Свободное падение - ситуация поэта

Борис Левит-Броун
“Нас мало избранных, счастливцев праздных,
Пренебрегающих презренной пользой,
Единого прекрасного жрецов.
Не правда ль?...."

                А.С.Пушкин

* * *


Он не смотрит в глаза.
Нет, в глаза он не смотрит.
Я хотел бы написать легенду о море, о невиданной стране.
Я не знаю такой страны.
Вокруг только подлые лица и долгая-долгая жизнь.
Откуда мне знать, почему он не смотрит в глаза?!
Наверно, потому что я – альфонс.
Они все глаза прячут.
Стыдно им за меня очень.

В альфонсы я прорывался с детских лет. У мамы с папой был я лентяй и оболтус. Только они не знали, что в это самое время, (когда я был у них лентяй и оболтус), я что-то думал.
Не помню что.
Не важно что.
Я думал и не хотел отрываться.
Всё другое было гораздо менее важно.
Забытость прошлых дум – это благоволение тайны. От неё лишь на время получаешь, а после снова отдаёшь, роняешь в тайну.
Но уже обогащённое тобой.
Годы проросли куда-то вниз. Я стою на поверхности, просверленной временем, как дуршлаг. Я не знаю, что мне думать или говорить о жизни. Всегда любил её и никогда не желал в ней участвовать. Вот и весь диагноз. У кого-то талант и хороший эстетический вкус. У них успех. Я только хотел остаться и быть. Просто быть. Но меня учили, что надо сначала заработать, а потом уже остаться и быть. Однако, и еда всё время кончается, и другие тоже всё деньги требуют под разным предлогом. А когда ж остаться и быть? Если ты талант, то имей успех с деньгами и пользуйся. Но у меня нет таланта. Ни единого, который бы дал хоть то или другое в отдельности. Я уж про «всё вместе» и не начинаю.
Вот поэтому я – альфонс.
Ничем не примечательный как мужчина, я занимаюсь самой мужской профессией на свете.
Нет, что-то, видимо, во мне всё-таки есть, а то б они не стали меня кормить.
При первой жене я ещё работал, хотя никогда не зарабатывал с нею вровень. При второй я окончательно расслабился, отпустил последнюю жидкую стропу уже давно невзнузданной жизни и начал падать, падать, как газета, которую ветер украл с подоконника на сороковом этаже.
Они наблюдают за моим падением с земли, задрав головы и организованно порицая.
Вот он и падает, (наконец), альфонс-полукровка от первого “замужества”, принц Альфонсино чистых кровей – от второго.
Они не смотрят мне в глаза.
А может быть, это я не могу поймать их честный здоровый взгляд по причине собственного кубаря.

Вывод: чтобы остаться и быть, надо падать.

Блаженны кульбиты на высоком ветру.
Страшная земля мелькает нечасто и скоро, короткие мгновения ужаса не могут слиться в сплошной крик.
Падение в глаза людей томительно и сладко напоминает полёт. Я, падая, вижу закаты солнц и небеса, уже рыхлённые под звёздный сев. Нет, ребятки, вам этого не видно из вашего даже самого задранного положения.


* * *


Он не смотрит в глаза.
Он говорит: “Я не могу как ОН!” (ОН – это я, для понятности). Он говорит: “Я не могу позволить, чтоб меня кто-то кормил!” И звенит в этом гордое его самочувствие, (“... и звенит во мне словно бубенчик, мой секрет, не раскрытый тобой...”).
Секрета нет.
Есть достойная ощутительность прочной стойки и задранная голова с вдавленными в неё пуговицами порицания.
Где ж твоя лира, мальчик?
Та самая лира, которой много лет назад твоя юность укоряла мою застарелую лень!
Что... пошла на дрова для отопления?
Ты гордо кормишь сам себя и эту несчастную, которая по ошибке нажала не ту кнопку и теперь медленно гибнет в ожидании кормильца. Она мнёт тоскливый диван, ожидая твоего возвращения с фронта хорошо освоенной жизненной борьбы. Она просиживает своё отчаяние той самой задницей, на которую ты променял ...на которую ты истопил хворост иссохшей лиры.

Приглашаю всех в альфонсы!
Давайте вместе падать!
Мы образуем несметный ковёр-самолёт и, может быть, избежим приземления в стойло"
Это ведь вы придумали стойло.
Вы ...порицающие!
Подлинный автор стойла не тот, который его выдумал, а вы, которые в нём стоять согласились. Нет-нет, не надо теперь жестикулировать, что, мол, как же жить и иметь всё “вот это”...... Не обязательно иметь всё “вот это”,.... Всё “вот это” - не повод соглашаться на стойло и тем подписывать диавольский патент.
Не надо удовлетворённо констатировать разумное приятие жизни – “как она есть”. Жизнь – “как она есть” – не может...
не должна быть терпима.
Потому что – “как она есть” – жизнь большая сволочь, плодящая множество маленьких сволочат.


* * *


Ты, несчастная!
Я год глядел в глаза тебе.
Я открывал тебе объятия пространств, я ждал запоздалой зари твоих зрачков, волны пристрастия... любви... соблазна, наконец! Соблазнить тебя?
Да! Я хотел соблазнить твоё сердце... заставить его полюбить... заставить тебя искать и отыскать в желудочной темноте твоей никчёмной судьбы ключик от ржавого амбарного замка.
Чтоб ты, ползая на четвереньках, заклиная судорогами ужаса собственную промозглую сырость, искала отмычку.
Искала и нашла.
Тебя соблазнить?!
Твоё инфантильное тело в колючках гусиной кожи?!
Хотя... кто ж и соблазнит тебя, если не я – свободно падающий альфонс?

Ты не нашла!
Не трепыхнулись куриные крылышки. А куриный клювик производил только пошлое квохтанье, да мысельки пошлого порицания подёргивали куриную головку.
Кто соблазнит тебя, если не я?
Ха. Ха. Ха.
Грош цена всей романтической риторике!
Он соблазнил тебя!
Разноименные заряды притягиваются, а одноименные случаются. Не страстью, не трепетом свободного падения, не воззванием к судьбе... нет!
Простой одноименностью.
И вы отталкивались с ним этой самой одноименностью. Ритмично и недолго.
Но и ёрзая отталкиванием, ты притягивалась.
Тебя притягивало знакомое... куриное...

Для чего оно... это свободное падение?
Там и холодно наверху без шапки.
То ли дело – тут вот у стеночки.
В своей же собственной тёплой жижице.
Задком... задком...
Даже не хрюкая.
Молча.
К чему куда-то лазить, а потом оттуда свободно падать?
Возьмём своё... доступненькое.
Что... что ты там бормочешь?
Что вовсе это не твоё?
Нет, мать... не то твоё, чего ты “думала-что-хотела” ... а вот то, чего ты имела, вот это и есть твоё!
Молча... не хрюкая.
Тебя, наскоро уговорив, потопчет тощий боров с большим петушиным прошлым.
Славно метнёт преферансик тем единственным, что имеет.
Он и уговорил-то тебя не смрадным и жарким дыханием вепря, а родименькой, так радостно узнаваемой застольной пошлятинкой. Знакомым запахом обывателя он упрочил ваше общее стойло и подтвердил тебе твою ежедневную смерть.
Ну и как, друзья-неодобрялы?
Хорошо вам было?
Ему – так же как и тебе?
А за чашечкой чая неодобрять меня, плохиша-альфонса, это было как?
А в зеркале себя видали?
Или только розовые пятачки на курьих ножках?


* * *


Я - альфонс.
То есть, одиноко живущий от щедрот кормящей жены.
Но жизнь становится очень длинной и очень трудной, если холить свой альфонсизм, если вынашивать одиночество.
В нём, как желток в белке, мечется безликая душевность и требует лица.
Я ковыряю мрамор листа.
Я ищу лицо.
А в глаза летит каменная крошка.
Только не от неё слёзы.
От никомуненужности.
От самоочевидности никомуненужности моего отчаяния, моих ковыряний, моей отданности свободному падению.
Дни дышат прерывисто и часто.
Так дышат молодые деревья, с которых содрали кожу.

...несчастная!
Бесстыжая от нечувствия!
Откуда ж знать тебе, что падать – это труд?!
И ты неморгновенно: “А я вообще не думала, что писать стихи - это работать!” Ты и не могла это думать, потому что это нельзя думать. Это надо знать.
Откуда?..
Оттуда.
Из тех времён, когда юношей декламируешь Лермонтова... когда девушкой комкаешь под подушкой Цветаеву.
Оттуда знают, что «он покупает неба звуки, он даром славы не берёт»...
Оттуда – «сколько жизни, растраченной даром, сколько тёмной и грозной тоски...».
Оттуда – что «и скучно, и грустно... и некому руку подать в минуту душевной невзгоды».
Оттуда, от юности ведают, чем куплены строчки, которыми ты оплакиваешь девичье своё предсонье.
Они куплены головокружением свободного падения.
 
А ты, колченогий пигмей с заурядной русской фамилией!
Ты – иванов-смердяков-сидоров.....
Ты умеешь отследить морфему?
Ты учился у видного структуралиста?
Что за слова такие – морфема... структурализм?
Как безошибочно точно ты знаешь, чего уже не надо больше писать, потому что тот и этот уже написали это и то.
Конечно, ты станешь задавать одни пошлые вопросы! Естественно, ты спросишь: “А что, собственно, вас тянет к перу?”
Ну, зельбстферштендлих... если этот уже написал это, а тот – то, то, получается, все уже написали всё, и аллес капутт.
Чаще гляди вверх, колченогий пигмей-сидоров.
Тогда ты заметишь то, чего не сообщил тебе видный структуралист.
Ты заметишь, что не бывает двух одинаковых свободных падений.
У всех альфонсов на свете одно только общее.
Падение.
Но падение это свободно.
Оно не может никогда себя повторить.
Переписывать написанное кем-то не может падающий.
Времени нет.
И сил нет.
Он кричит, видя пропасть падения, и смеется, задравшись башкой в облака.
А если до него здесь пролетел со свистом другой, крича и обливаясь горючим смехом, то это не один другого переписывает, а просто всё живое на свете падает, крича и обливаясь.
Переписывание написанного – дело вашего общего стойла, а не гордых птиц из семейства альфонсовых.


* * *


Любимый мой... ненаглядный мой мальчик!
Сын мой...
Нет дня, когда бы в стремительном моём падении я не думал о тебе!
Нет воспоминаний, потому что нет забвения.
Твоя маленькая фигурка сопутствует мне во бдениях моих, в моих ходьбах и долгих стояниях над сутолокой невнемлющего мира. Я трогаю губами нежную бледную кожицу твоего лица, я чувствую ладонью беспомощный ещё стебелёк твоей шейки и вспоминаю твои ладошки, уменьшенную копию моих.
И я терзаюсь вопросом: поймешь ли ты когда-нибудь мою судьбу?!
Терзаюсь почти без надежды.
Ты задираешь головку, но ты не видишь среди плавности птиц стремительный обрывок, тебе непонятна моя падающая жизнь.
Всё, что я мог бы рассказать тебе... поведать......
Но я ничего не могу.
Это нельзя рассказать, это тебе придется самому постигнуть.
И тогда ты подымешь голову в небо, и даже если моё падение к тому времени уже совершится, ты увидишь среди медленных кружений, среди вечных крылатых забот, тонкую как след пера полосу бледного света. Ты узнаешь без подсказки – это и есть линия моей жизни, достигнутая цель, исполненное назначение.
Эта бледная полоса света – не результат, а смысл моего падения. Не то, что получилось, но то, что задумано было.
Кем?
.............. кем...................
Подозрения мои о вечности... моя вера слишком слаба и сладка, чтоб я посмел вслух ответить на этот вопрос.
Когда тебе скажут, что твой отец был бездельник и дармоед, (что, собственно, и означает – альфонс, хотя ты ещё не скоро узнаешь значение этого слова), не сердись, а укажи пальцем в небо и знай, – ничего они там не увидят.
Это не важно.
Важно, что ты указал.
Значит ты знаешь.
Имея тебя, вдохнув твоё детство, я уж и так...
Чего же ещё домогаться мне от надежд!
Мой незаслуженный и ненаглядный мальчик...
... мой сын.


* * *


И ты... которая смотришь в глаза!
Ты, которая плачешь моими слезами и гневаешься гневом моим.
Кормящая жена.
С твоих ладоней я клюю не только спасительный корм, но и жемчуг понимания, в который перламутрово превращаются слёзы твои.
Ты знаешь, что я падаю... ты видишь, как я падаю... ты единственная понимаешь, что мне нельзя, ненужно помочь.
Как помочь свободно падающему альфонсу?
Внимательно наблюдать за его падением и подметать воздушный мусор, чтоб падение было ещё более определённым, ещё более стремительным.
Совсем немного – верить и давать веру.
Разделить все тайные обожания, предаться сладко недозволенным страстям, вобрать преступное начало, стерпеть его и лаской усмирить, и плакать правдой потрясенья, и засыпать в искании руки.
Мой величайший страх, моё мученье – что жизнь тебя оставит пережить, размножит время каторгой разлуки, допустит до кладбищенской стены, додавит до последнего рыданья, откуда выход лишь в спасительную смерть.
Так молодость твоя сложила крылья
и не гнездо, а цепь себе свила.

Цепь о двух звеньях.
Одно – ты, другое – я.
Отпадение одного означает не просто размыкание цепи.
Оно означает гибель.
Мы оба это знаем.
Мы оба об этом молчим.
Каждый надеется быть первым в этой неживой очереди.
Каждый задаёт себе невозможный и самый живой вопрос:
“Что станется с другим... с оставшимся?”
Темень заботливо укрывает концы.
А что, если кончить разом “с мукою и музыкой...”
Но когда?
Теперь же?
А вдруг ещё немного музыки?
Или муки?
Полные невместимой, неосуществимой жизни, обитаем под смертной звездой.
Мы падаем.
Нас томит ужас предчувствий.
Он смотрит нам в глаза.
 
_____________________________


Итак, альфонс!
Я вольный альфонс в свободном падении к смерти.
Туда ... туда...
Там единственная моя надежда на вечную жизнь, на встречу с любовью без ужаса предреченных разлук, на непрерываемость парящего бытия, которое не будет больше падением, а станет полётом.
Моё единственное и последнее прибежище – вера в тайну.
Остальное – страх.



НЕСКОЛЬКО РЕКОМЕНДАЦИЙ К РАЗГЛЯДЫВАНИЮ:

1. Когда вы разглядываете лежащего на земле альфонса, помните: он весь изломан и представляет сплошную внутреннюю рану. Не забывайте – он разбился не о почву и не о гранит брусчатки. Разбился о ваши глаза.
2. Если альфонс ещё жив, не пробуйте ему помочь, но не спешите и прикончить. Не в вашей власти помочь ему, но, увы, в вашей власти причинить новые страдания. Имейте в виду: не исключено, что и упавший альфонс внутренне ещё в падении, то есть, в той единственной форме земного существования, которая напоминает полёт.
3. Если глаза альфонса открыты, загляните в них с раскаянием.
Пусть в вашем взоре мелькнёт сожаление.
О ком?
О вас.
4. Не забудьте посмотреть на часы. Время, которое они покажут и есть час “П”, то есть, отмеченный вам час “П”робуждения. Запишите его на последней страничке карманной телефонной книжечки, а главное, запомните, что он был вам дан.
5. Когда глаза альфонса закроются, и его душа, неподвластная больше притяжению земли, спокойно отлетит, разглядывающие должны достойно, с горделивой неспешностью “... узнавших жизнь на самом деле...”, сложить останки альфонса в ближайший контейнер для органических отходов, то есть, туда, куда через много тоскливых и правильных лет с успехом угодят и сами.
Целиком.

А впрочем, Бог простит.


                Верона, январь 1994 года.