Что снится собакам?

Денис Евстигнеев
И увидел я знаменитое племя людей-полупсов, у коих поверх крепких плеч выросла песья голова с наисильнейшими челюстями; у них, как и у псов, лай, и вовсе не знают они славную именем речь других смертных © Симмий, «Аполлон»
Собачье самоосознание несколько размыто, по сравнению с человеческим. Там, где мы говорим «я», собачья мысль говорит несказуемое для человека «мы». Мы — это все собаки, которые живут, жили до этого щена.
Знаете, что такое «Утраченный Рай» людства?
«Рай» — это «Мы». Нет, не в замятинском смысле, разумеется. «Мы», как осознание единомыслия и устремления, а сочувствия, сопереживание всех со всеми. Такая взаимосвязь — это Рай? Судя, по смутным воспоминаниям — да. Осознание всего, всеобщего людского единства — по всей видимости, один из путей ко блаженству. Равно, как и путь в ад, если осознание и единение подменяются всеобщим «выравниванием», «стрижкой» и контролем мыслей.
Библейский соблазн точно состоял не в сексуальном соитии. Даже не в познании каких-то тайн Вселенной, какие было познавать рано. Библейский соблазн состоял в сугубом обособлении сознания. Отделения сознания «я» от всеобщего «мы».
Рано или поздно это должно было произойти, но произошло… слишком рано? Да, пожалуй. Слишком рано. Так, слишком рано случается осиротеть ребёнку, не повзрослев телом, вдруг взрасти духом. Но слишком быстрый рост в нежном возрасте — всегда травма. Порой, ужасающая уродством.
Это есть то самое преждевременное вкушение плода познания добра и зла. Ведь, добро и зло — не более, чем субъективные понятия, воспринимаемые живущими. Порознь и вкупе. Во всяком случае, мы, люди, утратив всепланетное единство сознания, воспринимали, воспринимаем это, как потерянный Рай.
Размышление это — полнейшая ересь, разумеется. Во всех возможных смыслах этого слова.
Возможно, это размышление сплёл для того, чтобы объяснить вопиющую жестокость человечества, возведённую в норму жизни.
Возможно.
Так или иначе, но Щен прекрасно осознает, что его ждёт дальше. От платформы к платформе, от поезда к поезду, от незнакомца к незнакомке бегает жалобно прискуливая. Даже не потому, что на что-то надеется. Отчасти, чтобы чем-то занять себя. Отчасти, от того, что самая мощная иллюзия — это надежда. Надежда на то, что будет что-то счастливое. непредсказуемое, удивительное. Вопреки всякой, пусть даже собачьей логике.
Ничего не будет.
Кроме самой надежды.
Но в этом и состоит основная Загадка жизни: надежда — это то, чего не будет. Никогда.
Когда надежда и события сходятся, жизнь заканчивается.
Возможно, полное и окончательное осознание этого движения бытия, позволит жить и действовать как-то иначе, чем обычно. Возможно, если принять этот факт, как окончательную неизбежность, надежда перестанет брать верх над смыслом.
Это примерно, как мальчуган с трудным детством не имеет мечты, как мы, жители сытых условий их понимаем. Для него мечта — дом, семья, быт. Конкретно, ясно, точно. Возможно, потому, такая мечта выполняется чаще и лучше, чем для тех, у кого есть хотя бы, минимум необходимой конкретики. Конкретики необходимой для выживания. Для сытых — мечта нечто эфемерное, несбыточное, более невозможное, чем самое воображение. Сытый человек редко подходит к исполнению… даже к мысленной детализации мечты. Процесс мечтаний для такого человека выше реализации.
«...хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян... », как справедливо пишет Николай Васильевич Гоголь.
«Хорошо бы» — это мечта сытых.
Щен ни на что не надеется. Деловито прискуливает мимоходом каждому проходящему. Краешком тлеющей искры сознания надеется на чудо. О чём-то мечтает. О чём мечтают собаки? Вы хоть когда-то об этом задумывались? Что снится собакам? Никто же не знает…
— Они не вернутся, — взлаивает отчётливая мысль в его мозгу. Настолько отчётливая, что поверить в неё не получается. Не можется.
Но это же так естественно для любого живого существа: надеяться на чудо. Надеяться, даже, когда чуда, очевидно, не будет. Любое живое существо, будь-то кошка, собака, даже глупейшая мышь или умнейший человек, будут в самом отчаянном положении надеяться на чудо. Чем отчаяннее — тем сильнее чувство надежды.
Именно, чувство. Надежда — это не мысль. Надежда — это чувство. Такое же, как чувство боли, печали, радости. Чувство надежды.
Вопреки общепринятому штампу, мы надеемся на чудо не затем, чтобы не сойти с ума. Даже не затем, чтобы не озлобиться. Просто, так устроено всё живое: надеждой на чудо. Чудо — это когда невозможно даже поверить в то, что такое может быть. Настоящее чудо – это, когда всё в этой жизни говорит: невозможно, но воображение рисует нечто иное.
Скажем, ежемесячно, миллиарды коров гибнут на бойнях и, говорят, плачут, когда идут умирать. Сказки? Так ли важно? Равно, цинично на бойнях исполнять классическую музыку. Умирающим от этого легче?
Миллионы щенков замерзают каждый год, брошенные дачниками по окончании сезона. Быть может, миллионы… ну, пусть сотни тысяч — счастливо трясясь собачьим транспортным страхом, едут в электрических поездах домой со своими ласковыми и заботливыми божествами.
За этим, конечно же, стоит своя драма: ведь, заботливый хозяин или хозяйка — это всегда особенное, никому из людей не нужное одиночество.
Щенок выучивает расписание поездов. Приходит точно к прибытию. Останавливается ровно у той двери, где его когда-то оставили. С уходом поезда щен понуро повесив уши и хвост уходит в заросли сухой травы. Пересиживать ветер и обречённость. Всё равно, печали свои делить особенно не с кем.
Небольшая искра сознания, переполненная печалью, мерцает, будто уголь полупотухшего костра на осеннем холодном ветру. Собачье сознание — размыто, по-сравнению с людским. Там, где мы говорим «я», собака говорит «мы». Имея в виду не только сознание миллиардов всех собак, жили до них и живут сейчас. Собака говорит «мы», имея в виду и человека, которого она избрала своим божеством.
Без человека эта искра гаснет и представляется во что-то такое, что человеку понять трудно и принять невозможно. Да и сами собаки в это тусклое бытие возвращаются неохотно. Это, ровно, как попасть из шумного города в деревню, лишённую электричества, компьютера, книг, газет. Только выживание, тепло и судорожные всхлипы сна «на стрёме».
Говорят, существуют религии, которые обожествляют собак. Возможно, не напрасно. Есть такой миф, что собаки помогли прямоходящему одолеть питекантропа (неандартальца?). Собаки сторожили, охотились пасли стада. Во время охоты белки глаз указывали охотнику возможное направление добычи. В бою хорошо тренированное животное – грозный и опасный противник.
Так или иначе, были времена, когда собака могла представлять на людских собраниях род вместо своих хозяев. Но новые боги всегда низвергают старых. Эти времена давно прошли…
Так или иначе, щенок об этом ничего не знает. Он просто видит это общесобачье прошлое, так же, как мы с вами видим столбы, дорогу, дома.
То что он… ОН скоро будет здесь щен знал уже за полдня. Часов за десять до того, как ОН бормоча ругательства, садится на пятичасовой поезд до деревни, где снимали летом дачу для дочурки. События имеют свойство нанизываться бусинами на прочную нитку. В отличие от привычных человечеству бус, эта нить может ветвиться в самых неожиданных направлениях.
Раскопки древних поселений говорят, что когда-то давно люди плели именно такие, «ветвящиеся» бусы. Может быть знали больше, о цепях событий, о законах связей между ними?
Возможно.
Ещё утром дочка устраивает слезоизвержение. Кукла. Кукла Барби, так некстати, привезённая из Штатов приятелем в подарок. За нервами, за переживаниями об этом треклятом псе, оставили в съёмном доме. На чердаке. Играла с подружкой. Соорудила колыбельку из сена и… забыла. Не мудрено было: по поводу щена слёз было море. Стоило немалого труда убедить, что дескать найдёт его другая девочка, возьмёт к себе…
— Обязательно возьмёт! — убеждает дочурку жена Лена. Сама еле слёзы сдерживает. А как быть-то? Не везти же собаку в съёмную квартиру?! Хозяева не поймут. Ищи потом себе жилище за полтора часа от работы! Да и пёс, признаться — дворняга-дворнягой. Псиной воняет. В постель лезет. Курицу у соседей через дом задрал.
Если уж кто расставался с ним без сожаления, так это ОН, глава семьи. Так, что собаку выкинул из головы буквально на следующий день, как вышел на работу. На объекте такая крутоверть — хоть думать себе запрещай. Почти все решения руководства — либо неприятности завтра, либо катастрофа послезавтра. Зато, сегодня, вроде бы дыру залатали… а Лена в подушку ревёт дня три. Дочка ей вторит.
Кукла! Теперь ещё кукла.
— Они это нарочно выдумали, чтоб я пса этого проведал, — думает он, — теперь придётся врать, изворачиваться.
Где-то в глубине души он чувствует: самое страшное — встреча со Щеном. Твёрдость решения рухнет, как глыба из сахара, подтачиваемая струёй тёплой воды.
В то же время, мужчина точно знает, что… кто будет его встречать на платформе. Знает и всё тут. И Щен знает. Знает, кто приедет, когда. Щен совершенно твёрдо знает, что едут не за ним. Просто, такая шутка судьбы. Выпросил свиданьице у собачьего Бога! Нечего сказать…
Мог такое думать щен? Вряд ли. Собачье сознание размыто. Там, где мы говорим «мы» у собаки единое пространство мысли. Собаки часто думают вместе. У них нет слова «мы». И слова «вместе» нет. У них, у собак, просто «вместе».
Кто знает, что снится собакам?
По платформе шагают страйкеры в военной униформе. От них пахло грязью и большим городом.
— Надо совместные заставы устраивать, — убеждённо рубит ладонью воздух девушка. — И снайперов? Кто так снайперов расставляет?!
Вчера щен крутился бы у них под ногами. Вилял хвостом так, что задница моталась бы, как флаг на ветру. Выпрашивал бы, если не взять с собой, то хотя бы, подачку. Выпросил бы, наверняка! Такие, с таким запахом, всегда еду дают!
— Я буду самым преданным, самым лучшим, самым любящим, только возьмите!!
Это было бы вчера. Сейчас — пятится в шелестливые заросли травы. Выставляет наружу, в сгущающиеся сумерки, только нос. Не хочется ни с кем… понимаете? Даже у собак такое бывает. Не хочется и всё тут. Всё равно, месяц другой и замёрзнет насмерть. Зачем?
Здесь, в зарослях кости другой собаки. Каким-то особым образом собаки знают, как, кто умер. И натыкаясь на останки, не проявляют к ним никогда уважения. Просто, потому, что память о смерти и жизни хранится не в них, не в останках, к которым мы, люди, проявляем столько «уважения». Зачастую, больше, чем к живым.
Не в костях, пропитанных запахом гниения, таится прошлое. Где-то ещё. Люди этого видеть не умеют, а все животные — могут.
Он часто видит эту сцену: солнечное ясное утро. На землю падает истовый мороз. Так бывает, обычно, где-то в середине декабря. Было… нет, не тепло. Просто холода подкрадывались, дожди моросили. Собака, скуля бежит по предутренней морозной улице. Потом, вдруг, понимает: всё. Некуда. Некуда и не за чем.
Забирается в те самые заросли травы и кладёт морду на лапы. Всё.
Так лежат кости: оскал покрытой шерсти кости лежит на длиннопалых лапах. Обычно, собаки падают на бок и так умирают. Агония вытягивает тело, бросает в сторону. Так устроены четверолапые. Эта – умерла морду положив на лапы. Просто, заснула. Так тоже бывает.
Щен снова видит это так же ясно, как мы видим день или ночь или дорогу на работу или путь домой. Он не пугается. Не отчаивается. Печаль и так без остатка заполняет его мерцающую искру сознания. Здесь нет пресловутого «за что» или «почему»?
Знаете, как это бывает у людей:
— Почему я? За что так со мной?
Нет, этого ничего нет. Просто, печаль. И всё.
Сейчас — так грустно, что когда пришёл поезд с ним и на посёлок опустились стремительно густеющие сумрки. Щен не выходит из зарослей. Только нос торчит из стены травы. Мужчина, боязливо оглядываясь, сходит со второго от локомотива, вагона. Щен видит его. Сердце остановливается перебоем. Он слабо виляет опущенным хвостом.
Мужчина и рад бы не видеть… вот же взял дочке игрушку! Упросила. Мог ли отказать?! Мужчина его видит. Даже не зрением, мыслью. Истерзанным совестью воображением Мужчина видит собачий силуэт, прячущийся в стене трав на границе сумерек. Щен наклоняет голову в знак того, что всё понимает не будет докучать своим вниманием. Он ничего не просит. Уже не просит. Он всё понял. И поезда он встречает и провожает, просто потому, что не может по-другому. И… он виноват. Очень виноват, что не угодил своему Богу. Виноват.
Мужчина почти бежит, зябко запахиваясь в полы пальто.
Чуда не будет.
Чудо невозможно.
Чудо – это то, что невозможно, но то, без чего дальше жить нельзя. Невозможно.
Одинокое сознание вряд ли выдержало бы момент такой печали. Может и к лучшему? Бросать животных – жестоко. Лучше, убивать. Просто, поверьте. Печаль растеклась по всему… собачеству? Лучше так: все живые собаки взяли на себя печаль щена. У собак нет привычного для нас «я». Собаки думают, чувствуют, осознают вместе. В том числе, вместе с тем, кого нарекли своим божеством.
Знаете, почему у собак такие грустные глаза? Потому, что все страдающие и умирающие в этот момент передают свою боль всем остальным.
Как там у классиков? «Графиня изменившимся лицом бежит пруду». Мужчина, пунцовый от внутреннего неудобства бежит к дому. Пусто. Как и следует ожидать, хозяев дома дома нет.
— Нет, ну договаривались же! Созванивались! Алкаши, хреновы! — бормочет он, трясущимися руками доставая ключи. — Звонил же… хорошо, что ключи не отдал! Как знал!
С замком возится долго. Всё время чудится укоризненный собачий взгляд в спину. Собаки умеют смотреть вот так вот, укоризненно. Исподлобья, снизу вверх, с непомерной укоризной. Глядя взглядом всех собак, которые жили до и живут сейчас.
Щен и впрямь наблюдает за Мужчиной из зарослей травы у дороги. Собаки не умеют плакать, потому, что там, где мы говорим «я», у собак всё общее. Он мог бы заскулить, но даже скулить не хочется.
Мужчина приехал, чтобы сказать: чуда не будет. Умирай уже как-нибудь. Лучше всего, умирай. Так всем будет лучше. Он, щен – в этой жизни лишний.
Мог щен так думать? Вряд ли. Чувствовать – может быть. Он виляет зачем-то хвостом в такт колыханию травы под холодеющим ветром. Виляет больше влево, чем вправо. Так собаки выражают печаль или злость. Если радость — больше вправо. Понаблюдайте.
Щен смотрит сухими собачьими глазами, как мужчина возится с замком на проушинах входной двери. Вот, мужчина ныряет в дом. Чего стоило Щену не бросится за ним? Туда, в тёмный океан самых родных с рождения запахов? Это знают только те, кто делят с собаками пространство их дыхания. Таких людей, на самом деле немного. И за каждой такой судьбой стоит особенное, ни с чем не сравнимое людское одиночество.
Собака – это запах псины и большое сердце. Больше ничего. Клыки, лапы, злоба — всего лишь шипы у розы.
Мужчина по скрипучей лестнице на слабых ногах поднимается на чердак. Не подломилась бы! Наверху пахнет холодом, сухим деревом, запустением и сеном. Вот она на балке: люлька… только, какая-то странная. Не покупали дочке такую. Откуда она взяла её, люльку эту?!
Деревянная, сплошь украшена резьбой. Какие-то странные рожи с оскалом по бокам… откуда-то всплыло в голове старое русское слово: «зыбка». Не качалка, не колыбель – зыбка. Зыблется.
Мужчина склоняется над… из колыбели-зыбки вдруг выныривает маленькая, короткая ручонка с толстыми грязными сильными волосатыми пальцами. Эта ручонка притягивает мужчину к пучку сена, лежащему внутри.
— Чёрт! Это не сено! — отчаянно охает кто-то внутри. — Не сено! Копна толстых, жёстких, как проволока волос обрамляет мохнатенькое, покрытое короткой мягкой шёрсткой чрезмерно курносое личико. Карие круглые глазки зыркают их под коротеньких выцветших подвижных бровок. Бровки поднимаются и опускаются в такт движениям огромных карих зрачков.
— Придёт серенький волчок… — бормочет мужчина невесть к чему.
— Я… я приду, — шепчет сипатый голосок. Карлик раскрывает рот… нет, не рот — пасть. Будто бы невзначай обнажает покрытые жёлтым камнем старые, но крепкие клычищи. Чтоб не соврать, в палец толщиной, чтоб не соврать.
— За… — заикается Мужчина, — зачем… придёшь?!
— Заклятье наложу, проверять приду, — сипит в ответ мохнолицый, шевеля клыками.
— Какое?! Ка-кое за… — лепечет, обрываясь дыханием Мужчина.
— Как ты поступил, так с тобой поступят. Как ты сделал, так с тобой сделают, как ты сделал. Как ты ушёл, так тебя бросят…
Мужчина ежится: по глухому пространству чердака, забитого простылым сеном вдруг, невесть откуда, гуляет шёпотное эхо.
— Бросят, бросят, бросят…
— За собаку, что ли?! Да что собака-то?! Что собака? Против человека? Приютили на лето и ладно…
— Чужой душой играл, твоей сыграют! Пнут в траву, закатишься и не вернут, — шипит карлик.
— Да какая же душа у собаки?! Душа у человека… куклу… отдай? — страх Мужчины мечется в гнев.
— Куклу тебе? Бери куклу! На ней и будет проклятие твоё!
Другая маленькая, но сильная жилистая ручонка протягивает мужчине куклу с оторванной головой.
— Голову… куда дел, засранец?! Вот я тебе! – мужчина суровеет. Он не робкого десятка. Первый страх проходит и он готов врезать по этому уроду в зыбке-колыбели. Чем? Да вот хотя бы этой мотыгой с поломанной ручкой… да где же этот карлик собакоголовый?!
Пусто. Пластмассовая колыбелька. Почему-то только что казалась деревянной? Что за ересь! У куклы оторвана голова. Интересно, кто, зачем? Пошарил в колыбельке. Вот она. На сахарном личике следы собачьих зубок. Не иначе, щен покусал.
При мыслеслове «щен» на сердце защемило. А если впрямь – заклятие? Да нет… ерунда всё!
Щен сидит высунув нос из травы. Видит, как дрожащими руками мужчина пытается запереть замок на дужках двери. Прихлопывает калитку. Кое-как защёлкивает дужку на калитке. Ключи бросает в почтовый ящик.
Не вернётся.
Такие вещи понимают собаки. Даже щенки. Даже, щены.
Вот и всё.
Мужчина воровато озирается и снова видит щенка в зарослях травы. Щен виновато виляет хвостом: прости, подходить не буду, но посмотрю. Мужчина роняет что-то белое в придорожную траву. Бежит. Бежит, хотя до поезда ещё минут сорок, а до платформы неспешным шагом – минут десять.
Поезда днём и ночью слышно.
Щен подходит к белому предмету. Головка. Кукольная головка. Не ней следы зубов. Щен примеривается к головке. Не его зубки. А пахнет Девочкой. Она всё время норовила устроить его тельце вместо подушки. Пыталась уложить в кроватку, подоткнув одеяло. Ей почему-то это было важно.
Всё-равно, брыкался бы. Он просто не может по другому. Неприятно, когда поверх шкурки – одеяло. Жарко. Всё тело жжёт. Фу.
Если бы собаки улыбались, Щен бы грустно улыбнулся. Он понуро бредёт по траве к станции, держа кукольную голову в зубах. Кладёт рядом с костяком умершей собаки. Почему-то ему кажется это правильным. Вообще-то, собаки относятся к чужой смерти просто: отмучился, отмучилась. Уважения нет, есть немного печали. Почему-то, Щен кладёт кукольную головку к умершей собаке. К самому оскалу мёртвой головы.
Потом идёт смотреть, как мужчина ходит по платформе, зябко пряча руки друг на друге в рукавах холодного пальто. Мужчина не оглядывается. Не хочет. Он просто уверен: щенок за ним смотрит. Полусон про проклятие — ничто, по сравнению с ощущением этого взгяда.
— Человек же! Человек – никто по сравнению с собакой. – Мужчина оговаривается в мыслях и от этой оговорки… одумки ему становится не по себе.
Он замерзает и почти впрыгивает в приехавший поезд. Щен смотрит на него.
Всю обратную дорогу Мужчина дремлет каким-то лихорадочным полузабытьём. В поезде обычно ездит стоя. Всегда. Пуст ли вагон или полон: он молод и силён и может и постоять. И в вагоне и за себя!
Впервые пытается присесть. В вагоне полно места. Напротив едет какой-то парень с собакой в наморднике. В собачьих глазах блазнится укоризна. Особенная, ни с чем не сравнимая собачья укоризна. Он же не знает, что когда мы говорим «я», собаки думают, чувствуют и понимают все вместе? Все собаки, которые жили и живут теперь.
Все его чувства настолько смешаны, что он протягивает кукольную тушку дочке с порога. Та – в слёзы.
— С ума спрыгнул?! – лепечет жена Лена с порога. — Дочке голову без куклы… тьфу, куклу без головы отдавать?!
Она тоже оговаривается и от этого мужчина вздрагивает. Эти оговорки будто бы означают для него «проклятие» собакоголового.
— Прости, — бормочет он. — Прости, что-то мне…
— Иди-ка ты, приляг, — встревожено смотрит Ленка. — Иди, иди… завтра на работу. Или доктора вызвать? Она у него умница. Работает на скорой. Говорит всегда «доктор». Потому, что «врач» — от слова «врать».
— Привёз Нюту? — дочка выглядывает из комнаты. Это она так куклу называет — Нюта. Не от «Анюта», а от английского «Нью» — новый. Это у неё была новая кукла. Ньюта.
Он ложится на кровать и сквозь наползающие дебри сна, снова видит ТО лохматенькое личико:
— Как ты, так и с тобой! – скрипуче хихикает, подлаивает уродец. И тут Мужчина видит на шее уродца бусы. странные бусы. Будто бы между некоторых бусин ответвляется нитка. И из этой нитки свисают другие бусы. Одни, будто бы, закольцованы. Другие — мотаются незавершёнными змеями.
Будто бы в этих нитях судьбу он свою читает. Ветвей много, но среди них — ни одной хорошей. Тогда он понимает в своём бреду-полусне, что нет никаких проклятий. Есть поступки. Такие поступки, что все нити судьбы становятся плохими. Порченными.
Нет, не проклинал его собакоголовый. Только известил: порченая твоя судьба, мол. Нет в ней ни одной нитки хорошей.
Собственно, он даже не удивляется, когда на следующий же день его отправляют в командировку. Нечем ему удивляться. Сил нет. Совсем нет. Высосала эта дурацкая поездка за куклой все силы.
Сначала в Торжок. Едва возвращается – в Тарусу. Ё-маё… селят в избе. Другие, говорят, радуются: деревенский колорит, всё-такое.
— Понимаешь, собака рожает… ну скажем, по семь-двенадцать щенов в год. Это в среднем. Если бы не мёрли — вся земля была бы в щенах, — говорит сосед по комнате. Их тут двое — подселенцев. Проклятие какое-то! Все разговоры в дороге — про собак.
— Что за каннибализм такой? Кто и зачем их обрёк вот так? Или, это правильно, что все вот так вот должны гибнуть? — сосед разглагольствует, подливая себе пива «Калуга» — безвкусное унылое дешёвое пойло с очень тяжким похмельем.
— Почему они все разговоры сворачивают на собак? — думает он, бредя по кривогорбатой торжокской улице. Из под ворот торчат собачьи носы. Собаки принюхиваются, но почему-то не лают. Кто-то смотрит из под досок. Молча, укоризненно.
Мимо пробегает голенастая девочка с низким лобиком и пронзительно-водянистыми карими глазками. Такие бывают у щенов — доверчивые, водянистые, круглые и беззаботные. От её куртки пахнет псиной. Девочка смотрит исподлобья, с укоризной на Мужчину.
— Дяденька, а почему вы собак не любите? — с укоризной спрашивает она. Ответа не дожидается, убегает в какой-то огороженный высокими досками двор. Кажется, с любопытством выглядывает оттуда, поблёскивая любопытным взглядом. Он не видит её, но чувствует, как щена тогда… когда поехал за куклой.
Каждый день командировки наполнен собачьими переживаниями. Собаки подбегают к нему, обнюхивают.
— Кто убьет из этих собак овчарку, сторожевую, охотничью, обученную его душа отлетит от будущей жизни, крича и воя громче, чем воет волк, бродящий в выскогорном лесу? — отчётливо бормочет чистильщик обуви. Он сидит на улице Кирова, возле музея «Прогулки по старому Торжку». Вроде, как атмосферу воссоздаёт.
— Это что?! — переспрашивает мужчина. Чистильщик, вскидывает блёклые круглые глазки. Он держит в ладонях сапожные щётки, отчего руки его становятся похожими на собачьи лапы. Ну, знаете, эдакий огромный чёрный мохнолапый псяо?
Чистильщик молчит и Мужчина уходит, пожимая плечами. Ещё тревожно: из дома — ни весточки. Лена трубку почему-то не берёт. Может, из Торжка звонки в Москву не проходят?!
Вообще-то, он радуется, когда садится на обратный поезд. На соседней скамейке сидят какие-то… натурально, гопники. Знаете, кстати, откуда слово «гопник»? Существовали ещё в двадцатые годы прошлого столетия, особые приказы Городского Общества Призрения — ГОП. Ну а обитатели, соответственно, «гопники».
Так вот, вынырнули будто бы из девяностых: остролицые, с большими носами, в кепочках, кожаных куртках. Не говорят — «базлают». В нос, с блатными подвываниями. Из какого заповедника вынырнули?! Даже в заповедном Торжке таких не встречал. Ни одного… а вот, поди ж ты: подсели на Лихославле трое лихих, залётных.
— Алё, — гнусит один, в вязанном болотного цвета свитере, поправляя зачем-то кепочку, — Натаха? Ну ты чо! Ну ты, красаваааа!
— Да ты базар, базар секи по кругу, — толкует другой, в кожаной куртке, худощавый, с волосатым лицом. Именно, не небритый, а волосатый. Редкая мерзкая растительность густится вокруг глаз и от этого мохнолицый похож чем-то неуловимо на того… в колыбели.
— Придёт серенький волчок и укусит за бочок, — тихим голоском напевает кто-то в голове мужчины.
В вагон заходят люди, слушают «базар» гопников и выходят. Мужчина не боится. Какие-то эти гопники… не настоящие, что ли? Некоторое время даже хотелось подойти и спросить:
— ВГИК или ГИТИС?
Он почти будто бы слышит их протяжное гнусавое «чоооо»?! Хором. А потом, будто бы:
— Раскусил он нас. Плохо играем!
А если нет? Не решается подойти… слишком для этого… тревожно, что ли, на душе?
На остановках вдугаря пьяный в зелёно-болотном свитере выходит на платформу и зачем-то стучит приятелям в окно. Другой — старый, с морщинистым личиком, узеньким лобиком и маленькими собачьими глазками, идёт, вздыхая за приятелем, вводит его в вагон.
— Хоть бы они там и остались! — Мелькает в голове…
— Слыш, чухан… останемся. — Голос за спиной застаёт Мужчину врасплох. Блатари каким-то неуловимым образом перемещаются ему за спину. Он вздрагивает, вскидывается. — Да ладно, не дрейфь! Сойдём на ТОЙ станции… помнишь?
Тот, в болотном свитере, сжимает ладонью как-то по особенному плечо Мужчины. Всю оставшуюся дорогу они пялятся на него. До той самой станции. Там и сходят. Недоброе предчувствие сжимает сердце. Он смотрит в окно, в заросли густой травы вдоль платформы. В сумерках не видно, прячется там кто-то или нет. Мужчине кажется, что да или… или уже всё?
Убили вездесущие догхантеры? Поездом сбило. Куражась по платформе шагают трое пьяных вдугаря гопника. Один стучит в окно синеперстнятыми пальцами. Улыбается щербатым счифиренным ртом. Чифирь зубы портит… может, настоящие? Просто… как это — последние из Могикан?
— Вернёшься, поздно будет! — слышно через стекло. Гопники теряют к нему интерес. Уходят, раскачиваясь и размахивая руками, что-то крича о чём-то своём.
Уставший от странного соседства в поезде, Мужчина входит в квартиру, чуть не валясь с ног. Странно: тихо, темно. Ударом включает свет — непривычно пусто. Распахнутые дверцы шкафа. На столе аккуратно расчетверённый лист серой обёрточной бумаги.
«Не вернусь. Больше тебя не люблю. Когда будешь встречаться с ребёнкой — договоримся потом. Сама позвоню».
Минут, пятнадцать, быть может, Мужчина стоит у стола, перебирая в голове эпизоды их совместной жизни. Изменилось что-то за последний месяц? Два? Честно говоря, дома он бывает редко. Всё командировки, работа. Эх, Торжки-Калуги, пирожки-…
Потом, вдруг, срывается с места, прихлопывает дверь, запирает. Не получается. Ключи на пол падают. Ключи подбирает, но дверь почему-то прикрывает на бумажку. На ту самую, серую, обёрточную, на которой жена… Лена записку написала. Складывает много раз и защемляет в проёме.
Почти бежит к метро. До «Трёх вокзалов» добирается с бешено колотящимся сердцем. А поезд-то — последний! Двадцать два двадцать… да ладно! Даже билет не берёт. Садится в поезд и смотрит на темноту, навалившуюся на окна. На темноту, тронувшуюся редкими всплесками огней. На темноту, мчащуюся за стенами вагона-аквариума.
Вагон пуст и тревога не проходит…
Их двое. Молодые. Приехали на «платформу» с ночёвкой. Так веселее. Посидеть у костерка, выпить. За полночь — на охоту.
— Слыш, а ты уже убивал? — вопрос совершенно детский. Быть может, древний, как самая жизнь. — Ты уже убивал?
— Было… — лениво тянет тот, что повыше. Прыщавый. С хорошо развитыми плечами и мышцами рук. — Теперь тебе пора. Главное, запомни: он либо сам должен взять у тебя еду из рук, либо отвёрткой. Лучше, в глаз, но это ты не сможешь, так, что в бок. Раза три. Чтоб наверняка.
Они молчат.
— Он здесь прячется… я его ещё неделю назад выследил. Сейчас в траве пошуршу, подманивай его к себе. — Высокий скривил самоуважительную физиономию. Такую обычно строят люди, не умеющие толком делать что-нибудь. Если уж что-то удаётся, то ставят себе это в непомерную заслугу, подтверждая такой вот гримасой.
С поездов сходят всё реже. И садятся всё реже. Голодно. Голодно и спокойно. Поэтому, Щен точно почувствовал две вещи.
Первая, быть может, самая важная — его едут убивать и убьют быстро. Главное, ничего не брать из рук. Просто подойти и убьют. Вторая… вторую принять было сложно: он едет за ним. ОН. Это было настолько невозможно, что Щен решает просто выйти навстречу убийцам. Умирать на морозе, голодным… нет, не хотелось. Хотя, недавно решил: умереть рядом с ТОЙ собакой. Вот так вот, калачиком, рядышком и замёрзнуть. Он часто представляет себя её щенком. Щенком той умершей собаки.
Многие из нас согласились бы шагнуть навстречу убийцам, зная, что предстоит умереть от голода и холода? Думаю, да.
Правда, зима будет холодной. Значит, местные вечно полуголодные собаки просто растащат кости по всему пустырю. Если бы у щена было «я», но не «мы», он бы подумал, что мысли и образы его стали… слишком человеческими, что ли? Думать, как люди, собаки не умеют. Щены — тем более. Только образы и «Мы». Огромное. Все, кто были до. Все кто есть сейчас. И все люди-боги при собаках. Они могут думать, потому, что у них есть я…
Все эти ветра переживаний раздувают тщетную искру сознания Щена так непомерно, что он не выдерживает. Поджав хвост, опустив голову, шагает навстречу своим убийцам. Навстречу прибывшему аквариуму поезда. Краем глаза, замечает: со второго вагона от локомтива, сходит ОН. Мужчина. Он действительно ПРИЕХАЛ. За ним. Этого не могло быть, но это случилось.
Всем этим Щен настолько ошеломлён, что умирать больше не хочет. Но при этом, совершенно перестаёт контролировать передвижения двух догхантеров.
— От он… лови… — Щен не движется. Он смотрит на НЕГО. Мужчина видит догхантеров и каким-то образом понимает, что сейчас произойдёт. Машет руками, бежит к нему, к Щену. Пытается спасти, хоть что-то изменить!
Только не сейчас!
Догхантеры, ошалев от крика, вместо того, чтобы убегать, почему-то бегут к Щену. Высокий, в синей куртке отбирает у более молодого крестовую отвёртку с засаленной рукоятью. Наотмашь бьёт привычным ударом туда, где у Щена бьётся сердце. Бьёт, почему-то, вкладывая ненависть к училке, которая отчаявшись вколотить в него хоть какие-то знания, наотмашь лупила его линейкой. Лютую, просто бешенную ненависть к вечно пьяной матери…
Вот, ведь странно: в этот момент догхантер этот с отвёрткой и Мужчина стоят почти «на одной доске». Умри догхантер — никто и не огорчится. А Мужчина? Наверное, тоже, огорчится… кто-то. Где-то. Нет, не так: Щен. Щен — даже не огорчится. Просто, умрёт от печали.
— Бежим, — отчаянно кричит он, таща за рукав своего товарища. Тот, ошалев от неожиданности, бросается навстречу бегущему мужчине. Мужчина… всего три дня назад ему было плевать на жизнь Щена, но сейчас он сам бежит навстречу догхантерам. Вообще-то, он — сильный дядька. Но опыта уличных боёв у него… скажем так: кроме просмотра фильма «Бойцовский клуб» и солидарного сжимания кулаков в кульминационных моментах сюжета криминальных сериалов — опыта нет.
Поэтому, удар отвёрткой в бок просто бросает его в заросли травы. И, вот ведь, досада: догхантеры успевают вскочить в уходящий поезд. То ли, машинист их ждёт, то ли дурацкое везение озлобившихся. Бывает такое: озлобится человек, творит невесть что, но ему или ей, вдруг начинает везти. Везти так, что любому нормальному человеку — не просто завидно, обидно. До копчиков души обидно.
Остальное… остальное смазывается в каком-то бреду. Он — со щеном на руках, плача, добегает до деревни. Хозяин дома, который они снимали с Леной и дочкой — пьян вдребезги. Почему-то, он находит в себе силы объяснить, где больница. Далековато! Десять километров петлять по тропинке. Если не собъёшься в темноте.
Дверь хозяин захлопывает перед носом мужчины. Как-то он узнал, что мужчина приходил в дом без его ведома. Бормочет теперь, что в полицию бы неплохо сдать…
— Сдайте, — колотит в дверь Мужчина. Щен, несмотря на рану, тихонько возится у него на руках. Поскуливает. Норовит руку лизнуть. Виновато машет хвостом. По пальто сбегают капли собачьей крови. Под одеждой копошится ручеёк собственной.
Мужчина стучится в один дом. В другой. Где-то, просто не открывают. Где-то советуют отойти подальше: дескать заряд соли с резаной леской — очень больно. Даже если в пятую точку.
И он, несмотря на растекающуюся жгучую боль в боку он бежит. Сначала — тропинкой, потом дорогой. Вот уже редкие первые фонарные столбы. Щен уже не шевелится. Он колотит в дверь местной больнички… долго колотит.
Когда надежда теряется… удивительно: Открывает заспанная худая женщина с огромными глазами. Она груба:
— Чо надо, придурок!
— Сначала — его! — Хрипит он в ответ.
— Сначала?!
— Плачу!
— Плачу, плачу, — говорит она, меняя ударение с последней гласной на среднюю, — придурок! — Она ныряет в тускло освещённую темноту проёма двери… — заходи же уже! — доносится из-за двери…
***
Еду на электричке. Ездил на дачу к другу. Посидели хорошо — в голове шумит. В сон клонит, но точно не засну. Приятель из тех, кто выворачивает душу наизнанку и получает от этого несметное удовольствие. За ночь разнёс мои жизненные принципы в мелкую щепу.
Принципы… а они есть, на самом деле? Скорее — свод удобных для жизни правил. Удобных для меня. Да, не сходных с общепринятыми, но всё те же, удобные нормы. Людей с принципами — не бывает. Одним они не нужны, потому, что позволено почти всё, другим — потому, что список возможностей сводится к выживанию и элементарным удовольствиям.
Где-это мы? Уже… ага, в районе Поваровки. Вечерний поезд. Закатное густое холодное осеннее солнце шеперит промельком через ветви по лицам пассажиров. Те жмурятся, закрываются ладонями.
— Это у вас лабрадор, да? — мужчина с породистым лицом, в очках с ухоженной бородкой и бульдожьими щёчками. Интеллектуал с самодовольством. Коробит от такой туповатой лести. Пёс, сидящий напротив — эдакая помесь бельгийской овчарки и кого-то, широкого в кости, коренастого. Шкура — пёстрая.
Что характерно, у хозяина и собаки — глаза одинаково грустные, всепонимающие и всепрощающие. Так пишут лики на иконах. Кстати, у пса, тоже — не лицо, не морда — лик. По другому назвать мысль не поворачивается.
Хозяин смотрит пронзительно на мужчину с породистым лицом. Довольно сухо отвечает:
— Нет, не лабрадор…
Интеллектуал не унимается:
— У меня тоже собака была… убежала. А кот всё время нагадить за холодильником норовил. Не получается у меня с животными… — похоже, дядя хлебнул пивка и теперь хочет излить душу всему купе. Честно говоря, сержусь уже на этого «породистого». Тут осознаю, что в голове провернулось целое кино. Про сидящего напротив мужчину, про его псяо. Не просто кино, а будто, подсмотренное чужими глазами. Чужой жизнью.
На воображение — не жалуюсь. Признаться, люблю сочинять истории про колоритных людей, которых вижу. Особенно, про девушек. Но, чтобы так… дотошно, детально? С реальностью предутреннего сна? Такого ещё не бывало!
— Да, — кивает хозяин псяо, сидящего напротив, — именно так. Я всё вам… показал.
К кому это он? Ко мне?!
— Как?! Зачем?! — честно говоря, недоумение моё слишком велико, чтобы сопротивляться достоверности этого… сна.
— Вы посмотрели на Щена, — тут он кивает на собаку, — с сочувствием. Поэтому... нам захотелось поделиться с вами. Может, почему-то ещё. Последнее время думать получается… не очень.
— Понимаю…
— Вы о чём?! — встревает в разговор Породистый. Но ни мне, ни хозяину не хочется отвечать. Мы просто молчим.
— Как вы выжили? — брякаю бестактно примерно через минуту молчания.
— Выжили… — грустно усмехается в ответ Мужчина. Щен поднимает голову и смотрит мне в глаза. Вижу какое-то мучительное марево. Бред с красными и зелёными пятнами. Кажется, Щена определяют в какой-то заброшенный флигелёк при местной больнице. Но он выздоравливает легче хозяина — у него есть надежда. Надежда, которая обязательно сбывается.
А вот, хозяину.. ему повезло немного меньше. Пустая, прокуренная квартира. Кажется, потом — запой. Дочь и жена… Лена? Где они?
Молчу. Смотрю поверх головы сидящего напротив хозяина.
— Не вернулись. Она уже, оказывается, давно.
— А вы?
— А мы… мы слышим. Слышим теперь всех, кто хочет быть услышанным.
— А кот, понимаете, гадил за холодильником. Мы на первом этаже живём, там форточку открытой держали. Эта скотина на улицу сходит — и за холодильник! Не выдержал, короче… — морщась отгоняю бормотание «породистого». Остро ощущаю: ему стыдно, что кота взял да и отвёз за сто километров. Хочет избавиться от стыда.
— Зачем? — спрашиваю. — Зачем… слышите?
— Не знаю, — пожимает плечами Мужчина. — мы не можем помочь всем, но иногда — помогаем.
— И что, все у кого собаки…
— Нет. Таких, как мы со Щеном — единицы. Во всём мире. Говорят, когда-то давно, когда Солнце было Богом, — тут он кивает за рябящее за полусброшенной осенней листвой Светило, — многие так слышали. Говорят, это и был Рай. Все понимали друг-друга. И большинство — любили. Войн, говорят не было… а нас кровь общая объединила. Тот догхантер, когда отвёрткой меня и щена пырнул нас и объединил. И с меня заклятие снял.
— Кто это сказал?
— Помнишь… тот, мохнатолицый? Песиглавец. Снился. Говорил.
— Да. Вы в это верите? — В этот момент ощущаю припадок сарказма.
— То, что вы говорите — это ересь! Язычество! — вторгается в разговор окладисто бородатый дядька из соседнего купе. Борода лопатой. Очки. Мутно дышит перегаром, красные, в прожилках глазищи и, кажется, его трясёт от ярости. — Преодолевать в себе язычество надо! Уничтожать! Порочен этот мир! Порочен, от того подлежит концу!
Тут он вздевает перст к грязному потолку вагона. Отчего потолок грязен — не ясно. Плюют в него, что ли все или перегаром так надышали за десятилетия?
— Чем преодолевать, уважаемый? — спокойно говорит Мужчина
— Верой! А не языческим богохульством!
— Нет, — спокойно отвечает Мужчина. — То о чём мы говорим не язычество. Язычество — поклонение силам природы. А мы — просто, явление природы. Не религия, не вера — явление. Событие. И вашей юрисдикции вряд ли касается.
— Но я слышал, как вы объявляли Солнце — Богом!
— Отнюдь, мы говорили о том, что были времена, когда люди считали светило — божеством.
— Придут времена и за то, что вы говорите, будет наказание! Вы оскорбляете…
— Хватит, дорожайший, хватит. — На грустном лице Мужчины проступает ещё более острое и отрешённое выражение печали. Почти скорби. — Вы не Богу служите сейчас. В лучшем случае, собственной ярости. Если вы не замолчите, буду вынужден отдать вас боли всех страдающих. Для меня это не сложно — со мной боль разделят тысячи людей и миллионы собак и кошек. Вам придётся нести одному!
— Еретик! — взвизгивает борода-лопатой, но в тот же момент, его глаза пустеют, тело охватывает судорога, с губ срывается пена.
— Есть боль страшнее, той, которую мы испытываем в одиночестве — боль всех умирающих и страдающих, — спокойно говорит Мужчина. Собака рядом с ним, не отрываясь смотрит на бьющегося в припадке. Вокруг суетятся женщины. Пытаются помочь. На заплетающихся ногах выводят в тамбур.
— Он придёт в себя?
— Придёт, конечно. Просто, если бы обладал верой, о которой говорил, не страдал бы так. Вера это сострадание, сопереживание, не просто слова. — Пожимает плечами мужчина.
— Ко всем?
— Ко всем…
— Собака сбежала, — плачущим голосом жалуется «породистый», — я ещё, сволочь, кормил, кашу варил… сбежала!
— А кто… он? Он, который мохнолицый? В колыбели? — пробиваюсь сквозь жалобы «породистого»
— Не знаю.. не важно, — пожимает плечами Мужчина.
Мы умолкаем. Только породистолицый всё рассказывает и рассказывает про кота, про собаку. Жалуется, жалеет себя… женщины соглашаются, спорят.
— А знаете, кот просто так гадить не будет! — вклинивается в разговор худолицая полная женщина из соседнего купе.
— Да что вы! — возмущается и удивляется «породистолицый»
— Точно вам говорю.
Заходящее солнце рябит по лицам через полуопавшую осеннюю листву. Я думаю о тех временах, когда Солнце было богом и когда собаки, люди и кто ещё? Может, кошки? Когда многие слышали и любили друг-друга.
Правда ли эти времена были раем?
— Я бы не выдержал того, что вижу, того что теперь происходит со мной, — если бы они все, Мужчина кивает головой на Щена, — не разделяли всю боль друг с другом. Там, где мы говорим «я»…
— Они говорят — «мы». — Заканчиваю за Мужчину с собачьими глазами.
— Именно так.
И до самого Решетникова мы едем молча. Щен, несмотря на намордник, умудряется вывалить напоказ красный, как советский флаг, язык. Кажется, улыбается. Умеют собаки улыбаться? Ему понравилось, что получилось рассказать Историю. Свою Историю. Всю дорогу он едет, прижавшись к ноге Мужчины. Солнце мельтешит по лицам пассажиров, сидящих в вагоне.