Семь дней для цикады

Александра Калугина
Его бабка умерла рано утром в четверг. Ему сообщила об этом мать. Сообщила по телефону буднично, между новостями о вновь разыгравшейся подагре отчима и резкого скачка платы за электричество.
- Ты представляешь, это ведь чистой воды грабёж! Да, кстати, бабка умерла. Рано утром в четверг. Надо что-то с домом делать. Дом твой — решай. Твой отчим сегодня всю ночь промаялся с очередным приступом подагры. Скулил, как ребёнок.
Его бабка в прошлом была оперной примадонной. С целыми охапками скандалов и любовников. Об этом ему рассказывала мать. Бабку он не любил. Потому что она его не любила. Ну, так ему, во всяком случае, казалось. Она была матерью его отца, человека, которого он толком не знал. Тот был всегда в разъездах: выставки, пленэры, работа в мастерской далеко за городом. А однажды и вовсе сгинул. Сначала подумали, что с ним произошёл какой-то несчастный случай, всполошились, поскольку о нём не было слышно примерно с неделю, а потом выяснилось, что он уехал в другой город с любовницей, одной из давних его натурщиц, прыщавой и конопатой, со слов матери. Может, оно так и было, хотя, скорее всего, она руководствовалась вполне обоснованной обидой. Всё это он помнил смутно, так как в то время ему едва минуло шесть лет. Мать, оскорблённая скорее тайным бегством мужа, чем его изменой, обратилась к бабке. Просто обратилась: поплакать, попричитать, прижаться щекой к родному плечу. Она любила  свекровь, которая заменила ей обоих родителей, похороненных на западном кладбище  двенадцать лет назад. Однако бабка, выслушав жалобы и упрёки с прямой, как игла, спиной, удостоила невестку только холодным взглядом и сухими сожалениями.
- Превратности судьбы, что поделаешь, - с неглубоким формальным вздохом произнесла бабка и поднялась, чтобы выпроводить онемевшую от потрясения невестку.
И действительно, что уж тут поделаешь?
С тех пор мать прекратила  общение со свекровью, продала квартиру и переехала с маленьким сыном в другой город, чтобы начать жить заново. Эти слова он почему-то очень хорошо запомнил. Именно так: чтобы начать жить заново.
Жить заново она начала довольно быстро. Встретила странного, по его мнению, человека: разговорчивого, страшно потеющего, с животом необычной формы. Форма живота особенно напрягала его. Ему было интересно наблюдать, как меняются объём и очертания этого «выроста», когда отчим садился за обеденный стол, или потягивался, или чесал свою спину. Эти наблюдения не доставляли ему радости. Они были просто любопытны, как если бы он рассматривал что-нибудь из жизни осьминогов или медуз. Вот примерно так. 
Сам же он был отправлен в школу, находящуюся в двух кварталах от приобретённого в  кредит дома с небольшой аккуратной лужайкой, обучение в которой было унылым, как и всё его существование в этом городке. Рос он очень пытливым и любознательным ребёнком, однако его замкнутость, ранимость и саркастическая ухмылка сузили круг его общения до светового пятна от настольной лампы, прикрученной к книжной полке над компьютером. Он ненавидел школу и дышал надеждой на особую жизнь, которая обязательно должна начаться в университете. Однако поступив в университет, он возненавидел и его за косность и безразличие некоторых преподавателей, однобокость подаваемого материала и полное отсутствие логики в студенческом рейтинге.
На третьем курсе судьба всё-таки улыбнулась ему. Правда, улыбка эта была до такой степени мимолётной, что через пару недель после того, как всё закончилось, он уже задавался вопросом, а случилось ли это вообще? После рождественских каникул к ним на курс поступила девочка. Мало, кто заметил её присутствие: среди стаи райских птиц, расхаживающих по широким коридорам факультета на длинных точёных ногах, она казалась воробьём. Он же отметил её сразу. Что-то было в этом воробушке родное, от их общей далёкой родины, что-то тихое, гармоничное, лишённое суеты и внутреннего напряжения. Он потянулся к ней, как росток навстречу солнцу. И она откликнулась. Все только плечами пожимали: что он в ней нашёл? А он нашёл в ней всё, о чём даже и не мечтал. Так и говорил ночью в потолок, улыбаясь, как глупый тюлень: «Нашёл всё. Даже и не мечтал». Однако проучилась она единственный семестр и исчезла из поля его зрения и жизни. Так же внезапно, как и появилась после рождественских каникул. Просто однажды она не пришла. На его телефонные звонки отвечал вежливый до тошноты голос автоответчика, что в данный момент этот абонент вовсе и не абонент, а так, закатившаяся за весенний горизонт безымянная звезда. Он едва дождался окончания лекций и рванул к её дому. Он не поверил своим глазам, когда воткнулся лбом в табличку, аккуратно приколоченную к входной двери: «Продано». Кому продано, когда, по какой причине? Он пытался разузнать в деканате, почему такая-то студентка отчислена с факультета? На что худая, как вобла, секретарша ответила, что «вообще-то это конфиденциальная информация, которую она не имеет права разглашать, так что всего хорошего, молодой человек!». А дальше тонкими острыми струйками, словно вода из подтекающего крана, побежали слухи, один нелепее другого: что, мол, её отец солидно проворовался и срочно унёс ноги, чтобы его  не закрыли на очень приличный срок, который дают за хищения в крупных размерах, а ещё вполне вероятно, он участвует в программе по защите свидетелей и его вычислили, поэтому пришлось быстро и тайно покинуть город… И тому подобное. Его выворачивало наизнанку, когда он слышал за спиной такое шершавое и зудящее: «Да нет, это предположение, а всё на самом деле было так...». И с присвистом и цоканьем новый несусветный бред. Он, конечно, ни во что не верил. Но ждать возвращения воробья перестал. Перестал ждать чего-нибудь светлого и от своей задрипанной жизни.
Чтобы окончательно не отупеть, он начал потихоньку изучать историю искусств. В его личной библиотеке, которую в своё время начал собирать сгинувший где-то в тёмных закоулках памяти отец, хранилось много замечательной литературы по живописи и музыке. Это были и большие фолианты с мелованной бумагой и золотыми обрезами, и потрёпанные брошюрки, изданные почти столетие назад, и научные работы, над которыми значились звенящие, как кимвалы, имена, и программки со спектаклей из самых уважаемых театров страны и мира. Сначала он не прикасался к этим книгам, потому что напрочь не доверял как людям искусства, так и самому искусству. Но чем старше он ставился, тем очевиднее для него определялась связь с бабкой — оперной дивой и отцом — востребованным в своё время художником. Обоих он ненавидел. Но куда попрёшь против генов? Именно они, в конечном итоге, и стали тем шатким мостиком, по которому он осторожно, пока с оглядкой, выходил из этого скудного, серого мира.
Погрузившись в творчество художников-импрессионистов, вникая и впитывая в себя  их странное, почти бесконтурное, иногда мудрёное, а иногда намеренно детское восприятие жизни, он вдруг почувствовал непреодолимое желание смиренно принять  всё, что с ним происходит. Просто взять — и принять. Как это бывает у людей с тяжёлым заболеванием: для того, чтобы жить дальше, им нужно согласиться с  условиями, которые им диктует болезнь. Каждые три часа принимать горькую микстуру, в понедельник, среду и пятницу ходить на инъекции к какой-нибудь пожилой медсестре с шершавыми руками и нежным голосом. Да, это может изводить, мучить и провоцировать на вопросы, которые всё-равно останутся без ответа.  Но если почувствовать эту болезнь как очень неприятного, но, к сожалению, постоянного соседа, то можно вполне себе получать от жизни все тридцать три удовольствия. Такая вот необходимая сделка.
Он взял и принял. И вскоре ощутил правильность подобной схемы поведения по отношению к этой вселенной. Вселенная ответила ему покоем. В душе его зазвенела первозданная тишина. Он стал ровно дышать, ровно говорить со всеми, без исключения, людьми, независимо от возраста или социального статуса, оставаясь при этом предельно вежливым и деликатным. Стал ровно воспринимать все времена года, в отличие от прежних лет, когда наступление весны его бурно тревожило, а в январе он впадал в эмоциональный анабиоз. И эта «ровность» бытия вполне его удовлетворяла.
Терять «ровность» его заставляла только музыка. На время звучания. Ну и ещё на пару часов после погасших, растворившихся  в каком-то своём седьмом небе гармоний. Любимый Рахманинов, который предложил ему совсем иной мир, мир тепла и воздуха, что трепещет и волнует, особенно тревожил его угомонившуюся душу. По вечерам он включал Третий концерт и под прозрачные звуки Бехштейна, откинувшись на кресле, крохотными глотками пил свежесваренный кофе из фарфоровой чашечки-напёрстка, и с каждым рассыпающимся на арпеджио аккордом, и с каждым глотком терпкого горьковатого напитка, обжигающего губы и горло, он понимал всю тщету и нелепость суетных устремлений человека.
… И вот умирает его бабка. В четверг, рано утром. По каким-то непонятным причинам незадолго до кончины она оформляет на него старинный двухэтажный особняк, где прожила всю свою долгую и, по большому счёту, несуразную жизнь. Если не считать умопомрачительную популярность, конечно. Надо было отправляться в другой город, в котором прошло его до странности короткое детство. Необходимость отпрашиваться с работы, куда он устроился сразу по окончании университета, так ничего толкового ему и не предложившего, не особенно его беспокоила. Босс был человеком вполне адекватным и рассудительным. Понятно, что и отношение к столь скорбному событию в семействе своего сотрудника он воспринял как и подобает порядочному человеку.
- Конечно, о чём тут можно говорить, - горячо, даже слишком, сказал босс и крепко пожал ему руку. - Наследство — дело хлопотное и, увы, прочно связанное с тоскливыми мыслями. Вы уж там крепитесь.
Он клятвенно пообещал боссу по возможности избегать тоскливых мыслей и крепиться из последних сил.
Собрался он быстро, потому что не планировал задерживаться в городе, ставшем ему совершенно чужой территорией, больше недели. Нужно было подписать бумаги и официально вступить во владение. А там уж действовать по обстоятельствам, как звёзды лягут.
- Правда есть одна загвоздка, - накануне отъезда сказала мать, когда он зашёл проведать страдающего подагрой отчима. - Твоя бабка в последнее время сдавала кому-то комнату. В принципе, можно там вообще устроить пансион. Очень, знаешь ли, приличный доход. В общем, не делай резких движений.
- Я не понимаю, что ты имеешь в виду под «резкими движениями», - пожал плечами он.
- Ну, я не знаю, - хмыкнула мать. - Может, ты захочешь продать этот дом. Всегда ведь хочется поскорее избавиться от неприятных воспоминаний. Или вещей, которые вызывают  неприятные воспоминания.
- Этот дом не связан для меня ни с какими воспоминаниям, - улыбнулся он. - Просто потому, что я его совсем не помню. А резких движений я не делаю вот уже лет десять. Так что угомонись и спокойно лечи своего мужа.
Всю дорогу он спал. Сначала пытался пересилить утренний сон, разглядывая мелькавший за пыльным окном вагона пейзаж, потом совсем сдался. Не потому, что пейзаж был однообразным, как раз наоборот:  невысокие холмы, поросшие буковыми рощами, у подножия которых располагались крохотные деревеньки с домами, похожими на детские разноцветные кубики, яблоневые сады, мискантовые низинки, извилистые речки, до того узкие и неприметные, что, скорее всего, не имели названий, - всё это его, как человека на данный момент тесно связанного с искусством, очень привлекало. Заснул он от элементарной усталости. Он вдруг почувствовал себя сдувшимся, как колесо его старенькой Дэу, потерянным, как волчонок, отбившийся от стаи, одиноким, как луна на чёрном осеннем небосводе. Ему словно шепнули на ухо, что сейчас настал тот момент, когда можно безнаказанно позволить себе самый банальный сон, развалившись в удобном кресле, обитом малиновым велюром, прижавшись лбом к стеклу, посапывая и причмокивая. Именно здесь, в вагоне скоростной электрички, не стесняясь немногочисленных, таких же усталых, как и он сам, пассажиров. Очнулся он за несколько минут до прибытия. Очнулся со странным ощущением. Как будто исполнил чьё-то желание. Вот кто-то пожелал, чтобы этот сонный гражданин проснулся бодрым и радостным. Он таким и проснулся. Не по собственной воле — по чьему-то желанию. Но от этого ему не стало неприятно. Даже весело. Это удовольствие -  исполнять чьи-то хорошие желания.
Город его детства очень изменился. Он ясно помнил вокзал: небольшое уютное и  чистое здание с тонкими белыми колоннами, круглые клумбы, засаженные календулой и бархатцами, скамейки с низкими спинками. Теперь рядом с ним возвышалась массивная каменно-оконная глыба в семь этажей с застеклённой галереей. У центрального входа острыми шумными стрелами почти в самое небо уходили фонтаны, чуть поодаль расположились торговые ряды с местными сувенирами, картами и путеводителями по памятным местам. Здесь же зазывалы с шипящими мегафонами приглашали прокатиться по просторным площадям и живописным улицам на мини-автобусах и получить незабываемые впечатления от соприкосновения с живой историей города.
Он заказал такси. Таксист, слава Богу, оказался молчаливым. Машина неслышно и скоро мотала мили, а он всматривался то в одно окно, то в другое. Город определённо изменился. Он вырос, как-то окреп, похорошел, словно породистая собака в руках заботливого хозяина. Широкие проспекты сменялись тенистыми скверами и густыми парками, зелёные улочки ныряли в аккуратные ухоженные дворы, где шумели дети и дремали старики на свежевыкрашенных скамейках. Этот город вовсе не был тем унылым безрадостным местом, которым казался ему в шесть лет. А может просто он сам в шесть лет был унылым и безрадостным?
Такси остановилось у невысокого забора из красного кирпича. Он молча расплатился с водителем, тот качнул головой в знак благодарности, пожелал удачного дня и уехал. Он потоптался у запертой калитки, пошарился в кармане джинсовой куртки, вытянул связку ключей и застыл с ней,  как с ёлочной игрушкой (куда бы привесить?). Он понимал, что этот дом — его собственность, но сейчас там кто-то обитал. И этого кого-то он элементарно забыл поставить в известность относительно своего визита. Должны же существовать какие-то правила приличия… Он убрал ключи обратно в карман и нажал кнопку звонка. За забором разлилась сороковая симфония Моцарта. Минуты через полторы замок щёлкнул и калитка отворилась.
- Здравствуйте, - сказал он скорее открытой двери, чем тому, кто за ней находился. Ему не ответили, только тихо кашлянули в ладонь. Он поднял глаза и отступил. Перед ним, словно токийская телебашня, высилась девица. Она походила на тоскующий где-нибудь в аравийской пустыне телеграфный столб или на вершину никем ещё не открытой горы, чьи скалистые склоны украшали только брошенные чайками гнёзда. Она оказалась выше его на пол-головы. При его-то метре-семидесяти восьми! Это ж..! Ладно...- Здравствуйте, - шёпотом повторил он.
- И вам, - качнула девица головой и отошла в сторону, чтобы ему было удобнее протиснуться между нею и карликовой сосной, стоявшей прямо по правую сторону от входа.
Они молча пересекли ухоженную лужайку. Он, оглядываясь по сторонам, пытался незаметно окинуть взглядом Великаншу, уныло бредущую позади него. Одним взглядом это не получалось. Ну никак. Бесконечно длинные ноги в тяжёлых старых кроссовках и не думали заканчиваться там, где они обычно заканчиваются у нормальных людей, льняные  капри, похожие на флаги поверженного государства, скорбно обволакивали почему-то разбитые колени. Конечно, мелькнуло у него в голове, она, должно быть, по дому на карачках ползает. Хотел ещё что-то мысленно добавить к этому замечанию, но сам себя одёрнул. Нельзя так с людьми. Даже с такими. Тем более с такими. Следующий взгляд он отправил выше. Растянутый, видавший виды свитер крупной вязки, болтался на ней, как чехол от танка. Бог мой, содрогнулся он, неужели бывают такие размеры? Содрогнулся и тут же загрустил. Она несчастная, эта Валькирия. Может, ей туфельки хочется носить с арахисовую скорлупку и шёлковое платье пчелиного размера. А она, наверное, шьёт своё облачение на заказ где-нибудь в мастерской по изготовлению матрасов. Третий взгляд наконец-то добрёл до лица и дал отдохнуть его издёрганному сознанию. Великанша была не так страшна, как должна быть по определению. Единственное, что вызывало сомнение, это бритый затылок и короткая чёлка. Может, она от отчаяния? - задался вопросом он. Уж чего красоваться волосами, даже если бы они и были выше всяких похвал, когда мать-природа   поиздевалась от души над всем остальным? Тут уж ничего и ничем не исправить. Однако всё остальное выглядело очень даже удобоваримым: удлинённой формы глаза золотисто-коричневого цвета, высокие скулы, нежный подбородок, пухлый рот, ровные зубы с небольшой аккуратной щербинкой.
Они зашли в дом. Надо сказать, он был здесь впервые. Ну, если не считать редкие посещения в младенческом возрасте, о которых в его памяти остались предельно смутные воспоминания. Он бегло взглянул на просторную прихожую с набором плетёной из тростника мебели, где поставил свои кроссовки рядом с обувью Дылды, которые оказались одного размера, и прошёл в ярко освещённую солнцем гостиную. Она был какой-то сияющей, молочно-сливочной во всём, начиная от цвета мягких, струящихся занавесок на широких, почти во всю стену, окнах и колера и фактуры лёгкой изящной мебели, заканчивая ароматом воздуха и общим восприятием странной, немного деткой атмосферы. У него почему-то защипало в носу. Он поморщился, а Великанша неловко улыбнулась. Это что ещё? - дёрнулся было он, но вовремя вспомнил о хороших манерах.
- Я, в некотором роде… - начал он, когда они сели друг против друга в уютные круглые кресла.
- Я знаю, кто вы, - кивнула она большой стриженной головой. - Поняла сразу, как вы вошли.
Она меня перебила, - хмыкнул он про себя и решил, что теперь может задавать ей неудобные вопросы.
- Я поморщился, а вы улыбнулись. Это показалось вам забавным?
Она опять улыбнулась и снова погасла. Щербинка вынырнула из-за припухлых губ, как едва заметная трещинка в раковинке мидии. Хм, мило.
- Нет, это не забавно. Просто я поняла, что у вас в носу защипало. У меня было так же, когда я впервые сюда пришла. Не знаю, почему. Может, здесь воздух другой?
- Да, наверное, - решил согласиться он. - Я прошу прощения, что не оповестил вас о своём визите. После смерти… бабушки… - Странное слово произнеслось как-то неуклюже. - Короче, вы должны понимать, что кое-что изменится.
- Безусловно, я понимаю, - она снова качнула своей стриженной головой. - Вы, пожалуйста, не беспокойтесь. Я и вещи свои начала понемногу упаковывать.
- Я ведь ничего ещё не решил, - почему-то смутился он.
- И всё же… Я предпочитаю быть готовой ко всему. Только… У меня есть к вам просьба.
Началось, подумал он. Все эти просьбы, после выполнения которых чувствуешь давление чьей-то благодарности. А без этого обойтись никак нельзя?
- Просьба… Какого рода?
- Пообещайте мне семь дней.
- В смысле?
- Видите ли… - помялась она, - я пишу книгу. О вашей бабушке. Я подсчитала, что до окончания черновой работы мне нужно семь дней.
Он воткнулся своим стеклянным взглядом в её переносицу. То, что он сейчас услышал, - не бред? Книгу о его бабке? Она, эта жительница Гималаев, пишет о его бабке книгу? Поистине причудливое содружество автора и музы! 
- Ваша бабушка… Она ведь была необыкновенным человеком, - продолжила Великанша с придыханием в голосе. - Если быть откровенной…
- Не надо быть откровенной, - он резко встал. Она дёрнулась, опустила голову и медленно поднялась вслед за ним.
- Да, действительно, - согласилась она. - Откровенной быть не надо. Могу ли я рассчитывать на подобное одолжение? Только семь дней…
- Вне всяких сомнений. Мне предстоит бумажная волокита, поэтому здесь я буду появляться к концу дня. И потом… - Он коротко взглянул на Валькирию. - Я ещё ничего не решил. Относительно вашего пребывания в этом доме. Я вовсе не хочу стать причиной резкого изменения ваших планов. Вашей жизни в этом городе. Судя по всему здесь у вас родных нет?
- Нет. Я издалека. Здесь я закончила университет. Здесь я работаю… Позвольте мне предложить вам пообедать. Вы с дороги.
- Не переживайте, я о себе позабочусь. А вот кофе я бы выпить не отказался.
Они прошли на кухню, которая напоминала волшебный сундучок со снадобьями. Она не была такой же светлой и воздушной, как гостиная. Наоборот, приглушённый свет, тёмно-зелёные шторы и мебель нарочито грубого дерева придавали атмосфере этого в общем небольшого помещения некую таинственность, сказочность.
- Присаживайтесь, - кивнул он на стул с высокой спинкой. - Я сам сварю кофе. Только подскажите, где тут всё спрятано.
Она занесла руку над его затылком и открыла высокий узкий шкаф. Достала оттуда пакет молотой арабики и ажурную турку. Потом развернулась на триста шестьдесят градусов, присела, потянула за круглую ручку нижнего ящика резного буфета и выудила пузатую глиняную сахарницу и корзинку из ржаной соломки, заполненную круглым песочным печеньем и брусочками шоколадных вафель.
- Есть замечательный хлеб. Я сегодня утром купила, - сказала она, поставив всё это на стол. - Там, за углом,  удивительная пекарня-кондитерская «Быстро. Вкусно. Дёшево».  Этот хлеб из какой-то особой муки, очень душистый. Если положить на его ломтик кусочек сливочного масла…
- Нет, спасибо, - перебил он. Ему почему-то стало так неудобно, что прихватило живот и заныло темя. - Печенья и вафель вполне достаточно.
-  Ну, хорошо, - она обречённо мотнула головой. Чёлка колыхнулась, как придорожная трава в ветреный день.
- Дальше я сам.
- Да. Дальше вы - сам.
Она села за стол и сложила руки, как ученица начальной школы где-нибудь в стране гигантов. Он, повернувшись к плите, начал готовить кофе, постоянно ощущая, как её взгляд буравит его лопатки. То одну, то другую.
- Не могли бы вы не рассматривать мою спину?
Она молча отвернулась к окну. Даже не возразила, хмыкнул он про себя. Значит, рассматривала.
Через несколько минут кухня наполнилась густым, вязким, немного горьковатым ароматом свежесваренного кофе. У него на душе посветлело. С ним всегда было так: стоит сварить кофе, втянуть ноздрями его будоражащий запах, и мир сразу обрастал лепестками азалии. Весь.
- Я, должно быть, кажусь вам не слишком любезным, - засентиментальничал он. Ч-чёрт, побочный эффект кофейного аромата…
- Да нет, - пожала она плечом. - Вы кажетесь самым обычным наследником необычного человека.
- Это как-то обидно, не находите? -  не обиделся он. Кофе хорошо делал своё дело.
- Это нормально, - улыбнулась она. Щербинка зацепила его взгляд. - Вы потрясающе готовите кофе.
- На самом деле, я мало, что умею делать потрясающе. Что же касается кофе — здесь я профессионал.
- Ведь это самое главное, да?
- Иногда кажется, что кофе, действительно, самое главное.
Они замолчали. Слышно было, как шумно ходили часы в молочно-сливочной гостиной. Наверное, такие же молочно-сливочные. За окном захлёбывался собственным пением крапивник.
- Он часто здесь поёт, - сказала она тихо. - Тут, прямо за окном, - старая яблоня. Очень старая. Яблоки на ней вызревают сахарные. Нет, серьёзно: разрежешь пополам, а внутри словно иней. Под этой яблоней — кусты китайской сирени. Вот там он и гнездится. Ваша бабушка любила его слушать. А он как будто знал.
Вдруг она прикрыла свои золотисто-карие глаза длинными веками, робко поправила короткую чёлку, задержала руку у виска, словно хотела оттуда что-то вынуть и передумала, и  шуршащим, как прибрежная галька во время прилива, голосом заговорила:
- То, что вчера я почитал достойным,
Сегодня недостойным я считаю.
В одежде отрешенного от мира
К родным садам я ныне возвращаюсь.
Теченье вод и выси гор все те же,
Но пышно разрослись бамбук и сосны.
И вновь под кровом тесного жилища
Рогожу разостлал я и ликую,
Лежу и тешусь дуновеньем ветра,
Меня ничто отныне не заботит.
Алеет лотосами пруд широкий,
И лотосы мой дворик украшают.
Как поутру здесь распевают птицы!
                (Ли Хван, перевод А. Ахматовой)

Крапивник за окном замолчал. Ему показалось, что вместе с этой крохотной, похожей на пушистый шарик, птичкой замолчал весь мир, внимая осторожному голосу Великанши, пересыпающему слова, как речной песок из ладони в ладонь. Он внимательно посмотрел на неё, и она как-то сразу и как-то вся уместилась в одном его взгляде. Может, потому что она сидела, и половины её гигантского тела не было видно? А может, ещё по какой причине? Он тряхнул головой. Крапивник тут же отозвался пронзительной нотой нереальной высоты.
- Что это с ним? - подняла она бровь.
- Устал, наверное, - смущённо пожал плечом он. - С ума ведь можно сойти с утра до вечера вот так голосить.
- Да, - почему-то согласилась она, хотя у неё явно на этот счёт были совершенно иные мысли.
Кофе был выпит и его побочные эффекты прекратились. Он шумно поднялся из-за стола. Она поднялась следом.
- До встречи с нотариусом у меня есть пара часов, - сказал он. - Мне бы хотелось пройтись по дому. Я не был здесь… Я почти и не был здесь.
- Да, я знаю, - сказала она, убирая чашки со стола.
- Знаете? - удивился он.
- Да, - коротко улыбнулась она и её щербинка выпорхнула, как новорождённая стрекоза. - Ваша бабушка мне много о вас рассказывала.
- Вы это серьёзно? - он снова медленно опустился на стул.
- Совершенно, - новорождённая стрекоза коснулась его щеки мягким радужным крылом. Он потёр щёку кулаком и поморщился.
- Знаете, я многое могу людям простить. Многое, правда, - тихо начал он. - Только не откровенную ложь.
- Почему вы решили, что я лгу?
- Потому что моя бабка… бабушка вряд ли могла обо мне что-то рассказать. Она меня совсем не знала. И не любила к тому же.
- А вот и нет.
- А вот и да.
- Пойдёмте, я вам кое-что покажу.
Она зашагала вперёд, как русский гренадер при дворе Екатерины Великой, он, шумно вздохнув, поплёлся за ней. В воздухе носился неприятный запах обмана и лести. Валькирия определённо лгала, чтобы новый хозяин не предпринял жёстких финансовых мер и не выставил её за дверь. Но ведь он же сказал ей, что ничего ещё не решил, он ведь пообещал ей эти семь дней! Зачем она всё портит! Бабка понятия не имела о его жизни, да она, скорее всего, вообще забыла о его существовании. Эта Дылда знала об «обыкновенном наследнике необыкновенного человека» из каких-то документов или со слов хозяйки, которая, вероятно, заговаривала с жилицей о возможных вариантах проживания после её смерти. Кстати, вполне возможно, что бабка и посоветовала Великанше слегка поминдальничать с её внуком, чтобы настроить его на позитивный лад… А может… Стоп, стоп, стоп. Пора остановиться, а то его бурная фантазия продиктует ему какие-нибудь неприличные действия по отношению к наёмщику, а это уже уголовно наказуемо. Да нет, всё не так. Сейчас выяснится, что всё не так. Дылда сказала это просто ради красного словца. Бабка, по мнению матери, не была склонна распространяться по поводу своих родственников, которых у неё на тот момент, почти не осталось. Так с какой стати ей делиться семейными воспоминаниями, какими бы скудными они ни казались, с кем-то посторонним? Хотя кто их знает, этих старух? Тем более старух с прибабахом, какой была его почившая бабка.
Всё это носилось в его голове, пока он следовал за длинной спиной Великанши. А она вела его по каким-то узким галерейкам, поскрипывающим лесенкам, заворачивая то налево, то направо, пока не остановилась у белой двери с круглой ручкой.
- Вот, - торжественно произнесла она.
- Что — вот? - поднял на неё глаза он.
- Это кабинет вашей бабушки. Ведь вы, верно, даже и не догадывались, что у вашей бабушки был кабинет?
И правда, он не догадывался.
- Пойдёмте, - она поманила его длинной тонкой рукой и повернула ручку двери так, как если бы та была ключом в мир радости и добра.
Кабинет оказался полукруглым, как маленький колокол, лежащий на боку. Обои пепельно-жемчужного цвета и такие же занавески на высоком окне создавали странное ощущение. Он почувствовал себя опущенным на морское дно. Слегка заложило уши, движения почему-то замедлились и округлились. А вот дышать стало труднее. Ну правильно, как на морском дне.
- Как на морском дне… - сказала она и он вздрогнул. - Успокойтесь, скоро раздышитесь. Привыкните. Здесь всё — так. В гостиной чешется в носу, как в детстве от цветочной пыльцы, а здесь, в её кабинете, трудно дышать. Ну правильно, как на морском дне.
- Вы, случаем, не шаманка? - спросил он её, громко проглотив колючий ком, вдруг образовавшийся в горле.
- Вы шутите? - уронила она на него недоумённый взгляд.
- Нет, я вопрос задаю.
- Странный вы, - улыбнулась она. Щербинка отворилась ему навстречу. - Как с луны.
- Да, - усмехнулся он. - С её тёмной стороны, наверное.
Эта щербинка начинала действовать ему на нервы.
- Сейчас я вам кое-что покажу.
Она по-свойски села за рабочий стол и открыла верхний ящик.
- Вообще-то совесть надо иметь, - не выдержал он. - Я, как ни как, наследник, хоть и обыкновенный. Этот стол, как и всё в нём, в некотором роде, моя собственность.
- Я бы никогда не поступила так с чужой собственностью, - хмыкнула она. - Видите ли, этот стол, как и всё в нём, по завещанию принадлежит мне.
- Вы уже видели завещание?
- Оно составлялось в моём присутствии.
- Интересно, - забарабанил он пальцами по столу. - Нет, правда, интересно, что же ещё в этом доме вам принадлежит?
- Не барабаньте пальцами по столу и успокойтесь. Больше ничего. Да вы присаживайтесь.
- Ох, благодарю вас! - ухмыльнулся он и рухнул в небольшое кресло с невысокой круглой спинкой.
Она достала из верхнего ящика стола большую тёмно-зелёную картонную папку. Судя по её габаритам, в ней хранились тонны всякой бумажной дребедени.
- Это что?
- Это — вы.
- Я? - Он выпрямился в кресле. - Позвольте вас спросить, сколько времени вы общались с моей… бабушкой?
- Три года.
- Три года. Да. Это срок, чтобы слететь с катушек. Окончательно и бесповоротно. - Он поднялся, подошёл к столу и упёрся взглядом в переносицу Великанши. - Моя бабка знать обо мне не знала и никогда не стремилась. Она видела меня в последний раз, когда мне исполнилось шесть. А потом мы с матерью уехали из этого города, чтобы сюда не возвращаться. И в этом на девяносто процентов была виновата она. Необыкновенный человек! Просто жуть, какой необыкновенный!
- Можно я ничего не буду говорить? - тихо спросила она, опустив голову.
- А вам есть что сказать? - выкатил он на неё глаза. - Ну, тогда вы тоже необыкновенный человек!
- Я пойду. А вы откройте папку. Так, ради любопытства.
- Я ради любопытства уже лет пятнадцать ничего не делаю. Обычно всё это плохо заканчивается. Для меня, во всяком случае.
- Я вам обещаю, что это любопытство, может быть, впервые за пятнадцать лет вас не разочарует.
- Вы, как я погляжу, в курсе всех событий, происходивших под этой крышей…
- Не всех.
- Ладно. Идите.
- Я приготовлю вам ужин.
- Даже не думайте. Я всегда сам себе готовлю ужин.
- Странный. Как с луны.
И она тихо затворила за собой дверь.
Он с минуту смотрел на закрытую дверь, потом перевёл взгляд на объёмную папку, лежавшую на столе, как мёртвый остров посреди океана. Ему страшно не хотелось прикасаться к ней. И страшно хотелось. Она вдруг показалась ему входом в потаённый бабкин мир, огромный, непонятный и оттого враждебный. Ему не было нужды узнавать всегда чужую, какую-то смутную и к тому же уже мёртвую женщину. Когда-то давно он согласился с тем, что говорила о ней мать, принял эту правду и не пытался сопротивляться неприязни, навсегда поселившейся в его сердце. А теперь откуда-то взявшаяся Жердь предлагала ему сломать устоявшийся мутный комфорт и начать складывать своё мнение о старухе, в последние дни жизни, должно быть, выжившей из ума.
- Пожарная каланча, - тихо выругался он  в закрытую дверь. - Пограничный столб. Зачем ей-то всё это? Ну не изверг ли?
Он сел за стол, поёрзал на мягком велюровом сидении стула из ясеневого дерева, и откинул тёмно-зелёную створку папки. Серебристая тесёмка извивающейся змейкой пролетела почти у самого его лица. Он немного отстранился. Из открытой папки взметнулся аромат чего-то далёкого, пыльного, но живого. Пахнуло сухотравьем, старой залежалой бумагой и ещё чем-то очень детским: мылом, сладким молоком и плюшевыми игрушками. Этот запах был единственным, который вынесла его память из далёкого и как будто чужого детства. Он пропитывал воздух его комнаты, когда мать торопливо складывала в большую спортивную сумку вещи, понукая его, как маленького ослика, потому что во дворе их ждала машина и надо было уезжать. Он прикрыл глаза и втянул носом этот волнующий аромат. Сердце замерло.
- Никогда не прощу этой Швабре, если хоть один винтик из моей хорошо отлаженной жизни вдруг выпадет. Будет самолично собирать меня своими ручищами в том же порядке, в каком я сам себя собрал десять лет назад.
На поверхности пожелтевшего бумажного хлама лежал листок мелованной бумаги, не тронутый временем. Как пятно пролитого молока на жёлтой скатерти. Он двумя пальцами вытянул его из папки и шёпотом прочитал:
Плохо ли, когда цикады юной
Крылья отрастут, -  она взлетит.
И с вершины дерева большого
Песню ликованья запоет?
Но не лучше ль ей следить упорно,
За готовым прыгнуть пауком!
                (Ли Хван, перевод А. Ахматовой).
- Ладно, - почему-то сказал он листку и отложил его в сторону. - Лиха беда начало… Хотя, если честно… Я ни черта не понимаю.
А дальше его взгляд упал на газетную вырезку, должно быть, пятидесятилетней  давности. Там была какая-то статья под фотографией молодой женщины пугающей красоты. Несмотря на то, что фотография местами была стёртой, где-то истончилась почти до просветов между волокнами тонкой газетной бумаги, это лицо казалось перенесённым на фотоплёнку портретом «Прекрасной женщины в лучах южного солнца» Хосе Ройо. Смуглая кожа, тонкий профиль, густые тёмные волосы, забранные в небрежный пучок на затылке, томные глаза, длинные ресницы, высокие скулы…
- Х-х-х, - прохрипел он, цокнул языком и качнул головой. - Таких сейчас нет.
Он двумя руками вытянул вырезку из папки и поднёс к глазам.
- «Юная звезда на небосклоне национального оперного искусства», - вслух прочитал он заголовок и тут же всё понял. - Вот как выглядела моя бабка, пока не стала моей бабкой. Случается… - Градус восхищения женщиной редкой красоты на газетной фотографии резко снизился. -  Ну что ж, ознакомимся, - криво усмехнулся он и погрузился в чтение.
Надо сказать, статья была написана довольно топорным стилем, с огромным количеством междометий и банальных эпитетов. Может быть, первое поручение стажёра? Но ощущалось, что автор старался. И старался искренне. То ли по поручению редакции, то ли ему, действительно, нравилась его бабка. Речь шла о сочетании «подлинной красоты человеческого облика и человеческого голоса». Но, если честно, он, хоть топи его, не желал понимать, что значит «подлинная красота человеческого облика». Может быть, виной этому был «человеческий облик» его бабки?
- Осторожнее надо быть со словами, юноша, - обратился он к автору, окончательно убедив себя, что это стажёр. - Может быть, мне, как потенциальному читателю, это будет оскорбительно. Может быть, эталоном подлинной красоты я считаю свою любимую женщину, у которой горб величиной с доменную печь и размер ноги как у Гулливера. А вы тут мне… - Он пристальнее вгляделся в портрет. - … голову морочите.
Да нет, бабка была, действительно, хороша. Как ни крути. Ч-чёрт знает, почему его это так неприятно взволновало? Дальше писалось о том, что дебютировала она  в «Травиате» и покорила всех психологизмом образа, лиризмом, трагизмом и ещё целой кучей всяких «измов». И её, такую молодую, талантливую и прекрасную, конечно, ждёт долгая, насыщенная творческая жизнь.
- Конечно, - хмыкнул он. - Ну что же, пока ничего нового. Пока ничего нового! - почему-то крикнул он закрытой двери, но ответа не услышал. - Если Великанша готовит мне ужин, я вылью его прямо на куст китайской сирени.
Дальше шли истории о первых скандалах непокорной оперной дивы, о её высокомерном нраве, о начавшейся так внезапно и бурно «звёздной болезни». В таких же пожелтевших, как и первая, заметках иногда попадались имена довольно известных в своё время политических, спортивных и финансовых деятелей, подчёркнутые то одной линией расплывшихся чернил, то двумя, то обрамлённые восклицательными или вопросительными знаками. Это ему ни о чём не говорило, и он не заморачивался. Ну, подчёркнуто и подчёркнуто. Фотографии его бабки становились менее впечатляющими: между прямыми тонкими бровями просматривались бороздки морщин, уголки полных, красивой формы, губ опускались всё ниже, скулы выдавались всё ярче, бледность и худоба становились всё заметнее. Оставались неизменными только глаза, взгляд из-под полуопущенных ресниц: острый, пытливый, непреклонный. Он хмыкнул. Что-то задело его в этом бабкином взгляде. Он не мог определить, что. Он пока вообще многое, что не мог определить. Вся эта далёкая и, в общем, не интересная ему всё это время история, начала оживать в его пальцах на старой пожелтевшей газетной бумаге. Может быть, это магия прикосновения? Есть такая магия, в этом он был убеждён с детства. Он очень немногое помнил из их с отцом отношений. Потому что они были слишком отрывочными и короткими. Но вот один разговор он запомнил навсегда.
Ему только исполнилось пять. Это был один из тех редких дней, когда отец  взял его на прогулку. Они шли по неширокой дорожке парка и наблюдали за скачущими по верхушкам сосен белками, за утками, выгуливающими на просторах паркового озера свои пушистые выводки. О чём они говорили по дороге, он, конечно, не помнил. Помнил только, что едва не наступил на крохотного птенца, должно быть, выпавшего из гнезда. В порыве сердобольности он склонился над несчастным, однако отец довольно грубо, за воротник  новой курточки оттащил его от пищавшего комочка.
- Не трогай, - тихо, но жёстко сказал отец.
Ему стало обидно, и он отступил от отца шага на три. Отец улыбнулся,  протянул руку и потрепал его по затылку.
- Знаешь, почему нельзя подбирать выпавших из гнезда птенцов?
- Почему? - не переставая дуться, спросил он.
- Магия прикосновения.
- Что?
- Магия прикосновения. Птицы очень хорошо чувствуют эту магию. Вообще, животные. Гораздо лучше и острее, чем люди. У этого птенца есть мать, верно?
- Верно.
- Она сейчас очень за него переживает и хочет его вернуть, верно?
- Верно.
- Но к нему прикоснулся человек. Для птицы это то же самое, что увидеть смерть своего ребёнка.
- Почему? - Это так его потрясло, что он отступил от отца ещё на пару шагов.
- Магия прикосновения.
- Что?
- Магия прикосновения. Для птицы то, что потрогал человек, остаётся навсегда в его собственности. И никто другой, кроме человека, на эту собственность уже не имеет права. Птица просто бросит своего малыша. Он перестал быть её малышом. Это закон.
- Закон? - проговорил он, едва сдерживая слёзы.
- Да, закон магии прикосновения…
С тех пор он держал руки в карманах, когда кто-то приглашал его выпить по кружечке пива, пока предки на работе, а с подружками своих немногочисленных приятелей и вовсе не здоровался. Все думали, что он до сумасшествия брезгливый, но не будет же он рассказывать всем про законы магии прикосновения. Он, и так имевший репутацию странного малого, тогда вообще потонет в бурном потоке мгновенно рождающихся в широких университетских коридорах нелепых слухов и домыслов.
Именно эта история выпорхнула сейчас на поверхность его памяти бумажным самолётиком и опустилась рядом с распахнутой тёмно-зелёной папкой. Может быть, Дылда откуда-то знала о магии прикосновения и специально затеяла с ним такую вот шутку? Да нет,  откуда ей! Просто эта магия, действительно, существует. Он прикоснулся к прошлому своей бабки, и оно стало немного его прошлым. А это уже совсем другое дело. Это значит, все события и поступки открывают не только свою явную видимость, но и скрытые мотивы, оправдания, расчёты, вынужденности, то, о чём, как правило, не пишут в таблоидах, не оповещают по телевизору и в информационных строках стартовых страниц многочисленных браузеров. Такие вот скрытые мотивы, оправдания, расчёты, а острее всего — вынужденности он и прочитал во взгляде своей бабки.
- Ох, как я всё это ненавижу, - откинулся он на спинку стула и потёр глаза указательным и большим пальцами. - Ненавижу всё это…
Однако маленький колючий зверёк тайного интереса, тихо спавший всё это время где-то в самом укромном уголке его памяти, уже зашевелился. Его голод после многолетнего прозябания требовал своего —  бумажного хлама, который сейчас лежал перед ним в тёмно-зелёной папке. Он снова склонился над ней и достал снимок, не газетную фотографию, а самый настоящий симок. Чёрно-белый, глянцевый, пускающий в разные стороны яркие, как фонари на набережной, блики. Прищурившись, он различил три силуэта. На фоне безбрежного моря, у самой его кромки, стояли два взрослых, а между ними — ребёнок лет трёх-четырёх. Взрослые казались двумя соснами, в которых ребёнок заблудился, таким растерянным и жалким он выглядел на этой фотографии. Взрослые держали его за плечи, словно пригвоздили к себе, прикрутили цепями, похожими на руки. Взрослые улыбались, а ребёнок еле сдерживал крик за плотно сжатыми губами и слёзы за широко раскрытыми глазами.
- Но ч-чёрт возьми… - мотнул головой он. - Откуда это у неё?
Он повернул фотографию тыльной стороной и прочитал: «Мой несчастный внук. Это всё равно случится, и я умру от стыда и горя».
А дальше — другие снимки, много. Вот он у дверей начальной школы. Как? Ведь он начал учёбу уже в другом городе? А вот он с дипломом победителя окружного турнира по химии. Это средняя школа… Кошмар! Откуда? Он тогда и думать забыл, что у него есть бабка. Вот его постная физиономия на одном из туристических слётов, почему-то обязательных в старшей школе. Даже у него нет этой фотографии! А вот выпускной. Он рядом с матерью под старым раскидистым платаном, который покрывал своей широченной кроной почти половину школьного двора. Мать широко улыбалась куда-то в сторону, а он, склонив голову на бок, смотрел прямо в объектив. У него похолодел затылок.
- Она что, всё это время следила за мной? Сумасшедшая старуха… То-то мне было неуютно в этом мире… 
За грудой фотографий обнаружилась кипа исписанных мелким почерком тетрадных листков. Он достал первый.
«Цикады — странные создания. Они могут существовать в виде куколки долгих семнадцать лет, но стоит им расправить крылья, их жизненной силы хватает на одну-две недели. Стоит ли расправлять крылья? Как удобно, как безопасно всю жизнь прожить под корнем какого-нибудь дерева, укрытой от посторонних взглядов, намерений и законов метровой толщей земли. Знают ли эти странные существа, что, выбравшись на поверхность, они неминуемо наткнутся на смерть. Она поджидает их в облике зелёного ростка, сочного мандарина или нераскрывшегося бутона розы. Само начало их жизни таит в себе смерть. Именно тогда, когда цикада прощается с уютной норкой, с безопасностью, которую она в полной мере испытывала, находясь в облике нимфы, она теряет всё. Теряя всё, расправляет крылья, чтобы умереть».
Следующая страничка была явно вырвана из блокнота очень торопливой рукой: края листка напоминали бахрому на юбке танцовщицы фламенко.
««Сколь блаженна ты, цикада! Ты почти богам подобна!». Анакреонт знал, что говорил. Только учесть богов совсем незавидна. Они разбрасывают своих несчастных детей по всему миру, забывая им напомнить, как жизнь среди людей, которые так от них отличаются, непосильна. Почти так же, как цепи, выкованные бедным хромым уродом Гефестом. И цикады приходят в этот мир только для того, чтобы посеять здесь мириады таких же странных, как и они сами, жизней. Какой же это гнёт — множить бесчисленных детей, оставляя их одинокими, и знать, что ничего изменить нельзя. В самом нежном возрасте они уже почувствуют своё одиночество и согласятся с ним, как с единственно возможной формой их существования. Ах, как жаль. Как жаль...».
На следующем листке зияло огромное пятно от пролитого кофе.
«Я верю в великое возвращение, символом которого является маленькое стрекочущее создание. Только на мгновение она прорывается из небытия к свету, только на мгновение, чтобы увидеть солнце, насладиться любовью, отправив в этот мир сотню прекрасных песнопений, и это мгновение есть великое возвращение радости, гармонии, тепла. Нет ничего нежнее вечера, переполненного волнующими звуками влюблённой цикады. Кто может с этим поспорить? Никто. Даже тот, кто ненавидит любовь. Тихое покачивание её песни на волнах тёплого вечернего воздуха рождает в сердце покой и надежду. Только цикада, зная, что должна умереть, поёт каждый раз, как в последний. Истинно. Подлинно. Она из породы тех, кого близкая беда заставляет действовать. Она дарует миру великое возвращение первозданности, принося себя в жертву. Да будет так».
Дальше. 
«Когда-то давным-давно, задолго до мудрого Анакреонта, жили два музыканта — Эвн и Аристон. Оба были настолько хороши, что любителям музыки было трудно решить, кому же присудить пальму первенства. Не могли решить это и сами музыканты. Тогда устроили соревнование между ними, в надежде, что постоянный спор, пагубно влиявший на их дружбу и творчество, наконец-то прекратиться. Сначала заиграл Аристон. Эвн склонил голову, готовый поклясться, что ничего более прекрасного он ещё не слышал. Однако сдаваться просто так было не в его характере. Тогда заиграл он. И надо же было такому случиться, что на его арфе порвалась струна. Это означало проигрыш… Но тут одиноко сидящая на ветке кипариса цикада слетела на арфу Эвна и заменила порванную струну, добавляя в игру изумлённого музыканта столько очарования, столько силы, веры и радости, что победа была отдана ему. Как это удивительно — цикада, сидящая на арфе с порванной струной. Оказывается, порванная струна — это только начало. Чего-то особенного и несомненно прекрасного. Уж это я точно знаю».
И ещё несколько совсем небольших листков, некоторые из них напоминали салфетки из местного маленького кафе, где готовят удивительный кофе с ирландским ликёром.
«О, цикада, не плачь!
Нет любви без разлуки
Даже для звёзд в небесах».
                (перевод В. Марковой)
«Печаль навевают
Цикады голоса...
Что если непрочной,
Как летнее платье,
Будет твоя любовь? «
                (перевод В. Марковой)
«Верно, эта цикада
Пеньем вся изошла? —
Одна скорлупка осталась».
(перевод В. Марковой)
«Желтый лист плывет.
У какого берега, цикада,
Вдруг проснешься ты?»
                (перевод В. Марковой)
Он выскочил из бабкиного кабинета как ошпаренный.
- Вы где? Эй, где вы? - заорал он, словно искал выход из каменного лабиринта.
Великанша высунула голову из дверей кухни.
- Я ничего не понял, вообще ничего, только ещё больше запутался, - запричитал он, рухнув на стул, как стреноженный мерин.
- Это всегда так кажется, - качнула она большой стриженной головой, ставя перед ним тарелку с дымящимся рагу. - Вот вроде история, понятная, будто витрина спортивного магазина. Но стоит только в эту историю забраться…
- Стоит только забраться, - шикнул он на неё. - Я и не хотел в неё забираться. Вы толкнули меня туда. Вот кто вас просил? Кто вас просил готовить ужин? Я же предупреждал, что готовлю себе сам! Ну предупреждал же! Дайте ложку, что ли. Стоит только забраться…
И он замолчал, тщательно пережёвывая восхитительное рагу.
- Мы с ней много говорили. - Дылда налила себе кофе, добавила сливок и кусочек тростникового сахара. - О вас.
- Обо мне? - Он поднял на неё глаза.
- Да, о вас, - кивнула она и с лёгким шуршанием отпила из чашки. - Только о вас. Она редко рассказывала мне о своём прошлом, хотя мне это было необходимо. Для книги. Но часто - о прошлом, связанном с вами. Все эти странные размышления о цикадах… Хм. В последние месяцы она читала только о цикадах Эти существа поразили её. Она стала сравнивать их с собой. Вернее, себя с ними. И тогда всё сошлось. В её сознании, в её понимании себя в этом мире, себя в отношении к вам.
- Ко мне у неё не было никакого отношения, - почему-то грустно ответил он и по-детски облизал ложку. - Вкусно. А есть ещё?
- Конечно, - улыбнулась Каланча и щербинка прозрачной стрекозкой выпорхнула из-за припухлых губ. Положив ему новую порцию рагу с горкой, она добавила в тарелку немного сметаны. - Теперь попробуйте так.
- А может, я не хочу — так, - опять шикнул он, но оживлённо заработал ложкой и успокоился.
- Думаете, почему она тогда не остановила вашу мать? Почему не протянула руку помощи?
- Потому что была не особенно в нас заинтересована, как и её сын, то есть мой отец. Биологический.
- Нет, не поэтому. В вас она была всегда заинтересована гораздо больше, чем в своём сыне. То есть в вашем отце. Биологическом. Она откуда-то знала, что он оставит вас. Может быть, потому что тот был точной копией своего отца. А там — тёмная история. Когда это произошло, ваша бабушка испытала смертельный стыд. Смертельный. За вашего отца, за себя, за то, что стала проводником неблагополучных генов, так она считала. Когда она увидела на пороге своего дома вашу мать, она страстно пожелала себе смерти. И решила умереть. Для вашей матери и для вас. Умереть так, чтобы вы навсегда прокляли её породу. Потому что её порода причинила боль единственным людям, которых она любила. Это трудно понять, правда. Но объяснить ещё труднее. - Валькирия ненадолго замолчала, покачивая в руке полупустую кофейную чашку. Остывающий напиток легко плескался в круглом фаянсовом пространстве. Эти звуки напомнили ему далёкий отголосок вечернего моря. - Но если сопоставить её записки о  цикадах с тем, что она говорила о вас, о вашей матери, о своём сыне, понять кое-что всё-таки можно. И кое-что простить. Может, попробуете? У вас впереди целая неделя.
- Не знаю, - хмыкнул он. Аромат кофе, всё ещё доносившийся из чашки Великанши, начал своё преступное дело. - Но меня больше интересует наличие у неё моих фотографий. Я уехал из этого города в шестилетнем возрасте, прекратив с ней все отношения. Откуда у неё мои фотографии?
- Ну-у, - протянула Шпала, откинувшись на спинку стула, - это отдельная история. И я вам о ней расскажу. Если захотите.
- Не знаю, - хмыкнул он опять. - Судя по запаху, вы готовите неплохой кофе.
- Могу продемонстрировать.
- Уж не откажите в любезности.
- А почему вы меня назвали обычным наследником необычного человека? - спросил он её длинную спину, пока она возилась с глиняной туркой. - Нет, ну то, что у вас определённый пункт относительно моей… бабушки, это мне понятно. Но неужели я произвожу впечатление серого обывателя?
- Нет, конечно, - повела она плечом и, похоже, улыбнулась. Он заскучал по щербинке. - Мне просто захотелось так сказать..
- Это ещё зачем?
- Не знаю, - хмыкнула она.
- Давайте сюда ваш кофе. Вы банальный провокатор. Подстрекатель. Вообще странная особа с тягой к необъяснимым поступкам.
- Немножко.
Она поставила перед ним чашку с очень ароматным крепким кофе. Он втянул ноздрями плотный дымок и заурчал.
- Ну как? - шёпотом спросила она.
- Пойдёт, - кивнул он.
- А вы когда-нибудь слышали, как поёт ваша бабушка? - вдруг спросила она.
Он вытаращил на неё глаза.
- Вы серьёзно ни разу не слышали?
- Ни разу, - качнул он головой. - И, признаться, никогда не испытывал желания послушать.
- А ну-ка пойдёмте, - сказала она, размашисто поднимаясь со стула и цепляя его за локоть.
Это ещё что за «а ну-ка», хотел было возмутиться он, но не успел, потому что заколыхался следом за Великаншей, подобно флажку на палубе катера во время морского праздника. Словно обезумевший от эгоизма и внезапной удачи первопроходец, она протащила его по узкому коридору, соединяющему кухню с гостиной, остановилась посреди светлой, сливочно-молочной комнаты и зачем-то огляделась. Всё это время его рука была зажата в её тонких, длинных и прочных, как корабельные канаты, пальцах.
- Садитесь-ка сюда и даже не думайте двигаться.
Она толкнула его в маленькое кресло странной формы, скорее напоминавшее канапе.
- Послушайте, - наконец опомнился он. - Это что ещё за «а ну-ка»!
- Да ну вас, - отмахнулась от него Валькирия, как от назойливой мухи, и семимильными шагами направилась к старой стереосистеме для проигрывания виниловых пластинок.
- Послушайте, - не унимался он, в самое сердце поражённый такой резкой переменой в человеке, в общем, от него зависимом. - Я и так из-за вас потерял тонну нервных клеток, а вы всё продолжаете надо мной издеваться!
- Ш-ш-ш! - шикнула она на него, как старшая сестра на непоседливого братца. - Нет, это вы послушайте.
В комнате послышалось характерное поскрипывание иглы о ребристую поверхность старой пластинки. Дылда приложила палец к полным губам, он состроил гримасу, но не произнёс ни слова. А над их головами заклубилось тихим мутным туманом приглушённое звучание оркестра. Вступление к последней арии Виолетты толкалось, как измученное болью сердце: неровно, тяжело и еле слышно. Секундная пауза и - «Addio del passa to bei so gni ridenti» - тихим, странным, дрожащим голосом навсегда влюблённой женщины, чьё «навсегда» закончится через несколько мгновений. Он содрогнулся. Этот голос напоминал ему стрекотание цикады в мискантовой долине. Его волны то взмывали высоко к небу, словно расслаиваясь под солнечными лучами на тончайшие волокна тёплых обертонов,  то, ударяясь о его твердь, ниспадали к самой земле, дребезжа, как разбитая хрустальная ваза.
Он схватился за горло. Что-то давило его изнутри, что-то сплющивало грудную клетку. Виолетта, рождённая голосом пугающе красивой женщины, которую он увидел сегодня на пожелтевшей от времени  газетной фотографии, была той самой цикадой, проживающей свой последний день. Седьмой день, переполненный болью, тоской и любовью. Чего было больше в её короткой жизни, никто не узнает. Никогда. А жаль…
Голос затих. Умер. Стрекотание прекратилось. Они сидели друг против друга, не поднимая глаз, не удивляясь, как долго, оказывается, люди могут молчать, не испытывая при этом неудобства. Прошло минут десять, пока он не выдохнул как-то болезненно, длинно и судорожно.
- О чём будет ваша книга? - тихо спросил он.
- О ней, - тихо ответила она. - О её голосе. О стрекотании горной цикады. О том, что иногда всё начинается тогда, когда всё заканчивается. Я очень хочу, чтобы её вспомнили. Прежде всего вы. - Она подняла на него свои длинные грустные глаза. - Ваша бабушка мечтала об этом всё время.
- Трудно вспомнить того, кого никогда не знал, - качнул головой он.
- Тогда вы должны узнать её, - улыбнулась она, и он улыбнулся навстречу её щербинке, по которой страшно соскучился. - По-настоящему. Хотите я вас познакомлю?
- Почему бы и нет. У меня впереди длинная неделя.
- И у меня.
Они снова улыбнулись. Навстречу друг другу. А за окном, в кустах китайской сирени, запел крапивник.