Писюлька

Владимир Штеле
Корова была безногой. Однако она не закатывала глаза от страха перед своей инвалидностью, не валилась набок, а каким-то образом стояла, опираясь широким брюхом на белое облако. Дымная, коричневая, тёплая жижа, которая извергалась из-под приподнятого хвоста, падала беззвучно в бесконечную глубину этого чистого облака и, пройдя целый ряд сложных преобразований, появлялась где-то в районе райских садов в виде красивой птички или душистого цветочка.

Белым облаком был низкий, плотный туман, который настырно заполнял каждое утро низину перед короткой улочкой, состоявшей только из одного ряда деревянных домиков. А корова принадлежала Романовым, она и смотрела неотрывно и как-то просительно на дом своих хозяев: то ли ждала обязательной полбуханки чёрного хлеба с искристыми, колкими камешками соли, то ли выражала так свою привязанность и признательность всему семейству Романовых за уважительное отношение к ней. Звали её все Сонечкой, и только самый младший – Толик, который уже, вероятно, принял решение не усложнять свою жизнь и свой родной язык, называл корову Сона. Это слово, состоящее аж из двух слогов, было самым длинным и самым сложным словом его небогатого лексикона. Всё остальное: ма, дай, бля, – Толик произносил быстро, уверенно, без запинки, и его отец, который тайно боялся всех маленьких и больших начальников, поглядывая на сынишку, подумывал: «А чё, может и начальником лесопилки станет, мальчонка бравый. Меня, вон, всё Петькой зовут, Петькой и помру, а тут - Анатолий Петрович!» После таких мыслей Романов-старший суровел лицом, громко хлопал ладошкой по колену, закуривал «Прибой» и заподозрить в нём боязливость и неуверенность было временно почти невозможно.

- Сона, бля, какаит, – раздумчиво произнёс Толик своё первое в жизни длинное предложение, когда вышел голый, по обыкновению, во двор и увидел в ложбине перед домом белое облако, а над ним ампутированную чёрную корову.

Закон Архимеда, гласящий, что корова, погружённая в облако плотного тумана, непременно всплывает на поверхность облака, Толику ещё не был известен, поэтому он завороженно наблюдал игру природы, боясь выйти за ворота, туда, в низину, где происходят такие непонятные, сложные физические процессы. Честно говоря, Толик всегда подозревал, что их Сонечка вовсе и не корова. Потому как настоящая корова непременно имеет рога, а Сонечка была комолой. Вот и сейчас, приподняла она свою ничем не защищённую, с тугими завитками на крутом лбу, голову и сказала Толику: «Му-Му», жалуясь, что и подойти к парнишке для утреннего приветствия не может. Но, если ветер подует в сторону родного хозяйского дома и её прибьёт к берегу у ворот, то тогда можно будет по-людски поздоровкаться, да широким зелёным языком по макушке Романова-младшего провести, оставляя росинки слюней на кончиках волос.

Пока голый пацан стоял и смотрел на утренний сонный мир, подошёл сзади такой же свободный, как Толик, подсвинок и, безразлично оглядев парнишку, без энтузиазма, просто от безделья, засосал Толикину писюльку и, возможно, даже её прикусил. В наше время подобные события, особенно, в современных больших городах, являются обыденными, но тогда, в том далёком сибирском посёлке, произошедшее потрясло не только Толика, но и его мамку, которая, выскочив на визг сынишки, сначала не могла понять, что произошло, а потом заорала благим матом на всю улицу: «Писюльку, бля, откусил!!»

Да нет, не откусил, а лишь, сжалившись над будущим пацана и хорошо помня свою недавнюю мученическую кастрацию, слегка пожевал её да выплюнул. Бегай, мол, дальше в штанишках, кончай эту халатность, да отращивай старательно струмент – вон сколько девчушек вертлявых по улице подрастает. Крику да слёз было после этого много, но подсвинок был временно, до октябрьских праздников, прощён, хотя свою вину чувствовал долго и стал на почве этого расстройства интенсивно набирать вес, чтобы скорее покинуть этот двор, где он совершил, если не сексуальное преступление, то почти членовредительство.

А октябрьские дни каждого года были всегда празднично-печальными. Животина, с которой год, а то и два, жители короткой улицы лялькались, откармливая, переживая за её здоровье и за её настроение, должна была закончить в эти уже морозные и снежные недели короткий цикл своего существования. В эти дни хозяева животных уже старались не называть своих питомцев по именам, пытались отстранить от скотины, готовясь совершить неизбежную подлость. Особенно тяжело прощались с этим светом поросята. Их крик в самый ответственный и в самый последний момент жизни, когда надо не сопротивляться, а молиться, резко ударял в окна домов, и человек, самый непутёвый, самый холодный, вздрагивал, или коротко замирал, к себе примеряя этот длинный стальной клинок, который с проворотом загнали под левую лопатку годовалого хряка, только-только начавшего свою жизнь. И он, хряк, не понимая этой зверской жестокости таких всегда добрых хозяев, плача, и возненавидев коварный мир людей, отлетал к своему вислоухому, добродушному, толстому богу, оставив своё тело тут, у дверей деревянной низкой стайки, где он вырос и возмужал.

Это тело, с торчащей неопрятной щетиной, безжизненное и некрасивое, забрызганное кровью, становилось всё прекрасней и совершенней, по мере того, как люди старательно подготавливали его к переходу в новое состояние. Двумя, а то и тремя паяльными лампами обжигалось тело поросёнка, приобретая чёрный цвет и наливаясь новой, живой упругостью. И среди белого поля снега, на чистом постаменте возлежал хряк, как богатый африканец, в окружении своих суетливых слуг, одетых в замызганные телогрейки. Эти слуги хватали ножи и начинали с остервенением скоблить чёрное тело, поливая его водой. И чудо свершалось! Тело хряка приобретало нежно-золотисто-коричневый цвет, становилось совсем гладким, как те попки сладких женщин на бразильских пляжах, в которые старательные негры белыми ладошками втирают ежедневно килограммы пахучего крема. Да что - те попки! Здесь лежит монолитная, плотная, без единого изъяна, широченная загорелая попища! Мы её вырастили, мы её хозяева!
Если теперь взглянуть в лицо убиенного поросёнка, то видно, что он улыбается. Хитринка в узких щелках, полностью исчезнувших глаз, говорит: «Да уж, ладно, пользуйтесь мною, я-то ведь и не знал, что всё так хорошо будет». Но это ещё не всё. Эта Машка или Борька, хоть и прирезаны, а всё ещё сохраняют свою личность. И лишь когда отсечёт мужик ловким движением голову поросёнка, а баба торопливо подставит большой металлический таз, превратится Машка, или Борька просто в мясо, просто в пласты сала. И это уже смерть настоящая.

Все раны и болезни, особенно детские, лечились в то, не загаженное промышленностью время, исключительно зелёнкой. В тяжёлых и запущенных случаях проглатывалась большая жёлтая таблетка, обладавшая универсальным лечебным эффектом. Эти таблетки покупались в аптечном киоске без рецепта врача и имели несомненное преимущество перед другими лекарствами, так как были упакованы в большие банки, а такой банки хватало одной семье, при отсутствии хронических больных, на две пятилетки. Учитывая деликатность места ранения, Толику дали таблетку, и ранка была дважды помазана зелёнкой. На этом, после строгого приказа впредь без штанов по двору не шастать, дело и кончилось.

Прошло лето, наступило другое, а потом, как и полагается, - третье. И по утру, когда низина ещё не была залита молоком тумана, любил Толик сбежать с одного берега, погрузиться в белую пелену, перескочить через ручей-речку и выскочить на противоположном берегу из белой тьмы, проорать что-нибудь бессмысленно-счастливое, а затем повторить свой забег в противоположном направлении.

Эта низина была раньше таёжным логом, сырым и вечно мрачным. Ели, налитые такой густой зеленью, что казалось – от одного прикосновения к ветке и руки, и лицо, и всё тело тоже станут густо-зелёными, стояли здесь не одно тысячелетие. Стояли тяжело, уверенно, плотно, выращивали подрост, старели, падали в рыхлые мхи и, молча, лёжа в зелёном полумраке, ещё долгие годы наблюдали, как их детишки, помахивая ветками-лапами и, переговариваясь друг с другом о важных делах, мужали и мудрели. Но ещё до рождения Толика извели тайгу и в низовине, и вокруг посёлка. Только широкие пни, дуплистые и обожжённые по краям многими костерками, проржавевшие в центре плоского торца на глубину, которую и измерить было невозможно, напоминали о прошлом. Да ещё ручей, который люди замучить до смерти так и не смогли, продолжал отражать в своих маленьких тихих заводях верхушки несуществующих елей, протестуя и надеясь на возврат безвозвратного прошлого.

А у Толика прошлого ещё не было, поэтому жить было легко. Немного мешало прилипшее прозвище – «Толик-дроченый», но кто обошёлся в юные и молодые годы без прозвища? Всё же, тот безответственный подсвинок что-то у Толика повредил в то далёкое печальное утро, или, наоборот, позитивно подкорректировал природу, так, что писюлька стала упрямиться и расти вверх и в сторону, стойко противодействуя пуговкам ширинки и борясь за свободу своего физического развития. Пацаны постарше, которые уже отлично владели лагерной терминологией и серьёзно планировали первые посещения закрытых заведений, где можно будет, наконец, на законном основании покрыть узкую безволосую грудь устрашающей татуировкой, кричали Толику вслед: «Сухо дрочит – не замочит». Что имели ввиду эти акселераты, Толик ещё не знал. Но если по-человечески, по-доброму, без подъ*бки просили его в узком кругу продемонстрировать своё искусство пускать фонтанчик вверх, не прикасаясь руками к нежному, благородно-бледному существу, то делал это с удовольствием, уже догадываясь о неординарности своей личности.

Обладать способностями, которые другим не дадены Богом, всегда приятно. Это выделяет и возвышает. Но неординарную личность ждёт всегда неординарная судьба. И соседский дед, с которым Толик, когда подрос, взял за обыкновение мыться в баньке, одиноко стоявшей на огороде, всегда очарованно говорил, глядя на Толикину писюльку: «Да, однако». А эту писюльку так уменьшительно-неуважительно и называть-то стало нельзя. Потом дед, тяжело вздохнув, грубо и без респекта начинал водить большим куском тёмно-коричневого мыла по своим отвисшим яйцам.

Баня была настоящей баней только зимой. Только зимой, когда за деревянным срубом баньки минус тридцать, а внутри сруба баньки плюс шестьдесят, понимало тело всю глубину удовольствия поглощения тепла, жара до полного пресыщения, до головокружения, до остановки сердца. И если счастливец, издавая звуки глухого стона и судорожно карябая ногтями доски полатей, находился в состоянии клинической смерти более пяти минут, то полагалось, собрав последние силы, открыть ударом ноги дверь баньки, выволочь счастливца в зиму, бросить на снег и смотреть, как высокотемпературное тело, протаивая под собой снежные пласты, тихо погружается в сугроб, достигает земли, отогревает прошлогоднюю грядку, где сразу проклюнулась благодарная зелень и защекотала розовые бока пришедшего, наконец, в себя мужика. Баня освобождала от недельной, или от двухнедельной грязи, от липких выделений многих тысяч пор, освобождала от стойкой боли в позвоночнике и от дурного настроения. Освобождала, приносила видимую, ощущаемую телом и душой, свободу, которую не может дать никакая самая правильная революция, никакие самые своевременные и необратимые демократические преобразования.

Поэтому всех любителей политических новаций надо извалять в дерьме, не давая ни стакана воды, ни крошечного обмылка для приведения себя в порядок, и так продержать их скученно хотя бы около месяца в изолированном помещении, а потом самых прогрессивных и горластых запустить по специальному красному пропуску в сибирскую баньку. Уверяю вас, характер и образ мыслей этих людей изменится радикально. Даже самыe прогрессивные будут после этого требовать не срочного изменения законодательства, а бабу, исхлёстанную берёзовым веником, розовую и размякшую, разлёгшуюся на свежевыглаженной простыне, пахнущую не вонючим «Мальборо», а серёжками ольхи.

В школе Толика старались к доске не вызывать, особенно, когда девочки ускоренными темпами стали округляться сзади и спереди, многозначительно хихикать, перекидываться в классе записочками и проявлять усиленный интерес к танцевальным вечерам. Перед доской он, Толик, на виду. А вид его отвлекал, как минимум, половину класса, включая учительницу, от планового изложения и планового освоения сложного материала по истории рабской жизни, не организованных в красные батальоны и коммунистические бригады, негров из древней страны Таймыростан. Отвлекал, так как выпирал, подчёркивая лучеобразными складками на лицевой стороне брюк значительность содержания.

В определённом возрасте положено было всем будущим сапёрам, механикам-водителям, рядовым стройбатов, матросам-подводникам и даже будущим курсантам военно-политических училищ пройти обязательный медосмотр на предмет обнаружения дефектов и неспособности защищать любимую Родину. Проверялось не только соответствие частоты ударов сердца допризывника уставной частоте парадного шага, но и готовность защищать честь солдата советской армии перед лицом противника, замаскированного под рязанскую девку или под широкопятую бабу из под Полтавы. Доверено это важное дело было практикантке, которая уже второй раз, на свою вторую практику, приехала в поселковую больничку. Поскольку ни в первый, ни во второй свой приезд она ни с одним парнем не сошлась, все жители посёлка были уверены, что практикантка ещё целка, а это больно задевало честь мужской половины населения.

Хотя, Анна Павловна, сорокавосьмилетняя учительница литературы, преодолевая самые тяжёлые условия и многолетний натиск наиболее интеллигентных и литературно одарённых поселковых мужчин, тоже, по проверенным слухам, оставалась девушкой. Но это – случай особый. Анна Павловна была искренне, глубоко влюблена в русскую поэзию, которая, вероятно, доставляла ей не только духовные, но и сексуальные удовольствия. Эту любовь она не скрывала, а скорее, демонстрировала. Она могла пройти мимо лавочек у забора, где соседки, усевшись в рядок, часами обсуждали важные поселковые новости, которые ни в каком телевизоре не узнаешь, пройти с улыбкой отрешённой и умудрённой, глядя далеко-далеко, туда, где души поэтов и поэтесс, взявшись за руки, печально кружили хороводы, уже не разбираясь, кто из них главный, а кто второстепенный. При этом под мышкой она непременно несла томик Ахматовой или Цветаевой, как щит, или как ограждение и защиту от грубого поселкового мира, которому чужда высокая, очищающая поэзия. Соседки параллельно с разговором крутили вслед учительнице пальцами у висков. Но делали это беззлобно, так, по привычке.

Попытки склонить её к нормальному сожительству, конечно, были. Наиболее близок к успеху был в своё время Фёдор Глухов, закалённый по женской части сибиряк, а главное, - рабкор местной многотиражки. Близость профессиональных интересов является хорошей основой для пробуждения и закрепления взаимного влечения. Потом, когда Фёдор спился окончательно, он рассказывал, что когда он учительнице шептал первый куплет своего стихотворения:

Как я страдаю, боже мой,
Прими же ты своё решенье,
Хочу я счастия с тобой,
Хочу упиться наслажденьем.

то коленки Анны Павловны немного разжимались и этот зазор строго соответствовал толщине рабоче-крестьянской ладошки Глухова. Эта точность Глухова всегда поражала, но на последнем куплете:

Тебе готов я всё отдать,
Чтоб танцевала ты и пела,
И ночи длинные ласкать
Твоё измученное тело.

всегда происходил сбой – учительница отказывалась углубить взаимоотношения. Фёдор сожалел в компании корешей: «Наверное, меня ямб подвёл, а её хореем надо было брать». После этой фразы собутыльники, понимающе, многозначительно-молча наливали ему ещё полстакана политуры за использование высоконаучной терминологии в общении с простым народом. Значит, не задаётся Федька и уважает, хотя и был когда-то рабкором, а потом спрашивали: «А ты её бить не пробовал?»

Но вернёмся к медкомиссии.
Когда Толик стянул свои сатиновые трусы, и перед практиканткой предстали заросшие ландшафты, на фоне которых одиноко красовался гордый фаллос с неординарными очертаниями, с причудливым левым загибом, в состоянии постоянной повышенной готовности, то практикантка интуитивно, как будущий врач, всегда готовый прийти на помощь, дёрнулась вперёд в попытке взять его в руки, отрихтовать, выпрямить, придать нормальную форму. Но Толик был начеку, от рук практикантки уклонился, на вопросы, позже подошедшей, очень любопытной специалистки по гиперразвитию членов, отказался отвечать категорически. Одно лишь и сказал, чтоб отвязались: «А у нас в роду у всех мужиков такие», что привело специалистку в восторг, и она стала что-то возбуждённо говорить об уникальности сибирской секскультуры, о необходимости презентации в зарубежных научных центах практической сексологии наших отечественных достижений.

Культура-то культура, а непроизвольная попытка практикантки распустить свои руки по отношению к беззащитному голому Толику была парнями замечена. Вот тебе и целка! Как всё же бабы нас дурят!

Специалистка оказалась женщиной не только учёной, но и очень активной. Её статья о положительно-аномальном развитии мужских членов в эндемичных условиях сибирского региона с конкретными ссылками на личность Толика, вызвала серьёзный интерес в научных кругах передовой Западной Европы. Очередной конгресс по этой, в буквальном смысле, животрепещущей теме проводился в присутствии гордой специалистки и Толика. Молодые прикладники и мудрые седые теоретики оживлённо дискуссировали о влиянии особых климатических и психосоматических факторов на развитие, становление и подъём. А на более узком семинаре, полностью посвящённому открытию сибирской учёной, было принято единогласное решение оставить Толика в Европе для знакомства с этим феноменом более широкой массы любознательных местных аспиранток.

Хотели сначала оформить Толика под видом российского немца, страдавшего в Сибири, но от этого Толик категорически отказался, так как такое унижение редкая русская душа может вынести. Стали прорабатывать еврейскую линию. Опять загвоздка. Сроду эти евреи в Толикином посёлке не водились, где даже филиала Академии наук не было. Выход нашли: оформили Толика как политического беженца, тем более, что к этому времени советская перестройка ещё не достигла своего апогея и, стало быть, уравниловка по территории страны была налицо. На эту уравниловку, которая абсолютно не приемлема для человека с неординарными способностями, и нажимали в коллективном заявлении добросердечные дамы, которые, перехватив инициативу, взяли все труды по защите и устройству Толика в новой стране на свои плечи.

Потом он работал в Гамбурге в мужском доме терпимости, получая, благодаря подсвинку, двойную ставку. При этом Толик так развился, что и не входил в физический контакт с клиентками, которые сразу после визуального ознакомления с его анатомическими особенностями ощущали глубокий оргазм и впадали в полуобморочное состояние, шепча возбуждённо на каком-то иностранном языке: «Super! Phantastisch! Toll! Klasse!»

А когда осторожный западноевропейский рассвет гасил все многочисленные красные фонари Гамбурга, Толик засыпал, и снилось ему всегда одно и тоже: низина залитая свежим густым белым туманом, редкие чистые звуки играющей воды ручья, до которого он, Толик, так и не смог ни в одном из своих зарубежных снов добежать.

2001 г.