение, но и расстилающаяся бескрайность, и воздух этот ненасытный, и такая, как мне увиделась, жизнь естественная, искренняя, какой и должна быть - прямо наваждением вошли в меня, точно уходил куда-то в даль вольный цыганский табор и манил меня, и звал с собой, обещая необычную жизнь. Отчаянную, яркую, очень кому-то нужную.
И как это часто со мной бывает, я тут же начала фантазировать на тему «если бы. .». И очень живо представила, что выросла в этой деревне, и уже съездила в город,  выучилась, а теперь вернулась и живу здесь. Чем бы я могла заняться? Скорее всего, учительствовала. И муж тоже мог быть учителем. Мы из одного института, и он приехал за мной. И наверняка какой-нибудь местный ровесник меня любит. Пусть любит. Он колхозник. Ну, к примеру, зоотехник. Ну и пусть тоже женится, а любит меня. И мы оба знаем это. И нам от этого знания приятно. Ему - любить, мне быть любимой. Муж? Ну, муж как муж. Благодарен за обед. Вполуха слушает мои рассуждения, не охотно, но все-таки делает что-нибудь полезное. Воды, к примеру, принесет. Здесь же нет удобств... Вдыхая этот сложный воздух, чистый, но еще избыточно напоенный дневными соками жизни, такой натуральной, цельной, целебной, за этими вдохами и мечтами, я и не заметила, как закончилось кино, и припустил холодный, по-настоящему осенний дождь, и распахнулись двери клуба, чтобы выпустить нетерпеливых. А я в предвкушении отдыха - я уже почти спала, осталось вытянуться, все равно на каком лежаке, поднялась в будку киношника, и вопросительно посмотрела на него. А он, не спеша складывая жестяные банки с пленкой, говорит мне: «Нам бы поспешить. До Выселков - не меньше полчаса» И вот мы скользим по мокрой дороге через какие-то колючки и рытвины в другую деревню, где нас уже ждут, куда мой киномеханик несет праздник. Я настолько расстроенная, что могу только молчать. И все. Никаких фантазий. В следующей деревне всё повторяется, только я уже уселась на скамеечку и затихла, чтобы собраться с силами для обратного пути. И, уже лежа у какой-то одинокой глухой бабки, отказавшись от грибных щей и еще от чего-то, я мстительно думаю, что у киномеханика, пожалуй, нет такого огромного, долгого трудового дня, какой провела я.
* * *
Неужели, думала я, сидеть бельмом возле воркующих моих начальников лучше, чем истаптывать город в поисках работы? Да, но деньги!.. И все-таки я выискивала в газетах объявления о работе, уверенная, что здесь не только я лишняя, но и участившиеся вечерние командировки не самое удобное для меня занятие. Я уйду после очередного рейда по стопам незадачливого киномеханика, который вначале насмешил меня, а потом так испугал, что я не колебалась по поводу увольнения.
Мало того, что я довольно регулярно ночевала на чужих койках в разных деревнях, меня еще привлекли к ночному дежурству, по охране нашего здания в подоспевший выходной. Все эти участившиеся ночные неудобства не вдохновляли, я уже свое дневное отсиживание за рабочем столом должна была воспринимать как незаслуженную награду, потому что место мое измышлялось неравнодушными ко мне коллегами вдали от их глаз - у нас, к сожалению, другого помещения не имелось. Обложившись журналами и газетами и схемами киноаппаратуры, я подгоняла время, совсем этого не желая, ибо ничего в нем не обретала. И вот субботний вечер, мы еще живем на квартире, я успела накормить мужа и, обращаясь к нему, спрашиваю: «Ты меня проводишь?» «Да». Как-то виновато отрывается он от газеты. И я вижу, как неохота ему никуда идти, сейчас бы завалиться к телевизору, а потом баиньки. Но и мне идти неохота, и потом - он муж. Пусть проводит. Мы выходим на улицу. Поздняя осень. Холодно и смеркается. Мы решили идти пешком. Идем молча пару остановок. Нет. Все-таки далековато. Садимся в троллейбус. Едем еще две остановки, потом еще пешком. Наконец приходим в мое несчастное заведение. Оно молчаливо и мрачно. Большое. С угрюмыми, огромными окнами. Окна ответно уставились на нас, уже в отблеске последнего солнца. У меня целая связка ключей. Я отпираю, вхожу и говорю мужу: «Ну, иди. Спи спокойно». А сама думаю, если я бы была на его месте, я бы ни в жизнь жену не оставила одну! Ну, я не знаю почему. Ну и страшно одной, и вдвоем в такой ситуации, вообще интересно. И потом, какая разница, откуда ему идти на работу. Ну, на час раньше поднимется. Это я так про себя думаю, а ему говорю: «Иди. Я тут как-нибудь разберусь» Он уходит, я запираюсь на все замки и, едва поднявшись к нам на этаж, слышу, как звонят в дверь, а потом и колотят. Эхо несется, как на пожаре по всему пустому зданию, оно аж дрожит от нетерпеливого звона. И от сердца у меня отлегло. Я оборачиваюсь уже радостная, я уверена, что это Андрей. Я резво сбегаю вниз и издали кричу «Сейчас, сейчас, минуточку». У меня хватает ума, все-таки спросить, уже проворачивая ключ в замке: "Это ты?» Я уверена, что это муж. «Открой, пожалуйста, - слышу я голос знакомый, но это не муж. - Это я - Колпаков из Кондратьевки». Я замираю. Я еще не отперла. Я соображаю. За дверью тоже молчат. И я начинаю выяснять, зачем он пришел сюда в воскресенье. И он говорит мне, что приехал в кинопрокат за фильмом, выпил сто граммов и опоздал на последний автобус. Ночевать ему негде, и он пришел сюда потому, что идти ему некуда. Я же не знаю, что он приехал специально, зная что именно я буду дежурить, ему сказала наша бухгалтерша, и что во мне он видит кинозвезду - так я ему кажусь, и что он все уши про меня ей прожужжал. Я разговаривала только с теми киномеханиками, у кого успела побывать. Этого дядю я видела здесь, но не больше. Я соображаю, как мне поступить. Прикидываю, что дверь моего кабинета запирается изнутри, ну а где он найдет опочивальню — какая мне разница. Может, и правда, ему негде переночевать. И я, все еще не открывая, начинаю обговаривать кое-какие моменты. Я объясняю, что запрусь и не выйду до утра. «Ладно, ладно, - заверяет он. - Я где-нибудь на стульях пристроюсь» Наконец, я впускаю его. Рожа у него по чертам нехорошая, почти разбойничья, а выражение смиренное - чистый ангел. И я несколько успокаиваюсь.
В общем, спал он под моей дверью, при каждом шорохе быстро вскакивал на ноги и говорил: «Да вы спите, ради Христа, я же специально пришел охранять вас!»
* * *
На мужа я перестала обижаться и ничего ему не рассказала, я почти смирилась со своей семейной жизнью. Он не пил, не курил, не гулял! И кто я такая, чтобы требовать от него любви? Любовь - это когда все только обещается.
Ну и, наконец, меня отправляют в деревню к этому Колпакову. Он ждет меня в нашем заведении. У него коробки с новыми фильмами, а я к нему на два вечера, чтобы проверить, не ворует ли он во всех четырех установках, где крутит кино. Уже грянули первые заморозки, и я в теплых сапогах. Мы молча идем к остановке. Потом долго, как всегда, едем. Я сижу, он кого-то согнал, меня почти силком посадил. Сам стоит надо мной. Дышит. Я стараюсь головы не поднимать. Так и едем. Наконец, его село. У него большой дом, от колхоза, вернее, половина двухуровневого, так это называется. Жена - завуч в школе и ребенок маленький, он сегодня у бабки, по соседству. Мы заходим. В доме очень чисто, натоплено, жена очень милая, молодая, его моложе, лицо доброе, искреннее. Она суетится возле меня. Я молчаливо принимаю адресованное мне внимание. Меня сразу ведут к столу, уже накрытому, и я не в силах отказаться. Я чую грибы, ах! Во всех видах. «Это Коля,» - хвалит она мужа и улыбается ему. Прямо идиллия! И он - важный такой, даже чванливый, не как передо мной. И я вспоминаю Андрея. Примерно такой же расклад. Муж почему-то может иметь важный вид перед женой. Удивительно. Все здорово. Она толково, умно рассказывает об их селе - оно большое, в ее школе учеников около тысячи! О председателе, о себе, она биолог. Обо всем. И пока я, как заморский гость, наслаждаюсь деликатесами, я как бы обошла все закутки и главные достопримечательности села, и когда идем к клубу, мне кажется - я выросла здесь. Спать меня положили на втором этаже, в большой комнате с красивой люстрой и широченными окнами под шелковыми с кистями шторами. В доме жарко. Я раздеваюсь до трусов с майкой - очень открытой, я ее надеваю под свитер, и проваливаюсь в уютный сон. Утро наступает внезапно. Я почему-то открываю глаза от внутреннего волнения и, натыкаюсь взглядом на Колю. Не знаю, как мои глаза не вылезли из орбит Коля стоит в дверях - загородив их и как-то очень смело смотрит на меня. И я невольно съеживаюсь и чувствую необыкновенную, какую-то звенящую тишину Мы смотрим друг на друга. Я натягиваю одеяло до подбородка. «А где Надя?» - еще на что-то надеясь, спрашиваю я. И он, абсолютно не тушуясь, прямо как король, смело и как-то нехорошо прищурившись говорит: «Надя уехала в город, за мясом на рынок». Внутри меня начинается паника. «А ребенок? - снова тихо, стараясь казаться спокойной, спрашиваю. - А ребенка бабка взяла, чтобы нам не мешать» Мы в напряжении смотрим друг другу в глаза. Я так его боюсь, что стараюсь не моргать, чтобы не оставить его без контроля. Я вся взмокла. В доме жарко, окна распахнуты и комната полна света. Она залита им. И вот яркий этот свет как-то сбивает его состояние. Он все так же картинно стоит, как победитель, я дрожу, в ожидании борьбы, напряженным ухом удерживая зловещую тишину. Я как вспышкой пронзена таким же своим состоянием страха, ужаса и какой-то невозможной решимостью, как когда-то в детстве. Мать подобрала в сильный мороз бесприютную кошку. Необыкновенной красоты, трехшерстную, зеленоглазую, неутомимую охотницу на мышей. Каждое утро она приносила их и складывала к ногам благодарной матери. Но чужая, не нами воспитанная. Я сторонилась ее, вообще-то удивляясь материнской непоследовательности - животных в доме мы не держали. А тут - такая воля чужаку. К тому времени она и пробыла у нас нет - ничего, дней десять, когда однажды утром вдруг - я даже не успела рукой махнуть, она вспрыгнула ко мне на кровать, и, присев, как перед стартом, стала медленно подбираться к моим глазам, не отводя своего очень умного и очень уверенного взгляда. Я как в гипнозе, не смела пошевелиться, уверенная, что она через секунду вырвет мне глаза и, совсем не рассчитывая на выигрыш, не дыша, ждала развязки. Продолжалось это довольно долго. Я помню, как вся скованная страхом, закоченела, стала как замурованная. Не дышала, не шевелилась.
Она подбиралась, вонзая в меня выпущенные когти, методично и тоже, не спуская глаз. Я напряглась, медлить было нельзя, и наконец решилась и рывком сбросила ее с груди. Для нее это оказалось неожиданностью. Но потрясение, какое испытала я, осталось со мной навсегда. И теперь я не представляла, как можно разрядить ситуацию. Горло у меня пересохло, я даже пикнуть не смогла бы. В молчаливом противостоянии мы находились довольно долго. И, Господи, ты есть! Хлопнула входная дверь и по лестнице побежали детские ножки. «Теща», - с недовольством отлепившись от двери, проговорил он. Сердце мое засияло такой отчаянной свободой, я так крепко, изо всех сил полюбила эту невидимую тещу, что разрыдалась от радости.
На следующий день, на работе, я не удержалась, рассказала бухгалтерше про свои переживания. Может, я все придумала, - под конец сказала я. «Почему? - возразила мне она тоном инспектора. - Он ведь сидел. За изнасилование» В тот же день я написала заявление об уходе.
*  *  *
Мы с Сонькой прогуливаемся в нашем дворе. Она выглядывает своих сверстников, я - своих. Я уже приглядела двух подружек. У них девочки Сонькиного возраста, они - моего. Но ни я, ни Сонька им неинтересны. И я, чтобы усмирить любопытство, стараюсь какими-то глупостями развлечь свою менее заинтересованную в подружках дочь.
* * *
Не совсем понимаю, по какой причине мы сделались гостями сослуживца мужа. Но именно там я оценила великолепность, даже вышколенность, настоящей хозяйки. Жены. Хотя понятие - хозяйка, на мой взгляд, сравнима с прислугой, домработницей. У нас в стране. Именно этот случай несколько скорректировал мое сознание и по поводу жены тоже. Я еще работала в комсомоле, и собралась на эту гулянку, скорее, от удивления. Семью я не знала, но много слышала от приятелей, которых отлучила от стола и давно не видела. Только знала, что после меня они благополучно пристроились к Сталине - так звали даму. И имя и возраст - она лет на пятнадцать была старше меня, и квартира в элитной «сталинке» с высокими потолками, и не пролетарскими комнатами - при его звании майора, возбудили мое любопытство. А может, настойчивое желание мужа. И вот мы входим в полуприкрытую дверь, и кроме толпящегося народа и съестных благоуханий, ореол таинственности чудится мне - отголоски из обрывков моих смутных познаний. Они не касаются ее мужа - обыкновенного, а именно - ее.
Почти все мужчины в формах - и звезды на погонах крупные. В основном - полковники, жены разодетые, толстые и в возрасте. А может, и не толстые, но чем-то похожие, кажется, дорогой одеждой. Мы вроде опоздали. Все стоят, плотно окружив длинный стол, на противоположной стороне, как жених с невестой, хозяева. На меня никто не смотрит, и я с удовольствием изучаю лицо знаменитой Сталины. Слово эффектная - по-моему, как акцент всей ее продуманности о себе, о своей роли, выбранной ею не только сознательно, но и с умыслом. У нее твердая осанка - как у гимнастки, внимательный и оценивающий взгляд, крупные черты лица придают ей некоторую экзальтированность, и еще: собирать подобные торжества ей не в новинку. Она напоминает мне секретаря горкома партии. Мне так и кажется - все должны поднять бокалы шампанского, как в оперетте, вытянуть восторженную руку в ее сторону, и пропеть что-нибудь величественное. Все именно так и поступают. И я, как попутай - как все! Ну что ж, оправдываю я себя, она нравится мне, и стол царский, и если все это ею приготовлено - честь ей и хвала, и в который раз не понимаю - зачем мы этому дому? И еще: мне это сборище не интересно, а сил все это воспроизводить, еще меньше, так что мне служить мужу не придется. Генерала моего тоже нет Подходят, мной не докормленные, приятели. Они с девушками, счастливые. Я вздыхаю - может, я завидую им? Как - кому? Как всем свободным!
Уже год как мы живем в этом городе. И я, наполненная прошедшими работами - взбудораженная внутри. И хотя я чувствую какое-то физическое спокойствие от присутствия Соньки, все-таки внутренние фантазии на обширную тему собственной судьбы, не оставляют меня, и я часто сбиваюсь, слегка сместив реальность: смотрю на танцующую Соньку, а вижу себя. Я ведь тоже еще танцую, во мне длится юность, которую рано оборвала замужеством, и ловкое умение тела в занятиях спортом и огромный зал клуба, где я, семилетняя, разучивала польку. Сонька, подняв ручки, кружится в десятый раз под «Фею Драже», с чувством, аж глаза прикрыла, а я в очередь с ней, в ожидании песен Ады Якушевой, в предчувствии скорой тоски от ее восхищенных любовью рыданий по своему Визбору. Я ставлю кассету Так и есть - одна песня стерта. Что за народ, думаю я обессиленно. Так мне и надо. Нечего хвалиться. Ну, так хочется обрести своих. Ну, нет здесь ни ценителей, ни слушателей ни Визбора, ни Ады. Может и есть, да где же их искать? Даже мои горкомовцы сроду не слыхали про них. И я, дрожа от нетерпения, что сейчас увижу такой же священный трепет на другом лице, иной раз, зазываю к себе кого-нибудь, и нажимаю на кнопку. Мне не нравится смотреть на человека в упор. И я, первые мгновенья, опустив глаза, мгновенно поглощаюсь мелодикой и вибрацией на мой взгляд — магических обертонов, на какое-то время напрочь позабыв для кого вообще-то поставила кассету. Ясно, что для себя. И всё-таки? Я поднимаю глаза, с трепещущим желанием погрузить имеющегося напарника в сладкозвучную купель, и застываю, оборвав ностальгическую жажду двойника. Тот или та, призванные незамедлительно разделить странную и для меня загадку владения потаённой моей сутью, упрятанных истоков непреходящей тоски, неутолённый голод самопознания - пытаясь выглядеть заинтересованно, всеми силами подавляют минуты непереносимой скуки, боясь взглянуть на меня, насколько хватает приличия, разворачиваются ко мне профилем.
Казалось бы: пора успокоиться, не навязывать, не провоцировать искусы чужих раздражений. Но нет же. Я, усмиряя чрезмерное нетерпение, заглядываю в чужие глаза, вымаливая подлинную любовь у лишённого элементарного желания хоть сколько-нибудь вслушиваться в подлинные звуки нежнейшего голоса. Мои оппоненты всякий раз уступают моим домоганиям. Да и как, - думаю я потом, после того, как всё-таки всучу единственную кассету, чтобы послушать её ещё разок наедине с собой, - да и как они станут возражать, чем оправдают беспомощное отсутствие желаний? Мне потребуется еще немало размышлений, чтобы принять пусть и с сожалением, несколько обедненный прекрасными милостями, называемыми - художничеством, оттиск человеческих экземпляров, не подозревающий о лишениях - надежная замена
отсутствующим желаниям. Потому что - нет желаний, стало быть, и нет потребности что-либо реализовывать. Пустота. Действительно! Отличная замена суеты.
Я очень люблю музыку В эту зиму коллекцию восторженных почитателей вальсов Шопена пополнила и я. Скорее случайно, мне попалась пластинка с пианистом Дину Липатти. Первый день, неделя, месяц - не в силах оторваться от пронзительной музыки, я словно пловчиха, заблудившаяся в острых баюкающих волнах, ныряла, пытаясь удержаться на гребне, и, растворенная морем, захлёбывалась, уже, не замечая стерегущей ловушки: я цепенела от неразумения, от добровольного распятия в звуках уносимой меня музыки. И что немаловажно - в ту зиму, в промежутках между разочарованием работы на комсомоле и нетерпением попасться в зависимость какого-нибудь осмысленного порядка, скорее порядка толпы, в недрах которой я чувствовала себя под защитой - был небольшой промежуток месяца в два, когда вела я размеренную жизнь благочестивой жены и усердной матери, и слушала много музыки. Несколько раз появлялись горкомовские, пропитанные городскими новостями, навеивая почти призрачные воспоминания о моей нерастраченной общительности. Я смотрела на веселых, не нуждающихся в глобальных переменах девчонок и не видела в их встроенных в иную среду глазах, хоть что-нибудь, отдалённо напоминающее глухие мои тревоги. Наоборот, их временами нарочитая беззаботность, выдавала их тайную зависть к моей упорядоченной семейственности.
Два дома пятиэтажных, с большими окнами, отвесными стенами, лишённые балконов - военные дома напоминали казармы, но возраст имели солидный, и обитатели их не отличались молодостью, как это обычно бывает в такого рода районах или военных городках. Так что выбрать сверстников, любого возраста, было проблемно. Но я, романтически настроенная, уже заприметила среди куцей обстановки двора двух ровесниц, обрадовавшись их материнству и дочкам под стать Соньке. Они, как я выяснила, были когда-то соседками в коммуналке, и довольно скоро разъехались и теперь, навещая одна другую, не в силах были расстаться. Их даже дети раздражали время от времени, потому что отрывали от непрекращающейся беседы. Внешне они соответствовали понятию - офицерские жены. Яркие блондинки, модно одетые, так одевались продавщицы комиссионок или ювелирных магазинов. Вид у обеих был чаще вялоскучающий, лицо и повадки - самодовольные, казалось - они уже знают про все на свете, и уж в этом дворе их точно ничего интересовать не может. И когда они, покончив с очередными беседами, как-то очень резко отстранялись, переживая собственные слова и эмоции, то и вовсе взор их уносился сквозь этот неухоженный в сквозняках двор с небольшой беседкой, где обычно обсуждали свои интересы старухи, в другую жизнь, откуда они попали сюда и та, судя по их неспешности и холености, не была скупой на радости. Все-таки мы встретились в беседке - которая была напротив моего подъезда, и я как бы имела на нее больше прав. В нее нас загнал дождь. Дети наши также разъединенно стояли, не имея ни малейшего интереса ни к чему в этом почти безжизненном интерьере. И все- таки, я, как всегда, пыталась привлечь их к себе, эту свою особенность я давно в себе заприметила. Нетерпеливая и обладавшая недюжинной фантазией, я стремилась как можно быстрее сойтись с другим человеком, если он почему-то мне нравился, чтобы, не путаясь в недочетах, выстроить для себя этого человека, чтобы мне было ясно - кто передо мной. И это желание, помимо рассуждений или еще каких-то умствований, тут же провоцировало во мне активность. И я срочно выискивала поводы, чтобы не выглядеть совсем уж неуместно или смешно, и произносила первые фразы. Иногда выглядела нелепо, тогда я надолго затихала, стараясь зализать уколотое самолюбие внутренним расслаблением, безразличием, и как бы отключалась от внешнего мира, умолкала.
И тут мне захотелось связать нас, точно разрозненные кусочки, воссоздав что-нибудь единое, орнамент. Легче всего на всякие провокации попадались дети. Они-то и помогли мне каким-то образом развернуть красивых их мамаш к себе. И я осторожно, точно по тонкому льду, наощупь, пыталась отыскать единую всем тему. Про спектакли, например - нашего, местного драмтеатра. На мой взгляд, несколько хороших артистов играли в пьесе Розова. Я в театре люблю не спектакли вообще, а актеров, и хожу смотреть на них и следить за игрой. И именно об этом я и сказала моим новоявленным приятельницам. Обе вначале недоуменно и выразительно, словно споткнулись, в упор на меня посмотрели, и как сговорившись, отвернулись в разные стороны, будто я обидела их. Потом одна снизошла до объяснений. «Мы - обобщила она их совместную позицию, - в этой деревне никуда не ходим. Что здесь можно увидеть?» Тут уж удивилась и очень искренне я. И снова стала рассуждать, как я слушаю местное радио и читаю газеты, и как же можно жить в городе и не знать, чем он живет? Я, конечно же, все разрушила. Речь свою я быстро приостановила, мысленно и очень разгневанно, продолжая защищать свои умозаключения и всё подряд оправдывать, даже то, что критиковала сама, сталкиваясь по работе. Я считала, что имела на это право, потому что знала обо всех огрехах и недоработках не понаслышке, как эти две нахалки, думала я, одна из Ульяновска, другая из Харькова. Даже, если бы из Парижа! Теперь-то они живут здесь. Вот в этом страшном доме, в котором жить совсем неплохо. Потому что есть вода, и свет, и газ, потому что живут они в большом городе, где все как везде!
Я еще долго возмущалась, и когда готовила обед, и когда кормила Соньку, и потом, переделав привычные дела, все не могла успокоиться. Уже мирно сопела Сонька, под аккомпанемент моих скрытых неудовольствий, она их, видимо, прослушивала через отрывистые мои обращения к ней, ибо я, не сумевшая сказать себе - стоп - вызвала у нее скорую защиту, так что она, лишь пару раз внимательно посмотрев на меня, сморилась в сон. А я, побушевав, привычно смотрела за окно на неумолимую осень, с редкими, почти голыми деревьями, понимая, что одушевить любой пейзаж неважно - тусклый он, с изъянами или первородно идеальный, может лишь сам смотрящий. И значит, подумала я, этим моим незадачливым приятельницам также одиноко, как и мне, и, пересмотрев воображаемых знакомых, я выделила лишь свою Иду, ею владело независимо от возраста и всякого опыта, нечто невидимое, которое пульсировало, исторгая светящуюся неизмененную жизнь с обильными початками желаний, которые она незамедлительно пристраивала. Я напоминала себе этих «продавщиц», с той лишь разницей, что они прикрывали глухую свою пустоту звонкой напускной независимостью, всезнайством, я, скорее по лености, не искала внешнего притворства, погруженная в недра собственных потемок, я привычно тосковала от отсутствия путеводителя, в котором постоянно нуждалась, и которого выглядывала во всех, с кем встречалась. Разумеется, я простила их тут же, пускаясь в иллюзии их невидимого благородства. Любое собственное движение души я тут же преобразовывала в некую фантастическую историю, приписывая воображаемым героям значительные качества, интуитивно облизывая совсем по-звериному их незрелую плоть, чтобы поскорее и попрочнее - как на фундамент опереться на их окрепшие плечи, с желанием спросить с них сполна - когда они достигнут своего расцвета, чтобы от них же и выучиться чему-нибудь. Так горько бывало разочаровываться, но со временем я выучилась не сходиться накоротке, издали, на расстоянии на все можно было набросить покров поблескивающей глазури, тогда как вблизи - открывались детали, способные начисто стереть все мной надуманное, оставив горькое недоумение по поводу человеческой немочи. Как чужой, так и собственной. Обе красотки уже здоровались со мной и, не церемонясь, а может искренне, раз за разом, демонстрировали ничтожные свои интересы. Одну, которая теперь делила квартиру с другой офицершей, волновала судьба незадачливой соседки, гуляки, которая в свои двадцать лет успела за недостойное поведение вылететь из института, лишиться общежития, потом удачно выйти замуж, родить ребенка и оказаться в одной квартире с моей блондинкой, и, не успокоившись, снова быть застигнутой с очередным обольстителем. Не без помощи соседки, быть развенчанной в преступной связи, и теперь, оставленная мужем, с полугодовалым ребенком, вынужденная зарабатывать, устроилась в прачечную какой-то рабочей.
Я видела ее, по причине очень яркой внешности и жалела эту заблудшую деву. Вторая блондинка разговор сводила к каким-то шляпкам, и они горячо обсуждали общие увлечения, подкрепляя позиции картинками модных журналов. Теперь уже я спешила проскочить мимо, едва они встречались, да и они не торопились выказывать мне приветствие. Хотя наедине с собой я постоянно возвращалась к этим их разговорам, очень уж меня задели фасоны шляпок и главное мое непонимание их увлеченностью. Постоянно искавшая в себе причин собственных недовольств, я всегда капитулировала, ибо никогда ни в чем не была тверда и уверена, тут же уступая иным прихотям моих оппонентов. Ну что же мне судить их, думала я, за какие-то шляпки? Ведь кто-то этими шляпками занимается всерьез, а результат демонстрируют мои соседки. И, вероятно, успешно, поскольку и меня привлекли их лица. Они же не выходили на улицу в телогрейках и треухах. Значит, в их пристрастиях что-то было, мной не распознанное. В таком духе я подолгу беседовала сама с собой, и ни разу себя не убедила. С незадачливой соседкой было яснее. Ее было жаль. Само название «прачечная» и «аморалка», и крошечный ребенок, и сама эта девочка - вызывали во мне и острую жалость, и нечто темное, сомнительное, от чего я испытывала стыд, не за соглядатайство, а именно за недозволенность, в которую я могла попасть лишь по принуждению, и кто знает, заложником каких темных сил оказалась она. Диана - звали ее. Как прыжок в пропасть, экстрим - разливалась внутри меня краска первородного стыда, я не постигала: мужественность это или глупость, и чем отличаются эти понятия. Я теперь более внимательно смотрела на похожую на подростка маленькую маму. Она по утрам возила на саночках укутанный комочек перевязанной веревкой дитя. Зрелище было впечатляющее. Утренние ядреные морозы заставляли скрипеть снег и отчаянный, всегда быстрый шаг юной мамы, ее детские щечки и печальные глаза заставляли меня сострадать. Приехать из какого-то захолустья, выдержать конкурс в институт, и променять учебу на сомнительные влюбленности, чтобы очутиться на задворках молодости? В общем, со всеми соседками я вежливо раскланивалась и почти равнодушно отворачивалась.
*   *   *
Вскоре у меня появилась приятельница из нашего подъезда с пятилетней Аленкой, похожей на цыганочку, как и её мама. И хотя мама разменяла пятый десяток, но по всем повадкам соответствовала студентке. Я, утаптывая внутренние недовольства собой, невольно выискивала чужую бодрость, которая мне дарилась нерегулярно, порциями, оставляя посеянным фоном только жажду восторга и горечь неверия.
Женя, так звали маму Аленки, соперничала со своей будущей снохой, подругой её двадцатилетнего сына, студента из Москвы. Та заканчивала местный институт и торопилась зарегистрироваться, поскольку не хотела распределяться в какую-нибудь богом забытую деревню со своим литфаком. Заручившись поддержкой будущей свекрови, она частенько навещала ее. Чаще всего Женя с Аленкой заходили к нам - в подручный первый этаж, иной раз и мы с Сонькой поднимались к ним, на четвертый, в жаркую, почти пустую, какую-то аскетичную квартиру. С мужем, отцом Аленки, Женя рассталась, Аленку она водила на пятидневку, сама работала по сменам в военном госпитале - анестезиологом, квартира для них была местом нечастых встреч, а не традиционным домом. Мне нравилась прозрачная пустота, кружившаяся над их строгими кроватями под шерстяными клетчатыми пледами, отсутствие еще какой-то мебели. Квартира напоминала гостиничный номер. Я сроду не видела Женю в халате или в домашней одежде. По квартире она ходила подтянутая, в узкой юбке и вязаной кофте - уличной - и было ощущение, что она каждую минуту готова к неожиданному вызову.
* * *
Женя была бодра, всегда одинаково мощно наэлектризована особой жаждой радости. Так и вышагивала, высвеченная тысячью огней, в щедрости одаривая жаждущих пышных лучей. Видимо, расставаясь с мужьями, она просто отключала праздник и они уходили, кто обжегшись, ослепнув от вечного жара, кого она лишала жизненного карнавала за пристрастие к национальному напитку, те невольно гасили ее жар, без которого она погибала. И теперь ею озарился молодой гражданский летчик - общежитие их было неподалеку, и я пару раз работала почтальоном, вызывала его записочками от Жени. С Женей тоска моя улетучивалась, потому что ее глубокая вера в победно сверкающие будни, и уверенный перестук золотистых шлепанцев на каблучках, отсутствие комодов с бельем, обилие света и воздуха и - о, небо!-  никаких огромных кастрюль с борщами, овощами и молоком - жизнь делали незатейливой и всю в будущем - как в детстве. «Пойдем, - сказала она как-то, проходя мимо нашей квартиры, - сейчас Янка придет. Познакомишься». Янка - невеста ее сына, моя ровесница. Через год она закончит институт Она уже подрабатывает на радио. Я уже много наслышана о ней, и что в нее влюбляются с первого взгляда, и что она чем-то талантлива, и мне не терпится увидеть ее. Мы с Сонькой поднимаемся к Жене. Сонька прихватывает любимого плюшевого медведя. Наконец, я вижу Яну. Яна разгуливает по Жениной квартире как по своей. В коротком, очень смелом сарафанчике, едва прикрыв кокетливый гипюр мелькнувших трусиков, с умопомрачительной гривой густых, длинных и, кажется, жестких волос - они топорщились из копны, кое-где с седыми прядками, придающими ей взрослость, пытаясь самостоятельно виться в каждом отдельно летящем волоске, она как-то искоса взглядывала, из-за обилия волос, не сразу открывая лицо. Но и того, что сразу забирало внимание - роскошные волосы и длинные стройные ноги - было предостаточно, чтобы отдаться на ее милость. Выбор собеседника или друга диктовался ею, взгляд быстрых, невыразительных, но блеснувших утверждением, глаз предполагал в ней всё интуитивно безошибочное, для неё бесспорно выигрышное. Вопросов - почему именно она, у красавца и умника сына, который готовился к дипломатической службе и сейчас был на практике в Чехословакии, не возникало. Я казалась себе жалкой. Присела с краюшка дивана и прижала Соньку, вместо щита, обороняясь от себя, ибо не для кого здесь интереса не представляла. Яна, наконец, соизволила встать напротив, скрестив скульптурные ноги, и пытаясь убрать скуку с лица, мельком обежала меня взглядом. Да, сказала она, кончает наш институт, филфак, хочет быть журналистом, уже пробует себя на радио. Есть мечты? Она вскинула брови. Через пару дней сдаем последний экзамен, и она лично готовит салат-оливье с солеными зелеными помидорами. Вообще-то ест она мало и редко, на хорошую еду просто нет денег, но вот теперь себе позволит — с летней стипендии. Она ушла вскоре, о чем-то договорившись с Женей, и мы с Женей еще долго молчали, теряясь в приоритете салата-оливье перед другими источниками радости. Обе чувствовали нечто запретное, пульсирующее таинственным мерцанием чужой жизни, которое зачем-то хотелось разгадать. «Вот знаешь, — как бы подытоживая
увиденное, сказала Женя, то ли размышляя о давних своих умозаключениях, то ли удивляясь моей оторопи, - ничего ведь нет красивого. А мужики табуном идут. Ты думаешь, она так скоро смоталась - почему? Да внизу их общий друг ждет! Мой Славка и Олежка с пятого класса за ней бегали». Передо мной все еще притягательно колыхался узеньким колоколом ее короткий сарафанчик и блистательный облик. Я ничем не могла быть ей интересна. И не думаю, что и она явила мне какие-то откровения, добытые торным путем, только ведь люди привлекают к себе не готовым набором выигрышной информации, а слепящим витражом сферической заполненности, чем-то влекущим, необъятностью ускользающих изменений в притаившихся доверчивых недрах нравственных табу, запретов. Неуловимость в чертах Яны, в отблесках ее ярких мечтаний, невольно набрасывала капкан чужому взыскующему взору, слепо и безотчетно порождая фантазии в любых сферах. А всякая фантазия - мощный возврат в первородное детство, где на все свежий, не испорченный ни чужим, ни своим опытом взгляд. Вот и я сделала непроизвольное движение за ней. Я мысленно сравнила ее с Женей. С жениными глазами черносливовыми, сочно блестевшими, со всем ее обликом, внятным и явно читаемым, Янино маленькое пестрое личико с невыразительными чертами, почему-то не теряло очарования. Себя я даже не сравнивала ни с кем, потому что они обе себе доверяли и сами для себя являлись притяжением.
Мне же приходилось впустую расходовать время, пронизанное какими-то возможностями, на других. В минуты отчаянной тоски я корила себя за неблагодарность судьбе, оценивая свое бытовое пребывание как вполне достойное. Но, помимо собственных нареканий, понимала, что в сражении с непреходящей апатией я в проигрыше, потому что, не переставая, совершала любые поступки, и явные и мысленные под заунывную мелодию торжествующих фанфар неисчезающей тоски. Накормив ужином свою небольшую семью и не созрев для сна, я читала. По выходным пристрастилась к библиотекам и читала все подряд, о чем слышала, полагая, что не переусердствую, разумеется, кроме шпионских книг и фантастики. Но по мере пополнения моего каталога названиями книг я не становилась уверенней ни в чем и, схватывая взглядом тесные стеллажи, осознавала непостижимость изощренного человеческого разума - всего все равно не охватить. И того священного состояния хоть на йоту приблизиться к постижению этого мира, чтобы договориться с самой собой - зачем все? - тоже не было. Мечталось об учителе. Я напоминала себя семилетнюю, когда так не терпелось попасть в школу и само понятие «школа» имело оттенок чего-то мистического. Чудилось, как в недрах этой самой школы, из рук в руки, переходит некий клубок с сокровенной структурой всего земного, анализ. И если внимательно слушать учителя, то всё сразу поймёшь. День на третий я разобралась с собственными заблуждениями, и учительницу - жалела. Но и во взрослом состоянии, я не перестала верить в несбыточные знания, просто считала, что все это время шла окольными путями и пока не нащупала верный маршрут.
Жизнь, которая властвовала надо мной, состояла из тупого, механического, черного труда, когда я - поднималась в начале, чтобы накормить перед работой мужа, после чего автоматически убрав за ним, готовила завтрак маленькой Соньке, уже сидевшей на диете, дальше металась по квартире, обвешанная тряпками, одни из которых требовалось потрясти, другие - сложить стопочкой, третьи замочить в стирку, кое-что выгладить. После часовой разминки, понукаемая ответственностью, как палачом, и стремительно набирая темп, я вытирала влажной салфеткой подоконники, настольные лампы и все, что оказывалось под рукой, и уже, войдя в унисон с набравшейся скоростью, мыла пол, чтобы Сонька не чихала от молниеносно летевшей пыли. Потом шло время свежего воздуха, и мы собирались на улицу. День, как всегда, обещал быть насыщенным: обедами, ужинами, мытьем обуви после прогулок и к ночи такой душевной маятой при телесной немочи, что, глядя на сладко посапывающее дитя и провалившегося в сон мужа, хотелось крикнуть кому-то: «Почему это мне? Неужели я родилась, вольготно росла, впитывая нежнейший нектар окружения, благодарная и постоянно счастливая, всеми захваленная, неужели я выросла, чтобы вот так распорядиться единственной жизнью? Что и когда я сделала не так? Рано вышла замуж, рано обзавелась ребенком? Ну, ребенок бесспорно быть обязан, коль есть для него отец, это как раз природное, инстинктивное. Но муж? Да ведь девчонка выбирает, пока юна, потом выбирают ее. И муж, если не придираться, как я, чем плох? Почему же так тоскливо мне в нашем общем доме? О чем мечтается мне, когда сполох суетных мыслей усмиряется и я, как во сне, как в дреме, в который раз начинаю свой извилистый маршрут от себя к себе, от невозвратных, но исполненных смысла, охваченных высотой и чистотой помыслов, дней, до нынешних, тоскливо вымученных, которые я ни за что на свете не захотела бы повторять! Чего не хватало мне вдвоем? Общения! С другом. Чтобы все обсудить. Книжку и кино, слышанную мелодию и вычитанные стихи. Все, чем насыщен воздух в любом грамотном доме. У нас на все было разные мнения. Рассуждать он не любил. Отделывался одним словом: нравится - не нравится. Все, что будоражило меня. Первое время - месяцы, годы, я корила себя за неумение быть интересной, пыталась вслушаться в его молчание... Не знаю, кто из нас был более удачлив. Он - в отсутствии желаний, в лености всего и, стало быть, в принятии естественных жизненных предложений как истинЫ? Он никогда не роптал, имел смирение, а когда я в раздражении выкрикивала что-нибудь неправильное, вольное - запирался в туалете. Там он пережидал и тяжелый для него минор пианистов - романтиков, под которых жила я, чтобы выжить. В Брамсе, Шуберте, Бахе, сомневаясь, восторгаясь и любя, держалась жизнь как слепящий снег, горделиво блестевший над зазеленевшим подножием - жизнь чистая последним отчаяньем. Святая.
У меня от усталости, что ли, или от нелюбви к дому, не хватало высоты духа, а еще великолепного таланта счастья, чтобы принять, превратить в смысл, бесконечную карусель каторжного труда. Конечно, работа - любая - спасала от домашней кабалы. И она оплачивалась. Я вдруг с уважением вспомнила про свое образование и работы, среди которых технолог на военном заводе, в городе, где выросла и отчаянно захотела к людям, на какую-нибудь службу, чтобы забить свои тревоги их неразборчивым присутствием. В удачливых поисках няни помогли горкомовские, и, заручившись договоренностью, я отправилась по объявлению на механический завод.
Выбрали меня среди пяти претендентов - за мою работу в горкоме. Главный инженер пригласил всех жаждущих трудиться инженером в бюро рационализации и технической информации, к себе и, чтобы не показаться несправедливым, объяснил, почему не они - инженеры по образованию, а я наверняка лучше справлюсь с работой. «Вы понимаете, - сказал он, потряхивая моей трудовой, - она моложе вас всех, а уже работала в масштабах города. А ведь самое ценное - работать с людьми. Уметь организовать дело». Все поняли. Молча встали и потянулись из кабинета. Мне показали отдел кадров, который я проигнорировала в самом начале, сразу раскрыв более важную дверь. И четверо отвергнутых были вознаграждены, ибо еще топтались на пороге, когда мои документы уже летели, как-то криво пригнувшись, от начальственного стола кадровика и догнали меня возле раскрытой его двери, вместе с громовым криком, их отвергавшим. «Вон, - кричал он, - вначале институт закончи, как другие, а уж потом получай такую должность» Все приостановились, подкарауливая удачу. Я - облитая незаслуженным унижением, шарила по полу, подбирая документы, и, не смея показать красное от стыда и обиды лицо, нарочно не торопилась, давая возможность выместить злобу не самому большому начальнику. Вышел и главный инженер. Забрав мои документы, он махнул всем рукой, мне подтвердив день прихода, и важно прошествовал в свой кабинет - маленького ростика, насупленный, держа руку в кармане дорогих брюк, не оглядываясь на все еще громогласного кадровика, уже услужливо придерживающего двери перед тоже налившимся краской главным.
Возвращаясь домой, я подумала, что моя комсомольская работа, скорее - предлог, просто глаза мои горели желанием уйти от домашней кабалы восторженней, чем у остальных.
В тот же день я ринулась с вспыхнувшем азартом к подготовке квартиры для важной няни, начальнице отдела большого завода, вышедшей недавно на пенсию и в ожидании собственных внучат скучавшую без дела. Теперь я, возбужденная от внезапных перемен, следующие два выходных металась по квартире, высматривая и вынюхивая следы невольного, а может и халатного запустения. В результате к утру первого рабочего дня, я все еще дотирала полы, успокоенная насчет вычищенных углов, накрахмаленного, отутюженного и сложенного не дышащей стопочкой пастельного белья, надраенных до блеска кастрюль и вымытых до скрипа оконных стекол и зеркал. Потная, уже уставшая, я ждала с минуты на минуту ее прихода, мечтая о работе как о не совсем заслуженном санатории. И вот она стоит на пороге - высокая, статная, взор ее больших серых, спокойных глаз простирается во все открытые в квартире места. (Я потом нарочно встала на ее место и постаралась побыть ею, чтобы проконтролировать свою работу, как будто отчитывалась перед инспектором). Не спеша, она обводит взглядом квартиру и ей попадается часть отчищенного холодильника и угол первородно блеснувшего полировкой шифоньера, и я - она опускает взгляд на мою недавнюю стрижку и останавливается на моих глазах. Лицо ее проясняется, и она, светло улыбнувшись, произносит - «Какая вы молоденькая!" И я не могу скрыть радости, тут же помогаю ей раздеться, а вот и муж вышел из кухни - мы все впервые общаемся, и няня у нас тоже впервые.
*   *   *
Я освобожденно выбегаю за дверь, как будто успешно сдала экзамен: отныне, почти полгода, до той поры, пока у нее не родится своя внучка, наша необыкновенная баба Варя станет, пожалуй, самой моей большой заботой. Я не смела воспринимать ее как обслугу. Она явилась мне незаслуженным подарком, о котором я постоянно помнила, стараясь соответствовать. Ее искреннюю помощь - когда она ходила с Сонькой в магазин, или что-нибудь готовила, или убирала на свой лад, я воспринимала как свои недоработки, потому что деньги платила только за ребенка, а то, что она пыталась в доме заменить меня, считала недостойным ни ее, ни тех денег - пусть и неплохих, но, на мой взгляд, не адекватных ее труду. Я все мерила по себе. Самое главное - я не печалилась о Соньке. Та любила ее без памяти и ни на кого не хотела менять.
Натрудившись с пяти утра дома - я ничего не успевала вечером, и, добежав до заводского автобуса, я с наслаждением усаживалась на свое место и испытывала ни с чем не сравнимое умиротворение. Грохал и подскакивал автобус, тесно встряхивая всех и вызывая общее веселье, и, пожалуй, это единение было самым большим оправданием всему производственному процессу, по крайней мере, для меня.
Сколько помню себя - всегда нуждалась в сообществе, не стремясь в лидеры, и если в чем-то главенствовала, то невольно, когда остальные были еще непритязательнее. Самое сильное наслаждение - затеряться в толпе и охраняемой со всех сторон, точно щебетом птиц, овеваться звуками родной речи. Совсем не важно о чем шла речь, было тепло и надежно от людских тел, от интонаций - я имею в виду мирное сообщество, по преимуществу - близкое. В сплетение их внутренних притяжений, я погружалась как в купель, видимо бессознательно, как бы возвращаясь в предродовое материнское лоно, убаюканная защитой от нежеланных внезапностей. И сообщество предполагалось бесцельно вдумчивое, без жажды любых личных утверждений.
Работа моя не полностью предполагала организаторские навыки, к которым и апеллировал главный инженер - мой начальник. Кроме пропаганды и ангажирования современных новейших достижений в данной отрасли, где наш завод специализировался по изготовлению чудовищно массивных станков по закупорке стеклянной тары
- в основном для ликерки, так нежно назывался ликероводочный завод. Вообще-то вся рекламная шумиха: выставки, развешивание брошюр с перепечатанными переводными новинками были сплошной профанацией. При плановой экономике все соревновались внутри производства в основном за премии придуманного новаторства, так что основная моя задача была - поступавшие рацпредложения довести до главного инженера, где я являлась оппонентом изобретателя. Завод был механический, со старыми неповоротливыми станками, выкрашенными в затертую грязно-зеленую краску, и как вспышка - знай наших - пара новейших цифровых станков: аккуратненьких, блестящих. Я впервые лицезрела эту красоту, когда главный самолично провел меня по небольшому заводу. Рабочие в продуваемом и промерзшем огромном цеху, под гул включенных станков, напряженно сверлили какие-то детали, а я, помня свой уставший, каждодневный домашний марафон, не давала себе расслабиться, внимательно вслушиваясь в диалоги начальника с мастерами, а иногда и с рабочими, в сказанное персонально мне. Изобретателей была уйма, и каждый день на стол ложились чертежи с предлагаемыми новшествами. Я не только квалифицировала необходимость рацпредложений, но и ежемесячно «рисовала» денежные приоритеты - вознаграждения. Утверждал мои профессиональные вкусы главный. Аверин - была его фамилия. Считалось, что он очень мозговитый, и не только знаток советского производства, но и увлекается западными новинками, и ему специально приобретают иностранные журналы, и что даже на языке оригинала он умудряется читать статьи.
Этими переводами я потом буду украшать наши выставки. Конечно, я тряслась, как заяц, собирая его раз изученные чертежи наших Кулибиных и пятьсот раз сбегав к самому изобретателю, который снисходительно: кто я такая, ничего не смыслит, и на которую еще нужно тратить свое драгоценное время, сквозь зубы и маловразумительно, иногда не глядя на чертеж, высокомерно цедил что-то. Но после первых начисленных премий, меня те же изобретатели - узнавали издали. И головы от станков поднимали, и очки защитные снимали, и рукой махали, и здоровались везде первыми. А я пыталась разбираться с этими доморощенными станками, ибо дважды в неделю обязана была докладывать о «наших» успехах - как выражался мой босс, ему лично. Не прав он был, когда уверял кого-то или себя, что организатор - бесценен, для меня что-либо организовать не стоило таких невероятных напряжений, как разобраться с очередным «шедевром». Я сидела, уткнувшись в чертежи, ничего не замечая, но очень скоро меня отвлекли от самообразования. За неимением свободного кабинета мне выделили стол в конструкторском бюро, плотно утрамбованного кульманами с выглядывавшими из-за них конструкторами, с начальником за угловым столом, напротив которого разместили меня. И именно этот начальник заявил о своей власти надо мной. Как оказалось, все свои отлучения от стола я должна была обговаривать с ним. Возмущенная, я тут же пожаловалась Аверину. Тот панибратски махнул рукой, «даже не обсуждается» сказал он, назвав все это глупостью. И у нас началась тихая война с местным командиром. Должность моя была новая и, видимо, кому-то завидная. Я могла уезжать по выставочным делам когда угодно и никому не докладывать, а производство, как известно - лютая дисциплина. И среди моих соседей по бюро тоже нашлись любопытные. Однажды, идя к проходной в середине рабочего дня, и случайно оглянувшись, я увидела прилипшие к окнам нашего кабинета, какие-то сиротские лица конструкторов, изнывающих от скуки и неприкрытой зависти. Но вскоре у меня обнаружились друзья. Поначалу ничто меня не отвлекало от изучения угла заточек разнообразных втулок и гаек, и мандража перед дверью босса, но вскоре в ящике стола я стала находить дурацкие записочки, «миледи, взгляните на вашу левую туфлю!» И я, как дура, смотрела! или, «о чем вы мечтали за компотом из косточек?» Или, а что вы делали вчерашним вечером?» Я огляделась и тут же узнала автора. Да он и не таился. Его смелый ироничный взгляд предполагал свободу, простиравшуюся не только в недрах нашей общей комнаты. Для пущей убедительности он махнул мне рукой. Я знала - его зовут Витя. И, как по волшебству, по обе стороны его стола, выросли еще два богатыря. Одному я очень нравилась - он и не скрывал. Оказалось, это - главный энергетик завода, пять лет как окончил институт, а двое друзей - конструкторы, студенты-заочники и мои сверстники. Теперь я появлялась везде в сопровождении этой троицы. Они как на подбор были высоки, стройны и галантны и ни на какое особенное внимание не претендовали. Кроме Артем-электрика, кстати сказать - женатого. Ребята подшучивали над ним поначалу, а потом, когда не стал случайностью его затуманенный взор, странная задумчивость, пока стоял он рядом со мной, стараясь держаться поближе, и отвечал невпопад, когда обращались к нему и было видно, как ему хорошо, ребята капитулировали. Быстро куда-то сматывались, оставляя нас наедине, и меня их солидарность совсем не вдохновляла. Вскоре по утрам, едва войдя в наш кабинет, я натыкалась взглядом на скромный букетик цветов, уже в баночке с водой. Я старалась не встречаться взглядом с сослуживцами, я знала, что каждый из них думает. Мои жалобы пропускались мимо ушей этими двумя, их симпатии были на стороне Артема. Они уважали его за знания, за должность и вполне одобряли его влюбленность. Не знаю, кто и как обсуждали нас с ним. Всех раздражала моя строптивость, мое непонимание его чувств. Он подлавливал меня с утра, и уже на проходной протягивал руки, как будто просил подаяния, незрячие его глаза не касались моей внешности - я могла выглядеть как угодно, он пытался отыскать внутри меня островок открытости, чтобы укрепиться там. Все это меня начинало беспокоить, я, понимая его благородство и ум, и все-все достойное признания, любви не испытывала, и мне почему-то не льстила поглотившая его любовь. Как
не очень беспокоили и пересуды, но назойливость его ухаживаний наводила на размышления моего потакания его заболеванию. Я хотела удержать дружбу, которая, конечно же, меня поднимала, да и помогала, я теперь не корпела над неясными вопросами, а обращалась прямо к нему, благо он всегда оказывался под рукой, стул для него закрепился за моим столом. И искали его тоже у меня, но его чувства искали ответа, и только скромность и моя невнятность удерживали его от каких-то решающих шагов. Я маялась, придавленная его постоянством желаний, не беря в расчет других, заинтересованных. Я ведь не делала ничего предосудительного? И в один из дней его прямо из нашего кабинета вызвали на проходную, и он вернулся спустя час, так что уж я стала волноваться, ибо его несколько раз вызывали аварийные службы и удивленно смотрели на меня, не умеющую толком разъяснить - где он? А когда он вернулся, белый, как неживой, и я подняла к нему глаза, - съежилась, как будто застигнутый врасплох воришка. Я впервые подумала вообще о его жизни. И внутренней, и домашней. Я представила, как входит он в ставший ненужным дом, как, боясь быть уличенным в сокровенных помыслах, отводит взгляд, до этого момента ясный, или на его лице написана картина его дневной жизни: безотчетно счастливой, которую он не в силах скрыть. Да ведь и мне он радость что ли доставляет? Я повернулась к нему. А он выкладывал претензии по поводу плача жены, которая пришла специально поскандалить со мной, и я представила весь ужас проклятий и обвинений, и весь спектакль на потребу сотрудников и мысленно успокаивая себя, сказала. «Все. Больше не приходи, и вообще - постарайся не ввязывать в будущие скандалы. Я не знаю, что тебе делать. Но ты должен меня понять» Масло в огонь подлил и мой главный. «Кулешова, - вызвав меня в неурочное время, сказал он. В глазах его было любопытство и удивление первооткрывателя, - почему это Гундарь переселился к тебе в отдел? Я его что, переводил к вам?» Он сверлил меня глазами, он ждал исповеди. Я молчала. Все было глупо и никого не достойно. Чувствуя, что ничего не дождется, он расслабился, откинулся в кресле и, видимо, вспоминая что-то подобное, дорогое и чувствами и ушедшей молодостью, подытожил: «Ну, если это безответно, надо как-то приостановить. А то неудобно. Его жена мне звонит и плачет А я знать ничего не знаю. Надо что-нибудь придумать". И он придумал. Моего вздыхателя послали на учебу на целых два месяца. Звонки из далекого Ленинграда к нам в отдел меня не отягощали, и народ уже не пялился на меня, а, утихомирившись, принял все как должное. Все бывает, так видимо рассудили многие, вполне удовлетворившись финалом. Радость своего освобождения со мной праздновали две объявившиеся подружки, только что устроившиеся на работу заочницы. И хотя работали они не у нас, но одна, Лариса, была сестрой Витьки, и, наслышанные про мои подвиги, они с подружкой по институту застряли в дверях в тот момент, когда покидал меня Артем, красивый, высокий, в горе. Они все застали самый пик. И его отчаянное смирение, и мое тихое торжество, граничащее с глупостью: в самый последний момент, когда он, сидя так близко, что я слышала его прерывистое дыхание, вдруг как-то обмяк, руки безвольно опустились и таким несчастьем вдруг заполнил все пространство, что, кажется, затихли все, опустив глаза и головы в свои кульманы, и у меня вдруг задрожали руки, и мне сделалось так больно и так сладко, и еще чуть-чуть, и я бы поддалась и своей жалости, и его отчаянью. И я оглянулась, чтобы последний раз поймать его влюбленный взгляд, когда он уходил. А в дверях уже стояли девчонки. Они смотрели на меня, как бы узнавая, восстанавливая все обо мне слышанное. Сверяли со своими представлениями и, явно довольные, улыбались мне как давней знакомой. «Вы ко мне?» - на всякий случай произнесла я, не способная фиксировать ни какие детали. Обе красотки дружно и резво замотали головами. И я встала к ним.
* * *
А я ведь скучала по нему. Оказывается, привыкла к его вниманию, его опеке, с ним я снова возвращалась в недавнюю, но здорово отодвинутую жесткой жизнью юность. Его восхищенный взгляд, когда он смотрел на меня, заставлял невольно подтягиваться и в то же время, охваченная его угадыванием лучших моих качеств, я словно бы вступала в некую полосу душистого дармового многоцветья, где я снова была ничьей и собой, еще не нагруженной трудной поклажей семейных доли, беспечная и вся, как на ладони, открытая радостям. Но мечтать обо всем меня впустившим, было все-таки не так опасно, как земно, плотски ощущать грубую ткань рвущихся желаний. Его желаний.
Девчонки были моложе меня на четыре года. Я эту разницу ощущала утроенной. Не из-за возраста. Я слушала их юные переживания, как старая матрона принимавшая исповедь. Хорошие и умненькие девчонки, они мечтали об уже осуществленном у меня, и потому их претензии к жизни казались мне упрощенными.
Наше приятельство было скорым, очень девчоночьим, мы перешептывались по скрытым мраком углам, откуда выглядывали сослуживцев, чем-нибудь отличившихся. Долгое время все декорации завода оживлял Артем, прочно заменяя собой и отгораживая меня от закулисья, в том числе отплыл на начальственном стуле, слегка уязвленный командир, предводитель этого отдела, уступая Артему приоритет в начальственных амбициях, и все, что находилось за спиной Артема, оказалось в полутьме, в которую не стоит напрягать зрение, чтобы что-нибудь разглядеть. Именно мы с ним были высвечены яркой сценой бесконечного диалога, а с его исчезновением и я померкла, и новые мои приятельницы мысленно указывая то на одного, то на другую, как в сфере прожектора, знакомили с остальными. Как выяснялось, жизнь не застряла на моих переживаниях, она щедро осыпала всех живущих, кого яствами, кого пеплом. «Вон, видишь, - показывала Лариса из нашего укромного уголка, - где прошептывали мы свои дни и секунды, чувствуя, что жизнь еще долга, и сейчас как раз тот ее миг, когда она еще открыта для беспричинного откровения, и горечь ее еще можно чем-то зажевать, ну хотя бы чужими несчастьями. «Вон, видишь, - говорила мне Лариса, да вон та, с животом, чертежница, слева от тебя ее стол?» «Поняла, - кивала я, еще не связанная чужими проблемами, еще воспринимавшая эту почти незнакомку, в неком абрисе, схематично, не вникая в глубь ее жизненных разворотов. «Ей скоро рожать, она на днях в декрет уходит, а от нее муж ушел. Господи, - с сердцем сказала довольно сдержанная Лариса, ей всего-то восемнадцать лет, и такой негодяй попался. Она все глаза проплакала». И я неожиданно вспомнила эту рыжеватую особу, с замысловато уложенной прической, в которой странно фигурировала плетеная коса, и из всего пыльно-рыжего, веснушчатого и белесого проявилась эта Зина, с важностью несшая высокий живот, показно обтянутый нарядным сарафаном. Барышня была с фантазией, в сюжете, ей пригрезившимся, она являла, разумеется, принцессу, и видимо, проигрывала для зачарованных зрителей одну картину за другой, не сходя с рабочего места. До меня донеслись некие образы, отпечатанные мимолетной памятью, вечно толпящихся возле ее стола женщин и волной подносимые всегда слезливо-жалобные ее речи. Мне она казалась неискренней, но слова Ларисы почему-то меня растревожили, моя пионерская натура не выносила несправедливости, я все время была на стороне униженных. Зина являла собой униженную, ее положение служило ей защитой, даже если она шантажировала. Я уже знала свою невоздержанность к чужим страданиям - мне помог мой боевой комсомол несколько разобраться с собой, и потому старалась не вслушиваться, чтобы не быть пойманной в неумеренные сети жалельщика. Но тоненький невытравляемый голосок чужого несчастья уже впился в меня, не давал мне возможности отгородиться своими заботами, исправно разворачивал меня в сторону этой несчастной Зины. Я поняла, что мне не удастся отделаться нейтральным или сочувственным кивком головы. Через своих подружек я уже имела телефон Зининого мужа и позвонив, назначила встречу. На вечер.
* * *
Я не знала, о чем я буду говорить с ним. Скорее всего, выслушаю его. В том, что он расскажет правду, я не сомневалась. И всё-таки...
Была середина лета. Но день то и дело погружался в сумерки от бродивших злых туч, и к вечеру пошел дождь. Неохотно так, вразвалочку. Было понятно, что жить ему долго. Мы встретились в любимом мной липовом сквере напротив Дворца пионеров, в совершенных сумерках, под проливным дождем. Глядя на него, я оценила высокомерие Зины - перед ним она смотрелась завоевательницей. С гордой осанкой, с осознанием своей материнской миссии, которой она явно спекулировала.
Был он невысокого роста, тщедушный, невыразительный, ничем не запоминающийся. Жалкий даже. Пожалуй, ему, не мне требовался собеседник. Он, опережая мои вопросы, хотя по телефону я сказала, что цель нашей встречи - его жена, с ходу заговорил о ней, поначалу несколько раз прерываясь, спрашивал: не она ли подослала и с какой целью, а я всякий раз горячо убеждала его в своем инкогнито и собственной инициативе. Мне ничего не стоило искренних заверений, так как никто не знал о моей выходке - по-другому, это бы никто и не расценил, но и сам факт моего почина давал мне право на всякого рода сомнения и свои умозаключения - человека пусть и со стороны, но здравого. Он сразу погрузился в темные грезы новогоднего вечера, где и совершили они, едва познакомившись, тесные познания друг друга, наутро закрепив результат. Отрезвев, он осудил легкомыслие подруги и отрекся, порвав номер телефона и адрес, выведенный вчерашней школьницей. Почему все-таки женился, узнав о ее беременности и не поверив в свою ответственность, он уточнять не стал, а я и не настаивала, предположив, что могли пригрозить ее родственники - свидетелей было полно, а ей еще не исполнилось восемнадцати. Он оказался порядочным и в другом, не приписывая ей всякого рода искушения, соблазнения и манипулирования, в которые он и попался как кур в ощип. Нет, он вел себя очень по-мужски, не отрицая ничего, и я почувствовала к нему уважение. Он все понимал, но жить с ней не хотел. Ах! Как я потворствовала ему мысленно, представив ее лживую физиономию - люди, склонные к вранью, почему-то уверены в своих актерских качествах и плохо оценивают свидетелей их абсолютной бездарности. А он, подогретый своей родней и настроенный очень критически - ее маневры игнорировал, а до искренности не желал докапываться. Так что моя роль упрощалась, потому что ей хотелось совместного житья с ним исключительно по любовным мотивам, о чем она, не уставая, везде твердила и он, пусть и сомневался, но что он мог противопоставить ей? Они еще не начинали жить, и он не знал ее как человека, и вдобавок - ребенок? Поженились они недавно, и ее желания принудить его к общей жизни были мало обоснованны, впрочем, как и его отказ от нее. Она все делала последовательно, ни разу не проколовшись на склочный скандал, выказывая ненависть или недовольство. Она как заговоренная везде твердила, что любит и хочет с ним жить. А он не хотел, не слушал, и не верил. Мы гуляли под липами, не замечая дождя, довольно долго, во всяком случае, я промокла насквозь, струи дождя свободно стекали по мокрому телу, охлаждая его все сильнее. Выслушав его и помня, зачем я здесь, я старалась держать перед собой ее слезливое лицо и огромный живот на худой фигуре. Мне следовало не только вызвать в нем сострадание или доверие к ней, но и убедить его, возжелать узнать поближе человека, который родит ему ребенка, и с которым свела судьба, я доказывала, что ничего случайного не бывает. «Я, конечно, не знаю точно, кто вы, но думаю, что вы прокурор» - сказал он мне на прощанье весьма миролюбиво и более свободно.
Позже, я узнала, что он все-таки пришел к ней, но как долго просуществовал их союз, мне неизвестно. Я не знаю, перетекли мои желания уладить ее жизнь в его сознание или что-то иное помогло им договориться, я просто еще раз подумала о своем импульсивном стремлении к справедливости и жалости, которые не всегда заканчивались для меня безобидно. Во всяком случае, ничего порочащего я не углядела в своем рвении за справедливость, но и не говорила никому, считая, что без спросу влезла в чужую судьбу А у кого бы я могла спросить? Я размышляла, в который раз, о бесконечных человеческих возможностях и их использовании по чьему-то наущению. В колхозе на первом курсе мы решили сварить какао. Кто-то привез порошок из дома, а молока в колхозе - завались. И вот мы сидим вокруг примуса, на нем алюминиевая кастрюля литров на пять, и, уставившись на кастрюлю, следим за молоком. Нас много. Никак не меньше десяти. Кто-то ближе, кто, как я, в сторонке. Медленно идет время. Стоит легкий, невнятный шум от фраз, различимых сказавшему, и незлобные препирательства. Композиция нашей бытовой картинки романтичная. По-домашнему одетые, кажется, воскресенье, законный выходной, и каждый привносит в довольно широкий круг, с кастрюлей в центре, теплую семейную идиллию. Все взоры - к кастрюле, шеи напряжены, головы вытянуты. Уже пленка, говорит кто-то, на секунду наступает тишина, за ней, точно прибой новой волны, хаос невнятного разговора. Кажется, все увидели млечный купол над мгновенно выросшей кастрюлей, потому что с громкими воплями, врассыпную кинулись от кастрюли, кроме двоих, Сашки и меня. И у нас не оказалось тряпок, чтобы не обжечься, но мы голыми
руками, отрепетированно, вцепились в ручки и подняли вверх сохраненное молоко. И сразу после, и вспоминая к случаю, я не могу объяснить такой дружной немочи Большинства.
В разгар июльской жары, когда день раскаляется до бела, асфальт похож на кашу, влажно расплывается, а песок на пляже обжигает кожу и ты плывешь себе среди тяжелых волн любимой реки, и взор твой, неотчетливо блуждая, вдруг выискивает
повисший плетью желтый лист на прибрежном каштане - почему-то дико захочется осени.
Я всегда любила осень. Особенно в детстве, она заменяла мне театр, она являла живое его состояние, начиная с декораций и заканчивая моей внутренней тишиной.
Несмотря на тесную привязанность к уличным друзьям, с летним каждодневным общением, и никогда не уставая от него, к концу августа мечталось о школе. С навязанными условиями жизни семьи, приятелей, с режимом домашнего общения, хотелось еще какого-то принуждения от полноты энергии и еще от заданной с рождения неволи. У большинства детей фантазии возможного тоже ограничены, мир сказок или любых книг воспринимается как иллюзорный, не твой. Я же не могу возжелать судьбу Емели на печи, по хотению которого совершаются чудеса, но и каталог бесчисленных профессий как подземный клад, едва мерещится и кажется недоступным, оттого фантазии по поводу собственных желаний обрываются, заменяясь на привычные обиходы имеющейся жизни. Как у всех. У соседей или приятелей, а нереальное сродни не совсем вменяемому И все окружающие как бы присматривают за тобой, из-за недоверия к твоим несбыточным мечтам. Но ведь в школу хотелось именно из-за учебы, она казалась бесконечной, неисчерпаемой. Там тоже был инкубатор, где из строго очерченного квадрата парты, уже познавшие меру дозволенного, пассивно выглядывали, вполне доверчиво, либо безразлично, будущие взрослые, готовые заменить всех учителей, копируя их и привнеся малую частичку некоего отклонения - чтобы запомниться. И всех устраивала мера отпущенных знаний, как порции подаваемого обеда без объяснения его вкуса - синоним желанного, всех устраивало - «так надо». «Так надо» было неиссякаемо, необъятно и не требовало расшифровки. Все старшие являлись учителями младших, неважно, школа это или дом. Сомнения не приветствовались. Все становились детьми в общей игре жизни и правила не меняли.
*   *   *
По-моему, я так и не выросла, во всяком случае, всё также удивлялась взрослым, с важностью несущих себя, горды они, самовлюбленны или сосредоточены до полного отрешения от всего. Значит, именно так задуман кем-то человек, размышляла я, чтобы нести в себе все признаки толпы, чтобы рассредоточенным, но похожим, им было надежно в толпе. В толпу стремилась и я. Разве не для чувства сопричастности рвалась я на работу, к людям, разве не от одиночества удирала из дома?
Прошло два года после первого моего приезда сюда. Сонька была при мне, я при муже, и, в общем, никто явно не жаловался. Я подала документы в наш пединститут на химию с биологией. И совсем не по влечению. В который раз, заручившись: «так надо», я длила свое повиновение, посчитав, что, имея еще и этот диплом, убью всех зайцев. Не отринет меня завод, а еще раскроет двери школа. В школу мне хотелось. Правда, ни химия, ни биология были ни при чем. Школа предполагала творчество, так думалось мне, а еще в огромном людском многообразии всегда обнаруживались особенные, отмеченные свыше задатками того же творчества, и это приятно тревожило. Я снова раскрыла учебники, такие же неинтересные, как и раньше. Учебник биологии я пыталась прочитать как занимательную книгу. Читала, конечно, но думала, что писали ее люди равнодушные, лишенные искры страсти, ничего для себя не открывшие, чтобы в потрясении воскликнуть: «Эврика!» И, продолжая удерживать восторг откровения, поспешить поделиться с другими, далекими от забав и сомнений всего живого. И тут мне на счастье попалась увлекательная книга англичанина «Эволюционная ботаника»! Я прочитала и раз, и два, и прижимала ее салатную обложку к груди, и поняла, что смогу вытянуть пусть тончайшую струйку чего-то для себя полезного. Полезным я считала все то, чем досыта полнилась душа, будь то созерцание чего-то или узнавание неизвестного, с которым я отчего-то входила в резонанс и держала до привычки, и возвращалась снова, чтобы в который раз изумиться совершенству, которое в нас уже заложено. Всяк знает, именно по внедренному в нас чувству прекрасного и необходимого - хорошее и плохое. Если не лукавит себе. Вот и к мужу мои претензии были из того же источника.
Я думала об этом постоянно, я оказалась совершенно не готовой к несущейся мимо жизни. Моя теперешняя являлась ширмой, за которой, я знала это, могло существовать настолько от меня далекое, что, опасаясь собственного неведения, я в надежде обретения, оглядывалась, выискивая проводника, чтобы шагнуть в невидимое пространство как в невиданное состояние. Самостоятельность моя именно в этом вопросе была попрана. В находивших на меня минутах отчаяния я могла биться лбом о непробиваемую стену, могла чувствовать почти отчетливо позывные внутри себя, к какому-то движению, но что-то не давало раскрытия, открытия как объятий чему-то иному, когда собственная жизнь предстанет в желанном свете.
Один и тот же сон повторялся беспрерывно. Каким-то образом взлетевшая на высоченном шесте, который мотало из стороны в сторону, я, захватив его верхушку, насмерть перепуганная, в страхе и панике, неотрывно смотрела вниз, на далекую и очень твердую землю, и чувствовала - еще секунда, и я полечу вместе с зажатым шестом. И всякий раз сон обрывался на пике моего качания - когда пальцы выпускали шест, а амплитуда приближалась к максимальной, и моего последнего вздоха. Я выныривала из сна с колотящимся сердцем. Я не знала, о чем он.
Постоянное недовольство собой делало все мои труды бессмысленными. Единственно, что у меня получалось - вглядываться. Перед глазами жил одной со мною жизнью - муж.
Может, и он хотел веселой жены, какой-нибудь хохотушки, благодарной за его постоянное присутствие, или мечтал о генеральских погонах, как большинство военных. Однако отсутствие желаемого не мешало ему соответствовать всем и всему продуманному до него, а вот стержнем, как у большинства людей, была огромная благодарность себе, любимому, за заслуги. В перечень заслуг у мужа, например, входила его преданность мне, его зарплата, честно отданная, и его вечерняя уборка стола после ужина. И нес он свою благодарность передо мной, возвеличивая себя до идолопоклонства. Его бы воля, как я представляю: он в дверь, а я с цветами и рукоплещу. Зато его одобрение самого себя и являлись стержнем, которого я в себе не обнаруживала. Люди играли везде и всегда. Распекал нерадивых работников на большом совещании мой главный - он уважал себя, он всем видом показывал - смотрите, какой я замечательный, как я радею за производство, и все остальные его мысли, кроме тех, что он высказывал, затаивались, уступая время и место этой одной - потому что она являлась стержнем. Это она преображала его игривый баритон в кремний, глазу придавала твердость, манерам - жесткость. А мне облокачиваться было не на что. Внутри себя я ощущала зыбкое непостоянство, блуждание по аморфным уголкам дрожащей от вечного недовольства материи - внутренней структуры, никак мной не пойманной. Вот бы вытащить какое-никакое сознание, развесить, растянув сеточкой, и высветить место нечеткости, которое путает мои довольно неясные границы.
В юности, жалея мать, слабосильную, беспокойную и, на мой взгляд, глубоко несчастную, я почему-то была уверена, что ни в чем не повторю ее. И что же? К каторжному домашнему труду я присоединила труд за деньги. Мне двадцать два года, а, кажется, я прожила огромную, тяжелую жизнь, и если детство я повторила бы, то годы замужества - никогда. Недовольство собой никак не отражались на работе. Я почти освоилась со станками, довольно раскованно водила указкой по чертежам, объясняя главному очередной феномен рацпредложения.
Понимание, что он слегка издевается надо мной, всякий раз экзаменуя, не ожесточали меня, я чувствовала его ко мне расположенность, почти отцовское тепло и, кажется, меня все устраивало, пока дома оставалась няня. Я не знаю, как надолго задержалась бы я на заводе, почти не видя Соньку, уставая, и кроме домашних дел ни к чему не годная. Няня дорабатывала последнюю неделю, ее ждали свои дочь и новорожденная внучка, а я спешно устраивала нашу девочку в детский сад, с помощью партийных горкомовцев. Я несмело прикидывала - сколько сэкономлю на садике, разница составляла приличные туфли ежемесячно, только я не очень уповала на везение, не доверяя здоровью. Сонька казалась мне уравновешенной и дружелюбной, и я никак не подготовилась к ее капризам. В сад она, после первого дня, ходить отказалась. Она ничего не объясняла, она тихо плакала. Плакать начинала, едва мы выходили из дома. По мере нашего продвижения, слезы только набирали крепость. Еще несколько минут, пока я переодевала ее, она могла сдержаться, видимо предполагая, что я наверняка сжалюсь, но, поняв мою решимость уйти, так безнадежно рыдала, что я выглядела палачом, на меня смотрели с осуждением все, кто видел это. А уж как ее отрывали от моей руки - картина не для слабонервных. Я почувствовала, как она вросла в меня, словно свернутая в эмбрион, и я своей жестокостью мешаю ей распрямиться, чтобы задышалось ей просторно и с любовью. Вечером, оставаясь в одиночестве и, никем не поколоченная, она играла с удовольствием в огромные садовские игрушки, и просила подождать, пока она до всего не дотронется, но кричала издали, что сегодня последний день в этом плохом саду. С утра все начиналось сначала, и вскоре я пожинала участь многих родителей. Она заболела. Сваленная жаром, измученная кашлем, она просила об одном - чтобы я всегда была с ней. В общем, боролись мы: она за меня, я за работу еще пару месяцев, до ее первого воспаления легких. Я не находила аргументов в пользу своей работы. Деньги? Да деньги не были лишними. А что еще? Мое желание быть как все? Без меня завод встанет? Или я потеряю квалификацию? Зачем вообще мне работа? На всех весах перевешивала Сонька. Ее трехлетняя беззащитность, нездоровье, ее привычная домашность, ее любимая музыка, под звуки которой она танцевала и декламировала длинные стихи Чуковского. Ее долгий уютный сон в своей кроватке, ее жизнь, которая едва начиналась, все вместе, не должно было вызывать страх или ответную агрессию, и потом, я мечтала столько ей дать. Уволилась я, когда главный был в санатории. Разгневанный, он прислал за мной человека с запиской. Он писал, что я прекрасный работник и что заводу без меня будет нелегко!!! Ах, как сладка лесть! Я всласть нарыдалась, окончательно распрощавшись с заводом. Случись мой уход при нем, кто знает, как все бы разрешилось. А тут лето, скорые экзамены. И мы с Сонькой!
Так здорово, когда в городе живет такая река, как Волга! Понятно, что это не Волгоград и Астрахань, где она разливается морем, но и здесь, в своем верхнем течении, Волга рассекала город пополам, и центр города приходился на набережную в бетонных берегах, обильно зеленевшую ухоженными, с приятными кронами, деревьями и радостно ветвящейся травой. На взгорье имелась искусно вырезанная деревянная беседка, откуда виделась такая безбрежная даль реки, широкой, так и звавшей за собой в завораживающее течение, а еще острый речной дух, который делал весь город причастным к реке, особенно летней. Всегда праздничной. Мы любили кататься на речных трамвайчиках, которые курсировали сутками, переправляя живущих в Заволжье, как на другую часть земли. И пляж, самый большой, находился тоже на другой стороне Волги. Слово-то само - Волга - столько в себя вмещало - всю русскую жизнь! Состоятельная моя свекровь несколько летних отпусков плавала на роскошных теплоходах до Астрахани, и этим летом мы ждали их в гости с теплоходной экскурсией. А мне в то лето вполне хватало нашего кусочка Волги, потому что она уже сделалась моей и я никогда не уставала просто приходить сюда и смотреть. На ее столетние леса, настороже стоящие вдоль берегов, на внушительный мост, на саму воду в тяжелых неспешных волнах. Все было настолько величественно, что люди, снующие по извечным заботам или, как я, неотрывно глядящие на воду, не входили ни в какое сравнение с этой вечной жизнью. Подобие спокойствия и внутренней сосредоточенности я ощущала и в себе, но так мечталось быть похожей на всех, даже на тех, к кому я не испытывая уважения или симпатии. Сонька вполне разделяла мою страсть к воде. Мы обе любили запах реки, пристань и легкое покачивание на мостике, когда проходили на пароходик. Душевная маята моя смягчилась, может, от солнца, может от детского присутствия, а может от утвердившегося во мне смысла в ребенке, который ведь зачем-то родился?
Я как в детстве ничего не понимала про жизнь и становилась она для меня все запутанней. Прочитав полумистику Блаватской и Рериха, я обнаруживала в себе именно эту тягу к поискам идеальной Шамбалы, где, по-видимому, предполагался вечный коммунизм или земной рай, или чаша Грааля, в которой собраны все знания и благодать мира.
И главным было не то, что я мечтала о каких-то знаниях, скрытых не только от меня, но и от всех живущих, а то, что это почему-то мучило меня, не позволяя отдаться радостям жизни, также, как не могла я насладиться фрагментами школьных знаний, изложенных в учебниках, которые я должна была пересказывать учителю. Обрывки знаний, как и обрывочность жизни, из ниоткуда в никуда зачем-то тревожили меня сильнее и активней, не давая сосредоточиться на ее главном процессе, в котором я вроде и не существовала, а шла пунктиром, без заземления.
*  *  *
Я подала документы в институт. Институт оконным фасадом, длинным и строгим, тоже смотрел на Волгу. Пока еще продолжалось лето и мы частенько приходили на пляж, всякий раз заворачивая к его старинному, внушительному зданию. Я загодя преклонялась перед всеми знаниями, витающими в его кабинетах. Я все еще не утратила надежду узнать кое-что между строк, я так хотела хоть чем-то усмирить свое недоверчивое, несговорчивое сознание...
*   *   *
Я понимала, что снова делаю что-то не так. Никакая биология, а тем более штудированная, и сильно надоевшая в техникуме химия, которой, кстати, было к десятку наименований, абсолютно не привлекали меня, измученную, в попытке определить - годная я к чему-нибудь, или рожденная к бессмысленной погоне за толпящимися сомнениями, никак не пропускавшими на свободный путь? Да ведь и свобода, которая поблескивает как мираж, ничем конкретным не была высвечена. Все внутри меня было зыбко, дрожало от желаний и невозможностей.
Чтобы не опозориться с институтом, пришлось Соньку отвезти на время к бабке и налаживать дружеские отношения с биологическими науками, напрягая память, нацеленную на ненужного Блока или любимую в то лето прозу Бунина.
Речной трамвайчик вскоре сделался трамваем размышлений, когда я с учебником усаживалась на корме, и вторя течению, и, смутно припоминая, расплывчатые страницы прочитанных глав, вскоре и вовсе оставив их в покое, начинала свои фантазии о жизни. Я думала, что хотя и прожила небольшую порцию непомерно огромной жизни, но порция эта была так насыщена переживаниями, так многослойно перемежалась усиленными приправами вкусов, и так увесисто щедра, что создавалось ощущение ее переизбытка, хотелось часть горечи, меня угнетавшую, как-то нейтрализовать, растворить в невесомом трепете парящей души. Передо мной вставали нескончаемые набеги врагов на деревянную, всегда скромную бытом, затерянную в страшных лесах, древнюю Русь, и теперешняя ее махина с шестнадцатью республиками. Красочная сочным югом и увлекательная масштабностью Сибири и Дальнего Востока. Всего советского, бескрайнего, где, казалось, что отдельный человек с его, как у меня, очень внутренними проблемами, никак не встраивающимися в бесперебойный процесс жизни, кажущейся массивной лавиной, уносимой потоком времени, вроде никому и не интересен. Но я-то существовала, и себе представляла интерес, который, похоже, тоже был неисчерпаем. А все остальное, от меня отстоявшее, не диктуемое моими переживаниями, напоминало чужие народы и чужие земли, куда мои фантазии пока не простирались.
И все-таки тревога меня никак не оставляла, институт снова не покушался на всю меня целиком - как я этого хотела, все торчали, как неприбранные ненужные куски, лоскуты не пристроенных возможностей.
И я вспоминала, как привыкла, как делала это постоянно, возможно, лет с пяти, возможно и того ранее. Все дело было в интенсивности переживаний, неважно, какого свойства.
 * * *
Я вспоминала свой первый приезд в этот скромный и достойный русский город, и мне приятно были картины тех дней, в которых я, несмотря на недочёты - я умела закрывать на них глаза - была счастлива.
Комнатка, которую снял мой молодой муж, была в старом, двухэтажной постройки, доме, с кирпичным нижним и деревянном верхним этажами, и похож он был - неухоженной нищей старостью на забытый и властями и благополучными людьми, доживающую век маловразумительную особь. Бесполую, облезлую, но за миролюбивый характер - терпимую всеми. Располагался он в самом центре, в тени и на задворках больших домов. Без удобств, он имел собственный закрытый дворик. Там, как заведено кем-то, видимо, целыми днями стучали костяшками домино, тоже напоминающие бомжей люди. Так мне показалось. Может, и не из этого дома? Я - когда мы впервые подходили к нему, невольно приуныла, будто день померк, при белом слепящем солнце, а уж когда поднимались в сырых потемках, по шаткой скрипучей лестнице, и вовсе пала духом. Молчала. Ждала продолжения, ни на что хорошее не надеясь. На втором этаже тоже были сумерки, и коридоры, и комнаты с раскрытыми дверьми, словно плыли в белесом мраке и чаду нечищеных кастрюль и подгоревшего молока. Сухонькая бабулька, откуда-то шустро выскочившая, проворно повела нас сквозь закутки дверей в такой же, и, толкнув рукой одну их них, восторженно сказала: «Живите!» словно это был дворец. Эти старые запахи. Ими, как паклей, был пронизан весь дом, выдыхая прожитое время. Тут же захотелось убежать. Вприпрыжку и сломя голову Вместо этого я бабке улыбнулась, от мужа отвернулась и, не желая ни минуты задерживаться тут, бросив сумку, поспешила на воздух. Андрей было решил, что мы зачем-нибудь задержимся здесь, и даже потянул меня за руку, но руку я забрала, и он не стал спорить. А когда вышли на улицу, он сказал, что бабка буквально подловила его во дворе, а он и не подумал сопротивляться, докончила я его мысль про себя. Поди, и не зашел в дом. На улице лето, дождей нет, много ли нам надо. Но, споткнувшись о мое молчание, пообещал: «Ну, поищу еще что-нибудь». И все-таки ночь мы спали на допотопной, высоченной кровати, узкой и в буграх. И это бы ничего. Но среди ночи, я почувствовала что-то неладное. Кто-то кусал меня! «Клопы», - скромно определил муж. В этих знаниях я доверяла ему по большому опыту жития на квартирах и в общежитиях. Мы, видимо, громко возмущались, потому что все остальное произошло быстро и до смешного чудно. Вдруг открылась дверь, мгновенно щелкнул выключатель, и при ярком свете абажура, бабка в длинной белой рубахе и седыми космами, нимбом вставшие над лицом с крючковатым носом, похожая на привидение, бесцеремонно и очень ловко, вскочила к нам на кровать, так что мы едва разлетелись в стороны и быстро-быстро, наметанным движением, стала давить клопов, обсыпавших весь потолок!
И было блестящее солнечное, июльское утро. Наши легкие пожитки уже собранные, стояли у двери, Андрей патрулировал в городе и спешил уйти, предположив, что попробует договориться о житье в военной гостинице, а я, абсолютно вольная, намеревалась посвятить себя этому солнечному и наверняка счастливому дню. Вот ведь, думала я, принаряжаясь у старинного почти, мутного зеркала, в котором я показалась себе чересчур обворожительной, потому что неярко высвечивалась и почти черными глазами и такими же вьющимися волосами, а загадочно мерцала молодым своим отражением, вот ведь: и спала плохо и, в сущности, что же мне померещилось в скором и раннем пробуждении? Почему ничто не раздражает меня, не вгоняет в тоску, ставшую привычной? И почему во мне отчетливое предчувствие скорого счастья? Я была уверена, что день этот - подарочный для меня, и я буду помнить его. Я только не могла сказать - сколь долго будет он длиться.
И в этом прекрасном состоянии, поджарая, с легким чувством голода и непонятного веселья, осмотрев напоследок себя небольшими фрагментами маленького зеркала и, зацепив взглядом плотный рисунок яркого шелка юбки и белейшую польскую вязаную кофточку, и, потоптавшись на пороге в новеньких тоже беленьких босоножках, я не, растерявшая счастья, выскочила во двор.
Уже доминошники выкрикивали азартное «рыба!» и, кто-то, очень по-домашнему, развешивал ползунки и пеленки на натянутой между старыми яблонями веревке, и какие-то молодые парни в беседке, завидев меня, мгновенно подняли головы, чтобы вглядеться. Дворик весь в густой и темной зелени, до травы и притоптанных тропинок, был пронзен слепящим солнцем. Я даже прикрыла глаза от его обилия. Потянула запахи утренней земли и свежести, почувствовав, что счастье разрывает меня, не вмещаясь полностью. Мне бы разбежаться и кричать что-нибудь невразумительное, от бьющейся, не израсходованной радости, а еще от молодости и будущего, чувствуя, что оно состоится.
И в лад моему какому-то вознесенному состоянию, и в такт моим легким шагам, в беседке запел аккордеон. Боже! Он как бы довершил мое летящее чувство, поставив в этом утре торжественную точку, и в то же время продлевал мой путь, выстилал, пропитывая нежнейшими звуками простенькой мелодии мое дальнейшее шествие и в день, и в себя, и в мир.
Конечно же, первым делом я отправилась на Волгу В почти театральной маленькой беседочке на самом пике холма никого не было и я довольно долго смотрела на воду, и пристань, и людей, по-отпускному праздничных. Утреннее состояние отпустило меня скоро, солнце било в макушку, и я тихо побрела к торговым рядам, где в это время мог находиться Андрей, который, конечно же, был бы рад меня увидеть. Я увидела его издали. По бокам с двумя солдатами они не торопливо, как бы прогуливаясь, шагали в толпе, выделяясь и выделенные. Их деликатно обходили, так что место вокруг них было свободным и представляло невидимый круг, будто обведенный циркулем. В центре его был Андрей. В ловких, надраенных сапогах, перетянутый портупеей, красивый - форма очень его украшала, невольно набрасывая некую значимость и несколько стушевывая вечно скучающее лицо. Он меня не видел, и я могла, не спеша, всматриваться в воскресный центр города, даже в жару заполненный людьми, и в новую жизнь своего мужа, тоже, видимо, претерпевающего собственные неудобства. Кадровым офицером он стал всего пару месяцев назад, когда добровольно написал рапорт о военной службе. Мы вместе обдумывали нашу общую судьбу после его радиоинститута. И как выяснилось, была у него мечта, и он ездил после школы в мореходку, но не прошел медкомиссию. А теперь мечта осуществлялась. «Только не подводником!» - попросила я. Так что форма с капитанскими погонами - которые ему тут же определили, и шествование по городу командиром, и новые понятия и дело - конечно же, как-то и его меняли. Правда, пока никаких внутренних перемен я в нем не обнаруживала.
Внезапно кто-то коснулся моей руки. Я инстинктивно отдернулась и повернулась. Вторя моим шагам, и, весело посмеиваясь моему удивлению, он поспешил представиться в выгодном свете, хотя внешность его уже вызывала доверие. «Вообще-то, я Юра, - начал он издалека. - И иду за вами почти от беседки. А чему вы удивляетесь? Разве я единственный ценитель вашей юности и красоты?» Мы стремительно приближались к моему Андрею. И мне совершено не хотелось никому портить настроение, кроме этого навязчивого Юры. Я взглянула на него. Интеллигентного вида парень постарше меня, видимо ровесник Андрея. Мне он был ни к чему. И я быстро и строго сказала. «Отойдите от меня, пожалуйста!» Чем очень его раззадорила. И он, обнаглев, дотронулся до моего локтя, слегка прижимаясь. «Между прочим, я журналист. МГУ окончил», - с некоторой обидой продолжал он, едва отстранясь. Расстояние между мной и Андреем сокращалось, в любой момент он мог увидеть меня. И я в ужасе зашипела на незадачливого кавалера. «Вон, видите, военный патруль? Это мой муж. И заметили? У него кобура. А в ней самый настоящий пистолет, с самыми живыми патронами. Вы меня поняли?» Юру в мгновенье ока словно ветром сдуло и я, подняв глаза, в туже минуту встретилась взглядом с Андреем. Лицо его просияло от удовольствия.
*   *   *

Мы поженились с Андреем через две недели знакомства. Я заканчивала техникум и приехала на преддипломную практику в Серпухов, где Андрей работал на военном заводе после окончания института. Мне едва исполнилось восемнадцать. Взбудораженные скорым дипломом, неизвестностью распределения, все ждали перемен. Сюда, писать диплом, нас прислали десять человек. Мы работали на фабрике, уставали и, в основном, так и держались кучкой, никуда не выходя, как в пионерском лагере. Месяца через три, ближе к весне, стало скучновато, и в один из приездов к себе домой, зайдя к подружке, я вдруг подверглась расспросам ее старшей сестры с мужем. Про город, про работу, про диплом. Я незатейливо выкладывала наше существование и тут муж старшей сестры моей Юльки, говорит: «Тут, вот какое дело. В Серпухове живет мой институтский приятель. Андрюха Кулешов. Такой парень хороший! Его туда распределили. В общежитии живет. Да в том-то и дело, он приезжал на праздники сюда, а адрес я забыл взять. Знаю только, что через мост от вокзала. Сходи к нему. Кстати, заберешь мой магнитофон. Скажешь, Витька велел. И привет ему от нас».
Ну, как я его выбрала, это тоже загадка. Потому что к подъезду общежития, которое я все-таки разыскала, решившись на авантюру, подходили сразу трое молодых
людей. Все трое были хороши, и на меня тоже посмотрели заинтересованно. А я, пропустив двоих, обратилась к третьему. Ими оказался Андрюха Кулешов. Через неделю наших ежедневных встреч, девчонкам пришло письмо от кого-то из техникумовских, где назывались города, которые после диплома нас ждали! Андрей и застал эту кульминацию будущей предполагаемой жизни. Многим хотелось уехать. И мне. Правда, страшно было представить далекий Волгоград или Пермь и какие-то чужие заводы, и себя среди огромного производства. Расставаясь, Андрей и предложил мне остаться здесь, куда тоже было место.
Приятно получать столь лестное предложение, и главное - впервые! Но замуж мне не хотелось. Очень уж рано. Я ощущала себя девочкой, и пуповину от родной детской улицы пока не перетянула. Не хотела. За дело взялись мои сокурсницы. Многие из них были меня старше и мудрее. Они рассудили, что Андрюха-то, что надо. И мне под стать. Или - я ему? Я не поняла. Решили: замуж. И я сказала Андрею - да. Сказать-то сказала, а решить окончательно не могла. Поехала к себе домой. Первым делом, побежала к Юльке и ее родным. Свояк ее, посватавший мне Кулешова, изумился. «Ты, подумай, какой прыткий Андрюха". И ко мне: «Ты же молодая еще. Куда тебе замуж?» Юлька, ее сестра и я задумались. Я же настолько задумалась, что не находила себе места и домашним ничего не сказала.
Знала - отговорят. Но так хотелось чего-то взрослого. Чтобы никакой родительской опеки, чтобы воля! Как мне думалось. Позвонила своему заветному дружку, Мишке, с которым училась в одной группе и которому очень нравилась. Он приехал тут же.
Был апрель. Теплый такой. Пузыристый последними островками снега, и полный головокружительного, пьяного воздуха. Мы уселись с ним на соседнем крылечке. И я все ему рассказала. И стала слушать его. Он был очень умный, хотя моложе меня на целый год!
Он говорил, как всегда, вдумчиво и полно, с таким внутренним глубоким чувством и понимания, и боли за меня. Он много говорил. Вот позже, когда мне бывало невмоготу от семейной тяжести, я всякий раз вспоминала Мишку и никого другого, именно его представляя слушающим меня или смотрящим с любовью и ответственностью. Он единственный, в колхозе, на первом курсе, когда мы прогуливались с ним по вечерним, деревенским улицам, просил меня спеть. И мне казалось, что он испытывает те же самые чувства, что и я, когда пела. И только он мог бы, прослушав мои страдания, спеть, наклонившись надо мной как над ребенком: «Не стучатся капли частые к нам в окно. Не грусти, глазастая, дождь прошел давно» барда Вахнюка. А в тот раз, в последним нашем разговоре, видимо, желая показаться совсем уж убедительным, сказал, медленно, раздумчиво и твердо: «Откажи ему. Я уверяю тебя, ему, взрослому, нужна хозяйка. Чтобы о нем заботиться. А тебе учиться надо. И, потом, если ты боишься, что не выйдешь замуж, я-то на тебе всегда женюсь».
И я облегченно вздохнула, словно он определил все мое будущее в достойном виде. Мишке пообещала все уладить, сама успокоилась и повеселевшая вернулась в Серпухов.
Свадьба должна была состояться через три дня. И пока я колесила вдали от событий, они развивались по кем-то начерченному сценарию. В общежитии ждала портниха с белым отрезом на свадебное платье, подарок девчонок - немецкая ночная рубашка, шелковая, сладко шуршащая, а еще полный набор продуктов для грядущего застолья, с дефицитными в ту пору свежими огурцами, помидорами, еще чем-то съестным, за которым мои любимые сокурсники съездили в Москву, скинувшись из скудных студенческих стипендий. А еще Андрюха, который умолял ему не отказывать, обещал все-все-все делать сам и, понимая, что чем-то смущает меня, заплакал. Ну, конечно, мне было его жаль, но, полная разговорами с Мишкой, разделяя его убеждения, я чувствовала себя идиоткой, а выходку свою - неразумной и нелепой. Точку в этой истории поставила старая текстильщица, всю жизнь прожившая в общежитии и, видно, немало хлебнувшая. И вообще, похожая на колдунью. «Девочка моя, - сказала она, остановив меня на кухне. - Я в курсе ваших событий и то, что ты задумала все порушить, тоже знаю. И вот что скажу тебе. В твоем случае, слово твое, данное жениху, ты уже произнесла. И его не отменишь. А если откажешь ему, он ведь проклянет и кто знает, будет ли тебе лучше? Подумай». Говорила она низким, простуженным голосом, толстая такая, старая. Чем-то страшная. И снова я не спала, в который раз отмеряя судьбу, мне ли подославшую удачу или меня спровоцировавшую на нелепость, случай.
Долго еще, расписавшись и считавшись женой, я оттягивала дни и недели своего последнего падения. Я боялась его, не хотела. Я ругала себя, говорила - что же ты, глупая, хотела, идя замуж? Друга, отвечала я себе. Такого верного, надежного друга. Душевного. Внимательного. Мне душа была нужна. Чтобы моей была пара. Тело ничье меня не влекло. Я не знаю, что такое любовь? Страсть, что ли? Но и влюбленная страстно - был такой эпизод у меня, я тоже мечтала об одном. О другой душе. Может, я еще не развилась? Да и то, камертоном в понятии счастья мне служило детство. Потому что там я была счастлива всегда. Я просыпалась радостная, зная, что моя улица полна моих друзей. Я не думала - верные они или нет, предадут  или любят? Главное - их любила я. И от этого ощущения жизнь во мне была удивительно наполненной такой внутренней отдачей, что, случись какая-нибудь напасть на кого-нибудь из друзей-соседей, я бы не задумывалась: зачем мне подвиг? Во имя любви. Так что, любовь к мужчине или к мальчикам, или к моему Андрюшке, носила легкий отсвет глубокого моего признания и принадлежности к уличным друзьям, к детству. А то, что сделалась я из резвой, дерзкой и независимой - такой вот терпеливой, рассудительной и не вполне радостной - итог замужества, в котором я оставила, словно сняла голову, свое девичество и все, все детское, безрассудное, беззаботное и счастливое, что и помогало мне преодолевать с легкостью, всегда временные, тяготы. Мое детство являлось мне раем. А теперь я была изгнанная из него и напоминала Еву, вкусившую запретный плод, который для меня оказался горьким.