Гл. 23 На обочинах царского пути

Екатерина Домбровская
__________________________Ч.1 “СОКРОВЕННЫЙ БОГ”________________________

Простой вопрос упорно занимал Тимофея: чем было продиктовано столь пристрастное[1] отношение современных православных критиков к Чехову, нескрываемое раздражение, неприкрытая нелюбовь, – вплоть до острого неприятия личности Чехова, с которым эти учёные критики пытались вскрывать неподдающиеся им «панцири» чеховских произведений: «Душечки», «Попрыгуньи», «Чёрного монаха», «Моей жизни», «Архиерея» и других…
– Да ведь и ты раздражаешься и злишься, когда перестаёшь что-то понимать, –предположила Маргоша. – У критиков твоих, верно, оскомина от Чеховских загадок, а им хочется всё сразу понимать, как конфетку из обёртки доставать…
– Я злюсь, когда не понимаю, но не на Чехова же, а на себя: отчего стопорю? Тут другое: Кафку они понимают, Ионеско, Набокова, а Чехова – увольте! Тут у них терпение обрывается.
– Набоков им ближе. А Чехову не могут простить его нравственной недоступности.
– Да уж: Набокова за его веру или неверие – его апологеты не истязуют. А от Чехова их не оторвать. Что же это за абсурд такой?!
– А, может, они сами какие-то не настоящие христиане?
– Попробуй, покажи и докажи, – в чём именно – в духовном плане заключается их с Чеховым несовместимость и почему в отношении Чехова возникает столь сильное неприятие… Сколько страниц я уже исписал, а всё вижу перед собой их надменные и самоуверенные лица: мол, ты пиши, пиши, да только, кто ж тебе поверит? Ты сам-то кто таков?!
– Кто-то поверит тебе, Тима. Ты сердцем пишешь.

– Ага, сердцем… Сердцем-то сердцем, но я ведь всё стараюсь ещё и доказывать с разных точек зрения: и от Писания в первую очередь. А у них… Глянь в сторону профессиональную… С текстом-то учёные люди должны работать опрятно и добросовестно? Заниматься раскопками смыслов, аргументировать, самих себя перепроверять, уклоняться от огульных заявлений и эмоционального апломба… Вот скажи мне, на какие духовные критерии они опираются в своих приговорах? Можно взять любой тезис у них и маленько потрясти, – что высыплется на бочку? Глубокие, радикальные противоречия Евангелию. Не найдём мы у них никогда ни спасительной самопроверки, ни спасительных сомнений, осторожности, самонедоверия. А это, милок, между прочим – самые, что ни есть существенные христианские добродетели, а отсутствие их – очень тревожный симптом. У них всё «от себя». Сказал, изнёс некую мысль в ноосферу, – и – будьте здоровы. Вспомни, как нас батюшка учил? Брякнешь нечто нелепое, скороспелое, амбициозное, а он в глаза эдак заглянет и спросит: а по какой, сынок, заповеди Христовой ты так поступил (написал, сказал, подумал…)? И начинаешь себя проверять, пока за голову не схватишься и не уличишь себя в самом низком, примитивном плотском мудровании. А тут – ни те ссылок, ни те намёков на духовные авторитеты. Предположим, что-то им непонятно у Чехова, – ну, например, о чём Антон Павлович хотел сказать своей «Дамой с собачкой», – воспеть свободную любовь или  романтику адюльтера? Но эта непонятность ведь такова лишь на самый поверхностный взгляд. Разве текст не даёт нам возможности услышать голос самого Чехова, открыть глубину его всматривания в русскую жизнь, в человека? Его правду, наконец… А правда это очень глубока и присутствует в ткани рассказа… Но только в таком виде присутствует, какой им вообще не слышен. К которому они глухи…  Что хотели бы они от писателя, и что предлагает им Чехов… Драму человеческой жизни – расплату за ошибочный брак, за легкомыслие и поспешность в выборе спутника (спутницы) жизни, за следование пошлым правилам и обычаям «внешней», неподлинной мирской жизни, в которой люди всерьёз относятся ко всему, кроме самой жизни и того, на чём она должна была бы стоять? Рождение и воспитание детей, женитьбы, служение Богу и людям, избранное для того дело, попытки познать и исправить своё сердце по Евангелию, попытки любить, прощать, и светить миру хоть малой каплей света, которой даёт тебе Бог, память смертная, воздержание, трезвость к своей жизни… А о чём говорят судьбы Гурова и Анны Сергеевны? О страшном – до безумия – человеческом легкомыслии, с которым человек смолоду несётся вкушать легкодоступные запретные плоды, боясь потерять время и что-то пропустить?

Может быть, они (критики) вслушивались в музыку рассказа, в его мелодику, таинственно изменяющуюся, от бравурной, пустой толкотни жизни к концу таинственно затихающую, преображённую в соответствии с совершающимся преображением душ?  Музыку, в которой мы слышим сердца людей, а в них, в их горьком грехе, в их сознании и раскаянии о сгубленной жизни – действие Божие. Да! Действие «сокровенного Бога», по слову пророка Исайи[2] о том, что «сокровенный Бог» всегда действует в человеке – в каждом из нас, в Анне Сергеевне, в Гурове, в грешной Попрыгунье, на которую Бог воздействует смирением, кротостью, стыдением за неё мужа… Как же гениально выписано Чеховым это всё-таки достигающее и смущающее неразумное сердце Оленьки Племянниковой кроткое терпение и стыдение Дымова… Это ли не чудо Божие, это ли не свидетельство ли того, что чуждой Бога природы человек нет и не может быть, что Бог прикасается ко всем сердцам Своей предваряющей благодатью, как Он коснулся персидского царя Кира, не знающего Его, ради того, чтобы тот потом вывел из плена Иудеев: «Ради Иакова, раба Моего, и Израиля, избранного Моего, Я назвал тебя по имени, почтил тебя, хотя ты не знал Меня»[3]. А что же наши критики и педагоги, воспитатели юношества? Какого Бога они хотят представить юным душам с помощью великой словесности? О каком Боге поведать? Нет, наши моралисты ждут прямого порицания адюльтера, казней, а то, что пишет Чехов, – их не устраивает. Они не слышат в силу внутренней духовной глухоты – многолетняя церковная жизнь ни на йоту не восстановила им слуха, а только усугубила фарисейским обманным духовным самодовольством, – ни глубокой внутренней драмы героев, ни сожалений автора, ни трогательных изменений в сердцах, полюбивших… А как потрясающе, трогательно – буквально по Писанию! – говорит Чехов о том, что подлинный брак и истинная любовь – это полное взаимное прощение и неви;дение «наготы» друг друга! И при всём том – ни на йоту не отменимой, несмотря ни на что расплаты за грех, за бездумное отношение к жизни и им порождённые ошибки, за себя прежних, за своё забвение Бога и Божиего. Чехов не карает грешников гильотиной, он сочувствует попавшим в беду, не превращает беду и в случайность, не одевает её одеждами радости и ликования, беда и остаётся бедой, но он своим рассказом сокровенно увещевает читателя, пытается тронуть его сердце и задуматься о том, с каким благоговением и страхом Божиим должен относиться человек к таинству собственной жизни…

/////И по какому-то странному стечению обстоятельств, быть может, случайному, всё, что было для него важно, интересно, необходимо, в чем он был искренен и не обманывал себя, что составляло зерно его жизни, происходило тайно от других, всё же, что было его ложью, его оболочкой, в которую он прятался, чтобы скрыть правду, как, например, его служба в банке, споры в клубе, его «низшая раса», хождение с женой на юбилеи, — всё это было явно. И по себе он судил о других, не верил тому, что видел, и всегда предполагал, что у каждого человека под покровом тайны, как под покровом ночи, проходит его настоящая, самая интересная жизнь. Каждое личное существование держится на тайне, и, быть может, отчасти поэтому культурный человек так нервно хлопочет о том, чтобы уважалась личная тайна./////

Этой горькой и трогательной правды критикам нашим мало от писателя? Они хотят, чтоб мораль вывел, как в басне? А почему от Набокова они морали не требуют?
– Тимофей, ну ты, совсем как дитя… Такой наивный!
– А о том, кто христианин, а кто – нет, при этом думают и судят?!

Они оба замолкли. Тимофей ещё переживал дивные Чеховские строки, а Маргоша, наверное, думала о своей жизни… Она любила быть за старшую, и по-матерински утешать и даже временами воспитывать брата, хотя и родилась она на семь лет позже Тимофея. И он всё это принимал и тоже любил. Ради неё. Бедная, одинокая, – ни мужа, ни детей, ни работы: из воскресной школы выдворили, курсы золотошвейные прикрыли, даже подружек так и не завела… И не только потому что приходилось много ходить за больной мамой и о брате заботиться, и времени на свободную девичью жизнь почти не было, – и дружить-то ведь совсем не с кем было… Появлялись ухажёры, но какие-то странные… Вроде ходила с одним мирно «за ручку», а когда дошло дело до свадьбы, жених начал настаивать на «громком» пиршестве в дорогом ресторане на полсотни человек с шариками, шарадами, тамадой и массовиками-затейниками. И остановить Маргошино бегство от этих шариков не мог уже никто.
Переживая за сестру, Тимофей вспоминал Марию Павловну Чехову… Но тогда всё было другое – цельная, устоявшаяся русская жизнь: Чеховых окружали родственники и добрые друзья, своя среда – это были люди одного круга. И жили тогда открытыми домами, потому одиночество для женщины, да ещё умевшей найти себе любимое дело, было не так болезненно. Маргоша для Тимофея теперь была самой острой, ни днём, ни ночью не затихающей, болью… По ночам он просил о ней Господа, плакал, но утром и виду не подавал. А как мать страдала… Но и она, и Маргоша – все они друг пред другом свои сокровенные ночные скорби прятали. Так и жили: крохотный узелок горячо любящих и друг за друга страдающих в этом безбрежном и холодном океане жизни душ.

Эти «бо;лести» (так у них в семье выражались с незапамятных времён) – о прикованной к одру матери, о старце, испивающем последние капли своего земного бытия, о бедной неустроенной сестрёнке, о том, во что отец Иона уже превратил жизнь родного храма и что творили критики «от православия» со всем дорогим, заветным, с остатками памяти о прежней русской жизни, с подлинной христианской правдой о человеке, не говоря об абсурдах окружающей реальности, – всё это превращало сердце Тимофея в постоянно кровоточащую рану. Осязая это чуть ли не физически, он, что удивительно, сознавал, что постоянное сжигание сердца – это и есть суть, сердцевина и может быть даже и главное оправдание его жизни, и что эта боль и приближает его ко Христу, и возможно даже хоть как-то, отчасти покрывает его ви;ны и грехи, и дарует, между прочим, даже без больших на то усилий, ещё и внимательную молитву. Разве утопающий станет рассеянно молиться, и разве вопль его, миру, может, и не слышный, не скорее ли дойдёт до Бога, чем молитва из покоя и тепла?
Потому-то старец и учил их с Маргошей, что, когда тебе очень плохо и ты сам еле жив, надо заставлять себя молиться о других страждущих, потому что только такая молитва и окажется действенной, нежели молитва из покоя и эгоистического душевного комфорта.

Старец нередко просил Тимофея беречь сердце. Что это значило и как он должен был его беречь, – это и посейчас Тимофей не мог постичь. Хотя теперь, встречая нечто ужасное, безобразное, безбожное, свидетельствующее о всё усиливающих страданиях Родины, о катастрофических перерождениях душ, об эгоизме и самоуверенности новых церковных людей, он уже покрепче придерживал своё сердце. Может, потому, что стал часто слышать внутри себя – причём непроизвольно, – «Зрите, не ужасайтеся, подобает бо всем [сим] быти» [4].

Когда до сознания Тимофея дошло, что настойчивое повторение в его сердце этого евангельского зачала[5], не случайно, – он бросился перечитывать святоотеческие толкования и разобрался… Стал о том думать и помнить, строжить себя… И, хотя с переменным успехом, но всё-таки он начал обретать некоторые признаки навыка хладнокровия и выдержки. И тем не менее Тимофей всё-таки жил, как и прежде, без забрал и панцирей. И сердце болело ото всех неправд, несмотря на все волевые усилия. Странные вещи с ним теперь случались: внешне он становился всё сдержаннее и хладнокровнее, а сердце – потом всё равно болело и даже пуще прежнего, словно оно волевым указаниям своего хозяина не подчинялось, а жило само по себе.
Оскорбит Тимофея кто-то несправедливо и грубо, да ещё и со злобой, а он без труда пропустит это мимо себя, и думать о том себе запретит, и за оскорбителя начнёт искренно молиться, но потом ввечеру придёт домой, и вдруг почувствует неладное: отчего же сердце-то так болит? Только капли глотать успевай … Неужто из-за низкого атмосферного давления[6]? Или по слову великого Иосифа Исихаста: если стерпишь и смолчишь в ответ на оскорбление, сдержишь ответное слово в устах – не выпустишь и не дашь даже вздрогнуть своему сердцу, не удивляйся потом, если рот твой наполнится кровью…

Если у Достоевского Алёша Карамазов именовался «ранним человеколюбцем» и тому соответствовал, то Тимофей по своему природному складу скорее был всё-таки ближе к той «серне в потерянном рае», с которой сравнивал себя его любимый богослов – преподобный Иустин (Попович), – с «сердцем, отлитым из вселенской скорби, переполненным ею и неудержимо всасывающим её в себя»: всасывающим, и там, в сердце своём эту чёрную росу скорби переплавляющим в бледно-голубоватую.
Разумеется, между преподобным Иустином, – «серной» подлинной, так и жившей, и чувствовавшей, встречавшей и провожавшей каждого увиденного на пути жизни человека молитвой, и Тимофеем было расстояние в миллионы световых лет. Но всё-таки образ серны был ему самым близким. В состоянии ли было его сердце «переплавлять» в себе чужие скорби в чистую бледно-голубоватую кровь, – этого Тимофей не ведал, а пока непрерывно окаивал себя, что его «серна» малоотзывчива, малоболезненна, что молитва его о других слаба и слёзы – не так жгучи, не так кровавы. Но чувствовал, что только «серна» и открывала ему путь к подлинному слышанию жизни, – в том числе и литературных текстов.

– Бедный мой братишка, – тем временем умилительно причитала над ним Маргоша… – Ввязался ты Чехова защищать… У Антона Павловича, между прочим, в отличие от тебя, панцирь-то имелся… Только не могу всё-таки понять, зачем он так скрывался ото всех – заведомо знал, что не поймут, или всё переврут, вряд ли ведь он думал, как ему критики нынешние приписывают, что «всё морок и всё зря»?
– Как это «зря»?! Что же, он только из-за денег день и ночь горбился над рукописями? И на Сахалин тоже «зазря» отправился? И не щадил себя, чахоточного, совсем, другим помогая, – тоже вот так – на ветер, впустую? Нет, Марго, Чехов имел мощный и духовно просвещённый ум – я читал тебе его стенания, – они как-то про;мельком шли в «Доме с мезонином», в записных книжках, – об убийственной глупости человеческой, которая окружает и гнетёт таких людей. Панцирь был, потому что иначе бы сердце не выдержало всех слышимых и впитываемых мук жизни. Неужто это потому прорывалось, что он был снобом или мироненавистником, как те критики его клеймят? От глубокого ума ведь действительно много горя и боли. «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь»[7]. И я, Марго, уверен, что Чехов страдал и проговаривался об этом только потому, что действительно в муку ему было наталкиваться на каждом шагу на зашоренность, на какие-то личные, как мы с тобой выражаемся, «заморочки», на закодированное мышления окружающих, на эту внутреннюю ложь и фальшивые играния (ну, кокетства) человеков, которые превратились в их вторую натуру, а, главное, потому, что он с юности познал, что глупость человеческая – она всегда имеет под собой духовную подоплёку. Человек живёт, всю жизнь обуреваемый самовлюблённостью, честолюбием, тщеславием, тайной гранитной гордыней, завистью к опережающим (и вполне возможно, всего этого в себе даже и не видит), или ещё многим другим, – неужто всё это не скажется на его мышлении, не обнаружится в речах? Вот только другой такой же больной этого всего почти и не заметит, а Чехов был здоров и духовно гениален, и всё это в людях видел, как на рентгене, слышал, понимал, что это проклятый грех творит из человеков глупцов, дураков, насквозь фальшивых и двоедушных фарисеев, превращает их в немощные создания, проживающих свой век как во сне – в забвении… Про это он и писал. И как? Со злобой что ли? Никогда. С глубоко запрятанной болью и великой мудростью отношения к жизни – к такой, какая она есть, – к этому «совокупному», земному «стенанию твари»[8].

Конечно, он заповедь о метании жемчугов-бисеров[9] перед бесами-свиниями, оккупировавшими людей, тоже на зубок знал, учитывал вместимости собеседников. И в отличие от таких как я, духовно немощных и малодушных, – нет, Марго, не перебивай! – он, прозревая в глубинный ток времени, скорбел, и в то же время – по заповеди – «не устрашался». Отсюда у непонимающих Чехова ощущение некоторой его внутренней суровости, а, может, даже и холодности. Или у других, любящих Чехова, напротив: сугубо душевное – не духовное – ощущение свойственного ему якобы всех жаления. Но теперь только я понял, что это вовсе не есть столь близкое и понятное нам душевное жаление, но сплав мужества и смирения перед Богом, Его волей и Его Промыслом, и праведными Его судами. В Чехове была иная, скорее идеальная монашеская «любовь» – бесстрастная, духовная: к Богу – в полном предании Ему себя и всех, и вся, и к людям, выражающаяся в искреннем и чистом желании им подлинного блага. Это было неподражаемое и редчайшее духовное спокойствие истинного мудреца, и тот самый мир, стяжать который призывал всех нас Серафим Саровский… А теперь скажи-ка, что такое спокойствие, как не та самая желанная и недосягаемая евангельская кротость?!

– Как ты сказал, – спокойствие? От доверия Богу? И кротость – тоже потому? Господи, как же научиться, как достичь… Эх, недаром они Чехова «мучителем своим» называют… Недосягаемый он!
– Умница моя, помнишь, как в патериках о таком дивном кротком спокойствии говорится? Если бы и небо содрогнулось, и рухнуло бы на землю пред очами подвижника, он бы даже и не моргнул… Это и вера, и мужество, и доверие Богу, и кротость смирения – смиренномудрие, которое буквально разлито в первой великой чеховской вещи – в «Степи»… Чистота детства, вливающаяся в мир, в этот ужасный, во зле лежащий и всё-таки прекрасный  самой жизнью – самим даром жизни, а значит, и возможностью встречи с Богом, мир… Или «не-встречи»… Всё у Чехова – на этой глубине, которая ровно настолько постижима, как постижимо совне само таинство такой Встречи. На глубине, сказанного в книге пророка Исайи, которую я тебе недавно процитировал. Вот и ещё, из епископа Вениамина (Милова), которого я сейчас читаю… Он писал это совсем незадолго до смерти, в конце многолетней мучительной ссылки: «Господь всех людей ведёт ко спасению, внутренне, интуитивно для человека, подымая в нём возвышенные порывы к исправлению и вере во Христа»[10]. Действия этого «сокровенного Бога», этой таинственной, предваряющей Благодати и слышал Чехов в жизни, поражался и умилялся на неё, вслушивался даже в самых трагически-тёмных жизненных коллизиях, этому нашёл подтверждение и на Сахалине, – возьми любую вещь, перечти… И как же он дивно это выразил!
– Почему же, Тима, этого ни тогда, в его время, ни сейчас у Чехова никто не слышит и не видит?
 
– Потому что только духовный – духовное разумеет, или тот, у кого есть дар сердечной интуиции, драгоценное душевное чувство (хотя без правильных христианских понятий и эти интуиции непросто осмыслить и приложить к жизни). Вот сейчас, знаешь о чём подумал? Об одном парадоксе… Чехов так и не написал большой формы, хотя и пытался – все рассказы, ну, повести… А ви;дение у него в малой форме – эпическое! – Погоди, не спорь! – И это присутствует почти во всех рассказах и рассказиках… Эпическое видение – оно ведь, Марго, – не просто в пространственно-временном измерении, не в географически-историческом, а в духовном измерении вечности… Потому вдруг и обрываются у него концы и эпилоги, и фабула жизни незаметно – ну, слушай же, Марго, внимательно, а то потом начнёшь переспрашивать, – земная фабула жизни у него незаметно трансформируется в духовное наполнение сюжета.

Возьми «Дуэль»… Как он там всё обрывает – всё уходит из фабулы жизни в духовные пространства (что и ставят ему в вину наши протестанствующие законники-моралисты). Никому не важно, что станется с Лаевскими или фон Кореном, с диаконом… Жизнь, её перипетии, события… – фабула уже перешла в другое – духовное русло, в иные измерения, а там уже – другой мир и другая жизнь, где не фабула царит и  царствует с её житейскими вехами, понятиями, системой координат, а духовный сюжет – глубины человеческих душ и таинственная синергия Бога и человека. Скажу больше! Там даже у таких, как вчерашние смертные грешники-Лаевские, начинается не жизнь, а житие…

И в «Даме с собачкой» Бог извлекает Гурова и Анну Сергеевну из фабулы, но они зависают на переходе – ни туда, ни сюда… Так делает Чехов. Какой ужас! Какое «подвешенное» маргинальное существование… А человек так устроен, что или туда, или туда… А на переходе он не может долго зависать – погибнет. А теперь посмотри, как на этой фабуле жизни держится и строится «Анна Каренина», – для сравнения посмотри… Там и сама смерть – лишь мораль, мораль и мораль. Никаких переходов. Потому и эпилог такой: Вронский, Балканы, война… Опять все затиснуто в фабулу. Она-то, мораль эта, Толстого и сгубила. Мораль – это жизнь расколотого человека, это опухоль мозга, террор ума и незатронутость несчастной бездны сердца… Глухота и гордо-бесчетное нежелание признать Божие – всё светлое и хорошее, что только и светит во тьме жизни[11], – Божиим. Это и жалкие до ужаса попытки человека прорваться из фабулы – в жизнь… Но не получается без Бога – с одной моралью человеческой, потому что морализация жизни – вещь очень опасная. Это – подмена духовности, подмена законов Божиего мира – рациональными, человеческими… Это, можно сказать, крышка для человека.

– Тима, как мне с тобой хорошо, хотя я, как всегда, еле поспеваю за тобой на моей старой таратайке. Но верь: я всё чувствую – сердцем, что ты говоришь правду. И мне тоже жить легче становится, мы ведь из-за чего все переживаем? Из-за твоей фабулы, которая у нас не складывается, а надо бы «сюжет» искать и слушать – как благодать начинает нас посещать, как мы оживаем, как радуемся часто непонятно чему, как она тихо призывает нас к «сюжету»… Только боюсь за тебя – не верится мне, что кто-то тебя поймёт…
– А если «на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной» ?
– Какая ещё тебе любовь, Тима, ведь ты – целибат!
– Я о читательской, строгая Марго, о любви-понимании. …А давай-ка чаю попьём!
Чаепитие подкрепило истаивающие силы любителей ночных бдений. И Марго отказалась идти спать, хотя было уже очень поздно, и осталась слушать очередную лекцию Тимофея.

– Чехов тоже не рассчитывал на скорое понимание. Потому у него большие сроки указаны: двести, триста, четыреста лет… Кстати, он и условие к ним приближения указывал: покаяние перед другими людьми, чей век мы, ведая то или не ведая, заедали.  Вишенки, из которых лики человеческие глядят, помнишь у Пети Трофимова в монологе про сад? Как? Петя Трофимов о покаянии говорит?! Вот так и говорит… А его, покаяния, как не было, так и нет. Монархисты всё призывают пред государями покаяться… Политика им упрежь всего. А задуматься о том, что за духовное соблазнение и духовную погибель миллионов овец Христовых, за утрату ими веры тоже ведь должен кто-то покаяться! И, наверное, прежде всего те, кто и был за то более всех ответствен – власть мирская (поскольку церковь зависела от неё) и власть церковная…
– Они хотят монархию восстановить …
– А человека они не хотят восстановить?! А правду о духовной истории России не хотят постичь?! Сколько потрясающих воспоминаний и уникальных документов впервые увидели свет в последние годы, и как же теперь можно не усмотреть, что самосознание Церкви, явленное в этих документах, не оставило путей для двоемыслия, для иных характеристик духовного состояния России, для понимания причин и следствий. Сама история завизировала эти воспоминания-признания печатью достоверности. А мы хотим, чтобы Чехова – честнейшего свидетеля великой духовной агонии, понимали верно… Да разве только Чехов был «мироотрицателем»?
Об отступлении от Православного Предания в сторону протестантской морали, позитивизма, о наступлении гуманистического рационализма, о духовном блуде Серебряного века, кто только не писал в XIX веке: и святители Игнатий (Брянчанинов) и Феофан Затворник, и будущие архиереи-новомученики, и церковные публицисты… Но этого никто – ни тогда, ни теперь брать во внимание не желает, а если и берёт, то вину списывает на «народец-предатель». Конечно, каждый человек сам свои вины перед Богом понесёт, но, когда дело идёт о целом народе, странно и дико требовать покаяния с овец, оставляя их хозяев, пастырей и сторожей в неприкасаемости! Неужто Господь скажет тем хозяевам: «В малом ты был верен, над многим тебя поставлю; войди в радость господина твоего»[12]?! Чехов, а не вы, господа критики, был прав!
– Тима, ты кричишь! Маму разбудим…
– Прости. Забылся… А что прикажешь? Шептать? Я пытаюсь делать то, что могу, – и вижу перед собой непрошибаемую стену!
– Учись у Антона Павловича – сам только что сказал, что он пребывал в духовном спокойствии, несмотря ни на какую боль.
– Ишь ты, как заговорила! Как легко-то всё у тебя – почти как у наших критиков… Ну, ладно, перестань, не реви только!..
– Тима, не будем ссориться. Прости…

– Пойми ты, Маргошечка, такое спокойствие сразу в руки никому не даётся: надо ум чеховский иметь, характер, духовную силу, глубину. Он гений, а я, сама знаешь, какой… Всё только рвусь на части… А потом Чехов, слава Богу, до наших времён не дожил, хотя всё провидел. Вот читал на днях – я уже тебе о нём говорил, – дневники епископа-исповедника XX века Вениамина (Милова)[13], а в них – оценку духовного состояния многих высших по сану и положению в церкви лиц перед революцией – во время чеховского «Архиерея». По его словам, профессуре бывшей Духовной Академии[14] (а это были священники, архиереи, известные благочестивые учёные-миряне, в том числе и отец Павел Флоренский) – блестящей по знанию своих дисциплин и по исключительной добросовестности преподавания, не хватало… религиозности. Они все, как писал владыка Вениамин, пребывали под сильнейшим влиянием рационализма – «в самонадеянности»… Я тогда впервые и подумал вот в таком ракурсе о «морали», как явлении всегубительного рационализма, которое ничего общего не имеет с нравственным Преданием Церкви, с жизнью в Духе, с нашей Верой. Мораль – земля земли, плоть, а Предание – Небо, Дух… Вот как владыка Вениамин здорово писал:

/////Академия показала мне, что усилия естественного безблагодатного ума не подымаются выше изощрения рассудка, накопления опытного материала, выше жонглирования словами и научными понятиями. Ключ же от человеческих сердец, теплота истинного знания, его питательность и применимость в жизни – это результат соединения личного смирения, научных трудов с таинственным озарением и помощью Божественной благодати[15]./////

«Питательность знаний» – каково! «Таинственное озарение»… А «безблагодатные» умы? Ещё горше воспоминания многострадального владыки Вениамина (это был совершенно истерзанный в лагерях и ссылках человек, осуждённый только за то, что во время его монастырского служения к нему льнули дети) о детстве и юности, о духовном училище и семинарии, в которых он учился в конце 90-х годов XIX столетия, – в самое что ни на есть чеховское время. Там и следов веры уже совсем не обнаруживалось – ни в педагогах, ни в учениках. Голый рационализм. Схоластика… Холод, холод, холод… О духовном состоянии насельников Покровского монастыря, где будущий владыка потом подвизался в сане архимандрита – уже в конце двадцатых годов, и говорить нечего: среди большинства монашествующих царило ужасающее разложение, гуляли страсти, почище чем в миру. Что же было ждать от мирян? Стоит ли удивляться, что монаху на улицу нельзя было выйти, чтобы не полетели в его сторону отовсюду плевки, а часто и камни?
– Скажи, а художники, интеллигенция – они тоже пребывали за решёткой рационализма?
– За решёткой, говоришь? С ними сложнее, потому что если «человеческую» природу морали, как явление плотского рассудочного мудрования обнажить и опознать не так и трудно, то тут мы имеем дело с опасными мимикриями под духовность, с фантазиями, мечтаниями, суррогатами духовности, умело имитирующими настоящую жизнь Духа. Тут Серебряный век и всё вблизи него преуспел. Представь писателя с гениальным даром слова, но не чеховского ума и духовности, у которого вот эта желанная, светящаяся, но им не опознанная, а только где-то смутно брезжащая в сердце точка – возможно и потребность встречи с Богом, всё-таки имеется, – что же он делает с этими ощущениями? Ведь они так сродни ощущениям творческого вдохновения? А ума просвещённого, цензора внутри духовного – нет, опыта подлинной духовной жизни – нет, а есть за плечами у многих – страшное, развращающее толстовство и попытки барахтания межу ним и прочими социальными фантомами… И что же делает такой уникально одарённый художник? Он начинает смаковать свои невнятные ощущения, мечтания, в том числе и свои по сути дела подложные, суррогатные чувственные эмоции, отчасти напоминающие духовность… А они – не таковы и не ведут в жизнь, а только в тупики. Подложная духовность, с её замахом на гуманистическую широту и всеядность, отсутствие спасительного страха Божия (он и есть этот внутренний цензор), – она не даёт этому художнику идти к Богу. Разве только вспышками, минутными прозрениями… Жизнь запечатлеть они могут, и даже гениально, но мыслить в Боге и по Богу – увы. Потому и очень трудно разбираться с творческой интеллигенцией – как красиво, но как иллюзорно, и в итоге – бессмысленно, лживо и опасно. Вот где в итоге – морок. Не у Чехова.

– Получается, и там тоже рационализм?
– Да, но сбагренный щедро эмоциями, роскошным художеством, эстетизмом, чувственностью, душевностью, плотью… Потому художественная интеллигенцию и тянет смешивать «красоты»: и своей веры (она живёт в них так же эстетически и чувственно), и чужих вер – дескать, ведь и там свои красоты, своя романтика и поэтика – и дальше этой «поэтики» возможности такого художника не идут… Ну уж а о том, что они оскорбляют подобными смешениями чуждых «поэтик» свою отеческую веру, что вообще веру дальше «поэтики» и «эстетики» они уже не понимают или имеют о ней самые поверхностные представления, но самообольщаясь, думают, что знают,  и говорит нечего. Потому они  и не пытаются ни от чего греховного и порочного в самих себе отрешиться. Страшная штука самообольщение! Имя ей – прелесть. В ней и пребывал Серебряный век со всеми его разновидностями.
 
Вот тогда, в те времена, защищая свою «творческую» свободу жить и веровать так, как им удобно, – во грехе и пороке, в гордыне, а не как Церковь искони учила, сохранять всеядность своего, якобы широчайшего и богатейшего, эстетизма, а на самом деле – жить не в строе Православия, а в строе срощенного с Православием гуманизма, душевности (так удобнее, проще, много приятнее…) и рационализма, конечно (куда без него – «замена счастию» он), – вот тут и начала наша интеллигенция выдумывать «двойника» Церкви… Для самооправдания.

Это впервые подробно отражено в книгах Сергея Фуделя, который при всей его личной церковности, всё-таки принадлежал к этой «эстетизированной» среде творческой интеллигенции, и сам её «права» защищал. А потом из этого посева бурно пошли расти: и «злые, неинтеллигентные церковные старухи» (опять же С. Фуделем запущено в употребление), которые всем, оказывается, в церкви помеха, и это неприятие неудобоваримых и строгих канонов, их жёсткого неприятия экуменизма и любых увлечений романтикой  и эстетикой других верований, вообще мечтательности (о чём писал владыка Михаил (Грибановский)) – вот тут-то, ёжась от тесноватых рамок подлинной церковной жизни, от критериев её аскетического Предания и начиналось  вылепливание какого-то «двойника», который, якобы, всегда мешал творческой интеллигенции жить в церкви в «широту» их этики и эстетики.  Этот «двойник» воплощал в себе неоправданные с их точки зрения церковные строгости, которые даже от великих старцев исходили и якобы морально ломали таких тонких и одарённых творческих людей, как Сергей Дурылин. Будучи священником, он отошёл от церкви из-за этого «двойника» и занимался до конца жизни только писательством и искусствоведением…

А потом и Шмеман народился, и Мень, и всё то, что сегодня мы пожинаем на всех пространствах нашей духовной жизни, поскольку теперь интеллигенция везде, всюду, а прежних старух уже совсем извели. Те же, что остались, с прежними в сравненье не идут – те-то все оказались попали в ГУЛАГовские архивы: из них и смотрят на нас их простые, замученные, велико мужества и стойкости лица: церковные старосты, певчии, просто прихожанки, а среди них и такие, как расстрелянная преподобномученица схиигумения Августа (Защук) – Лидия Казнакова-Защук, образованнейшая дворянка, бывшая первоосновательницей Оптинского музея, когда Пустынь закрыли. Такие люди, как поэт и церковный писатель Надежда Павлович, как мать Амвросия (Оберучева) и многие другие люди, которые как раз и вышли из творческой тюрьмы на вольный воздух жизни с Богом и со своим народом. Им Церковь не давила рамена, они не увлекались ни католичеством, ни иудеохристианством, ни буддизмом, а обретя веру, оставались ей верны «до смерти»…

А мы всё блажим… Всё хотим слышать о красивом и положительном, а о том страшном, что привело к катастрофе наше Отечество, знать не желаем – уши затыкаем. Не хотим пытаться узнать правду и о русских художниках… А ведь Чехов обо всех эти тенденциях, об этой духовной «чуме» (в самых разных её проявлениях), заразившей Россию, и писал в смиренном духовном спокойствии и «неужасании», хотя надежды быть хоть когда-то услышанным и понятым, у него было немного. Разве через триста-четыреста лет, не ранее… А это ведь почти равнозначно «никогда».
Отступление от Бога, от веры отеческой, глубокое духовное удушье, в которое на протяжении трёхсот лет погружалась – сверху донизу – и, наконец, окончательно рухнула Россия к концу XIX века, – как можно теперь не слышать чеховской правды и боли его о ней? А им, видите ли, всё указующих перстов с плакатов не хватает, чтобы понимать! Только б нащупать твёрдое дно однозначности, одномерности, однолинейности!

– Тима, я слышу и чувствую, и понимаю, что ты говоришь правду, и что ты прав, но как совместить вместе все эти концы – мораль, съедавшую духовность, рационализм, гуманизм, сопротивление строгой евангельской мере церковной жизни, казнение духовно неугодных «старух» и «двойников», распущенность творческой интеллигенции, и сочетание боли, спокойствия и правды в личности Чехова? У меня как-то глаза разбегаются…
– И слипаются? Сейчас, сейчас прервёмся… Только отвечу тебе: все, дорогая, сходится в единой точке, и эта точка – евангельский, Христов взгляд на мир, который можно обозначить двумя словами – духовный реализм. Это есть признание евангельской правды о мире и человеке. Это – неприятие никаких, даже гениальных мечтаний и романтик, не преодолевающих чувственно-эстетический взгляд на мир и жизнь. Это духовный реализм, которому чужда мораль, как одномерность человеческого рационализма, реализм, который дышит евангельской антиномичностью, разрешаемой только Благодатью и духовной любовью. Нам же навязывали и навязывают под именем Христа вовсе не духовный реализм, а мораль, рассудочность, одномерность или широту интеллигентской творческой самости, которой якобы тесно в рамках церковного духовного реализма. Ты только послушай, что и как говорят…
Но верный сопутник духовных странствий Тимофея, его добрый ангел уже ничего не могла слышать: Маргоша крепко и сладко спала.


_______________________Ч.2. СЕ ЛЕВ, А НЕ СОБАКА..._______________________

На другой день был выходной, и Тимофей решил отоспаться. Когда открыл глаза, сразу наткнулся на написанную цветными фломастерами и испещрённую рожицами записку Маргоши:

/////Спала крепко и много думала. Ты должен основательнее разобраться с моралью. Иначе твой читатель это не переварит. Завтрак под салфеткой. Побежала на собеседование в соседний храм – может, возьмут на работу. Помолись. Твоя М./////

– Смешная девчонка: спала она много и при этом много думала, – кто ещё так умеет!
…Сам Тимофей всегда тяжело переходил от сна к бодрствованию: «совой» он не был, и вынужденные распорядками его служения в храме ночные чеховские бдения ему дорого стоили. Вяло жуя кашу, он медленно приходил в себя, продолжая спать всеми своими системами жизнеобеспечения, не в силах включить волю и аппарат контроля над разбегающиеся мыслями. Он думал одновременно и о Маргоше – возьмут – не возьмут на работу, и о начатом вчера тексте… И не мог даже вспомнить: о чём он писал вчера и о чём должен продолжать писать сегодня. «Да… о морали… Спасибо бдительной Марго! Всё это ещё доказывать надо… мысль должна быть схвачена и изложена так, чтобы её – только проглотить оставалось читателю – не жуя. Между понятиями существует железная сцепка, я её чую, а ухватить никак не ухвачу. Почему мораль – это почти всегда есть ни что иное как отрыжка фарисейского законничества[16] и почему она противостоит нравственному Преданию Православия и Духу Евангелия? Трудноуловимые для современного понимания грани, и нужно их читателю преподать на блюдечке с голубой каёмочкой. Мораль – это создание человеческое, не Божие? А значит, – рациональное, довольно легко доступное оземленённому уму… Или же всё-таки мораль – это извращение закона, данного Богом Моисею в Десятословии?
 
Морща лоб, Тимофей вспоминал свои ощущения от многих слышанных и читанных современных проповедей и на ум шло только одно: настойчивое, прямое или завуалированное, намеренное или по неведению насильственное сближение пресловутых «общечеловеческих ценностей» с Православием, размывание той грани, которая на самом деле ни в коем случае не должна была быть стёрта, а ценности – совмещены, как не может слиться жизнь земная, плотская и жизнь небесная Духовная...
Да, земная жизнь может и должна быть приуготовлением к Вечной жизни в Боге. Но общечеловеческие ценности – никак не трамплин к духовным ценностям Православия. Более того, они взаимоисключающи. «Никтоже может двема господинома работати: любо единого возлюбит, а другаго возненавидит: или единаго держится, о друзем же нерадити начнет. Не можете Богу работати и мамоне»[17].

Сродство мамоны, как исчадия этого мира, и морали для Тимофея было очевидным. Но как сделать этот посыл очевидным и для читателя? «Чем плоха мораль?» – несомненно это будет первым, что он услышит в ответ.
– Ай, да Марго! Всегда безошибочно чует у меня слабину! Сам вижу, противостояние Духа, православной духовности и «морали» – дело непростое для доказываний современному приземлённо мыслящему человеку, не имеющему настоящего духовного опыта… О чём не заговори: о Чехове и его критиках, о современной церковной жизни и проповедях, которыми кормится дух современного прихожанина, – попадёшь в тупик. Об этом почти не думают, не пишут, не говорят и очень мало заботятся те, кому бы следовало. Напротив, сегодня они своё духовное воспитание и педагогику в православной среде строят на совсем ином постулате: сначала надо морально- гуманистические ценности внушить современному человеку-дикарю, а потом уж о духовных начинать разговор вести. Какое страшное заблуждение, какой каверзный вред для души человеческой! Недаром терзает меня эта заноза: здесь – главная болевая точка…
 
/////Порок, разумеется, может присутствовать в художественном произведении, но этот порок должен быть представлен в художественном произведении именно как порок, а не как добродетель./////
 
И это говорит известный православный священник, филолог, между прочим, по образованию, и педагог – по определению, – по сути своего служения! Какой порок, где порок? В чём он? Осип Дымов в «Попрыгунье» разрывает самую страшную человеческую зависимость и несвободу – от самой жизни, отсасывая у ребёнка через трубочку гнойные дифтеритные налёты, а в месте с ними и смертоносную, убивающую его самого палочку, и делает это вполне сознательно, а наша критика именует его тюфяком и лакеем за то, что он аморально потакает греху и греховодникам, вынося такого рода гостям жены ужин на подносе… А другой сановный критик, тоже раздражённый на Чехова за образ доктора Дымова, обвиняет писателя в злонамеренном «снижении» – тем самым подносом! –нравственной высоты тех героев, которых вполне можно было бы представить как «положительных»…
И впрямь: Клеопатру соблазняет доктор Благово, она беременеет вне брака (Благово женат), но Чехов почему-то не изобличает её порок, а всеми силами открывает читателю внутренние гниющие духовные язвы её гонителей и убийц, её же и брата – по тексту – бережно несёт на руках…
Думай, Тимофей, думай…

…Город-убийца в повести «Моя жизнь» живёт по законам морали – даже нянька, когда-то любившая и жалевшая брата с сестрой, – стоит на стороне морали, – прелюбодеяние должно быть наказано. Нельзя приютить вынянченную ею, а теперь согрешившую, отовсюду изгнанную, умирающую Клеопатру. Нельзя потакать греху! Мораль. Анюта Благово, влюблённая в Мисаила, добрая и милостивая душа, – и она рабствуют закону морали, задушивая в себе всё самое доброе и светлое, Божие...
Руками Ажогиных и всех ревностных апологетов морали в «городе» «мораль» казнит несчастную грешницу Клеопатру; родной отец под знамёнами морали, с гневом и ненавистью гонит с глаз долой из своей жизни и из дома на улицу и её, умирающую, и сына Мисаила, за то, что тот посмел нарушить «предания человеческие», – выйти из клетки неписанных правил жизни своего сословия и заняться физическим трудом, полностью влившись в другую, рабочую среду. Мораль: сословные рамки, понятие «своего круга» – есть святыня, рудимент языческой кастовости, закон жизни земного общества, как и многое другое, хотя бы то же явное или прикровенное пренебрежение стариками за их якобы ненужностью, за их, якобы неспособность полноценно проживать жизнь, суть которой… хватание пригоршнями счастья.
 
Мисаил решительно уходит от отца, покидает касту привилегированных служителей умственного труда с их каким-то особенным, своим «Божественным огнём». Не как Левин у Толстого («Анна Каренина»), который тоже знал, любил и ценил физический труд, но оставался тем, чем и был: дворянином-аристократом, интеллектуалом, человеком своего круга, который просто расширил для себя диапазон жизненных возможностей и занятий в отличие от Мисаила, срубившего сук, на котором сидел, обрёкши себя и сестру на «побитие камнями», на мучительную бездомную жизнь.
И опять: земная мораль против Евангелия: неграмотные галилейские рыбари, ставшие апостолами, напояющими вселенную спасительными словесами, а среди них и родовитые братья, вышедшие из сановно-избранной иудейской среды, абсолютно равные и сродные другим ученикам – простым рыбарям: «Несть иудей, ни эллин: несть раб ни свободь; несть мужеский пол, ни женский; вси бо вы едино есте о Христе Иисусе»[18].

Чехов обличает мораль и жизнь по законам морали, и мышление моралью как убийцу, как богоборческое существование, как то, что делает человека не только палачом других жизней, но одновременно и рабом. Но чьим? Неужто он ведёт речь только о рабстве, понимаемом в социально-сословном аспекте, как ныне наветствует на Чехова надменная и якобы «свободная» современная критика, неспособная верно понять его известные и ныне предельно затасканные слов, написанные в 29 лет, о выдавливании из себя по капле раба[19]?  Это он о своих крепостных предках что ли? Или ещё о чём-то, что он видел вокруг себя повсеместно и что печатлел в своих гениальных произведениях, – а именно: рабское служение морали мамоны. Для него – мышление моралью – это рабство мамоне, диаволу. Таким он думал и в 1889 году, когда писал эти слова Суворину, и когда в то же время работал над «Скучной историей», положившей начало всей дальнейшей проработке темы свободы человека, которую понимал, как жизнь по Евангелию, – в духе нравственного Предания Православия во утверждение слов Господних: «Познаете Истину, и Истина сделает вас свободными»[20].
 
В Евангелии Христос принимает грешницу, слезами покаяния и любви омывающую Его стопы, власами отирающую, жену, помазующую его миром на крестную смерть[21]; Он высоко возносит веру жены-хананеянки, кричавшей за ним о помиловании бесновавшейся дочери[22]; укорённые словами Христа «Кто из вас без греха…» – отказываются от убийства взятой в прелюбодеянии жены и тихо расходятся заядлые фарисеи[23]; Он спасает погибающую овцу в субботу[24], врачует и исцеляет, милует и прощает, – всем тем, призывая человека к свободе от «преданий старец»[25], от рабства законнической морали ради верности Новому Преданию, от Него изшедшему…

/////…Иисус, наклонившись низко, писал перстом на земле, не обращая на них внимания. Когда же продолжали спрашивать Его, Он, восклонившись, сказал им: кто из вас без греха, первый брось на неё камень. И опять, наклонившись низко, писал на земле. Они же, услышав [то] и будучи обличаемы совестью, стали уходить один за другим, начиная от старших до последних; и остался один Иисус и женщина, стоящая посреди. Иисус, восклонившись и не видя никого, кроме женщины, сказал ей: женщина! где твои обвинители? никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи. Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши[26]./////

Предание, что вручает человечеству Христос, не есть мораль, а есть Закон Любви – Новый Завет, по слову Господню, сказанному Им фарисеям: «Милости хочу, а не жертвы»[27], – закон милосердия и совестливости, чистой и мужественной веры и покаяния по вере во Христа. 
Новый Завет радикально меняет вектор взора человека от исследования чужих грехов и казней собратьев – в собственное сердце, в его бездонные и тёмные глубины: он переводит взор человека из иллюзорного, исчезающего мира туда – в настоящую жизнь, в истинную духовную реальность, указуя человеку, что поле битвы – там, что и спасение, и Царствие Божие может быть обретено только там, и предупреждая, что тот, кто не победит в этой битве (не извлечёт бревна из собственного глаза[28]), не очистит око, да не посмеет судить других.

Чехов шёл по стопам Христа. А его критики – по стопам законников-фарисеев.
Тимофей достал Маргошины фломастеры, и стал чертить схему. Первое, второе… стрелки, сцепления: мораль, как искажённо-законническое порождение Ветхого Завета; убийственная греховность следования ветхозаветной морали после того, как в мир пришёл Христос; подмена и выхолащивание моралью, как явлением сугубо земным, человеческим рациональным и гуманистическим, духовной и вышеестественной природы Новозаветной жизни, в которой всё творится и живится действием Святого Духа; прямая связь законничества и фарисейства и его ветхой моралью, – с тем, что Господь Иисус Христос именует служением мамоне; мамона, как всеобъемлющий символ образа мыслей, чувств, – жизни, во;инствующей на Бога, на Дух Святой, – ведь по слову святителя Григория Нисского мамона это и есть диавол – Вельзевул (Он же Люцифер, Ваал…).

Нашёл место в Тимофеевой схеме и Чехов, с его всежизненным противоборством «морали», ставшим главным сквозным сюжетом его творчества. Этот сюжет потом, не умея толком разобраться, критика поименовала «неприятием пошлости». Ну что ж? Мамона с её законнической фарисейской моралью и есть пошлость. Отчего же её так не припечатать? Вполне можно. Пошлее не бывает…

Не забыл Тимофей и болезни своего времени: настойчивые подмены «духовности» – «моралью» в современной церковной жизни – рефреном присутствующие в проповедях даже самых «знатных» проповедников, якобы оправданные задачами современного миссионерства, уродливо сказавшиеся на всём духе и строе приходской жизни, в том числе и на характере писаний современной православной литературной критики.
…Как же трудно верующему читателю сохранять духовную бдительность, смотреть не на вершки, а на корешки в жизни и действиях литературных героев (уж не говоря о духовном понимании окружающего мира и людей в реальной жизни), сколько требуется для того собственной духовной опытности, смирения, самонедоверия и самопроверки Евангелием, а за неимением опытности – старания, душевного труда и чистого стремления постичь! И главное – страха Божия, который в Библии назван основой всех добродетелей. Его-то и утратил почти совсем Серебряный век, его-то и не восстановило в себе и наше время, потому что страх Божий – это дар духовный, а моральное воспитание духовных даров не приносит, напротив, прямиком ведёт к восстановлению морально-протестанствующего пуризма.
 
Вот и проповедует современный неоправославный пурист, что, если Чехов и казнит законническую мораль ради Евангелия, – то это, оказывается, не есть обличение порока, который с точки зрения пуриста, не есть порок, а потому эти чеховские обличения школьникам постигать не обязательно. Зачем, мол, подросткам и юношеству разбираться в болезненных страданиях и муках совести того же Иванова, когда можно сказать проще, что вот, он – предатель, поскольку больную жену разлюбил, и уклоняется от общения с ней, а Чехов – такой-сякой – почему-то его прямо, должным образом не осуждает, а вместо того всю дорогу заметает и путает следы прямого понимания, и в разные стороны клонит, томя и мучая (вот откуда пошёл «Мучитель наш Чехов»!) душу читательскую…

Зачем, дескать, Чехов не тот доктор Львов, который ненавидит Иванова и прямо его обличает и в конце концов казнит?! Отчего этому амбивалентному Чехову такой праведный Львов, не симпатичен? Зачем Чехов сам… не Львов?! Зачем не фарисей, зачем не приветствует интеллигентские восторги о «милом искусстве», почему не терпел духовный блуд интеллигенции? Почему прямым текстом не казнил, но и не оправдывал, но скорбно вглядывался в то, как эгоистически рабствовали своим эгоистическим страстям стареющие Аркадины и Раневские, почему всем им предпочитал неудачников, заморышей и даже в пьяных мужиках находил больше добра и правды, чем в таких Львовых и активных деловых Сашеньках («Иванов»)? Не потому ли, что не на первом месте для Чехова стояла не расправа с пороком на эшафоте, а исследование его корней (по Евангелию!) – трагедии опустевших для Бога и давно уже рабствующих диаволу сердец, казалось бы, душевно симпатичных и с общественной точки зрения приличных людей (сёстры Прозоровы)?

Куда ж, дескать, школьникам разобраться, who is who, и кто виноват, и что делать, когда сам педагог не умеет этого увидеть и об этом помыслить, а священники, которым бы по определению следовало бы иметь духовный евангельский взгляд на человека, преимущественно на вершки кидаются с ружьями наперевес? Мол, всё, что угодно, только не Евангелие, и не Христов взгляд на мир, человека, на земную мораль, в том числе и мораль Закона – до пришествия в мир Христа!
Вот что решил записать Тимофей для себя, как памятку, – для самопроверки, не надеясь на то, что его будущий читатель станет в это вникать...

ИЗ БЛОКНОТА ТИМОФЕЯ

...Мораль – это то, что, за тысячелетия мозг человечества каким-то образом умудрился объять и вывести из Закона – из Ветхого Завета, и что протестанствующая Европа потом довела до абсурда, преодолев и сам Закон, исказив его суть, взломав рамки Моисеева Декалога. В итоге этих процессов Европа признала содомию и прочие «прелести», и теперь уже, якобы «с помощью Бога» в очередной раз возвела превыше всего человека со всеми похотениями его больной и повреждённой природы, которую никакая мораль исправить не может, а Бога и всё Божие, оболгав, сместила. А начиналось всё так невинно:
– Ну и что, что Писание, что апостол Павел, заповедал жене иметь покрытой главу, – у нас теперь они даже и в храмах не обязаны покрываться; велика важность… Так у нас все прихожане – люди современные – разбегутся. Таковы, дескать, новые привычки, таково новое время, такова свобода человека и не смейте на неё посягать даже в Домах Божиих!
 
Переступив через разлагающийся остов католицизма, через вырождающийся протестантский пуризм, западный человек вновь – плавно и последовательно следуя начатому эпохами Возрождения и Просвещения, восстанавливал – и восстановил! – своё главенство, а и Бога тоже оставил – в качестве хобби для некоторых: «У нас ведь демократия, толерантность, пускай тешатся, коли хотят». Россия – тысячелетняя страна Православия – в XIX -XX веках шла по этому пути в числе первых. Удивляться нечему: уж если в России – в когда-то главном оплоте истинной и глубокой веры, Бога ниспровергли, то считай, всё: диавол своё дело довершил. Но вот неуёмная Россия начала возрождать у себя церковную жизнь: «Там содомия, – а у нас будет мораль, у нас вновь появится Кант с его с его «Религией в пределах только разума»[29], с его «нравственным законом» и «звёздным небом», – это ведь так поэтично!», а главное, это так схоже с уже знакомым массам «моральным кодексом строителей коммунизма» – чудная, мол, близость!»

– Отчего это Кант и Православие духовно несовместимы? – возмущаются на ортодоксов-ревнителей неоправославные обновленцы. – Так ли уж они – взаимоисключающи? И кто же это способен усмотреть и постигнуть? Как это вообще можно кому-то растолковать и показать? Для этого ведь надо на самом деле (а не только в голове – из книг) иметь веру в Бога, в Царствие Небесное, в Святого Духа, в мученичество святых, в Богоприсутствие, в Благодатный огонь, в агиасму, в ненадобность омывать лжицы при общехрамовом Причастии, в Крест как основу нашего спасения, наконец… Ну и что, что Кант с атеизмом, а не с духовной жизнью, вполне сочетается? Но мы в народе хоть так нравственность начнём восстанавливать…  Заодно на общеморальном основании мы вновь сблизимся с инославными. Общее-то у нас есть – мораль! Христианская, мы считаем, мораль.

– А что, если, господ, церковные моралисты, вам вдруг какой-нибудь Емеля-дурачок из прихода задаст вопрос, зачем же тогда пришёл в мир Сын Божий, зачем претерпел Господь наш Крестную Смерть, если и с Кантом нам хорошо? Ах, и Христос у вас, оказывается, моралист… Он, по-вашему, ради усовершенствования морали приходил.
…И вот уже и у нас теперь, благодаря усилиям моралистов тоже всё строится по принципу: «нельзя, но можно»; можно плясать и развлекаться в храмах, превращать их в клубы по интересам, устраивать зрелища и выставки, монахам и священникам становится шоуменами – петь, плясать, а ещё играть в футбол, и так далее – со всеми остановками по пути секуляризации, успешно преодолённой свободолюбивой Европой…

Действительно: мораль не предполагает и не требует, и не возбуждает жаждания Бога[30], не подвигает к исканию Благодати Духа Святого и опытному, практическому научению тому, – чему восхитительно учит православная аскетика! – и, главное, обретению такого высокого духовного чувства, как страх Божий. Мораль вырабатывается мозгом, а истинная живая Вера и потребность обретения Духа Святого и Благодатного Страха Божия, как результата осязания живого Богоприсутствия, рождается сердцем. Как же прекрасно (и пророчески) писал о том в своём «Дневнике» ещё в двадцатые годы XX столетия епископ-исповедник Вениамин (Милов):

/////Что такое в человеке верующем страх Божий? Это – дыхание Святого Духа, облекающее и проницающее душу богобоязненную. Если же имеющий страх Божий допустит какую-либо вольность и нескромность, то он сразу чувствует отступление Благодати. Тогда и храм видится им только как «человеческое помещение»./////

Страх Божий в ищущем его и стремящемся к нему, непременно приводит душу к смирению, к кротости, к воздержанию, к недоверию себе, гасит апломб и наглость в человеке, умягчает, постепенно перерождая, сердце из каменного в плотяное[31] – милосердное, сочувствующее, способное любить даже и врагов, чистое от страстей и главное – от гордости. Сердце, освящённое и исполненное Духа Святого.
 Присутствием в человеке страха Божия как дыхания Святого Духа и определяется то, что стоит за его словом, его настоящее внутреннее духовное устроение. Но кто слышит присутствие Духа в человеке? Тот, кто сам познал прикосновения Утешителя. Как слышал это Чехов в его самых любимых героях – их можно долго перечислять: это и горький Иванов, это и Мисюсь, это и Астров, это и Мисаил, это и страшные мужики из одноименного рассказа, это и Иван Великопольский, это и молодой смешливый диакон Победов, это даже и – о Боже! – грешник Лаевский, выстрадавший в своём сердце способность и силу христианского милосердия, смирения и прощения.
Однако, увы: если церковная жизнь кроме чувственных и душевных эмоций (очень близко стоящих и движущихся к прелести), разнообразных морально-умовых ощущений и якобы духовных «добрых дел» и рассуждений, не дала человеку ничего, никакого духовного опыта жизни во Христе и не научила этот опыт верно понимать (что свидетельствует о чистоте ума), то он и не слышит, какой дух говорит в чьих писаниях, высказываниях, поступках – он слеп как те фарисеи.

Когда-то преподобный Симеон Новый Богослов провидчески предрёк (что история Европы и подтвердила через столетия), что мораль, как творение человека, рождённое его плотским мудрованием, не только очень быстро порабощает душу, но и не даёт, возбраняет ей жить по Богу, усиливает власть рассудка, скептицизм и бесстрашие (!) и увлекает душу к бессловесным стремлениям плоти. И так, незаметно, тихой сапой превращает человека в подобие неразумного животного[32].
- С какого конца ухватить эту хищную птицу – «мораль», как разоблачить её подлинную суть, сокрытую под привлекательной внешностью, – ту мораль, которая рождалась под покровом религии? И Тимофей вновь строчил в своей памятке…

Декалог, Десять заповедей Моисея… Это мораль в своём чистом первозданном виде. Не убий, не возжелай, не завидуй, люби Бога, родителей… Приходит Христос, и Закона не отменяет, но исполняет[33] и ВОСПОЛНЯЕТ то, тень чего, по слову отцов, только и мог отобразить Закон. И даже такая, от Бога провозглашённая «мораль», – это только ТЕНЬ Правды и Истины[34]. «Подобно живописцу Он не изглаждает первоначального рисунка, но дополняет его», – говорит Блаженный Феофилакт Болгарский. Закон гласит: «Не убей», а Господь говорит: «И не гневайся напрасно». Закон удерживал от совершения греха, а Христос запрещает самые основания его: «Убийство есть плод греха, а корень его – гнев; если кто не уничтожит корня, то он когда-либо произведёт свой плод»[35]. Очевидно, что заповедь, запрещавшая убийство, была несовершенна; Христос восполнил её, заповедуя не гневаться. То же найдём и дальше – по отношению к другим заповедям.

Что же творят наши православные моралисты? «Не убий» признают, и «не гневайтесь напрасно» – тоже признают, – на словах, но за рамки морали выйти не только не хотят, но чаще всего и не могут, не умеют, не научены, поскольку ни сами не стремились, да и не в тренде было проходить подлинный путь научения – путь внутреннего аскетического делания – для всех, потому что это – Евангелие. Самое главное и трудное – научить человека, как не гневаться, когда тебя оскорбляют, как различать, где гнев греховный, напрасный, а где – Богу угодный и праведный? Мораль этому не учит и не научит никогда. Она категорична и одномерна. Законнический ген заложен в её природе. Он и направляет её, то гневно осуждать не напрасно и праведно гневающихся, или, напротив, воспитывать фарисейское самодовольство у неправедно негневающихся, как гениально подметил в своём Седьмом поучении великий авва Дорофей:
 
/////В общежитии, прежде моего удаления оттуда, был один брат, которого я никогда не видал смутившимся или скорбящим, или разгневанным на кого-либо, тогда как я замечал, что многие из братии часто досаждали ему и оскорбляли его. А этот юноша так переносил оскорбления от каждого из них, как будто никто вовсе не смущал его. Я же всегда удивлялся чрезвычайному незлобию его и желал узнать, как он приобрёл сию добродетель. Однажды отвёл я его в сторону и, поклонившись ему, просил его сказать мне, какой помысл он всегда имеет в сердце своём, что, подвергаясь оскорблениям или перенося от кого-либо обиду, он показывает такое долготерпение. Он отвечал мне презрительно без всякого смущения: «Мне ли обращать внимание на их недостатки, или принимать от них обиды как от людей? Это – лающие псы»[36]./////

Бессильна мораль исправить ум и сердце человеческое, – только жизнь в Духе – во Христе – по Евангелию – по нравственному и аскетическому Преданию Православия, –  вышеестественная жизнь в Боге, в которой человек должен в себе самом превзойти и преодолеть неполноценность морали прежде всего в сокровенном делании во внутреннем человеке – в сердце. Без этого преодоления от морали будет почковаться самый опасный для человека грех (единственно вызывавший у Христа гнев) – фарисейство, как кратчайший путь окончательного подчинения человека диаволу. Мораль Ветхого Закона, указуя на грех, сдерживала человеческую дикость, но и заповедовала равное возмездие обидчикам: «Перелом за перелом, око за око, зуб за зуб; как он сделал повреждение на теле человека, так и ему должно сделать»[37].
Пришёл Христос и сказал, что Закон и законническая мораль не способны исправить и исцелить самого человека – его сердце, из которого и исходит всё зло: «Ибо, говорю вам, если праведность ваша не превзойдет праведности книжников и фарисеев, то вы не войдёте в Царство Небесное»[38]. Как же можно в этом духовном контексте Чехова, жизнь положившего на обличение убийственной, немилосердной, жестокой фарисейкой морали, называть мироотрицателем только за то, что эту самую мораль, этот порок в разных обличиях представленный, он и отрицал?

Однако именно и высказался в своём пространном и жёстком (скорее судебного, нежели медицинского характера) заключении один известный и весьма авторитетный в филологических кругах учёный – доктор филологии, занимающий к тому же и весьма высокие должности в научной сфере и, между прочим, раньше других начавший изучать старцев-исихастов – как Византийских, так и отечественных, и публиковать о них свои работы. То ли изучение не по тому пути пошло, то ли что-то иное, но теория вне настоящей по святым отцам практики жизни, не помогла, подвела[39]… ”
Тут Тимофей отложил блокнот и продолжил в компьютере...

/////…У Чехова тенденция мироотрицания является одной из главенствующих, однако я не придаю этому утверждению характер переворота в чеховедении. Насколько и в чём можно усматривать «нигилизм» Чехова, это подлежит более специальному исследованию. Но то, что социальным критицизмом писателя наивно или лукаво прикрывалось в этом «классическом интеллигенте» направленное на значительный сегмент мира отрицание – вот что мне хотелось хотя бы приоткрыть и показать, что Чехов, в общем, почти не имел что, во-первых, а во-вторых, не имел чем (я имею в виду его собственные литературные средства) – что и чем утверждать (…) Да и сама сила его отрицания она как будто тоже взывает к чему-то безусловно положительному и что отрицанию подлежать не может ни в коем случае. Да, взывает, но такое «положительное» обычно не называется у Чехова, а дело литературы все-таки в назывании вещей, в создании имён сущему. Может быть, оно подразумевается? Возможно. Но так неопределённо, отдалённо, что сравнительно с мощью и совершенством отрицания оно оказывается на дальней периферии или вовсе за пределами предъявленного писателем текста. Если Чехов что-то и утверждает, нет имени того, что он утверждает, – не только лексического, но и символического или метатекстового… /////

…Тут, что ни слово было, то «рубль»: не серебряный, не медный, и даже давно не ходящий по рукам – бумажный, но пластмассовый: одно только бездумное повторение старого шаблона – «этот классический интеллигент», или роскошное выражение доктора наук о «направленном на сегмент мира отрицании» (интересно, какой именно сегмент он имел в виду? Интеллигенцию?), и этот, вдруг вылетевший из ниоткуда смертный приговор гению (да хоть бы и простому таланту): оказывается, Чехов «не имел ни что говорить, ни чем», хотя при неимении этого чем, «отрицание» Чехова каким-то волшебным образом имело «мощь и совершенство»… А далее следовали истинные перлы филологического жемчуга: «дело литературы в назывании вещей, в создании имён сущему». Слово в слово как у выше цитированного священника про порок, который должен быть назван прямо и соответственно изображён как порок – без прикрас.

– Это как же «называть»? – изумлялся тогда Тимофей, – По принципу лубка, что ли? Точки над «i» всюду расставлять для бедолаг-читателей, как на том лубке, что у нас в прихожей висит: «се лев, а не собака», а иначе «нигилиста» получишь?!
Неужто и впрямь дело литературы – в этих указаниях, а не в воспитании христианского сердца по Евангелию, а дело науки и критики – в подобном научно-филологическом «потрошительстве»[40] – выуживании в художественных произведениях «львов», «собак», идей и идеек, оставляя после такой операции от художественного текста и всей его полифонии лишь рожки да ножки: никому не нужную шкурку, трупик, место которому – мусорный бак в филологической анатомичке.
 
Разве таковому отношению к жизни и человеку учит нас Господь, Его Слово – весь Новый Завет, да вся Библия? «Приступит человек, и сердце глубоко…» – как любил этот псаломский стих Серафим Саровский! «Внимай себе» – говорил Василий Великий… А чему внимать-то все святые призывали? Это у меня (или у него) – порок, то есть «собака», а это у меня (или у него), – добродетель – «лев»?! А как же святые учили не верить своим добродетелям, не верить вообще всему своему человеческому добру,, и не надеяться, что мы этим своим нечистым добром спасаемся, а только верой и милостию Бога, потому что так сложно и противоречиво устроен человек, или то духовное понятие, что человек – это бездна глубины, и надо учиться понимать и слышать сначала себя, внимать себе, а затем и научаться слышать ближних и дальних, и жизнь вообще в её истинной глубине…  Вот где чуть ли не главное противостояние морали-убийце, которая душу человеческую бессмертную затискивает в своё прокрустово ложе. «Се лев, а не собака». Так чему намерены учить детей, юношество, вообще человека, кого они хотят размножать на Руси эти учёные-воспитатели? Себе подобных начётчиков-фарисеев и текстов потрошителей?! Или, всё-таки воспитывать людей в христианском Духе, по святым отцам, которые всегда видели устроение человеков в необозримой многомерности, слушать внутренние сердечные намерения, мотивы поступков, если хотите, помнить о свободе каждого перед Богом и о собственной ответственности, не судить, не вытащив своего бревна?!

/////Добро нашего падшего естества перемешано со злом, а потому и само это добро сделалось злом, как делается ядом вкусная и здоровая пища, когда перемешают ее с ядом. Хранись делать добро падшего естества! Делая это добро, разовьешь свое падение, разовьешь в себе самомнение и гордость, достигнешь ближайшего сходства с демонами. Напротив того, делая евангельское добро, как истинный и верный ученик Богочеловека, соделаешься подобным Богочеловеку[41]./////
 
Как же тут, уважаемые православные наставники, следуя свт. Игнатию, до;лжно изобличать порок или хвалить добродетель, следовать ли Евангелию, православному учению о человеке, – антропологии, глубинам аскетики от опыта святых отцов рождённой или  по  «общечеловеческой морали», в которой, между тем, находится место для самых разных и много более страшных греховных страстей, как гордость, например?! Как научать (с вашим лубочным подходом) добродетель мирскую (с её ядом) отличать от добродетели евангельской? Как видеть в лютом разбойнике то, что обратит его в последний момент ко Христу и сотворит его навеки вечные Благочестивым и святым?!

«Впрочем, – решил тут Тимофей, – надо иногда для наглядности применить лубочные методы «потрошительства» с выуживанием «львов» и «собак» и к текстам самих обличителей… Подобное – подобным. Например, что будет, если мы зададим самому высокому критику вопрос о том, как употребляет он понятие «мироотрицания»: в каком ключе, шифровке или толковании – в мирском обывательском понимании или же в духовном, Новозаветном (ведь учёный-то православный), в согласии с предупреждением, высказанном Самим Господом подобным любителям дружбы с миром: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч»[42], – обоюдоострый меч Слова Божия, исходящий изо уст Сына Человеческого, «чтобы им поражать народы» и «пасти их жезлом железным»[43]?

Или нашему православному метру-филологу ближе понимании гностиков, которые издавна приписывали христианству огульное осуждение мира, в то время как христианство разделяет мир, как дивное творение Божие, и мiр, «князем»[44] которого является диавол; мiр, как смертельно больной организм, как скопище страстей, полученных в результате трагического искажения замысла Творца о мире, всего Божественного миропорядка злом, вошедшим в мир через человека с момента грехопадения прародителей?

…А, может быть, в душевном, житейски-обывательском понимании – в его розово-христианском изводе? Или же в понимании апостола и евангелиста Иоанна Богослова, утверждающего, что «весь мир лежит во зле»[45], а, следовательно, те, кто от Бога, должны «побеждать мир»? Не любить мира, ни того, что в мире, потому что «кто любит мир, в том нет любви Отчей»[46], но хранить себя «неоскверненным от мира»[47] – по определению уже другого апостола – Иакова, потому что все, что в мире – «похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего»[48] ? Не любить мир, побеждать мир – в самих себе; не называть чёрное в мире – белым, но, побеждая и храня себя неосквернённым от мiра, этому мiру, погрязшему во зле, светить: «Вы – свет мира. Не может укрыться город, стоящий на верху горы»?[49] – о чём так дивно учил и преподобный Серафим Саровский: «Стяжи дух мирен и тысячи вокруг тебя спасутся».

Чего же все-таки больше имелось в миросозерцании Чехова: «мироотрицания» или «миролюбия» – коли Антон Павлович – «этот классический интеллигент» – порок прямым указующим перстом не изобличал? Или того или другого вместе, или вообще у него не было и нет ничего – nihil, кроме как «направленного на значительный сегмент мира» отрицания и к тому же – о боги! – почти «неимения» «что и чем утверждать»?
Выходит, Чехов – циник, если слить все обвинения вместе, да к тому же ещё и… бездарный?!

Для пущей крепости и оздоровления мозгов, и чтобы раз и навсегда «закрыть тему» Тимофей полез на верхние полки, чтобы достать там одно прекрасное суждение, против которого – как ему казалось – уж ничто не устоит… Между прочим стеллажик этот с необыкновенно разросшейся библиотекой давно уже заполонил на кухне всю стену, вытеснив посудный шкаф в подсобку, с чем Маргоша так и не смирилась, и потому упрямо, с молниеносной ловкостью, как только какая-то книга вытаскивалась, захватывала то место чтобы занять или баночкой с манкой, или коробочкой с чаем, а то и бутылкой уксуса… И вот сейчас от одного неосторожного движения всё это с верхних полок полетело Тимофею на голову, а бутылка с уксусом шмякнулась об пол, образовав пахучую лужу.

– Эх, мстит же мне враг проклятый! – в ужасе взвыл наш неловкий мыслитель, пытаясь стряхнуть с себя опыление из манки, и облизать порезанный стёклами палец. – А вот дудки тебе! Что делал, то и буду делать, как писал, так и буду писать. Подавись! – пыхтел он и ругался, злясь, что вот теперь ещё вместо работы в самый разгар её, придётся заниматься уборкой: манка засыпала стол, книги, компьютер, и даже любимая маргошина герань на окне подпала под опыление.

Спасло чудо: румяная, с морозца появилась в тот самый момент счастливая Маргоша: «Взяли! – ещё с порога закричала она, – взяли меня на работу: буду вести золотное шитье и агиографию в воскресной школе – для взрослых!» Тимофей бросился к сестре, помогая ей раздеться, совершенно забыв про катастрофу, и только ликуя о нечаянной радости, пришедшей в их дом после долгих дней неудач и искушений. «Будем праздновать!» – кричал он, таща Марго в комнату матери, чтобы как-то миновать кухню…

Но праздник пришлось всё же несколько отложить. Когда Марго вошла на кухню, случилась немая сцена… Но мгновенная импрессионистическая смена облачностей на маргошином лице неожиданно – к великому счастью Тимофея - остановилась на выражении покровительственного великодушия: «Не тушуйся, Тимофее, так и быть, я сегодня – добрая, уберу… Да ещё и тортом угощу. Мне и платить будут больше, если я в лавке ещё несколько раз ночью подежурю!»

Наконец, всё убрали, вымыли и чай попили вместе с мамой, и Тимофей беспрепятственно слазил наверх и достал свою заветную книгу: это был конечно, любимый Иустин (Попович)...
– Будешь слушать, Марго? Это прямой ответ тем, кто казнит Чехова за его якобы мироотрицание, это прямой вход в глубины «Моей жизни», это потрясающий ответ на один из самых страшных, вековечных, последних вопросов бытия (за равнодушие Чехова к этим вопросам наша критикесса немилосердно обличала Антона Павловича) – об отношении христианства к мiру, лежащему во зле. Готова? Поехали!


ПРОДОЛЖЕНИЕ НОВЫХ ЧЕХОВСКИХ ГЛАВ СЛЕДУЕТ СЛЕДОМ...
ССЫЛКИ:
[1] Слово «пристрастие» употреблено в данном случае в понимании святоотеческой аскетики как обозначение «нечистого», греховно-страстного отношения к чему бы то ни было. Святые отцы учили, что и критику можно высказывать лишь в глубокой тишине сердца, когда даже сокровенные страсти не диктуют говорящему страстный окрас слова. «Говорить не по страсти», – это называлось.
[2] Ис.45:4:15
[3] Там же., 45:4.
[4] «Зрите, не ужасайтеся, подобает бо всем [сим] быти: но не тогда есть кончина» (Мф.24:6). «…Когда знаем, что события происходят, не как случится; что жребий человеков и человеческих обществ не предан неограниченно произволу и страстям человеческим; – толковал это евангельское место свт. Филарет Московский, – когда помышляем, что все явления на зрелище мира, не только благоприятныя, но и могущия потревожить и устрашить, каковы – брани и слышания бранем, бывают, как подобает быти, по предусмотрению Божию, под невидимым управлением Промысла Божия, в направлении к благим целям Божескаго мироправления: тогда, хотя бы все народы мира возстали, чтобы устрашить нас, этот страх, если уповаем на Бога, может быть так мал, как малы пред Богом все народы, а они, по слову Пророка, «аки капля от кади, и яко претяжение веса вменишася» . Как бы ни велика была сила неправды, она не может разрушить истиннаго блага верующих и уповающих на Бога, – блага внутренняго и вечнаго, и благосостояние внешнее и временное может поколебать не более, как сколько попустит Бог; а Он попускает, растворяя Свой суд милосердием, защищая правых, и побуждая к исправлению согрешивших, дабы потом исчерпанную ими меру скорбей и лишений наполнить утешением и воздаянием. Итак, храни веру, правду, упование на Бога, и не будь боязлив, вверяя себя Божию Провидению. Так должно понимать и исполнять слово Христово: зрите, не ужасайтеся, подобает бо всем сим быти.
[5] Зачало – церковное название отделов, на которые разделены церковно-богослужебные книги «Евангелие» и «Апостол» для чтения при богослужениях.
[6] Тимофей страдал врождённым пороком сердца.
[7] Эккл.1:18
[8] «Ибо знаем, что вся тварь совокупно стенает и мучится доныне; и не только она, но и мы сами, имея начаток Духа, и мы в себе стенаем, ожидая усыновления, искупления тела нашего» (Рим.8:22-230
[9] «Не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас» (Мф.7:6).
[10] Епископ Вениамин (Милов). Дневник инока. М. 1999.
[11] «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его» (Ин.1:5).
[12] Мф.25:21
[13] Когда Духовную Академию в Сергиевом Посаде после 1917 года расформировали, бывший ректор – святитель Феодор (Поздеевский) попытался возродить её в Москве как Высшую духовную школу. Туда и поступил в двадцатые годы архимандрит Вениамин (Милов), чтобы довершить своё прерванное революцией образование.
[14] После революции и закрытия Духовной Академии в Сергиевом Посаде свт. Феодор (Поздеевский) пытался сохранить Академию в Москве как Высшую духовную школу.
[15] Епископ Вениамин (Милов). Дневник инока. М. 1999.
[16] «Остающиеся при одном изучении закона Божия по букве впадают по причине такого поверхностного знания в гордость и самомнение... как случилось с книжниками и фарисеями». Свт. Игнатий Брянчанинов. Аскетические опыты. Том 1. «О евангельских заповедях».
[17] Мф. 6:24-25
[18] Гал. 3:28
[19] Из письма А. П. Чехова к А. Ф. Суворину (7 января 1889 г.).
[20] Ин. 8:32
[21] Мф.26:6-7; Ин.7:37
[22] Ин.8:7
[23] Мф. 12:11
[24] Мк. 7:1-23
[25] Мф.9:13
[26] Ин. 8:2-11
[27] Мф 9:13
[28] 7:1-5
[29] Работа Канта 1793 года.
[30] См. об этом подробнее в главе «Человек поля».
[31] «И дам вам сердце новое, и дух новый дам вам; и возьму из плоти вашей сердце каменное, и дам вам сердце плотяное. Вложу внутрь вас дух Мой и сделаю то, что вы будете ходить в заповедях Моих и уставы Мои будете соблюдать и выполнять. И будете жить на земле, которую Я дал отцам вашим, и будете Моим народом, и Я буду вашим Богом» (Иез. 36:26). «Народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, да не видят глазами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы Я исцелил их» (Ин.12:40).
[32] Прп. Симеон Новый Богослов. Том 1. Слово 34.
[33] Мф.5:17-20
[34] «Как некоторая тень, дан Закон, не так, чтобы он мог изглаживать грехи, но чтобы он указывал их и делал их очевидными для людей, которые, как малые дети, питаемые молоком, могли таким образом прийти в совершенный возраст» (Свт. Иоанн Златоуст. Беседы на книгу Бытия. Беседа 38).
[35] Евфимий Зигабен. Толкование Евангелия от Матфея.
[36] Преподобный авва Дорофей. Душеполезные поучения и послания. Поучение седьмое. «О том, чтобы укорять себя, а не ближнего».
[37] Лев. 24:20
[38] Мф. 5:20
[39] Всякое ли изучение духовной жизни плодотворно, меняет ли оно духовное устроение самого учёного, – об этом несколько выше приводилось замечательное суждение епископа Вениамина (Милова): «Усилия естественного безблагодатного ума не подымаются выше изощрения рассудка, накопления опытного материала, выше жонглирования словами и научными понятиями… Теплота истинного знания, его питательность и применимость в жизни – это результат соединения личного смирения, научных трудов с таинственным озарением и помощью Божественной благодати».
[40] Об этом «потрошительстве», как новом филологическом термине, введённым в употребление Оскаром Уайльдом, упоминалось в главе 19 «Очистительные «люстры».
[41] Свт. Игнатий (Брянчанинов). Приношение современному монашеству. О хранении себя от добра, принадлежащего падшему естеству человеческому.
[42] «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч, ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее» (Мф.10: 34-35).
[43] «Кто побеждает и соблюдает дела Мои до конца, тому дам власть над язычниками. И будет пасти их жезлом железным; как сосуды глиняные, они сокрушатся, как и Я получил власть от Отца Моего» (отк.2:26-27).
[44] «Уже немного Мне говорить с вами; ибо идет князь мира сего, и во Мне не имеет ничего» (Ин. 14:30).
[45] 1 Ин. 5:19
[46] «Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей. Ибо все, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего» (1 Ин.2:15-16).
[47] «Чистое и непорочное благочестие пред Богом и Отцем есть то, чтобы призирать сирот и вдов в их скорбях и хранить себя неоскверненным от мира» ((1Ин.10:27).
[48] 1 Ин.2:15-16
[49] Мф.5:14