ЧЕГО ЖЕ БОЛЕ? фрагмент 11

Борис Левит-Броун
6 сентября 1999


«Любимый мой, здравствуй!

Меня восхищают твои приветствия из яростного лета! Не пугайся, рыцарь моего сердца. Пока всё в порядке. И фотография твоя, тебя нынешнего, выражает всё то же, что и прежние. Разве я не видела тебя всего в жизни? Я всё о тебе знаю и ничто из того что я о тебе знаю, не противоречит тем словам, с которыми я к тебе обращаюсь. Разве рыцарь в мирное время не воюет? Его война идет всегда, и надо обладать настоящей отвагой, чтобы сегодня писать стихи и бороться с обывательской стихией. Наверное еще большей отвагой чем в бою. Нужно лицом к лицу стоять перед теми проблемами, о которых ты пишешь в своей книге, — всё понимать, всё видеть и не сломаться в отчаянии, не сдаться на милость мира сего. А кричать и пророчить, обличать — разве для этого не нужно отваги и силы! Нет. Не ошибаюсь я и не льщу тебе. То, что ты хрупок и незащищен, — это внутреннее положение поэта, но то, что ты из всей своей хрупкости и незащищенности, восстаешь как пророк — это уже подвиг! А сомнений больше всего у пророков и поэтов — ведь ими земля живет! На них ответственность страшная лежит.
Нет, именно рыцарь! Всё верно, нет ошибки. В своем творчестве ты тверд и верен избранию.


Как трогают меня твои рукописные строки. Я прикасаюсь к ним губами и мне кажется, что ты меня обнимаешь и прижимаешь к себе… руки твои касаются моего тела и я согреваюсь в твоем объятии и пробуждаюсь к любви… издаю стон и вдыхаю запах твой и отдаюсь твоим ласкам… и жарко, и каждая клетка моего тела жаждет тебя… остановись мгновенье!

Вся надежда моей жизни в тебе, мой любимый, и если нам не будет суждено быть вместе в этом мире, то точно знаю, что там, за облаками и звездами, есть мир, в котором мы будем вместе и всё сбудется…
Я верю.
И это тебе спасибо за свет веры, который уже возгорелся во мне.

Конечно, жаль, что папа не отваживается на разговор с тобой, но не забывай, что для этого надо иметь хотя бы элементарную подготовку. Некоторые начальные ошибки и вывихнутость сознания можно преодолеть только самому. Я думаю, что первоначально он должен сам пожелать веры, увидеть лучик света и потянуться к нему. Тогда твоя книга поможет ему и тогда будет возможен разговор между тобой и им. Я жажду веры. Я не смогу жить без веры. Я прочла всё, что ты отметил, и поняла. Теперь я хочу это же прочесть с папой и, возможно, что он так же расслышит то, что стало ясно мне. Ты можешь дать просветляющее знание, но действительно — только тем, кто его ждёт.

Я достала книги, о которых ты мне писал. Теперь папа читает «Смысл истории», а я «О рабстве и свободе человека», потом поменяемся. Думаю, что он хочет веры, но вокруг его души забор из разных общепринятых пошлостей.
Спасибо тебе за заботу и переживания обо мне. Мне так хорошо вблизи тебя. В твоих ласковых и взволнованных словах я нахожусь как в облаке, летящем над миром. И уже ничего не страшно, и всё так восхитительно ясно. Люблю тебя, мой драгоценный рыцарь. И восхищаюсь тобой! Какая сила убеждения, какой огонь вдохновения и веры! Когда читаю твои строки о свободе, о любви и о Боге, я взлетаю в заоблачные высоты и радостью...понимаешь, радостью наполняется мое сердце.

Но ты не прав, что я нахожусь в кругу людей бездушных и низких. Нет. Мой папа, моя сестра и даже мой муж, — люди не бездушные и уж совсем невозможно сказать, что они люди низкие. Они только начинают ощущать Свет, но еще его не видят. Если мой папа очень жизнерадостный и подвижный человек, сегодня читает такие книги, как твоя и «Смысл истории», это означает, что он хочет что-то там найти. Это означает, что ему чего-то не хватает в его довольно благополучной жизни. Ведь тому, которому всё «О.key», нет надобности говорить об этом, читать об этом, а тем более, плакать над этим. Моя сестра очень чуткий человек. Она полюбила твои стихи и уже цитирует их, но она не в состоянии читать литературу большей сложности чем просто повесть или роман. У нее начинается головная боль, как только она начинает читать что-то философское — у нее мозгов не хватает, грубо говоря. Она тип лирический, а не интеллектуальный. Ее родила музыка и поэзия. Она вся в тонких и нежных переживаниях, — она похожа на мою маму — никаких мыслей, одни чувства. Нельзя сказать, что она глупа, но что-то очень похожее на слово «глупышка». С ней хорошо говорить о чувствах. Тут она исключительно восприимчива, всё понимает с полуслова. У нее сильная интуиция и она верующая. Но не так, как ты. Она просто ходит в церковь, просто молится и просто живет с верой…
«Всей душой, всем сердцем» - да!
Но «...и всем разуменьем…» — отсутствует в ее жизненном пространстве. Может это и плохо с твоей точки зрения, но мне кажется, что каждый человек находит свой путь к Богу. А сказать, что она низкий человек, совершенно нельзя. Она человек возвышенный, вплоть до глупости. И она может услышать тебя, но только через меня, — я выступаю как переводчик, с непонятного языка на понятный. Скорее, она может быть мне парусом, а не я ей. Надо слышать какие сказки она рассказывает моему сыну, и как она молится с ним перед сном. У меня с моим сыном такого контакта нет. Я этого не умею и не знаю, а у нее всё так естественно и легко получается.
Но это внутри семьи. А вокруг, если взглянуть, очень печальная картина, и так много политики!

Еду в Санкт-Петербург с сыном! Всего на 3—4 дня. Увидим «Возвращение блудного сына» и я уже знаю, что ему рассказать (моему мальчику тоже свет от тебя, мой милый, попадает). Потом начнутся занятия в школе и я пойду по врачам, чтобы всех успокоить. Чувствую себя замечательно! Не волнуйся, мой драгоценный! «Всё будет хорошо»! Ты смотрел этот фильм? Мне он чем-то очень нравится, а тебе?

А твои совершенства совершенно не страдают от времени, а даже ещё...как сказать? – совершенствуются . Теперь твоё лицо приобрело трагическое выражение, оно полно муки и драматизма. Теперь это лицо не только поэта, но и мыслителя — серьезного и трагического.

Некоторые заминки с доставкой почты в Москву, слава Богу, позади. Все вернулись из отпусков и теперь я смогу слышать тебя чаще.

Любовь моя, пиши мне о себе. Мне так хочется знать как ты живешь. Обнимаю и целую твою драгоценную голову.

                Твоя Таня

*     *     *

Таня нравилась мальчикам. Они в нее влюблялись, а она, не отдавая никому предпочтения, кокетничала и руководила ими. В школе она стала настоящей звездой. Однажды один из Таниных поклонников пригласил ее на репетицию школьного эстрадного оркестра. Оркестр звучал не так плохо, как она ожидала — пять мальчиков на электронных инструментах создавали так много шума, что он иногда походил на музыку. По-настоящему звучала только соло-гитара. Таня порекомендовала отрегулировать баланс, и слушать стало легче.

А что никто из вас не поет? — в паузе спросила Таня. Мальчики замялись и сказали, что ни у кого из них нет голоса. — Может ты будешь петь? — и все уставились на Таню. — Я никогда в микрофон не пела, но могу попробовать — решительно ответила она и направилась к микрофону, постучала пальцем, пропела гамму. — Что будем петь? — А всю Пугачиху! Вот тексты, а мелодию, наверное, знаешь… Таня спела «Всё могут короли» и получила море комплиментов и аплодисментов. — Что, действительно хорошо? — заливаясь краской, переспрашивала она у ребят.

После нескольких репетиций, состав первый раз играл на школьном вечере. Успех был полный. Сразу после концерта их пригласили в соседнюю школу и в военное училище. Популярность их группы росла и требовалось больше времени на репитиции и концерты. Дома Таню не одобряли — легкая музыка, танцы, электроинструменты. Только папа ее поддерживал, но просил не увлекаться — скоро выпускные экзамены и что-то надо делать с высшим образованием. Но Тане не хотелось думать. Жизнь вокруг нее весело кружилась, ее любили, ей аплодировали, своим пением и танцами на сцене она так заводила своих слушателей, что к концу вечера они визжали от восторга. Как-то Шурочка упросила взять её с собой на репетицию и попробовать, как второй голос. Результат был потрясающий — у нее оказался изумительный голос с очень острыми верхушками. Ее взяли в состав, что вызвало бурю протестов дома. Но уже ничто не могло остановить Шуру — она вошла во вкус исполнительства и через несколько недель уже сама пела по-английски модные песенки, великолепно иммитируя знаменитых певцов. Таню, на первых порах, это радовало, но в какой-то момент она вдруг поняла, что стала в составе лишней. Шура была лучше, интереснее как исполнительница. Она не умела, так как Таня, пританцовывать во время исполнения, но у нее было что-то очень зажигательное и обаятельное в самом голосе.

— Так, моя милая, нам в одном составе не место. Ты должна петь сама, и лучше, если ты найдешь других музыкантов, а мой состав останется для меня. Ведь это я тебя сюда привела…
Шурочка вдруг вся побелела и, брызгая слюной от негодования, закричала:
— Ты, Таня, такая эгоистка! Разве ты не видишь, что для меня это самое   
      главное, а для тебя только способ развлечься. Никуда я не уйду. Сейчас      
      возьмем и спросим ребят, кого они хотят — тебя или меня!
Ребята такому вопросу не обрадовались. Долго спорили, шумели, а потом решили, что лучше будет, если Таня до конца учебного года допоет, а потом всё равно она уже в школе учиться не будет и тогда останется только Шура. Таню такое решение ничуть не обрадовало. Зависть и обида не оставляли ее и она решила искать помощи дома. Как бы невзначай, она рассказала маме о том, что в составе у Шурочки появился мальчик и что, вообще, эта обстановка не для маленьких, и она очень жалеет, что втянула сестру в эту историю. Результат был ожидаемый — Шуре запретили до конца восьмого класса ходить в состав. А Таня воцарилась на прежнем месте. Шурочка всё, конечно, поняла и затаилась, изредка язвила в адрес Тани и тихо шептала:
— Я тоже могу рассказать маме о твоих развлечениях с Толиком… —
Таня поджимала губы и угрожающе подступала к Шуре:
— Только посмей, малолетка!

О, Тане совсем не хотелось никого ставить в известность о своих сладких отношениях с Толиком. Это была ее тайна и сокровище. И то, что Шурочка случайно их застала целующимися на диванчике в гримерной, это была только верхняя часть айсберга. Ничего другого она не знала… а началось всё с выезда состава в пригородную школу. Толик был старше всех в составе и по праву считался руководителем. Ему было почти девятнадцать лет, два раза он оставался на второй год.

В пятом классе его называли «бешенный мальчик». Потом он перестал хулиганить, увлекся музыкой и рисованием. К концу десятого класса стал высоким бледным юношей с чувственным ртом и умными глазами. Почти вся школа была оформлена его рисунками: острыми, точными и очень графичными. Он собирался стать архитектором, и дома у него можно было найти макеты и проекты фантастических зданий, мостов и эстакад. Учился он в параллельном классе, и Таня давно его заметила, он слишком отличался от всех мальчиков, т. е. он вообще не был мальчиком; он был мужчина, и она это чувствовала по волнению, которое ее охватывало, когда, он проходил мимо. Он был интересен и загадочен. Учитель математики сказал о нем, что он самый блистательный математик из всех его учеников, и если бы он не так любил архитектуру, то стал бы великим математиком. Гитарой он тоже владел совершенно, закончил музыкальную школу по классу семиструнной гитары.

Пальцы у него были длинные и сухие, с чуть твердыми подушечками…
....его палец скользил по щеке, шее и остановился около шейной впадины.
— Как ты посмотришь на то, чтобы сегодня после концерта чуть задержаться?
Он смотрел ей прямо в глаза и его вопрос скорее походил на утверждение. Палец двинулся от основания шеи к складке между грудями и осторожно замер. Таня взяла его руку и прижала к своей груди. Рука ожила — то гладила, то прижимала ее грудь, вторая его рука легла на талию и тоже совершала какое-то вкрадчивое движение. Он смотрел ей в глаза, в лицо и всюду сразу, и ей казалось, что его руки охватывают всё ее тело, что она стала совсем крошечной и он может видеть ее целиком…

— У тебя уже был кто-нибудь? Или ты еще нецелованная?…
 Таня очнулась, постаралась отодвинуться от его лица и рук, которые продолжали блуждать по ее телу, но он не отпускал ее и смотрел так пристально.
— Нет. Я только целовалась несколько раз — вздохнула Таня.
— Так ты еще девочка! Это хуже, но в этом тоже есть своя прелесть. Я тебе не сделаю больно. Я буду только ласкать тебя и целовать. Я буду наслаждаться твоим желанием и сдерживать своё, потому что люблю тебя.
Ноги ее ослабели, в голове было пусто и звонко — жило только тело — оно помимо ее воли совершало свою жизнь — изгибалось, вздрагивало, шумно глотало воздух и захлебывалось поцелуем, руки ее судорожно держали его бедра и прижимали к животу что-то необыкновенно волнующее, чему не было ни названия, ни внятного представления…

— Пора, уже зовут! Остынь немного, мы пока без тебя поиграем — и он
опять провел пальцем по ее щеке и шее и остановился у шейной ямки. Как-будто нарисовал ее портрет.
— Так мы задержимся сегодня? — улыбаясь, спросил Толик. — Можешь не отвечать. Как щечки у тебя порозовели. Иди умойся холодной водой. Жаль, что пауза короткая, да?…


Они встречались каждый день, иногда гуляли, иногда шли к нему домой. Он жил с бабушкой в большой, красиво обставленной квартире с тысячей заграничных мелочей. (Его отец был дипломатом и работал почти всё время за границей. Там же находилась и мать). В его комнате Таня восхищенно разглядывала фантастические проекты, некоторые уже были в макетах. Толик подробно объяснял как должны функционировать его подводные дома и гигантские автострады над городами, но стоило им коснуться друг друга, всё вылетало из головы… и они превращались в одно… его желание становилось ее желанием, его фантазия требовала всё нового и она возбужденно отдавалась ему. Это было уже не возбуждение, а перевозбуждение… поцелуи переходили в ласки, его руки, наконец касались ее лона и она переставала владеть собой, и ей казалось, что даже громко включенная музыка не в состоянии заглушить ее стенаний… и ей хотелось большего, ей не хватало какой-то малости чтобы испытать невероятный восторг, всепоглощающий и бесконечный…
Некоторые его ласки она поначалу пыталась отвергнуть, но он настаивал мягко и нежно, убирая ее пытающиеся защититься руки, и губы его оказывались внизу ее живота и ниже, и сквозь тонкую ткань трусиков она чувствовала его рот.
 О… сладостная истома, блаженная минута... она спохватывалась и выворачивалась из его объятий, но только на секунду, чтобы осознать себя и потом потерять опять. Чем дольше длились эти игры, тем мучительнее им обоим хотелось пройти этот путь до конца. Но Толик держал слово. Иногда она открывала глаза и видела его затуманенный взгляд — он смотрел на ее лицо и губы его улыбались, как казалось Тане, какой-то дьявольской улыбкой…

— Сегодня у нас будет просветительский день. У меня есть что-то такое... – и он хитро улыбнулся.
— Какое? Покажи!..........
Он усадил Таню в кресло перед телевизором, включил видео и вставил кассету, потом погасил свет и сел на диван позади. Это был эротический фильм. Таня смотрела напряженно. Ее смущало всё. И присутствие Толика, и темнота в комнате, и то, что она видела. Смущало и возбуждало. Толик никогда не снимал брюк во время их свиданий, а теперь на экране Таня, вдруг, увидела еще одну сторону любовных отношений и ей стало стыдно от того, что она так долго мучила Толика и никак не отвечала на его ласки. Ей захотелось немедленно всё исправить и не только взять,  но и дать ему то блаженное состояние прострации, которое она получала от его ласк. Она встала с кресла и пересела на диван рядом с Толиком. Руки ее дрожали. Она расстегнула его рубашку, потом ремень брюк и замерла в ужасе от того, что делает. Его рука легла сверху на ее руку и прижала ладонь к тому, что она желала и на своем животе уже познала. Он сжимал свою руку, а ее ладонь, повинуясь его воле, сжимала эту упругую и волнующую мужскую плоть. Таня задыхалась от вдруг охватившего ее желания и, освободив свою руку, расстегнула замок на брюках… он застонал, и она чуть не задохнулась в потоке, который низвергся на нее… Она даже не могла сглотнуть, весь ее рот был переполнен, будто она проглотила воздушный шарик. Она рванулась и освободилась от этого влажного и трепещущего тела, глотнула воздух и ее с неудержимой силой притянуло еще раз к этому вожделенному телу. Ее губы и язык не хотели выпускать его, и вся она как будто превратилась в один большой рот, который наслаждался своей пищей… Толя стонал и то гладил, то прижимал ее голову к себе и, наконец, оба в изнеможении развалились надвое и лежали лицами вверх уже без мыслей и чувств.»

    *      *      *
________________________________________



Без мыслей и чувств.

Всё было просто и ясно.
Что?
Что у женщины, так горячо поверяющей ему свою первую интимность, свои секреты, тоже уже не было никаких мыслей и чувств.
То есть – одна мысль и одно чувство.
О недостижимом.
О нём.
Некогда столь реальный для нее «Толик», был теперь лишь малой толикой неутоляющего утоления, лишь эвфемизмом, искусственной кожей, в костюме которой жил для нее и отдавался в её жадное обладание другой  — самый желанный, давно страшащий, неотступный и далекий.
Возлюбленное пугало..........
Вожделенная пища..........               
Незакрывающаяся рана.....


О, как хорошо знакома была ему агоническая близость в письмах.
По этой части он имел большой опыт.
Впрочем, не вполне сходный, – потому что писал он всегда женщинам, уже познавшим его вживе.
Он ласкал и мучил словом женственность не только желавшую и тосковавшую по нему, но уже познавшую его.
А угли, по которым шла теперь Татьяна!........
Шла, уже не чувствуя ожогов.
Шла и боялась сближения.
Шла и желала его всей своей кипящей и ещё не познавшей женственностью.


......с вывернутыми за спину руками....
.........под конвоем одного чувства: «Не могу больше! Хочу тебя всего!...»
............и одной мысли: «А что, если я не такая?! Что, если он не вспыхнет?!»

Он и сам боялся.
А что, если она не такая?!
Легко было Гале экономить лебединость, когда он уже расплавился в горниле сладкого нетерпения, уже отыскал глазами неотразимость в ее длинном, плавном теле, уже принял, как дар, обезоруживающую власть над собой ее женственности, уже желал от неё всего...
.................всего.................................. даже сына.

Но Татьяна не была дана ему, как дар обезоруживающей плоти.
Он понимал это и, страшась разочарования, сдерживал своё мужское воображение.
Татьяна тоже  понимала, тоже страшилась... но она ещё и любила, то есть была слабее своей кипящей женственности, которая непреклонно требует этого...этого однажды благословенного и с тех пор трижды проклятого соединения во «плоть едину». Она раздевала перед ним своё прошлое, верней, одевалась в себя прошлую, – самую лихорадочную, самую несдержанную, – чтобы, мысленно подменив на сердечной сцене героя, пережить с ним хоть в пьесе воображения то, что давно уже сделалось её повседневным наваждением,
..........................счастьем ожидания....
..............пыткой ожидания....
......жизнью ожидания....
Ей уже не хватало прежних интимных обращений к нему, а большего...более беззастенчивого она не решалась сказать прямо... не смела изречь нагую правду желаний, чёрным по белому связать с его именем жажду омовения и
самозабвения в сладком каннибальстве.
И поэтому она рассказывала...рассказывала ему...какая она, как горячо может быть её женское воление, как стремительна и неудержима инициатива её чувственности......
.........расска...зывала..... и  ........  ...унимая дрожь колен.....заглушая уханье сердца     .................надеялась..........  ......  ..страстно...   ...........  .....................отчаянно надеялась... ......он услышит...  ...........поймёт... .... он почувствует, что   это с ним она... хочет и может быть такой.........это с ним и только с ним желает она «вся превратиться в один боль...шой рот»...................

Ему стало больно оттого, что он не может помочь ей, не может даже ответить  всей силой своего бессовестного воображения, которым когда-то давно держал в непрерывном двухлетнем напряжении свою первую жену, которым  принудил ее трижды проделать путь на Дальний Восток и обратно, чтоб только прекратить эту пытку письмами, чтобы остудить физической явью горячечный эпистолярный бред.
Его и свой.
Тогда всё было правильно, всё было честно, ибо он желал ту самую женщину, которую неостановимо терзал фантазиями безрассудных писем из своей двухлетней армейской ссылки.
Всё было честно….
Она приезжала, и пытка воображением пресекалась.
Беснующийся пожар утихал, сжимался до острого прожигающего пламени. Наступало время оживиших пыток, перепутавшихся тел, расточаемой влаги и захлёбывания во взаимно удовлетворяемом каннибальстве. «Плоть едина» совершалась вопреки абсолютной духовной бесперспективности их брака... бесперспективности, о которой он тогда ещё не догадывался, а она, — его первая и последняя нормальная жена, — так ничего и не поняла до самого конца.
Но по плоти там всё было честно.
Тогда — честно.
А здесь он ощущал опасность лжи.
Не занимать ему ни фантазии, ни слов, от которых женщина превращается в растаявший пластилин.
Но он верил в возможность встречи и понимал, что там, — в загадочном шатре первых осязаний, — могут не подтвердиться, не реализоваться ни слова, ни фантазии.
Фантазировать серьезно можно только о знаемом.
Только знаемое и уже желаемое можно честно ласкать и мучить нежной пыткой эпистолярного бреда.

Ему стало больно, потому что (сомнений быть не могло!) и её осторожное: «я согреваюсь в твоем объятии и пробуждаюсь к любви… издаю стон и вдыхаю запах твой, и отдаюсь твоим ласкам...» — в начале письма, и её отчаянно эксгибиционистское: «превратилась в один большой рот, который наслаждается своей пищей…» — в конце письма, было пережито с ним и адресовано ему, только ему.
А он не мог ответить на это жадное алкание.
Без лжи — не мог.
Не о ней, увы!... не о ней кроваво капало его раненное воображение.
Красные капли всё еще падали и расползались узорами.
Но на лебедином пухе.

А ответить как-то надо было.
Нельзя было пропустить мимо ушей этот крик едва переносимой жажды, это отчаянное и уже извращенное искание слияния во «плоть едину», ибо женственность, предавшая себя огню любви, ищет… ищет, как жизни, пресуществления в плотской диффузии. И если не может совершить его физически, то алчет хотя бы воображений, хотя бы согласия любимого на это пресуществление, хотя бы страстного ответного желания.
В залог.
Но даже не имея этого залога, влюбленная женственность рисует себе картины желанного. Не в силах творить реальность пресуществления, она творит его  фантасмагорию, где любой «Толик» из ветхого сыпучего прошлого может стать паролем горячего и упругого настоящего.
Так совершает себя женственность.
А мужественность?
Так же.
Если предала себя огню любви.
Он не мог ответить ей, — бедной своей Татьяне, — адекватно страстной фантасмагорией, ибо его личная фантасмагория была иной, тоже далекой, но бледной, трусливой, — бессильной фантасмагорией сломленной лебединой шеи.

И тогда он решил применить свой «HOMO EROTIKUS».
Пусть его графика говорит за него.
Книга у Татьяны есть, (он так и не понял, — откуда!), пусть же рисунки, не адресованные никому конкретно, станут для неё образами ласки и единения.
Пусть его рука, его воображение хоть так утишат, если не утешат, ее отчаянный зов.
Пусть хоть так почувствует она его близость и воление…

   _________________________________



7 сентября 99, Верона


«Здравствуй, моя столь-тревожно-исчезнувшая, столь-долго-отсутствовавшая и, вдруг, столь-возбудительно-возникшая!

Давай же вновь поговорим, хотя… струи алчности твоей окатывают меня, сбивая с толку.
О, желания, желания…
Жизнь моя не на восходе уже давно, и желания не свирепствуют в ней, как носорог в сетях. Носорог уснул, унялся в своих яростных биениях. Но и с уснувшим носорогом шутить опасно. Если только, конечно, он не издох во сне. Мне кажется, что я еще не издох, меня пугает пробуждение… пугает самой  желанностью своей. Думал, что саморазоблачительным моим «HOMO EROTIKUS» я окончательно расквитался с так и не решёнными карнальными проблемами. Но такое впечатление, что жизнь, с недавних пор, задалась целью вырвать меня из моих метафизических сфер, где я, мне казалось, уже обрёл успокоение и окончательное пристанище. Твоё «раздевание» вырывает из глубин моих невыгоревшее пламя желаний. Я знаю, ты этого хочешь... знаю даже, что само это признание мое разливается в тебе сладким подобием наслаждения.
Мы в чём-то содрогающе похожи, и это тоже пугает меня. Столь сходственные натуры, мне кажется, могут стать друг для друга ядом смертельным. Слишком плотоядны оба, слишком многого требуют яростью желаний, слишком играют запретным воображением. Плоть не способна вместить игры таких воображений.
Нельзя проглотить женскую ногу, впустить ее в себя так глубоко, чтобы губы твои коснулись желанных тайн. Но можно нарисовать себя громадной рыбой с налитыми человеческими губами, которая сможет сделать это.

Нельзя испытать женщину, как сплошную мягчайшую упругость,
подающуюся тончайшему нажиму и вновь наливающуюся первоначальной формой, испускающую неслышное, но видимое марево дыхания, сладкий туман благоуханной пустоты. Но можно коснуться листа заточенной нежностью карандаша, и вожделенные образы возникнут, ибо жизнь не знает как сотворить их, а рука моя знает …

Нельзя заостриться языком до жала, которое бы жалило, но не убивало, причиняло бы боль, но сладчайшую. Однако, можно измыслить и изобразить себя холодным демоном, способным на это.


Нельзя стать змеем или ящером, чтобы женщина путалась и погибала в тебе, тонула в твоих кольцах и бесполезно искала избавления, но в то же время желала бы усугубления этих пульсирующих сжатий и шершавых касаний, этих болезненных приниканий и прониканий хищности в беззащитность.   
Нельзя соединиться с женщиной настолько, чтобы она истекала из тебя, порождалась тобой не просто как влага последней неудержимости, но как целостная форма женственности, экстатически рождающаяся к новой жизни. Это можно лишь породить в фантазии и запечатлеть на листе, изобрести — если, конечно, ты гений...


Так рождается «HOMO EROTIKUS»!
А жизнь… она разве может вместить такое? Любовь смиряет буйство первозданного эроса, перерождает каннибализм в ласку и тепло. Когда-то в юности я услышал, — уж и не припомню где и от кого, – что какой-то философ сказал: «Самое интимное эротическое переживание — еда!» Помню, что я содрогнулся до самых глубин моего существа. Даже замешательства не было. Я сразу всё понял. Понял, что это – обо мне, и понял, что речь, конечно, не о пище в смысле хлеба насущного. Долго ходил я, обуреваемый тайным восторгом и потрясенностью. Это были мои носорожьи годы, и мне доставляло несказанное удовольствие сознавать, что мой внутренний каннибализм оправдан, подтвержден. Первожелание мое всегда было не совокупиться с женщиной, а съесть ее. Но  съесть не садистически и раздирая, а любовно и лаская. Вобрать в себя, проглотить, как целое, и ощутить как целое и живое внутри себя.
«Та-а-а-к… этого срочно к сексопатологу!» — решило общественное мнение. Оно, конечно, ничего не решило, потому что никогда ничего не узнало об этом. В твоем повествовании о первых твоих эротических открытиях и переживаниях я не без содрогания и одновременно восторга узнаю что-то свое, что-то очень похожее на меня, только женское. Может быть, я ошибаюсь?!?! Ну да ничего… ты меня поправишь, если ошибаюсь, правда?
Общественное мнение никогда не узнало о моих тайных жаждах, а когда появился «HOMO EROTIKUS», — оно всё равно ничего не поняло. Не поняло, сколько эротической энергии заложено, заряжено в эту книгу.
Меня восхищает твой дерзкий эксгибиционизм. Он тоже похож на меня. Я чувствую его как признак твоей силы, я чувствую в тебе нераскрытые творческие потенции… да-да... именно творческие, художественные, потому что творчество, и в особенности художество, прямо связано с избытком эротической силы, с  дерзостью эксгибиционизма. Только в творчестве эксгибиционизм становится самовыражением. Все великие художники были великими эротиками, хотя их эрос мог выражаться поразительно разно. Ну, я уж не говорю о Чайковском, Вагнере, Рахманинове, Микельанджело, Рембрандте, Фолкнере, Маркесе, Кафке, Ван-Гоге, Сезанне, Делакруа, Родене, Толстом, Пушкине, Пуччини, Цветаевой, Платонове,
Г. Иванове, Браманте, Бернини, Рихтере, Феллини, Брамсе, Борисове—Мусатове, Сомове, Боттичелли… «надо аплодировать, а то так можно часами продолжать!»(кстати, Жванецкий!) —  но даже Бах (и очень даже, Бах!), даже Чехов, даже Тарковский,… даже Достоевский (фу… не люблю! Гений, конечно, но… всё равно – фу!).
Я чувствую в тебе способность и скрытую страсть влезть под кожу собственным переживаниям, не только эротическим, но всяким. Я чувствую, что ты на это способна, и у тебя есть средства выразительности. Да и с образностью – в порядке: смотри какой точный «воздушный шарик» придумала! Твой взгляд на себя и на мир может быть едким и проницательным. Что из того? Да то, что ты, может быть, могла бы неплохо писать. Если б занялась этим серьёзно.
Ну ладно, милая моя… давай выходить и нашего с тобой эротико-теоретического подполья, а то мы скоро начнем напоминать двух осьминогов, старательно раздвигающих друг другу щупальца в поисках отверстия, через которое можно выпить друг дружку! Или это только я напоминаю себе осьминога, ищущего выпить свою жертву? Или только ты? Я уж и сам не понимаю! Во всяком случае, ты в моем homo всячески поощряешь erotikus.
Так что так и знай…

Лето завершилось. Я побывал в потрясающей Умбрии. Потом неделю корчился в невыносимом жару Пулии, на самом краешке италийского каблучка. Но это уже позади, жар спал. Зато я привез из отпуска совершенно неожиданный для себя энтузиазм для новой книги. В отпуске со мной была книга Бердяева «Истина и «Откровение» и в послесловии к ней я наткнулся на план задуманной и не осуществленной им книги о творчестве. Я уже видел однажды этот план, но вдруг посмотрел на него иными глазами и… теперь вот пишу первую часть, пользуясь первым пунктом Бердяевского плана: НИЧТО И ТВОРЧЕСТВО. Конечно, эта книга (если она вообще получится!?) будет не бердяевской,( только фантазировать теперь можно о том, как великолепно и неожиданно сам Бердяев мог бы развить свой набросок!!!) а моей. Уже сейчас я вижу моменты религиозной метафизики Бердяева, которые нуждаются в новом раскрытии и уточнении. Не устаю поражаться титанической силе духа этого человека!

Очень я рад, что ты вняла моим настояниям и не остановилась в поисках его книг. Обе они, и «Смысл истории», и «О рабстве и свободе человека» — содержат гениальные прозрения. Обе войдут в тебя новым просветляющим знанием. Ты ждешь этого знания, душа твоя алкает пищи духовной. А кто просит, тому дано будет! Я думаю, что ты своим движением вверх еще сможешь озарить жизнь твоих ближних.

Теперь, Таня, поговорим о том, в чем я «не прав». Помнится мне, в прошлом письме я посетовал, что тебе приходится продолжать жить в кругу людей, идущих низкими путями, питающихся расхожими пошлостями вечного мещанства. Неужели я сказал, «бездушных»? Если сказал, то прости меня, косноязыкого! Я не имел в виду бездушия. Я имел в виду бездуховность или, верней, духовную незрелость. Незрелость духа, (а нерелигиозность сознания и есть незрелость духа!) калечит в равной степени и людей бездушных и людей душевных. Часто именно в людях душевных духовная незрелость порождает низость мысли. Бездушные люди, как правило, непробиваемо равнодушны. А вот душевные, – то есть склонные сострадать своим собратьям по жизненному несчастью, – в духовной незрелости своей, ищут и «без труда» находят виновного в Боге. Атеизм часто порождается именно острой душевностью в сочетании с духовной слепотой. Если Бог настолько бессердечен, что дозволяет злу свирепствовать и побеждать в этом мире, — так размышляют они, — значит либо ОН – враг, либо ЕГО просто нет. Нет этого доброго Боженьки, который заступился бы за обездоленных и гонимых праведников. Но настоящие праведники, Таня, как раз видят всё иначе, ибо настоящий праведник есть правый в Боге, то есть прежде всего знающий Бога душой и помощь Его чувствующий в полной мере. Твой папа конечно же не бездушный человек. Наоборот, он именно человек душевный, соболезный, чуткий. Иначе он вообще не задумывался бы об ужасах жизни, о невинном страдании. Но незрелость духа, неразвитость духовной жизни заводит его в размышлениях на пути богохульные. Он «умудряется» видеть жестокость и бессердечие там, откуда, как раз, спосылается человеку Свет, обетование и надежда.
Вот что имел я в виду. Низкий человек, — это вовсе не непременно человек грязный. Низок тот, кто низко летает, кто выше насеста взлететь не может, кому открыт лишь куриный горизонт. Недавно в книге Бердяева «Философия свободного духа» я обнаружил потрясающую правду. (Кажется, я даже уже писал тебе об этом?!).  От того, как думает человек об Иисусе Христе, — говорит Бердяев, — зависит и то, как будет этот человек думать о человеке. Истинно, истинно так!!! Ведь о людях думают плохо, скептически, цинически, прагматически именно те, кто в Бога не верит. Достоевский дал краткий и страшный урок «теоретического атеизма» в карамазовском лозунге «Если Бога нет, тогда всё дозволено!» Атеисты и полагают, что всё дозволено, то есть что человек имеет право быть как угодно низок именно потому, что Бога нет. Нет этой абсолютной этической правды, перед которой разоблачается зло человеческое.
Бывает и другое, когда человек не прокламирует прямого безверия, но так низко думает о Боге (жестокий, бессердечный,…в  сто раз бессердечней человека…), что перестаёт и в людях возмущаться жестокостью и бессердечием. Раз Бог так безжалостен, то чего ждать от людей! Так духовная незрелость, низость сознания, непробужденность к духовной жизни, неспособность иметь духовный опыт, порождает в людях горечь и неизлечимый скепсис.
Не обижайся на меня, милая, и не досадуй! Я вовсе не считаю твоих ближних людьми грязными или бездушными. Думаю, что ты не ужилась бы с грязью, либо не возникла бы для меня. Но ты возникла, и это значит, что ты не от грязи и не от бездушия. (Хотя, – по  секрету, – я  думаю, что нам с тобой обоим не хватает душевности. Мы слишком алчны, слишком чувственны, мечтательны …— как хочешь. Мечтательность и чувственность часто эгоистичны. Я угадываю это наше сходство…дерзость пойти до конца в самоизъявлении, порой даже и безоглядном. А ведь безоглядность именно и бывает глуха к состраданию. Ты не согласна со мной? Тогда поправь меня!).

Сестра твоя в описании твоем предстает существом очень нравственно привлекательным, (хотя, может быть, несколько скучным для меня). Что же касается до ее простой и бесхитростной религиозности, то благослови ее Господь! В моей книге есть что-то об этом. До тех пор, пока эта простая, интуитивная религиозность не начинает рваться в мир софийный, мир мудрый, она прекрасна и всяко блаженна.
Опасность начинает угрожать ей на путях умственных соблазнов, ибо разум хитер и чаще всего выступает подручным сатаны. Это именно то, что случилось с той самой «Л. Я.», которая не хотела удовлетвориться Словом Божьим, а последовала на зов своей «интуитивной» страсти к жизни и впала в теософский соблазн. Надо признать, что прав Евангелист Матфей, говорящий — люби Бога своего всей душою, всем сердцем и всем разумением! Только сознательная, то есть до конца осознанная вера, гарантирует от искушений непросветленного разума.

Насчет политики вполне с тобой солидарен. Политика, конечно, есть необходимость нашей жизни, но в политике скрыт происк лукавого, подсовывающего людям иллюзию контроля над иррационализмом бытия. Бердяев говорит, что политика это монстр, пожирающий народы. Беда политики не в том, что ею занимаются, а в том, что она провоцирует заниматься только ею, ставить её в центр жизни. Всё в мире нашем обоюдоостро: аполитичность порождает жестокие диктатуры и кровавых деспотов, а сугубая политизированность плодит духовных и умственных дегенератов, живущих только очередным выпуском новостей и свежей утренней газетой.

Хорошо, что сестра твоя умеет рассказывать сказки твоему мальчику. Хорошо, что он знает, что такое сказка и что такое молитва. И хорошо, что ты едешь с ним в Петербург. Эрмитаж — это великое собрание духовных предчувствий человечества о грядущей красоте Царства Божия.
Я там воспитывался когда-то. Если успеете побывать в Гос. Русском музее… поклонись от меня «Весне» Бориса—Мусатова. Что-то она поэтическое сказала мне о женщине, о несравненной печали весенней. А врубелевский «Богатырь» меня напугал.
Рядом с Академией художеств, (там где набережная сфинксов) есть маленький садик со стелой, на которой написано «Румянцева победам» (если  не ошибаюсь). Посиди в этом садике. Я там сидел когда-то подростком. Был пронзительно солнечный и свежий день, а я сидел и мечтал о том, как буду учиться на искусствоведческом факультете. Сидел...мечтал, вовсе не замечая, что молчание близкой реки сулит мне иное будущее.
Да-а-а-а… Петербург…
Для русского человека это университет величия и духовной силы, кладезь изящества, повесть об истинной русской славе. Ещё в середине восемнадцатого века – основание Российской Академии художеств.  Целая история итальянцев, которых творчески оплодотворила Россия: Доменико Трезини,отец и сын Растрелли, Кваренги, Ринальди, Росси. Мудрость русских царей, собравших величайшую сокровищницу художества в Эрмитаже. Цветение русской поэзии от Пушкина до Анненского, последнего из «царскосельских лебедей». Потом – русский ад: большевики, мятеж в Кронштадте, расстрелянный Гумилёв, уехавший Георгий Иванов, сломленная Ахматова, изгнанный Бродский....

Петербург – это и о русской славе и о нищете русской..........


Хочу ещё раз  сказать тебе, милая, (вновь пробежал твое письмо глазами), – ты  не должна ни защищать передо мной твоих ближних, ни сомневаться в их чистоте. Особенно же это касается твоей сестры. Ты так описала ее, что она вызывает во мне человеческое сочувствие (не сострадание, а именно сочувствие) и даже нежность. А быть возвышенным до глупости невозможно. Глупость, — считать возвышенного глупым. Душа божья всегда глупа в миру, но не забывай что сказал Св. апостол Павел. Он сказал: «Кто хочет быть мудрым в веке сем, тот стань безумен, ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом». Если сестра твоя мудра таким мирским «безумием», тогда она есть истинно божий человек!

Ты хочешь знать, как я живу? Живу я теперь моим новым процессом (той самой книгой о творчестве, которой заразился от Бердяева), а еще ожиданием франкфуртской книжной ярмарки. Она планируется с 13 по 18 октября и там должны быть и наши книги. Наши — это значит моя и Иры. Книга Иры, это антология излюбленной ее поэзии, которую она задумала уже давно.
История тут вот какая: несколько лет тому назад пришел я в окончательное бешенство от «милых» суждений о моей поэзии в «окружающей среде». Вообще-то надо бы говорить –люди-, но по себестоимости мнений и речений их правильнее определять как «окружающую среду»-.
То слышу: «А зачем он вообще пишет стихи? Его стихи уже давно написал Саша Черный!»
То слышу: «А к чему такие стихи? Мы это всё уже давно читали!»
То слышу: «твои стихи слишком личные!» (подразумевается, что это просто любительская отсебятина, которая никому ничего сказать не может).
Вот такие суждения поднимались кислым паром над тарелкой вечно чуть тёпленькой «окружающей среды». Случались, однако, безобразия и похуже. Как-то один франкфуртский любитель моих стихов (не в шутку любитель!) стал читать их в «просвещенной аудитории», искренне не понимая, как же  такое может не нравиться. Что ни прочтет…всё носом воротит «просвещенная аудитория». Тогда изловчился он и, ничего не говоря, стал читать мои стихи в перемежку со стихами Осипа Мандельштама. Ну, как ты догадываешься, ничего не подозревающая «просвещенная аудитория» продолжает просвещенно воротить нос. А он тут возьми да и брякни: «Так это ж уже давно Мандельштам!» Но «просвещенную аудиторию» с носа-то не собьешь. Последовал вопрос: «А что это было из Мандельштама?» «Да вот, — говорит бедный мой защитник, — прямо с первых страниц большого сборника «Библиотека поэта» я и читал!». «А-а-а…— не долго думавши и не растерявшись, отвествует «просвещенная аудитория», — ну всё ясно! Это же ранний Мандельштам! Он тогда писал, как все….»
Вот такой сюжетец. А ранний-то Мандельштам, — это лучшие его сборники «Камень» и «TRISTIA».
Услышав суд такой, мой бедный соловей ( я, то есть) вспорхнул и улетел…..покупать блокнотик. И купил соловей китайский блокнотик, сделанный в виде красивой книжечки в тканом переплетике. Потом соловей вырвал из себя перышко и стал записывать от руки в китайскую книжечку свои стихи, но в перемежку со стихами Кузьмина, Г. Иванова, Тютчева, Мандельштама, Пушкина, Есенина, Лермонтова…. ну и так далее…
А фамилий при стихах соловей не стал ставить, чтобы не навлечь на себя скорую и лютую расправу «просвещенной аудитории». Выбирал соловей самые любимые стихи русских поэтов, а промежду них вставлял и свои, какие считал равноценными. Книжечка получилась кровавая. Больше нескольких страниц кряду не прочтёшь. От слез резкость теряется, да и сил душевных нет. И стал соловей (слушай, а я вообще похож на соловья? Ну немножко!? Хотя, конечно, – полосатый, весь в шерсти….нет, не похож я на соловья!) Да …так вот стал шерстистый соловей давать эту самую книжечку разным всяким людям. Читателям, то есть. Дескать, почитайте да выберите, что вашему сердцу говорит да поговаривает!?
А чьи стихи-то? — спрашивали разные-всякие.
А неважно! — отвечал соловей, – Вы ж не над фамилиями плачете, если плачете над стихами.
Нет...но чьи всё-таки стихи?
Читайте!
Деваться некуда, читали люди и выбирали понравившееся…….. И выбирали они мои стихи наравне со стихами Тютчева и Иванова, и Апухтина, и Анненского и других. А иные, особо принципиальные, пробовали очень независимо критиковать наугад, и докритиковывались при этом до самой наиотборнейшей чуши. Трудно «просвещённому» ценителю, если заранее фамилию автора не сообщили...
А что, их и понять можно.
 
Прошло немного времени и соловей, остыл, угомонился, спрятал клыки ярости, (знаешь, у шерстистых соловьев есть такие специальные клыки….называются «клыки ярости»).Так что успокоился соловей, потерял интерес к китайской своей выдумке и стал обыкновенным «гениальным поэтом на договоре с безвестностью». Мучительная неуверенность в себе поутихла. К тому же начались и отзывы в довольно-таки «периодической печати», дававшие некую светлую надежду на то, что если Саша Черный даже и написал уже мои стихи, то, может быть, всё-таки, не все!? И что даже если и окончательно «от-себя» моя отсебятина  то, может быть, всё же сердце мое способно кому-нибудь что-нибудь сказать!?
Ну….дело старое!
Но книжечка в тканом переплёте продолжала жить, и чем чаще обращалась к ней «соловьиха» (тоже «С»оловей, но с большой буквы и по имени Ирина), тем больше крепла в ней идея издать такую книжечку вполне печатным способом. И не для того, чтобы меня таким образом пропагандировать,(да и как пропагандировать без фамилии-то?) а оттого, что стихи уж очень хороши, которые в книжечке китайской сплотились. И даже лучше, что без авторов, потому что когда с авторами, то всё пропало: поэзию перестают читать, ее начинают «ценить» и взвешивать на вес авторитета.
Со времени рукописного «издания» китайской книжечки антология обогатилась. Мы включили в нее всё возлюбленное наше из русской поэзии, не считаясь с «устойчивостью» традиций и «строгостью» вкуса. Так, к примеру, мы помещали туда не всегда целые стихи, но порой только те восхитительные строфы или фрагменты, с которыми живешь, которые произносишь внутри себя, которые сделались уже частью души. Я говорю «мы включили», «мы помещали», потому что действительно, за исключением моих стихов, на которых Ира жестко настаивала, наши выборы в русской поэтической лирике почти всегда совпадают. Я говорю «мы», но повторяю, — книга эта ее, Иры. Я бы никогда не довёл до практического воплощения такую идею (в смысле печатного издания), и уж наверняка не посмел бы включить туда свои стихи. «Клыки ярости» и «китайская провокация» — это одно, но книга это уже совсем другое.
Позже возникла у нас идея проиллюстрировать антологию. Есть у нас друг во Франкфурте, талантливый график, Витя Наймарк. Может ты даже знаешь его? Ему и дали мы это задание. Но к сожалению время издания поджимало, так что из огромной (почти что к каждому стиху) серии миниатюр в первое издание попадут лишь три: большой рисунок на форзац, и две заставки, — начало и концовка. Так книга и выйдет. Но это не конец. Издатель уже видит возможность второго тиража, а вот тогда-то книга выйдет с полной серией рисунков Наймарка. В начале книги дается перечень авторов, чьи произведения или фрагменты из произведений использованы, ну а дальше…….дальше всё анонимно. Ни авторов, ни названий…..только тексты. Читайте, друзья…читайте и любите! Пусть ничто не смутит и не поколеблет ваших душевных избраний!
Такова мечта этой книги.
Но увы, – ты знаешь это не хуже меня, – мечта есть нечто летучее и земли касающееся с трудом. Первые реакции «литературных» людей в Петербурге (по макету) – восторженные, но для нас совершенно ошарашивающие. Восторг вызывает не возможность иметь в одном сборнике лучший цвет русской поэзии, (ведь за исключением меня и еще трех неизвестных поэтов там собраны жемчуга русской поэтической славы), — а «спортивная» забава отгадать, чьи же это стихи. «Просвещенная аудитория» оказалась не такой уж и просвещенной. Кроме хрестоматийного Пушкина и Лермонтова, а с ними еще нескольких абсолютно известных стихов, публика в полной «непонятке» и растерянности. Преобладание прикладного интереса (желания знать, кому принадлежит тот или иной стих) над душевным вызывает у нас просто отчаяние. Получается, что песня может быть красива, может волновать и вдохновлять только в том случае, если под ней стоит обронзовевшее в истории имя.
Однако, книгу мы издаем, веруя, что в России есть не только холопы -авторитетопоклонники, но и живые поэтические души. Им предназначается эта книжечка.

Другая книжка этого года …….ну, о ней мы поговорим когда-нибудь позднее. Лучше всего —  лично, или хотя бы телефонно. Впрочем, долгие разговоры по телефону, наверно, тебе неудобны. Да и потом, как добиться от тебя звонка? Прямо и не знаю……. Будь я побогаче, завел бы, ради тебя одной handy, чтоб уж если позвонила, то попала бы либо на выключенный аппарат, либо обязательно в мои руки. А так хочется твой голос услышать, наконец.
Ладно, не будем увлекаться фантастикой, будем жить и ждать от жизни сюрпризов. Ты вся, как ты есть сегодня в моей жизни, уже сюрприз непомерный и непредставимый. Непредставимо то сходство, которое я открываю в нас с тобой. А теперь, после того, как девочка Таня сорвала первую завесу со своих эротических тяготений, теперь это сходство даже начинает уже пугать. Мы что ж, совсем одинаковые, что ли???? Ты-то, возможно, угадала или даже разглядела это сходство еще в «HOMO EROTIKUS». А я только теперь начинаю понимать, что сходство действительно жутковатое. Хотя если вспомнить, то первым сигналом уже была твоя реакция на Рахманинова: «все интимное во мне остановилось и заплакало». Рахманинов ведь не только сладкая тоска, легенда о вечной России…не только вопрошание о надежде и светлая скорбь о тщетности. Рахманинов еще и гениальное явление эроса. Эроса светлого и сладко болезненного, зовущего и остающегося в груди вечной обожаемой неудовлетворенностью. Рихтер знал это ….познал это своими пальцами. Его гигантское нутро, его титанический эротизм, буквально вынули это из влажного Рахманинского нутра.
Были, были сигналы похожести нашей..
А тут еще ты «как назло» только и делаешь, что проявляешь понимание  вещей сложных, которые для большинства,  для «окружающей среды» чаще всего остаются за тридцатью семью замками. Знаешь, иногда хочется спросить: «Ты что, издеваешься, что ли?» Но спросить с улыбкой и благодарной нежностью, потому что…потому что…..потому что самое драгоценное, это то, чего «не может быть» и вот – есть.
Не заболевай, моя милая, и не покидай……а то, как я буду жить без всего этого, «чего не может быть, но есть»?!
Целую нежно твою неизвестность и уже неизбежность…..

будь со мной!
         
*    *    *               

Ты где-то есть и тихо светишь
неразрешимостью своей.
Меня избраньем сладким метишь
и совершить со мною бредишь
обряд сплавления цепей.

Ты телом ищешь тел сплетенья,
дыханий смесь тоскою пьешь,
тебя преследую, как тень, я
в стихах моих ты слышишь пенье
и снов ласкающую ложь.

О, женщина! Не знаю, кто я!
Премудрость?
                Ложь?
                Томленье?
                Бред?
Под облаком надежды стоя,
гадаю —  стою ли? …не стою?...
Разгадки не было и нет».

твой Б».

_________________________________________



И остался вполне собой доволен.
Потому, что он думал, что знает, как обращаться с женщинами……

(знаток!)


                +    +    +    +    +    +
                (продолжение следует)