Чертовы червонцы

Данила Вереск
Медведь холодов вспорол горизонт и пятью красными шрамами тот истекает светом. А я смотрю на дикого, черного зверя, шерсть его припорошена первым снегом пугливых звезд. Неужели ужалит ноябрь? Безжалостно завьюжит листопад, и береза, выкаченным глазом своим, увидит меня по спирали падая. Нет, не хочу, чтобы гладил меня клен золотой пятерней. Это богатство черта из сказок, которое герой принимает в обмен на свою душу. Сухие перья отшумевшей жизни, палочки и хвоя, нитки обмороженного мха – на что? На что я все это потрачу зимой, если белый плед съест мягкостью следы тех чертей, что унесут в пустые дубравы душу, прикрепив ее к кроне самого высокого древа, чтобы было чему звенеть от трясущегося выговора вихрей.

Поэтому я бью наотмашь по падающему листу, и он, меняя траекторию, скрывается в тысяче уже упавших договоров и заверенных нотариально предложений вечности.

Столбы электропередач в осень похожи на заброшенные, полусгнившие пирсы, к которым ночь привязывает особо строптивые облака. Воздух размазан по пространству, ним тяжело дышать. Прослойка между звездностью тонка, прорвешь ведь вздохом. А в нее – все, и искристые апперкоты комет, и китовые арии поездов, и дымный ром позднего костра, и память. Никуда не деться. Жизнь в осень – не жизнь, а снимок. Плоская пластинка слюды, отделяющаяся тонким серебряным лезвием – раз, раз, раз. А потом – хлоп! И все едино, ибо – зима. А у зимы начинка, как у конфеты «Снежок», щиплет язык.

И только дальтонизм дали, то, чем мы надежду свою спасали.

Если взять октябрьское утро, добавить в него немного влаги, пусть в лужах, а затем упругого напора юго-восточного ветра, то выйдет – март. Это лакуна фантазии, в которую лезешь с головой, утешаясь. Но пьяная желтизна, чертовы червонцы, выкупают назад, и снова – тут. Идешь такой, зонтик в руке, хмурый.