Отрывки из книги бытия. 6. Спальный вагон, СВ

Абрамин
Скорый поезд №31 Москва–Симферополь на всех парах мчался по необъятным просторам Родины, с каждым телеграфным столбом становясь всё ближе и ближе к Сарабузу – населённому пункту, имевшему ещё два официальных названия – Гвардейское и Остряково. Последнее название – Остряково – относилось сугубо к железнодорожной станции. (Кстати, чехарда с названиями сохраняется поныне.)


Хоть станция Остряково отстоит от конечной точки маршрута – города Симферополя – всего-навсего на 20 км, на ней, тем не менее, делали остановку все поезда без исключения – в том числе скоростные и сверхскоростные, всякие там фирменные да литерные, которым по определению положено мчаться через некрупные станции безостановочно, транзитом. Остряково относилось к категории некрупных станций, а поезда всё равно останавливались. Это связано, во-первых, с тем, что тут был  железнодорожный узел (с развязкой), а во-вторых, – рядом раскинулся аэропорт, предназначенный отнюдь не для «кукурузников», а для больших современных лайнеров. Сейчас аэропорт расширили,  модернизировали, возвели в статус международного, и его не узнать. Красавец! А тогда…


Но вернёмся к железнодорожной станции Остряково. Там, впритык к пассажирской платформе, у южного её конца, в нескольких метрах от рельсов, как-то ни к селу, ни к городу примостился объект, явно правительственный на вид. Объект небольшой, но внушительный, типа «мал золотник, да дорог». Разовая гостиничка, что ли? Или какой-то перевалочный пункт для партийной номенклатуры. Строгое, угрюмое зданьице, ухоженное-преухоженное. С идеально гладкими стенами, без единой царапины, без единого пятнышка. Без единой пупырышки.


«Да-а-а... На лоск тут не поскупились. Больше того – переборщили. Перестарались. Переусердствовали. Масло масляное сделали. Как ни назови – смысл не изменится. Куда ни кинь – всюду перебор. На что ни глянь – сплошное чересчур. Поэтому и получилось то, что получилось: сияет фактически один этот пятачок. Отдельно взятый. Как свежевылизанная жопа... А вокруг – хлам, мрак да бардак». – Эти слова, ставшие потом роковыми, были сказаны Виталиком Кирпачом, студентом музыкального училища, когда он впервые попал в Остряково. И было это ровно за полгода до описываемых событий.


Именно потому, что виталиковы слова оказались роковыми, мы сейчас ненадолго отойдём от основной нити повествования, с тем чтобы дать пояснение. То есть сделаем что-то вроде «лирического» отступления.


Итак. В тот день (полгода назад) Виталик угощал... Повод для угощения, если кому интересно, банальный – денежный перевод от родителей. Сумма немалая – с учётом на жизнь (на пропитание), на покупку кое-чего из одежды-обуви и на оплату съёмной квартиры за три месяца вперёд.


Не удивительно, что у Виталика, держащего в руках кучу денег, не выдержали нервы. Он чуть умом не тронулся. Денежная масса – штука такая...


На этом психоэмоциональном фоне у Виталика родилась шальная идея. – «А почему бы нам, собственно говоря, не взгульнуть?! А? Братцы! Давай? Была не была! Сегодня я плачУ, в другой раз – вы; в общем, как водится между порядочными людьми», – бросил он клич своим спутникам, отойдя от кассы в сторонку и пересчитав купюры. – «И что потом?» – как-то неопределённо парировал один из спутников. – Но Виталик уже закусил удила и бесшабашно провозгласил: «Да что потом!.. Известно что – лапу сосать будем. Или сядем на чай с хлебом, благо хлеб в столовках подают теперь бесплатно, при желании его можно сдабривать горчицей, тоже бесплатно...»


(Искреннее спасибо тому, кто это придумал. Бесплатный хлеб спас многих студентов от язв и гастритов. Ведь главная профилактическая заповедь при этих нешуточных болезнях гласит: не держи желудок наедине с собой! Вот и не держали. Благодаря хлебу. А чай... Чай – он во все века и эпохи стоил у нас копейки, как и ломоносовский квас.)   


При Виталике были два его закадычных друга – Коростылёв и Селявкин. Ребята давно мечтали съездить в Остряково, чтобы попасть в ресторан «Рубин», о котором много были наслышаны, да никак не могли туда выбраться, вечно что-то мешало – то денег нету, то времени, то настроения. И вот выпал случай, когда и то есть, и другое, и третье. Тем более что Виталик угощает. Почему бы не воспользоваться?


«От Симферополя до Остряково один пролёт на поезде, и вы у цели, – рассказывал Няга-Стиляга, богемный повеса, не раз бывавший в «Рубине». На прошлой неделе ребята встретили его на Пушкинской (главная улица), и он открыл им важные вещи: – Главное – попасть вовнутрь, – подчеркнул Няга, – так как от желающих отбоя нету. Поэтому приходите заранее, чтоб не впритык. Если на входе возникнут затруднения, отблагодарите Никитича, швейцара – чтоб пропустил. Как благодарить? – не спасибом, конечно же... сами понимаете... – Не получится через Никитича – бывает, ему вожжа под хвост попадает – тогда нахрапом, методом продавливания: сплотитесь несколько человек – и штурмом на двери... Проскочите – повезло, не проскочите – не повезло; тут уж как карта ляжет».


Няга с апломбом закурил заморскую сигарету, предварительно дав её понюхать всем троим – по очереди. Засим досказал недосказанное – неспешно, чётко, как некую квинтэссенцию: «А окажетесь внутри – вы на коне. И сразу поймёте, ради чего туда стремятся любители острых ощущений. Совсем другая атмосфера! Одна Розочка Кемарина чего стоит!.. Пальчики оближешь. Даёт кому ни попадя. Каждому встречному и поперечному. Только опять-таки не за спасибо... Да, между прочим, обожает тех, кто в дудах, так что учтите сразу: если вздумаете к ней намыливаться, срочно шейте дуды. – Тут Няга жутким козлитоном затянул эмигрантскую песню, от избытка чувств, что ли: – „Студенточка, заря восточная, под липою я ожидал тебя“. – Дальше этих строчек петь не стал, прикусил, что называется, язык, так как песня была хоть и популярная, да запретная, а вокруг шныряло столько разного народу! Опасно: мало ли что! На прощание, сделав ручкой, воскликнул: – Ой, а обслуга там какая! Ребята! Не поверите! Фантастиш! Русиш культуриш! А хУли ж! Сервис!»


Няга был первый, кто ввёл в студенческий лексикон слово «сервис», до Няги этим словом не пользовались – просто не знали, что оно существует. Няга же откуда-то пронюхал о его существовании, и ему понравилось не только звучание слова, а и значение, поэтому «сервис» не сходил с нягиных уст, даже когда тот был в туалете. Справедливости ради надо сказать, что в те годы слова «туалет» и «сервис» никто  и не думал сопоставлять. А вот Няга думал; он вообще был очень чистоплотен. Няга – это его настоящая фамилия, Стиляга – что-то вроде приставки, только с другого конца. «Приставка» приклеилась к фамилии и стала кличкой, свидетельствующей о приверженности её носителя к стиляжничеству.


Виталик вспомнил этот разговор с Нягой, и ему ещё больше захотелось ехать. Он характерным кивком головы испросил у друзей окончательного согласия.


Коростылёв покрутил носом, что значило: согласен, но не на все сто процентов. Может, как-нибудь в другой раз?.. Но Селявкин рубанул перед ним ладонью, как топором. «Нет, надо ехать, – сказал он, – а не метаться как Буриданов осёл – от сена к воде и от воды к сену». – «Ехать так ехать! Точка! И прямо сейчас, пока не раздумали», – подвёл черту Виталик, являясь фактическим хозяином положения.


Так они и сделали: вошли без билетов в вагон – якобы как провожающие – да «не успели» выйти, поезд тронулся. Не выпрыгивать же на ходу – опасно для жизни. Проводник не ругался – наоборот, ещё и успокаивал: ничего, мол, выйдите на ближайшей остановке, сами виноваты.


Через каких-нибудь полтора десятка минут ребята уже вышагивали по главной платформе станции Остряково. Двигались на выход – к вожделенному «Рубину». Молодые люди раньше тут не бывали, и всё окружающее представало перед ними в новинку. Потому они и рассматривали с пристрастием каждый попавшийся на глаза предмет, начиная с обновлённой шпалы, кончая различными архитектурными загогулинами непонятного предназначения.


После недолгого молчания (а молчание, как известно, вопит) Виталик решил продолжить свой монолог про «свежевылизанную жопу». Ему казалось, что эта тема неисчерпаема, потому всегда актуальна, а раз так, то будет воспринята друзьями как песнь песней. Или, на худой конец, как своеобразная риторическая находка.


«Смотри, как аккуратненько сделано, – указал он на всё тот же, давшийся ему, „сияющий пятачок“. – Кирпичик к кирпичику. Шовчик к шовчику. В палисадничке – травинка к травинке. Ещё и фонтанчик журчит. Всё – тютелька в тютельку. Везде – впритык и заподлицо. Могут же, г-гады, когда хотят... – Он как-то прерывисто, с репризой, вздохнул и продолжил: – Тут, конечно, без услужливых языков наших любезных сограждан, сверх меры законопослушных, не обошлось. Лизнуть в жопу начальству – что может быть слаще?! Небось из кожи вон лезли, только бы дотянуться, только бы попасть, не промахнуться. Рабская психология...»


На этих словах Виталик, по-видимому, спалил весь запас своего изобличительного пороха, и дальше говорил уже просто, буднично, без всякого сарказма, скорее меланхолично: «Вот бы нагадить кучу... прям на пороге... и размазать... за все их старания... Пусть бы знали и рабы, и рабовладельцы, что так делать нельзя, потому что это, как минимум, противно. Глядишь, поумнели бы».


И тут какая-то дворовая собачонка деловито протрусила по дорожке – ноль внимания и фунт презрения на стоящих чуть поодаль парней. Не добежав до порога пару метров, села верзать – как будто для этого на всей огромной территории вокзала не нашлось более подходящего места. Опроставшись, собачонка развернулась, с упоением понюхала тёплый дух собственных испражнений и убежала так же деловито, как и прибежала. И по той же дорожке. Ребята рассмеялись – приспичило, мол. А Виталик добавил сквозь смех: «Это она расписалась под моими словами... и поставила круглую печать, гербовую причём... Так что теперь наверняка всё правильно».


Мы бы не приводили здесь всю эту галиматью, если бы Виталик из-за неё не пострадал. А он, бедный, пострадал. В частности, был с треском выгнан из учебного заведения, без права дальнейшего восстановления. И на том спасибо! – мог бы и врага народа схлопотать... со всеми вытекающими... Благо часть вины списали на молодость, часть – на комсомол. Не будь молодости и комсомола – неизвестно, чем бы всё это закончилось. Но обошлось пинком под зад, и это – счастье. Всё в мире относительно! Пинок сопроводили словами: «Это тебе за рабов – раз, за рабовладельцев – два и за гербовую печать – три».


Кто его выдал – Коростылёв или Селявкин – так и осталось неразрешённой дилеммой. Виталик больше был склонен думать, что Селявкин, – как носитель неблагозвучной фамилии. Селявкин... Что такое Селявкин? Ничто! Тьфу! Почти что Секильдявкин... От такой фамилии всего можно ждать... Но он не исключал и тихоню Коростылёва – в тихом болоте какая только нечисть ни водится.


После изгнания Виталика из училища ребята разбежались врассыпную и больше между собой не якшались. Их постигло глубокое взаимное разочарование. В прах рассыпалась дружба, обещавшая быть крепкой и долговечной – долговечней, пожалуй, чем «царственное слово», воспетое Ахматовой*.


В постскриптуме нашего «лирического» отступления хотелось бы сказать вот что. Описываемый объект (как уже говорилось, не то гостиничка, не то перевалочный пункт) был тщательно закамуфлирован густыми туями. Виталику и иже с ним, дабы всё рассмотреть в деталях изнутри двора, пришлось пробираться сквозь хвойные ветки, как трём медведям «сквозь лесной валежник». Нет-нет,  дорожка была! – но она была вымощена как-то так хитро, что, казалось, в неё вложили слишком много кичливого официоза, и теперь её прямое назначение сводилось не к тому, чтобы по ней ходить, а ровно наоборот – чтобы не ходить. И даже словно бы окрик слышался: «Эй, кто там прётся! А ну-к поворачивай оглобли назад! Нечего тут расхаживать! Не то стрелять буду!» Нигде никаких упреждающих знаков и объявлений не висело, а впечатление создавалось именно такое – «стреляющее». Народ чуял, что здесь что-то не то, и своевременно разворачивался.   


От этого места, окружённого относительно урбанистическим пейзажем вокзала, веяло мертвящим холодом, а по ощущениям некоторых особо впечатлительных натур – потусторонним тленом. У собачонки, нагадившей кучу, нюх на все эти заморочки был, по-видимому, не заточен, не то бы и она обошла стороной дорожку, как обходили покорные люди. Но собачонка не обошла, и, как видите, пронесло – ничего плохого с ней не случилось.


Да, что и говорить, в те годы умели возводить строения специального назначения. Какие бы мизерабельные они ни были, а неукоснительно воздействовали на человеческое очко. Не мизерабельные строения, конечно, воздействовали в большей степени – прямо пропорционально габаритам. Но и мизерабельные неплохо справлялись с возложенной на них ролью «огородных пугал».


Стоило, бывало, кинуть взор на какой-нибудь такой домик, как оно (очко) начинало «играть», или «срабатывать», что всё равно. Срабатывать само по себе, непроизвольно. Смыкаться, размыкаться, пульсировать, дёргаться. Содрогаться как плохо застывший холодец. Перечисленные срамные телодвижения хоть и мелки, да крайне неприятны. Если они возникают единовременно, то, суммируясь, вырастают в большую проблему. Какую? – нетрудно догадаться.


И это устраивало властителей жизни – партийных боссов всех чинов и рангов, «советских попов», как их называл опальный профессор регионального мединститута Семён Прокофьевич Чеславский. «ПопАм» приятно было, что очко паствы приходит в расслабленное состояние уже от одного вида их обиталищ.


В камуфляжных остряковских туях никогда не порхали птицы. Казалось, что и ветер от них отскакивает, не колыхнув пирамидальных верхушек. И трескучий мороз им нипочём. И зной – не зной. И вообще – стоят они как заупокойные свечки и навевают не то грусть, не то оторопь, не то вообще что-то из рук вон выходящее.


Например, у Нюрки Барашкиной, вокзальной подметайлы, всякий раз как она мела около этих самых туй мусор, почему-то возникала боязнь быть проглоченной живьём каким-то странным животным, которое вот-вот выскочит из туевых зарослей, схватит её под шумок за пятку – и затащит обратно – туда, откуда и выскочило, то есть в те же заросли. Нюрка понимала, что это глупость, но отделаться от наваждения не могла. Потому что за туями была неизвестность.


Больше всего её страшил вопрос: что она станет делать, оказавшись в желудке неведомого чудища? Как оно будет в том желудке? Без света. Без воздуха. Без помощи окружающих – они-то не увидят, как Нюрка отчаянно бьётся и барахтается среди внутренностей, напоминающих мельничные жернова. Все шансы выбраться наружу в одночасье окажутся обрубленными. И как же она намучается, пока умрёт! Нюркин кулак от этих мыслей непроизвольно вздымался, и раздавалась всегда одна и та же фраза: «У, паразиты! Сам чёрт вас не берёт, скоты проклятые». Кому было адресовано это угрожающее вербально-кулачное послание – сказать трудно. Хотя, если хорошо подумать, догадаться можно.


Отсюда так и хотелось отодвинуться, а лучше – перебраться в другое место, неважно в какое, лишь бы подальше от всего этого великолепия. (Великолепие, конечно, в кавычках.) И что там Виталик нашёл сияющего?! Где оно, сияющее?! Неясно. Разве что в предвкушении грандиозной пьянки чёрное могло показаться Виталику белым. Не иначе. Именно в предвкушении, потому что оно (предвкушение) завсегда слаще свершения. В предвкушении и помыслы сладкие рождаются. Вот и ляпнул языком лишь бы что. 


Ну, хватит, однако, «лирических» отступлений, продолжим основное повествование.


На троих – Геню, Женю и Ангелину – Владимир Иванович взял два купе в СВ (спальный вагон). В одном купе разместились Геня с Женей – как сторожевые псы Ангелины, в другом, по соседству, – сама Ангелина, как царица Савская. Второе место у Ангелины пустовало – Владимир Иванович выкупил его, чтобы любимая дочь ехала с комфортом, не будучи стеснённой  ничьим присутствием. Сам в юности не пожил как следует, так пускай хоть ребёнок поживёт, – молча, а иногда и вслух, рассуждал Владимир Иванович. Ах, лучше бы он не ограждал дочку от бытовых неурядиц и трудностей – больше бы толку было!


Где-то после Харькова в вагон ввалился пьяница с гармошкой и стал распевать всякие жалостливые песни, так называемые слёзовыжималки. «…И никто не узнает, где могилка моя», – выводил он. Пассажиры высовывались из своих купе и клали певцу в картуз мелочь. Картуз каким-то непостижимым образом был приторочен к одежде – сбоку, на уровне брючного кармана, – чтоб не мешал растягивать меха гармошки. И действительно, не в зубах же его держать!


Иные вместо монет преподносили наполненные стопки.


Одна старая припенда, как тайком окрестил её сосед по купе Мыкола Дижак, вспомнила, видать, молодость и обратилась к гармонисту с просьбой исполнить её любимую песню. Осклабившись, заканючила: «Сынок, заспивай про гетьмана Сагайдачного. Будь ласка. Просю». При этом  с невероятной гордостью за себя положила в болтающийся картуз пятирублёвую купюрку.


От щедрого вознаграждения «сынок» вылупил глаза, в них проскользнула мысль: «Сбрендила бабка, чи шо». Он никогда не получал столько много из одних рук – вот так, чтоб сразу. Всё мелочь да мелочь. А тут целая бумажка, да ещё новенькая, хрустящая. Не ожидал. Бумажные деньги, когда всю жизнь имеешь дело с мелочью, вообще действуют магически. Гармонист крякнул, внутренне напрягся и на какое-то мгновение замолк, словно бы отключился и впал в ступор – ах уж эти соблазны, ах уж эти искушения... Его блестящая от кожного сала ринофима (шишковидный нос с буграми и рытвинами) побагровела и стала похожа на перезрелую ягоду-малину – если на неё смотреть под большим увеличением микроскопа.


Выйдя из подобия ступора, извинился, что этот репертуар у него, к сожалению, не накатан – не прошёл аранжировку. А блеять как баран – не в его принципах. Марать честь мундира? – о, нет! – пардон. Взывал понять его правильно. Чтоб не разочаровать мадам, предложил вместо «про Сагайдачного» спеть «Гоп, кума, не журися». – «Это аналогично, – уговаривал он бабку, – шо то исполняется на украинском языке, шо то». – Припенда поморщилась и капризно сказала: «А то я ны знаю! Та чи пэрьвый день на свити живу! Кому ты окуляры втыраеш? Опщим, ны тэ я хтела чуть (в общем, не то я хотела слышать)», забрала обратно деньги из картуза и дала отбой: «На нема й суду нема». Демонстративно закрыла дверь – перед самым носом – и нарочито громко лязгнула защёлкой, дав понять, что торга не будет.


Мыкола Дижак не без подковырки заметил: «Воно вам надо! Сагайдачный... Полуботок... Чи там ще якийсь гетьман. Луче б хай ото чоловек про Ленина чи про Сталина заспивав (запел)». Бабка была хитрая, поэтому и ответила хитро: «Та я й сама можу про Ленина и Сталина, краще ниж (чем) твий чоловек. Кожен день спиваю, не тэ шо деяки (не то что некоторые)...» Мыкола не стал препираться с припендой – всякий разговор на эту тему был тогда чреват, тем более что он действительно не пел каждый день ни про Ленина, ни про Сталина. 


Когда гармонист дошёл до купе Ангелины и увидел её, прекратил песнопение, перестал терзать меха визгливой гармошки и словно бы остолбенел – так сильно на него подействовала красота девушки. «У-у-х, очаровашка!» – всё, что мог вымолвить он. Старый ловелас (по стажу, а не по возрасту) наслаждался визуально, приставать с глупостями и распускать руки не посмел – куда там! Не с его поросячьим хвостом соваться в волки. Он хоть и был изрядно подшофе, чётко осознавал, что тут «непрохонже» (не пройдёт).


Его взяла досада. Ещё совсем недавно мог запросто обольстить любую девчонку, играючи довести её до нужной кондиции. У нас ведь как: коль ты гармонист, значит и альфа-самец. Автоматически. Вне конкуренции. Индульгенция honoris causa (ради почёта). Во всяком случае, так было, так есть и, казалось, так будет. И ныне, и присно, и во веки веков. Ан нет, дудки! Лафа кончилась. Теперь – не так. Теперь – иначе. Романтика – в прошлом. Альфа-самец – в прошлом. Сегодня гармонист не фигура, увы и ах.


Т-т-твою мать... До чего дожили...


Досада трансформировалась в раздражение. Захотелось пустить ложку дёгтя в бочку мёда. И он изрёк: «Жаль, что вся эта прелесть, которую мы так опрометчиво называем красотой, „пройдёт как с белых яблонь дым“, а что ещё хуже – перерастает в свою диаметральную противоположность. Я даже вывел такую закономерность: чем дама красивше в своём начале, тем безобразнее в конце. И наоборот. Не хочу приводить примеры – чтоб не переходить на персоналии. Но это так».


Гармонист был похож на мудреца, а точнее – на прорицателя. Вот только нос немножко подкачал, в остальном – типичный прорицатель. Он был, действительно, неглуп и внушителен. Как позже выяснилось, много читал и в те отнюдь не вегетарианские годы открыто признавал Есенина. Нисколько не боялся общественного мнения, а само общество называл стадом кастрированных баранов, которые только на шашлык и годятся. Слыл человеком «не от мира сего». А под откос пошёл из-за зелёного змия.


На этой критической волне гармонист снова завёл песню – уже не слёзовыжималку, но и не сказать чтоб весёлую. Судя по смыслу и «лексическим жабам», текст песни был сочинён им самим – с учётом ментальных особенностей среднестатистического гражданина здешних широт. Поняв что Ангелина – орешек не по его зубам, что перед ним типичная московская фифа, что пронять её нечем, – он не стал терять времени и с видом а-ля «негоже метать бисер перед свиньями» поплёлся дальше, высоко подняв немытую голову. Притормаживая у каждого купе, певун без тени смущения встраивал в примитивную мелодию не менее примитивные словечки:

 
«Катастрофически стареют жинки,
Секутся норки-соболя.
А были ж, сучки, как картинки
Лет двадцать с гаком предваря».

 
Куплеты, как ни странно, понравились – наверно потому, что в них была правда жизни. И не столько пассажирам понравились, сколько пассажиркам, особенно пожилым. А что! Были и они когда-то «как картинки». Всё правильно – были! Были да сплыли… А те, что ещё не сплыли и из «картинного образа» не вышли, хай не пышаются (пусть не гордятся) – не успеют и пёрднуть, как превратятся в бабок с  плоскими висячими задами, кривыми, как колёса, ногами и кручеными пальцами, наползающими один на другой. И это не говоря про морды. Морды – особая статья, то вообще... туши свет, смотреть будет страшно; ночью приснится какая-нибудь из таких морд – чокнуться можно.


По вкусу пришлись и упомянутые в песне «норки-соболя». Хоть сами «жинки» ни норок, ни соболей не носили, но толк в них понимали, потому что частенько видели их на культурных дамочках. Очень-таки неплохо эти меха смотрятся со стороны. По крайней мере, «жинкам» они всегда нравились и до сих пор нравятся. А раз нравились и нравятся, то чувство прекрасного присуще и им, «жинкам», а не только городским мурлам с накрашенными губами, оттопыренными от зазнайства.


Даже «сучки», проскользнувшие в песне, и те оказались милы. Больше того – восприняты на ура. Потому что не суки ведь, в самом-то деле, а сучки! Улавливаете разницу? Нечто этакое уменьшительно-ласкательное... Сучки, сучечки, сученюшечки, сученятки… Всё это – не ругательства! Всё это – сама нежность. Нежность ликующая, торжествующая, всепобеждающая – в общем, та, что от большой любви. «Сученюшки» напоминают отшлифованные полудрагоценные камешки, бряцающие на нитке монист. Мужчины играются ими, когда нежные чувства так и прут из них, перехлёстывая барьеры воздержания. И пусть себе прут, пусть перехлёстывают! Хуже было бы, если бы не пёрли и не перехлёстывали.


Суки – другое дело. Суки – грубо, пошло, режет слух. Тьфу, гадость какая! – прям тошнит. А сучки – не-е-е... Сучки – прелесть. Сплошное удовольствие. Звучит – ну что тебе шелест предвечерних волн евпаторийского залива, когда они бегут по песчаной отмели и целуются с каждой песчинкой. Всего лишь одна добавочная буква – «ч» – а как меняется смысл! В корне.   


От этой сермяжной философии пассажирам стало как-то легко-легко. Они впали в состояние разнузданного благодушия, безудержной эйфории. Их внутренний голос говорил им: «Лови судьбу, пока она улыбается, не то ускачет, и ни за какой хвост её не удержишь. Живи сейчас, а не потом, «потом» может и не быть!» В общем, атмосфера складывалась дружеская, причём настолько дружеская, что все двери как-то враз распахнулись, переборки между купе исчезли (виртуально, конечно), психологические барьеры рухнули.


Послышались громкие комментарии, пересыпанные шутками-прибаутками, – предвестники стихийного гульбища. Кто-то в стихотворной форме похвалил какую-то Лидку: «Только Лидка одна разудалая, не стареет зараза она». Кто-то кому-то крикнул: «Запевай, моя родная, вылупляй своё бельмо». Кто-то просто сказал в азартном порыве: «Живи, пока живётся, и нечего тужить; покуда сердце бьётся – конешно, надо пить». Живи, мол, тем, что подворачивается под руку в данную минуту. Лови момент. Жизнь такая короткая! – и этим всё сказано...


Песня вагонного бродяги задела, что называется, за живое. Заворожила всех и вся. Вытолкнула на поверхность пласт чего-то такого, что сближает род человеческий. За что не грех опрокинуть рюмашку и заесть жареной «курвицей», которая, кстати, наверняка припасена тут если не у каждого, то почти у каждого: вагон-то СВ, а в СВ кто ездит? Правильно, зажиточные. У них и курица всегда найдётся и к курице…


Дремотное состояние как рукой сняло, оно сменилось всеобщим подъёмом. Люди кинулись знакомиться друг с другом, чуть ли не брататься. Есть у славян такая мода. Вскоре все перезнакомились и, ходя из купе в купе, угощали друг друга - кто кого чем. Лишь бы соблюсти принцип: от нашего стола - вашему столу. Вначале угощения были чисто символические - потрОшку (понемногу) - потом вошли во вкус, и началось такое!


Женщины принялись срочно подтягивать «тяжёлую артиллерию» – завертухи с пирожками, солёными огурчиками, неистребимыми яйцами вкрутую, сваренными до синевы, и таким же неистребимым салом, выращенным на дерти, а не на каких-то там лушпайках с лободой (картофельных очистках с лебедой).


Откуда-то из-под спуда неподъёмных сумок, кряхтя и отдуваясь, доставали пакеты в промасленных газетных обёртках (с целлофановыми мешочками тогда было ещё туго – их как какую-то драгоценность после каждого использования стирали и сушили, отчего они  быстро приходили в негодность, теряя герметичность). Из извлечённых пакетов на маленькие вагонные столики «полезли» вышеупомянутые «курвицы», которые ещё вчера беззаботно бегали по подворьям и заигрывали с петухами.


Ассоциация с вольготно бегающими по подворьям курицами напомнила о бренности земного существования: вчера – был, сегодня – нет. Сожрут и тебя, как вот эту жирную курицу. Сожрут – и не подавятся. А жизнь – злодейка – будет продолжаться дальше, уже, увы, без тебя. Так что гуляй, Вася, гуляй на всю ивановскую! Ну а заветная бутылочка в таких случаях – это уж всенепременно, как же без неё, без неё и жизнь не в жизнь, тем более в дороге. В дороге пропустить через себя стаканашку – дело святое.


Песней «Катастрофически стареют жинки» гармонист завёл весь вагон. Завёл – и пошёл дальше по составу – заводить других. Пошёл зарабатывать деньги. Он так и сказал: «Пойду зарабатывать деньги, потому что заведённые если отстёгивают, то уж отстёгивают… Вон как та тётка (он имел в виду припенду). Правда, такое редко бывает, но теоретически, как видите, всё возможно. Жаль, сделка сорвалась – нету у меня ничего про Сагайдачного. Надо будет выучить… специально для таких случаев».


Начавшись при гармонисте, веселье продолжилось без него. Гармонист послужил триггером: завёл – и исчез. Вагон уже гулял сам по себе, на автомате. Дурман набирал обороты.


В одном из купе ехала супружеская пара из Пришиба, по фамилии Твановы – Тванов Петро и Тванова Цвета (не Света). Они ехали к его племяннице на свадьбу. По их хвастливым рассказам, племянница очень удачно выходила замуж, и свадьба обещала быть широкой. Твановым не терпелось окунуться в вожделенную ширь, поэтому, не откладывая в долгий ящик, они решили сделать её прямо сейчас – чтоб поелику возможно раньше приступить к вкушению счастливых моментов.


И вот каким образом они это сделали. Петро вышел из купе с четвертью  опалесцирующего самогона (здесь под четвертью имеется в виду бутыль с оттянутым узким горлом объёмом в 5 водочных бутылок – четверть ведра). Старинный, видавший виды сосуд был заткнут ошелушенным кукурузным кочаном (классика жанра). Цвета, как верная жена, с гранёным стаканом вертелась подле. Супруги задумали всех угостить – за здоровье молодых – и таким образом раскочегарить вагонное общество – чтоб всё аж гудело! Угостить по принципу: налывай и выпывай. Выпендрёж не пройдёт!


Узнав что Геня и Женя родом из того места, куда едут они, Твановы, супруги страшно обрадовались и предложили парням штрафную. Те вначале сопротивлялись – с какого, мол, переляку (перепугу) тут штрафная! – но, в конце концов, сдались и выпили. Граммов по сто. Но что такое сто грамм? – как лошади пирожок! Поэтому выпили ещё. А и в самом деле, ну как не выпить за молодых! Это уж надо быть такой свиньёй, чтоб не уважить родственникам жениха и невесты! «Хотиш, ны хотиш, а пый, – назидательно говорил Петро, –  бо це, знаешь ли, дело такое… Мы ж ны бусурманы якись там...»


Накачав парней, Твановы удовлетворённо крякнули и поспешили доводить задуманное дело до логического конца. Уходя, налили парням ещё полстакана – на «опосля». Опосля эти полстакана выпила Ангелина. Сама она под халявную раздачу не попала – как раз сидела в это время в служебном купе и играла в шахматы с молодым проводником Юрой, который её потихоньку обольщал.


Вскоре весь вагон был пьян, но не так чтоб уж очень, а в меру. До поросячьего визгу не напился никто. Во всяком случае, никаких эксцессов не произошло. Ну, разве что тот «поэт», который воспевал нестареющую Лидку-заразу, в какой-то момент вышел в коридор и стал громко читать свой новый стих – всё про ту же Лидку, но уже с эротическим подтекстом:


«Когда я вижу Лидку с брошкой
В копне роскошных волосят,
То несмотря что х… гармошкой,
Мне всё же хочется плясать».


Благо жена «поэта» своевременно высунула руку из купе, схватила его за тощий зад и с остервенением втянула обратно в купе – чтоб спрятать позор.


Петро, возвращаясь с конца вагона в начало, где было их купе, водрузил опустевшую бутыль на голову и в сивушном угаре тоже стал читать  стихи, правда, официальные,  из Котляревського:

 
«Зевес тодi кружав сивуху
I оселедцем заїдав;
Вiн, сьому випивши осьмуху,
Послiдки з кварти виливав».


В апогее веселья Геня сказал Жене: «Пойду-к я отнесу Ангелине вот эти полстакана, чтоб не выдыхалось содержимое. Пусть оприходует, ей же тоже небось хочется. А ты сиди крячкой и не рыпайся, сторожи, чтоб не получилось как с черешней…


Оба чемодана с «заграничным добром» хранились в купе парней под полками – те буквально сидели на них. Наученные горьким опытом они не вытаскивали их из-под себя, так что украсть чемоданы можно было только с парнями вместе. Возложенную на них Владимиром Ивановичем миссию охранников выполняли скрупулёзно, не отступая ни на йоту от буквы приказа.


Геня постучал, Ангелина открыла, он вошёл – и тут произошло невероятное. Закрыв дверь и щёлкнув замком, девушка без всякого предупреждения оттянула вперёд (на себя) пояс его спортивных штанов и в образовавшееся между одеждами и телом пространство запустила руку по локоть – как бы шутя. «Решила просто  напугать, – скажет она потом, – а ты, дурашка этакий, клюнул».


Но это будет потом, а сейчас она вытащила руку обратно и с восхищением произнесла: «Ух ты!.. При таком раскладе событий нам ничего не остаётся, как узнать друг друга поближе…» Ангелина была уже в подпитии, причём в хорошем подпитии – молодой проводник Юра постарался... Постараться постарался, а дело до конца не довёл (если можно ей верить).


Короче, слово за слово – и вот она толкает Геню на полку, а он, бедный, трепещет весь, потому что первый раз в жизни (не считая, как уже говорилось, онанизма). И как-то всё так неожиданно... Ну а главное – кровная родственница – двоюродная сестра. Грех-то какой! Но Ангелина твёрдо решила брать своё, шутя приговаривая: «Куй железный пока горячо». Её охватило состояние, обозначаемое в нашем лексиконе как «вынь да положь», или «хоть рыгни, а дай».  Видно, Юра таки хорошо её разэротизировал, жаль, не более того (опять-таки если можно ей верить).


Она пояснила брату-телёнку, что есть народы, у которых даже супружеские союзы между двоюродными братьями и сестрами разрешаются. Привела примеры и при случае обещала показать не одну такую пару, а несколько, чтоб убедился воочию. Он поверил, успокоился, собрался с духом –  и показал класс…


Правда, у него была какая-то врождённая нерешительность, даже, можно сказать, боязнь не попасть в то место… Или ещё хуже: попасть не в то место, куда нужно, а в то, куда не нужно. Но всё обошлось: помогла Ангелина. Ему не пришлось ничего разыскивать, никуда направлять - всё сделала она. И разыскала в мгновение ока, и по точному адресу направила - всё чин чинарём… Её женский навигационный инстинкт работал безупречно, как часики.


Так и состоялся его первый урок. Им обоим было хорошо, хоть это действительно страшный грех. Более двух часов пробыл Геня у Ангелины. Никто их не потревожил. Даже Женя.


(О, если бы люди знали, что там иногда творится – за закрытыми на защёлку дверями двухместных купе наших пресловутых СВ! Вот где рассадник... Мужья, не пускайте туда жён! Жёны, не пускайте мужей! Иначе рогов не миновать. Даже при самом казалось бы безобидном раскладе событий.)


Геня вернулся от Ангелины и с порога плюхнулся на свою полку. Его душило чувство вины – надо полагать, из-за совершённого инцеста. Хотя считается, что половая связь между двоюродными братом и сестрой не есть инцест, о том же говорила и Ангелина, ему всё же было как-то не по себе.


«Это плохо, что Женька не постучал, когда мы секилились с Ангелиной, – анализировал обстановку Геня. – Значит, догадался, мешать не хотел. И сейчас вот  молчит как партизан. Деликатный...» Женя действительно сидел и молчал, злой-презлой, должно быть от зависти. Не успел Геня что-либо сказать в своё оправдание, как тот во всё горло запел на мотив польки «Розамунды»:


«По блату, по блату
Дала сестричка брату,
А брат как по привычке
Засунул по яички.
Тра-та-та-там – та-рам – та-ра-та–там,
Тра-та-та-там – та-рам – та-ра-та-там…»


Женя завершил своё язвительное песнопение словами: «А всё Твановы виноваты. Кто ж ещё! Без них ничего бы этого не произошло. И не имел бы ты греха на душе. А теперь ходи и дрожи от страха, что папашей станешь». Последние слова сильно задели Геню и он поспешил  успокоить – скорее себя чем Женю: «За меня не боись – не дурак чай… Я – в тряпочку…»


А за окном уже промелькнула Акимовка – поезд неумолимо приближался к Сарабузу. Геня, прильнув к окну, задумчиво произнёс: «Да что сегодня за день такой выдался – сплошные поэты-песенники, чёрт бы их побрал».

-----------------------------------------
*Ахматова Анна Андреевна:
«Ржавеет золото и истлевает сталь,
Крошится мрамор – к смерти всё готово.
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней – царственное слово».

Продолжение http://www.proza.ru/2019/01/19/964