Кропарь

Изабар Гежб
[!!!Мнительным не читать!!!] – будьте внимательны. Любителям жесткого хоррора посвящается. Перед сном не вчитываться, не перечитывать; наизусть не учить!


     — Ох-хох... — Сказал попугай, теребя тут же прут клетки и роняя из клюва на дно поилки с остатками воды крошки трухлявой древесины. Или не было воды... поилка была давно пуста; очень давно. И белые кости попугая покоились тут же – рядом, они были чисты и натурально живописны, обглоданные муравьями. Вокруг стоял лес. Древний. Хижина была так же стара как и кости попугая. В ее простом убранстве хранилась печатью веков тайна или сказка, но некому было бросить на все это взгляд и оценить нетронутый покой и импозантность присутствия чего-то посторонне-обездвиженного; потому что и день и ночь в глубине этой хижины из тростника были теми же самыми днем и ночью – в самой чаще, в самой непроходимой глубине затерянного на всех картах мира леса: эти дни и ночи были одним целым; нерушимое естество покоя в моменте, что не прерывался тут от сотворения бытия.
     Попугай грыз клетку. Вздыхал, как вздыхают попугаи: человечьим, непостижимо утробным, дремотным вздохом, сетующим на жизнь, и одновременно, благословляющим веру в наилучшее. Попугай вздыхал так будто сдувал пепел порывом ветра на развалинах заброшенного крематория; но был ли это пепел чьих-то костей, никак знать не мог.

     Клетка сомнамбулически стояла в тишине и полумраке хижины. И случайно зашедший мог бы увидеть пыль, что слоями покрывала внутренность сего обиталища. Пыль была действительно вековой, въевшейся в древесину и солому обстановки. Два приземистых стула, грубо сколоченный стол округлой формы, вернее, таковую форму ему пытались придать, что было заметно: спешная и не нужная работа. Лежанка призванная являться кроватью, застланная щедро соломой. Сгнившей.
     И высохшей. Но сперва сгнившей.
     Клетка для птицы была пуста. Если не считать кости попугая и нескольких муравьев, что суетливо семенили возле кормушки. Пустой. И вышкобленной, видимо, клювом, до вполне заметных царапин. И тишина обстановки потрясла бы случайного гостя; тишина леса. Будто могила на всем этом кусочке мироздания. Или в нем самом. Если о нем вообще можно говорить в как-то настоящем времени.

     Но – могила. Сквозь единственный просвет в толще леса и через будто выдранное кусками с невероятной силой "окно" на пол падал луч солнца. Тонкий и жалкий в этой кромешной идиллии сумрака. В его светлом пространстве застыли крупинки пыли; они были недвижимы и вечны.

     И случайному посетителю хижины в этот момент, наверное, захотелось бы кричать. Но он бы не смог: вспомнив о том, что покоится внутри корявой клетки из почерневших бамбуковых прутьев. Здесь нельзя нарушать тишину. Здесь верстается – в пластах пыли и времени – сущность бессмертия и колдовства. Реплантория видимости бытия и сама причина всего и вся – поглощенная туманом и забытьем; шуршанием лопающейся от старости коры... и предчувствием мнимости.
     Но здесь нечему чувствовать – здесь всегда было только время возвращающее назад всякое движение: кто или что войдет сюда? Во врата последнего напутственного предначертания.




Секунды капали на темя
И было неуютно ждать
Когда приступит часа время,
Когда уж сердцу замирать...

И шелестнет над ухом призрак;
И в смуту духа вклинит сон
Извечный жимолости морок,
Страдая с нами в унисон.

И тут же хохоча и грезя
Согнуто в пальцах в жуть идя
Да волоча колени, блея,
И ухмыляя стон шутя.

Дитя минутного веселья,
В котором чувству дан отбой;
Но тут же громкое нельзя
В тиши полуночной — судьбой.

И обернешься на березы,
На рощу в парке у воды.
Прихлынут ненависти слезы,
И станут, вдруг, как лед тверды.
 
Копаясь в чувстве дерзновенья
Найдешь момент порока — сон;
Века заветного терпенья,
Поскольку в сердце тяжек стон.

Крадучись мимо ожиданья
Прошла неясная печаль.
Мгновеньем ока лобызанья,
Истерика любви. И жаль.

Даль обретает вид дремотный;
Во чаще шорохи ползут.
Тебя жалеет воздух спертый
Твоим дыханием; но тут...

Меж сумрачных стволов предлесья
Качнется массой тени – мир.
В провалах темных поднебесья
Как будто заунывный клир.

Проходит время: вдоль секунды;
И вот часы застыли льдом,
Которым стиснуты причуды
Смотреть искательно кругом.

Есть только спазм мгновений легких,
Летели что спеша к концу.
И вот, очаг знамений ветхих
Прошел виденьем по лицу.

Порочные дела предчувствий
Забудутся на склоне лет.
Но только времени для грусти
Пожалуй даже уж и нет.

Разверзнется втихую время
В тумане млеклом и сыром;
И лес зовет, то наше бремя —
Стать его частью, его сном.

Живой и мертвый; оползая
По веткам шорохом всех душ,
Что здесь остались, умирая,
И заползая мочно в глушь.

Стремясь войти в него всем адом,
Что накопился бытием.
И вот они тут бродят рядом,
Забывшие себя совсем.

Они входили в побужденье,
Затем у края леса тишь
Бессмертия как наважденье;
И неосознанно стоишь...

Внедряясь чувством странным где-то
В необъяснимый зов глубин.
И в те глубины сердце взято;
И сам себе не господин.

Уже пора идти и дальше,
Ступая будто по углям.
Туман тобою был и раньше,
Ты это понял тут же сам.

И мгла предлеска не страшит уж;
А там и тьмою даль светла:
Ты ощущаешь всплески душ
В тумане волглом; смерть бела.

В капкане сердца мнется восклик:
Еще ты можешь обратить
Свою стезю; но зов приник,
И чувство сжалось, охватить
Пытаясь шорох ветхий мглы...
И пред очами он — велик;
С желанием тобою быть.
И взглядом тлеющей золы.