03.. Подполковник Сумецкий

Егор Ченкин


Он вернулся с палкой вместо костылей - серая щетина, седина в каракульче волос. Глаза как два угля: сухие и воспаленные, лицо как каменная соль. Побитый в дороге рюкзак болтал за спиной длинной брезентовой ниткой, как слюной собаки.
Сумецкий не знал, как почуял, что дома неладно. Палец ли соскочил со спускового крючка, сошка ли треснула, прилетело ли бетонным мусором в глаз.

Помнил, что та сторона Незалежной постреливала вяло. Они отвечали раз в четверть часа, изредка жахая горячим по точке противника. А потом в укрепление, где они осторожно и правильно шхерились, ударили из гранатомета. И через мгновение все легло - пыль, бойцы и голоса. Легло и божественно стихло. Тяжелый шар всплыл в голове полковника и он почувствовал песок: во рту, в ноздрях и на ресницах, шершавой и серой мукой...
Подполковник поднял голову – два его лучших стрелка лежали в трухе и раскинувшись, будто пьяные спали. Третьего не было: вместо него было мясо и гарь. Ручной "дегтярев" лежал в трех метрах и покорежен был так, словно стадо буйволов прошло и каждый вбил в металл копытом. Горели тряпки и мешки.

Подполковник приподнялся и заорал: часть бедра висела, должно быть, на нитке, держалась ремнем и штаниной. Когда его поднимут? стащат за подмышки с гнезда?..
Дом, разбитый до скелета, стоял на окраине Мирного, Сумецкий остался на крыше один.
На той границе пустыря сидели на точке как минимум двое - палили с ручника или подствольника на крыше соседней больницы.
Вот и отпуск, двух недель под огнем не пробыл. А сегодня был день!
Вчетвером они прикрывали подходы к дороге, за которой - свои. Весь капитал – гранаты в шапке, два АКМ, два дегтярева: один родной, другой поймали трофеем с разбитой машины.
Умрет он здесь один или будет условным знаком стрелять, пока его не хватятся, а братья сюда не проникнут, не снимут?..

Подполковник упал на бок, отвалился на спину, уставился в небо: минуту дышать. Ибо надо обдумать... Надо взять себя в узел. Желе соплей зажевать кулаком и сбросить о землю. Потому что - Наташа. Его дома ждут... И не хотелось думать, правда ли ждут, ибо есть номинал - дом, Петербург, твоя женщина. А с остальным разберемся по факту.

Потом-то, когда лежал в госпитальной палате, увидел провидческий сон.
Было солнце, много вечернего мягкого солнца. Был парк, похожий на Елагин: блестящие карие лавки с чугуном подлокотников, дорога асфальта в пороше базальтовых искр. На асфальт, по косой, через ветви и купы деревьев, падали нити лучей...
А на скамье, улыбаясь, стояла Наташа. И к ней прислонялся этот жидкий светлобровый военмед, долговязый как жердь, и обнимал за ягодицы. Не потому что руки распускал, но потому что так было крепче.
И они целовались. Подполковник никогда не видел, чтобы так целовались.
Старлей стоял и дотрагивался ртом до Наташиных губ так легко и незаметно, точно снимал с этих губ невесомую золотую пергу, а поймав, немножко ее пробовал на вкус. Он осваивал эту пыльцу на губах и как-то задумчиво передавал назад Наташе, а она, страшно медленно и слишком внимательно сажала эти поцелуи обратно. Короткий ерш волос старлея вставал под руками девушки колом: голову обдувало, ворсинки топорщились.
На их лицах было написано счастье, волосы Наташи светились от солнца...
Военврач был тот самый, которого Сумецкий выгнал из квартиры прошлой зимой.

Потом старлей взял Наташу крепче за ягодицы и снял со скамьи.
И в этом движении, этой воздушной дуге, Наташа вдруг накренилась над ним, и ее волосы засыпали военного полностью, погрузили в золотистый шатер.

Сумецкий помнил, как хотел войти в пространство сна - в этот солнечный парк с узкими вечерними тенями, войти и в пять прыжков шагнуть к скамье и отбросить этого дрыща как пустой пакет с кефиром
В его груди была глыба, эта глыба мешала дышать.

Он проснулся с кислой ватой во рту. Сел на койке и выпил воды из бутылки.
Палку ему дали, как он просил. Мясо подшили к бедру, костыли он отбросил: ходил в коридоре, глубоко западая на ногу как инвалид с ДЦП. Списать по ранению было некуда, незачем - в группе числился охотником, оружие брал под подписку.
К нему пришли сотоварищи: трое армейских, один ополченец, распили в госпитальном коридоре пузырь огневой. Смеясь, жали руки, сказали: "Давай к нам в отпуск снова, Саша. Здесь как ты любишь: вполне горячо... Будешь бегать вдоль Днестра с неприметным ружьем как Зверобой. Резать индейцев под горло".

Подполковник умылся под краном, оделся в цивильное, забросил за спину рюкзак и уехал домой. Наташе с дороги решил не звонить.
Все думал, как увидит в дверном проеме родное лицо, вспыхнувшее где-то под кожей зарей замешательства, внутренней беглой работой - как будто невинное, но слишком спокойное, чтобы быть правдивым по-настоящему.

Дома не ждали - квартира пуста, цветы не политы, белье и чашки по углам. Подполковник поставил рюкзак на белый кожаный диван. Подумал и кулаком, всем его духом, всадил горячего в столешницу – до ходуна и древесного гула, мелочевка слетела как брызги. Палкой шваркнул и вызвездил в стену – гремя отлетела, сам сел на стул. Не плакал, но сидел с пустыми глазами, думал; в слезных каналах не было слез.

Варшавянин, его жесть...

Он позвонил приятелям Наташи, Беспаловым – муж-бизнесмен, жена прошмандовка,, – спросил их, где. Не кто, а ГДЕ?!!.. Наташа где? адрес, хрена польского; ее ли. Адрес!!!......
Лиза, трясясь, отвечала: не знаю. Вадим этот – физик без планетария, китайский партнер хошимина, делатель техники звездной, – отвечал спокойнее: проспитесь.
Сумецкий ударил тарелки тяжелых ладоней в виски. Нога, чума, болела до белого шума в глазах. Дома ни супа, ни чашки уютной, ни черта лысого тепла и любви.

Казалось, эти двое – старлей и Наташа – взяли в свои руки какой-то особенный штырь, предназначенный для него одного, втыкают и ворочают этим штырем в области сердца. Но этого не замечают и не хотят замечать.

Жену он искал в тот же вечер: поднял базы, обшарил социальные сети, каких-то знакомых ее небольших.
Наташа скрывалась, поляк жил один. Нашел его за день – съемная студия в Мурино. Нагрянул туда в воскресенье, чтобы уж наверняка. Для себя положил – если тот откроет, а за спиной Наташа в белье, аккуратно и чисто задавит обоих.
Поляк открыл один, одетый по-домашнему просто: в бриджах, тапках, с тонким плейером в ушах. Он остолбенел.
По лицу пробежали какие-то чувства, навроде господи убереги. Пришел убивать меня.
Умирать, по-видимости, он не хотел, имел на жизнь другие планы. Сумецкий без звука вошел.

Варшавянин дал тапочки - тапочки получили пинка. Подполковник прошел в кухню, поставил рюкзак на икеевский стол.
Из рюкзака, размотав шнурок-удавку, извлек сигареты и спички, достал жбан водки 2 литра и с нежностью вынул гранату. Стопки потребовал лучшие. Попросил лейтенанта не ссать, не стоять трясуном, миром сесть.
По лицу его прочел (помимо "спаси душу господи"): где бы взять нож... Заметил, как тот встал поближе к ящику, где лежат столовые приборы.
Понятно, парень думал - главное опередить, ну а кто бы так не думал?.. Видимо, размышлял, что если убьет подполковника прежде, чем тот снимет чеку, то останется жив.
Да, может, думает еще, что предметы и вещи Сумецкого не тронет ни пальцем - там отпечатки, а следствие установит, что мужик шел сюда с умыслом... С покушением на.
И, главное, врачишка уверен наверняка, что Наташа даст показания в его пользу. Покажет, что у мужа бешеный характер... еще приукрасит, глядишь!

– Зубами не клацай, – сказал хладнокровно Сумецкий, швейцарским брелковым ножом открывая бутыль. – Трое суток сроку... – Он поскреб и отщелкнул лопнувшую целочку, свинтил с бутыли крышку. – Трое суток на сборы белья, на жасмин и разгильдяйство. Но в пятницу женщина – дома. Не будет дома, дотянусь и тебя задушу. Так передай...

Старлей достал из шкафчика две большие хрустальные рюмки и медленно, как зачарованный, поставил их на стол.
На гранату он смотрел как драгоценный камень с Юпитера – глаз не мог оторвать.
Подполковник опрокинул бутыль с водкой, как вертят навничь песочные часы, в обе стопки налил. Водка стала у края как линза.
Стоя, он выпил две рюмки: одну за другой. И еще раз змия накатил. С могучей и темной харизмой медведя уселся за стол.
 
– А теперь поговорим, – приказал он старлею. – Когда с ней начал, что в ней нашел. Какие вынашивал планы... Сколько раз еще виделись, после того декабря. Чем купил ее сам? – Легкие, тронутые загаром морщины разбежались по его лицу, так широко, что их, казалось, не собрать.
– Не деньгами взял, вижу: живешь не шикуешь. Чем купил?.. Тю, тю, тю, а столбняк мы отложим! – Сумецкий быстро подхватил лейтенанта под локоть, снял со стола полнокровную стопку и придвинул к лицу поляка. – Пьешь глотками потихоньку!..

Старлей покачнулся, схватился белыми пальцами за стул. На лице его изобразилось решение - буду стоять лишь на правде, а про Наташу молчать.

– Мне не можно, – замотал головой Станишевский. – Мне организм не переносит, бывает плохо на печень... Но больше голова полный ужас бывает.

– ПИТЬ, повторяю, по-ти-хонь-ку!! – Сумецкий его усадил, сел снова сам и обязал глазами принять стенолазовой.

Ну, смотри на эту силу, овца, и думай - она его за ЭТО любила. Ее тянуло к этой силе...

Подполковник схапал поляка за воротник, взял рубашку треснувшей горстью и втолкнул его глаза к своим. Лейтенант на мгновение ошеломился, русским словом говоря "обалдел", но вытерпел и гарь дыхания, и взор.

– Не можно, пан!.. – прошептал он, ворочая шеей в воротнике. – Не могу упаду. – Он висел на тетиве воротника, Сумецкий дышал в него водярой и силой.
Подполковник откинул воротник вместе с владельцем и выпил снова, две подряд.

Посидев, он очертил бутылью некий синус на поверхности стола, оторвал дно от синуса и наполнил рюмку жидкостью, как ливень бочку.
– С руки и в глотку махом, – распорядился Сумецкий. И примостил покрасивше гранату. И пальцы рук заплел в замок.

Старлей приблизил к себе стопку, раскрыл рот, хлестнул не глядя, дав горилкой прямо в нёбо, задохнулся и упал рукой на столешницу - хлопнул дважды по столешнице, как шлепает ластами морж. В груди и черепе горело.
Подполковник выпил два дозаря не моргнув, выдохнул в локоть дракона и обтер двумя пальцами рот.

– Молодец, – сказал он и дождался, пока Станишевский продышит огниво. – Так вот, молодец... Ты ни черта о Наташе не знаешь. Милдруг, я тебе расскажу. Я с ней живу пять лет – с ее соплей, мы кожа к коже, ты нас не продавишь.
Чем взял-то, не расслышал?.. Не Польшой взял – Польша твоя никому не сдалась. Висла без одера, колбасный вензель под краковяк. Яйцами взял? боже помилуй... Мне своих ежедневно девать некуда. Женщин было у меня – с обоих рук не отстреляться. Одна другой краше. А на Наташе я сдулся... Погорел Бог Один на Наташе.
Решил: вот девка для семьи, кончаю перекатываться полем.
Жили как люди. Любил ее – стекла звенели. С дитем два раза не вышло… ну да не тебе это слышать и знать!..
Пей, канапка, крепче будешь...
Потом она очень боялась, что останется вдовой – я каждый отпуск на войне. Вторая Чечня, Украина, Сирия с ее рецидивами... Мне нельзя без войны, понимаешь, желудь ты краковский. Нельзя... Без войны я буду пить синюю или сяду на нары, потому что пойду убивать. Потому что силы в руках – руки видишь, крайова?.. – шайкой неделю не вычерпать, а мир твой пресен как кефир.
Я башку себе сломал, когда думал – почему это все?.. То, что молод ты? – так мяса мужского навалом повсюду, без погон и в погонах, почему на тебе свет клином? откуда загадка?

Сумецкий натряс по рюмке водочной струйкой.

– Стихи там? Мицкевич под липами? – он запрокинул влагу из стопки в себя. – Шепот, лунные дорожки? звезды рукой, клубника с блюдца в рот?.. Оставь! С клубникой и дорожками – это два вечера.

Пополковник говорил и смотрел в одну точку:  глядел и пил, слегка держал в ладонях стол, глядел снова. Краем глаза заметил лицо Станишевского, которое вдруг сделалось рассеянным и каким-то любовно-мечтательным, чтобы не сказать очарованным – тот, кажется, думал о ней. И что-то проскользнуло по его лицу, изображавшее воспоминание вовсе не из обыкновенных, но даже, может быть, интимное... в такую-то минуту!
Страх он, что ли потерял, в легкой ярости подумал подполковник... Чудила.

 – Так что? расскажешь, чем взял? – Подполковник увел глаза прочь. – А вот я расскажу...
Ты подсосок, Станишевский, ты голыш, телепень, пляжный котик, а у Наташи – власть. Над тобой, горемыка. Сказать какая власть, куда она вьется? А то и сам поймешь? сказать?..
Умные люди называют: э-нер-гия. Сила поля!.. И не хочешь, а пойдешь и сделаешь всё для нее. Хоть платье купишь двадцать четвертое, хоть в Египет на Рождество, хоть персик ночью из магазина... *****ать ее будешь ночами: она приголубит, сомлеет, подышит (не то покричит), обнимет, пошепчется, а потом над тобой позабавится в мыслях. Телок на веревочке, вша молодежная, тебя же на твоем ****е вертеть будет... Деньги будешь ей носить, чаек заваривать - и не простой, а с куркумой. Тапки будешь подавать, ноги мыть и воду пить... Плакать будешь, что приласкать не дала. Хочешь ямы этой, да навеки?
Слышу плохо!.. ямы хочешь? – Он перебил ответ старлея и ответил себе сам: – Тогда оставь ее мне.
Ты на свой алатырь два полка катаржин и агнешек найдешь, злотами по шейку осыпешь. Сам в свою бездну сядешь, в свой срок.
Пей, дурак! пока я нежный...
 
Старлей подчинился. Подполковник сидел отрешенно, холодный как истукан, и только рука его двигалась по столу, вертя сигаретную пачку.
– Подружка у нее!.. – восклицал он неподвижно. – Сидит за богатым терпилой, пьет кофей на верандах, гуляет в шелках... С утра губы трубочкой: дует на ногти. Наташа хочет так же. Только, чтоб любили еще с придыханием, и чтоб ривьера в чайках за окном, а детишки бегали в бантиках... И чтобы гулять по песочным дорожкам и мрамору.
Все женщины одинаковы в этом. В чем другом, может, разные, а в этом……… Всякой надо – сыром в масле, работать часочек в неделю, карта виза платинум и муж на посылках.
Куда я двигаю-то, чуешь? Наташа так устроена, что ей нужно лучшее – как в пряниках и цвете обоев, так в мужиках... Ты-то чем лучший у нас, вот что пока не пойму? – Он погрузил в старлея шило взгляда. Молчание повисло слезой.

– Я не есть лучший, совсем далеко, – тихо отвечал Станишевский. – Я, кажется, просто хотел бы, чтобы она была… как по-русски… тршеба вспомниец. Долго была "свет в окне" в моем сердце и жизни, так будет правильно?..

– Так не будет правильно, – голосом суше песка отвечал подполковник. – А сказать тебе, как правильно?..
Когда порядок на земле. Когда старики при деньгах и в тепле, дети со сладкими пирожками, за морем янки сидят тихо; в стране металл и нивы; жена под мужем, а муж – на коленях перед женой.
Вот где правильно, старший, твою мать, лейтенант!..

Старлей повесил голову на грудь. Он сидел так минуту, лицо его бороздила минута страдания. Потом поднял голову, глаза его блистали.

– Пан! я виноват перед вами, как ни один не бывает. Но я надумал только, что не с вами и не мной дело. Давайте будем делать, как лучше Наташе... Я полон решений увезти ее в Польшу...
Мне там сильно дают работу, в войсковы ресорт… военном ведомстве, я это очень хотел с давности... Там моя семья, но здесь Наташа, и я крайно выбрал. Я ни минутой не думал. Я давно в себе думал, что ее увезу. Я здесь год и половину года оставался прожить в Петербурге, не имея с Наташи известий...

– Двух зайцев ты хочешь поймать, лейтенант. И семья, и Варшава с Наташей...
Подполковник покачал головой и вытер щеку очком из двух пальцев. Лицо было мокрым, слезы градом текли.

– Это очень может быть, что так, – на минуту замявшись, отвечал Станишевский. – Я, может быть, вообще мечтаю больше, чем человеку будет возможно...
Но я мечту достроил в то время тоже! – и потому собрал денег, и скоро будут визы, и я был в польску консулат… консульстве от Польша, а еще…….

Сумецкий вскочил и оборвал выступление соловья – схватил дитя Алябьева за шею, откинул его голову на спинку стула и набрызгал беляшки на певучий язык: густым и обильным зигзагом струи.

– Пей, рюха! после мне доскажешь про мечту.

Старлей проглотил, глаза его выкатились из орбит – он сожмурился и выдохнул влажно как конь. Подполковник сел и обхватил голову тесной корзиной из рук. Сидел так, качал головой: от стола и к столу.
Было тихо; Доба дотянулся до лафитника, дрожа рукой налил водки, через ситечко пробки. Подумал миг и опрокинул зелье в деликатный организм.
Молча сидели, дышали, куда-то глядели, каждый думал о своем.

Вдруг Сумецкий поднял голову. Он оглядел пространство кухни, как впервые увидел.

– Все врал тебе сука!.. – вскричал он с радостью и хлопнул ладонью о стол, будто выстрелил. – Все втирал… мозги канифолил младенцу, б***дь, голимый перец! все, сука, врал.

Он тихо, благородно и стыдливо взял старлея за руку. И благосклонно посмотрел в его глаза. И прижал эту руку к столу, едва задев запястьем обертку от сигарет на столе.
И вдруг со всей дури вбил и врезал польской косточкой в стол.

Какие-то звезды влетели в руку старлея – боль, обида, напряжение страха, унижение; прежде всего унижение... Что рука! – рука пройдет через пять дней... Он вытерпел, не взвыл, лишь поморщился – взывал к смирению в себе, кричал "смирение", только им мог спастись.

– А врал, потому что я – муж!! – гаркнул в небо кухни Сумецкий и отшвырнул от себя запястье и рукав поляка. И снова впал в оцепенение.
–  Я ей муж перед Богом... И все, что я делаю – все для нее. Наташа – моё! я для своих живота не жалею...
А КТО ты? Откуда взялся ты вообще?! С какого вяза на душу упал?.. – Он поглядел на Станишевского и вывернул в гримасе рот, как мнут в руках хлебный мякиш. И до ушей усмехнулся. – Шла Наташа голышом по траве – а в траве сидел п****дечик... Вот-то радости обоим!

Сумецкий оттолкнул от себя стопку. Он был полный – водка, как дымка, стояла в глазах.Сидел как усталый крестьянин в корчме, торцом ладони тихо гладил стол. Гладил и ужасно был неподвижен: казалось, он сейчас уснет.
В бутыли оставалось добра на полпальца.

Стралей легохонько притянул к себе жбан и сделал крупных четыре глотка. И запер водку крышечкой.
Подполковник поднял брови, словно поднимались они уже тяжело. Осмотрелся, не удивился. С нежным трудом и левитацией взгляда признал среди предметов и мыслей один слабодвижущийся объект: Добжика Станишевского, врача-офтальмолога, польская армия, 26 лет.

– Жив еще, студень клубничный? – осипше обрадовался подполковник. – Уши вынул из ваты, развернул сюда, направил на задачу. Слушать по званию старшего. – Он цапнул старлея за плечо, растряс и ткнул в его щеку костяшками пальцев. Поляк с усилием сфокусировал взгляд. –
– Мотай на ус, пока я пьян, а значит добр и безопасен! Ты этой чарки нЕ пил.… еще изопьешь!
Даю тебе секретную инструкцию, которую врагам не дают, и то, потому что набрался...

Вопрос: что нужно жен-щи-не? Ответ: женщине нужно чистое, голое, элементарное и уютное восхищение – ею!
Сумецкого понял, чижик варшавский?
Женщине нужно пре-возно-ше-ние... Подкрепленное, впрочем, и тем, что ты и сам из себя представляешь трофей! (Слушаешь старшего, пишешь мелко в тетрадку?)
Что ты виртуоз или дока в каком-нибудь деле и делаешь дело по-асовски влет…
И мы должны разговаривать с женщиной!!... В полном объеме задачу усвоил?
Диалог с уважением и поклонением женщине, даже только взгляд поклонения – есть половой акт с душой женщины.
Ничто не возбуждает их так, как почтение, нет в мире более пламенной вещи…
Я вот этого никогда не умел! потому что боялся к Наташе подпасть под каблук...

Подполковник осклабился широкой и безызъянной улыбкой, как шоумен Хрусталёв.

– Ты вкурил, медицина? из сокровища знаний?.. Сейчас я поганственно пьян, но обожди: я подремлю, плесну в глаза водицы, подожду три дня и порубаю твое доброе тельце на ювелирные крохи...
Саша-Булат – мое имя в отряде. Булат – это одной рукой погладить по шейке и два пальца в глазницы, солдат. Знаешь, как на войне убивают? - без халатиков белых, дурой железа из миномета в живот, а пулями по роже в решето. Шаурма будет, Добжик... Из тебя шаурма!
Если ты не вернешь мне родную Наташу.

Улыбка соскочила с его лица. Сумецкий вперил глаза в неизвестный далекий стробизм, засверкал глазами, замер как сыч. В его глазах ходили молнии. Он взял жбан и всухую допил из горла. Крякнул, до слез заплывая глазами.
Он уставился в старлея – мутной и долгой, совиной любовью. И вдруг разбил лицо щекой на стол………..

Старлей дотянулся до мусора и вздора на столе, раздвинул сигареты и рюмки, уцепился за гранату, прихватил ее холодный и скользкий окатыш неверными пальцами и тихо приблизил к глазам. Осмотрел, обнюхал чеку - в целости! -отполз и обнял гранату как репку из плюша. Забился в угол, так заснул.
Подполковник остался лежать за столом.
 

Наташа пришла сама, через день, красивая и чистая, новенькая как серебряный рубль: она уже была НЕ его. Не Сумецкого. Она была этого дрыщика, Добжика.
У нее был Добжиков взгляд, на ней светились следы его рук. Его тайный шепот она носила на теле как нимб.
Пятна на шее от польской испуганной страсти были тонко замазаны пудрой.

Наташа села на стул возле двери. Сидела с видом не то что совершенного раскаяния, но напротив – сидела как будто замерзла, как будто он еще и пожалеть ее должен; тихо сидела как жеребенок какой, подрагивала пальцами как дикими ушками... Пальцы на коленях красиво, гибкой хрусткой горочкой, собрала и вдруг сообщила им видимость, что несколько ломает пальцы друг о друга (или правда ломала, от содрогания, нерва?… от холода?)
Вся эта зябкость, вдобавок же тонкость и беззащитность, двукратно – если не более – усиленные Наташею в мыслях, а потому и снаружи имевшие силу полного впечатления, – мог ли против Сумецкий сколько-нибудь устоять?
Но этого мало!.. Она сказала: Сашенька, я поступила неправильно... Я тебя страшно обидела. Булатик; я виновата кругом.

И голос этот – он не был елейным, ни медом, он был простым, серьезным, нежным, с чудесами приятия в нем, тихими реками дружбы (проклятый, конечно, продуманный ход, который Наташа приготовила и отточила в мыслях, вдобавок подала в наилучшей редакции, в превосходной почти элегантности, – она казалась все та же "родная" (да где уж там!), как будто из тех лучших минут, когда он ее – вот такую – всегда лелеял, холил и прощал, но здесь-то?!.....)
Она пришла погасить его гнев, выманить у-миротворение, ублагостить его пускай даже шатко, но чтоб им препятствий не чинил – не жег квартир, не гонялся с ружьем за старлеем.
Любой неважный мир, конечно, лучше ссоры – вот и голос здесь к месту, голосом мы свиваем из другого веревки; каков у нас голос, таков и мир в семье, лучшего камертона не будет...

Сумецкий стоял дураком, смотрел на солнечные ее, пушистые волосы, на белые ноги как ниточки; и зубы сжал и вдруг словно увидел, как тот – из Крайовы – гладит Наташу, целует... по капле, по волосу, кромочке, чуду, целует везде, где нельзя – везде, где кирпич, где отстрел, где приговор без кассаций, где молния и 1100 вольт, где запрещенка до удушья.

И достало ее смелости взглянуть в его глаза – дрожала, он видел, дрожала! пока еще длилось это их перекрестие глаз – его и ее, достало сил: снесла его сумрак, его вражду и грозу, из глубины поднявшихся и легших на самой поверхности глаз.

Говорить больше нечего!
Подполковник мог поздравить себя и всех мужчин: поздравить, именно поздравить. Бойцы, мы тряпки, кисели; мы инструмент в руках женщины, это навечно.

Сумецкий стоял и смотрел, как она типа плачет (без комментариев), сам плакал – ломом и осколками в горле. Не присел, не начал гладить. Обошел ее, как вуду, и убрался от греха на балкон. Дверь за собою закрыл плотно.

Станишевский ждал Наташу внизу: мертвецом, истуканом, со страшными нервами, кольцами, визами, с горохом испарины, кожей холодной гусиной, волосками дыбом по телу; с глазами в пол-тела. Ко всему был готов...
Вышла тихая, ни кровинки в лице. Ноги с ногами запутаны, плечи озябшие - везде невредимая, волосы золотом липнут к рукам. Прислонилась, сказала: Добка, я, кажется, буду твоя... Я везде. Я вся тебе, мой лепшичек. Ты один, кому врать не смогу. Незачем, Доба, ибо не страшно тебя...

Он схватился объятием, жал-пережал, носом лез в волосы, ревел в них шепотом: люба моя. Дзьевчинку ми народзиш...
Какую тебе девчинку, отвечала ему в шею, - мне нужен сын, кошмарненький такой же. Любимыйдурацкий. Спиченка-сын с волосишками белыми, носиком острым, родинкой красной вот здесь...

Люди шли и смотрели, глаза во все стороны прятали от смущения и косорукости. Вспоминали: было такое у них?.. А никогда, все проще было. А давай? – А давай... И никаких тебе спиченок, лепшей и нимбов.


Подполковник оставил Наташе кредитки и деньги, отписал при юристе машину.
Собрал барахлишко и бритву в две сумки и вызвал племянника - по чайку с ликером, Костя. Велел смотреть иногда за квартирой. Цветы, счета, холодильник проветрить.
Если что, твоя квартира, сказал без улыбки племяннику. Нигде никакая Наташа: ты ближайший наследник. Документы в синей папке.

Он уже знал, что завтра уедет к бойцам и охотникам в Мирный. И что если его не ждет в Петербурге самая милая женщина – ему никуда ни к чему возвращаться.
И, может, достаточно глубже вдохнуть и не очень пригнуться, когда в твое лицо летит снаряд.