Зимняя жара

Александр Макаренков
Я прохожу сквозь тебя каждый раз, когда нахожу за двойной поверхностью витрины твои глаза. Моментально взгляды впускают внутрь друг друга. Иногда помахиваю тебе рукой. На что встречаю ухмыльную улыбку. Все это продолжается в течение двух лет. Мне неизвестно твое имя. Впрочем, это ерунда. Мне безразличен цвет твоих волос. Не важно – нежна ли твоя кожа. Начхать – какими духами ты пользуешься. Томная зелень радужки замыкает на себе твой мир. Вижу только его. Внутри – черный кружок зрачка...

Однажды мы заговорили. Ни о чем. После «ниочемного» переброса не спал несколько дней. Отовсюду скользили твои слова. Звенели. Густота ночи расступилась, впустила твой призрак. Долго разговаривали. Я касался пальцами поверхности твоей зардевшейся щеки. Плавным поворотом головы ты прижимала ладонь к плечу. Сильнее. Моя рука срывалась вниз. Как бы случайно ладонь падала на колено. Кожа, прикрытая эластиком колготок, притягивала...

К утру все исчезло. В голове остались шорох твоих губ, мерное покачивание занавесок. Окно сообщило о наступлении очередной зимы. Искры вспыхнули на бледных узорах – такие искры вспыхивали в твоих волосах. Сорвал одеяло. Отбросил резко в сторону. Прохладно. Будильник торопит:  «До открытия ровно час!» Лечу на кухню. Ставлю на плиту турочку с водой. Три спички ломаются. Четвертая пыхает. Пока закипает вода – чищу зубы растопыренной щеткой. Споласкиваю глаза и бороду холодной. Растираю остатки пасты по полотенцу. Вскакиваю в кухню. Вода закипает. Кот орет. Почти человеческим голосом просит жрать. Он чертовски красив! Как английские короли! Не зря, видно, я его в его детстве прозвал Ричардом. Не зря. Бросаю изголодавшемуся «монарху» тушенки. Прямо из банки выцепляю. Крик обращается в слюнтявое чавканье. До открытия – двадцать минут. Пью кофе с деревенским творогом, купленным задешево у вчерашней старушки-балабушки. (Достала своими разговорами!) Впихиваю галопом кусок позавчерашнего батона в собственную пасть. Десять минут. Напяливаю джинсы. Глотаю хлеб. Вонзаюсь в свитер. Ботинки. Шнурки рвутся. Трясущимися пальцами связываю. Делаю кургузый бантик. Остаются куртка и шапка. В них влезаю под дверью, поворачивая ключ в замке. Вылетаю из мрачного подъезда. Солнце слепит. Безветренно. Мелкие снежинки фланируют вниз. У входа в «твой» магазин, как обычно, – очередь. Сдерживаюсь. Замедляю шаги. «Спокойно»,– катится в голове. Сегодня ты отворяешь вправленную в железо стекляху двери. Замечаешь меня. Улыбаешься. Кланяюсь в идиотской улыбке. Поднимаю к плечу руку. Из «рот-фронта» делаю робкий «жим-жим». Киваешь одобрительно. Пропускаешь нетерпеливых зевак и вероятных покупателей. Извиняешься взглядом. Пожимаешь плечами. Уходишь в белое нутро лавки.

Захожу перед закрытием. Спрашиваю о делах. (Не слишком искушен я в знакомствах. Хотя это мне не помешало жениться трижды. И трижды – расстаться.) Приглашаю к себе. На шампанское. Удивляюсь собственной прыти. Но – продолжаю «нахальничать». Отвечаешь неожиданно, что любишь полусухое и, удивительно, соглашаешься.

Встречаемся у булочной. Через дорогу от моего дома. Еще раз выдыхаю морозно: «Привет!» Цепляюсь за твой локоть, упрятанный в рукав дубленки. Переправляемся через расхлюпанную дорогу. Автобус едва не обдает смесью снежной шелухи и песка. В подъезде, как всегда, нет света. На четвертом останавливаемся. Достаю из кармана куртки ключ. Прямоугольник с невидимым в черноте номером тринадцать отворяется. Свет в прихожей такой же, как в подъезде. Извиняюсь. Пробираюсь дальше. На ощупь нахожу шнурок выключателя. Трехфарная люстра пыхает единственной лампочкой. Свет отражается от потолка, опутывает мутностью неприбранность комнаты. В центре черным изваянием замер телек. Сервировочный столик, привезенный по случаю из Смоленска и служащий мне обеденным, приник блестящими трубками к батарее. Жалюзи прячут заоконную послеработную суету. Кот атакует твои ноги. Замирает. Трется боками о голени. Смущенно подкланиваюсь, подхватываю дубленку. Приглашаю, протягиваю руку в сторону единственной комнаты. Отпрыгиваю к разложенному дивану. Прячу горошины пододеяльника под клетками пледа. Входишь. Останавливаешься в центре. Под люстрой. Возле черной глыбы «ящика». Твои зрачки нашли квадрат батика – напоминание мне о последней жене. (С художниками трудно. Не смог и я. Расстались, правда, тихо. Без нервов. Почти дружески. Потом виделись. Однажды. В метро. Она ехала вверх, я – в другую сторону. Увидела. Успела крикнуть:
– Как ты?!
– Нормально! А ты?! – но вопроса уже не услышала. Нас разделили ползущие в разные стороны ступени на расстояние длиной в жизнь.) К батику в его белой раме я привык. Всегда кажется: если вещь на нужном месте – ее не замечаешь. Привыкаешь. Взгляд твой скользит по линиям рыбьих тел, условностям хвостов, по нарисованной воде, по дыркам не лопнувших пузырей.

В дымке полусвет, в противоположном углу, за телевизором, высится холм моей лодки. Года два, как разобран катамаран. Да два сезона пропущены. Паруса и баллоны скучают под брезентовой накидкой.
Ты подошла к полке. Уронила:
– Книги говорят о хозяине многое, – провела рукой по корешкам: «Справочник яхтсмена», «Катера и яхты», «Учебник по навигации», А. Галич, И. Бродский, М. Цветаева, альбомы по фотографии. Продолжила: – Судя по ним, ты  яхтсмен или что-то около того. Но по профессии наверняка – фотограф. Лирик в душе. Это – по стихам. Ищешь и не находишь. Это – по бороде. В крайнем случае – пока не нашел.

С любопытством слушаю из кухни, насыпая в турку кофе. Улыбаюсь в себя. На твое резюме вяло, с непонятной самому развязностью:
– Почти угадала. Кофе крепкий?
– Очень. Я люблю все крепкое, – голос не напоминал никого. Поймал себя на этом. Почему-то удовлетворенно подчеркнул. Несхожесть.

Кофе с медом и чесноком. «Да, Штирлиц не был дураком. Однозначно. Какую классность сотворил!» – думал я, разливая аромат в чашки – жалкий остаток от сервиза, подаренного на тридцатилетие старинным приятелем-керамистом. (Четыре чашки грохнули по очереди друзья, решив оказать помощь в мытье посуды. Эти две не доверял никому. Мыл сам «сироток»). Снаружи зеленые сосуды напоминали груши небольшого размера. К ним прилипли керамические листья, грызанные керамическими червяками. Сахарница и кофейник – груши больших размеров, выращенные, видимо, более рачительным хозяином. Но и этих груш коснулись растленные зубы и лапы улыбчивых червяков. На сахарнице лыбились два толстяка, наверное, больных диабетом от непомерного пожирания сахара. Из «кофейной» груши выползал еще один «задохлик». Похоже – ему осточертел голый кофе, слегка сдобренный медком или песочком сахарным.

Рецепт Штирлица усвоил после первого показа «Семнадцати мгновений». Ингредиенты подогнал годами тренировок. Но для тебя этот рецепт оказался открытием. Покосившись на чашку, ты просунула в дырку керамического листа палец (в данном случае проеденность в листе обозначала ручку), принюхалась, подула на коричневую поверхность напитка, словно ущипнула, сделала маленький глоток. На мой немой вопрос последовал бессловесный ответ – большой палец правой руки поднялся вверх.
– Может, видик? – не без гордости спросил и, не дожидаясь ответа, подошел к черной «скале». Заслонил спиной ящик с жиденькой фильмотекой, состоящей из единственной кассеты любимого с детства фильма «Великолепная семерка». Ты попросила поставить какой-нибудь старенький вестерн и в моих глазах поднялась на двенадцатое небо. Несколько небрежно спросил:
– «Великолепная семерка» подойдет? – а сам уже запихивал ее в приемник. Еще одно удивление – ты никогда не видела этого фильма. Слышала, что это классика Голливуда, но смотреть не приходилось. Я еще раз возликовал. Пульт с первого этажа столика послушно порхнул в твою ладонь. Экран засветился. Черно-белое изображение американского пейзажа. Ретро. Мы прихлебываем кофе. Курим. Кстати, ты ужасно изящно куришь! Нерасторопно втягиваешь дым. Замираешь, прикрыв глаза. Покачиваешься взад-вперед. Замедленно выпускаешь сизую дымность. Сигарета между пальцами слегка вздрагивает. Зелень глаз, превращаясь в нежную умбру, темнеет.

Деревня празднует приезд Бронсона с друзьями.
Извлекаю из холодильника шампанское. Холодок сливается в бледнолицые кружки. (Фужеры, стаканы, бокалы и рюмки у меня подолгу не «живут». Оттого – кружки). Ты улыбаешься в себя, глядя на мой сервис. Фольга шоколадки трещит. Ломается. Из нее вываливаются куски единственной во всей квартире сладкой плитки. Коричневый квадратик, подернутый рыжими орехами, булькает в твоей кружке. Он опутывается хрупким пузырьками. Некоторые отрываются робко. Упрямо стремятся вверх.

Пьем шампанское. О чем-то говорим сквозь фильм. О чем? Не знаю. Да и не хочу понимать. Не же-ла-ю. Ведь счастье бывает настолько редким и молниеносным, что кажется – его не было вовсе. Хорошего, как бы велико оно ни было, всегда мало.

Проснулся раньше обычного. Жара. Ричард нагрел мои ноги до температуры песка в Гоби или Сахаре. Но в башку дует. Чую – в распахнутую форточку вместе с ветром влетает снежная мелочь. Век не размыкаю. Поворачиваюсь на бок. Запах тебя нежит легкие. Обнимаю... Пустота. «Или еще сплю?» Чувство липкого страха щекочет под ложечкой. Душа вспыхивает. Глаза открываю. Подушка рядом измята. Тихо. Только ветер гоняет по комнате остервенело. Бешено отбрасываю «его Величество» с дивана. С воплем он приземляется возле телевизионной тумбочки. В поисках мечусь по квартире. На столе – пустая бутылка из-под «шемпа», зеленая ледышка. Шоколадная фольга – смятым шариком. Кружка. Нет, две. Вторую не сразу разглядел за зеленой стекляхой. Еще две – кофейные «грушки». Тоже пусты.

В прихожей – терпкость духов. Взвыл оглашенно будильник. До открытия – четверть часа. Галопом начинаю одеваться – от трусов до куртки. Выскакиваю. Внизу соображаю – не запер дверь. «Хрен с ней!» – машу рукой. Бегу. Ветер. Метет. Прямо в рожу. Жарко. Прохожие ежатся – зябко. У двери очередь. Как всегда. Отпираешь не ты. За броней стекла ловлю. Твои глаза? Нет, нет, нет. Судорожно отстраняю ошалелый народ. Вламываюсь сквозь очередь внутрь. Подлетаю к фифам в ядовито-зеленой униформе. Одна, другая, третья... Не ты. Задыхаюсь. Опираюсь о кассовый аппарат. Ужас! Запинаюсь, пытаюсь выяснить – не выходной ли у тебя. Две подошедших «мисс» ничего не понимают:
– У кого?
Так же бессвязно описываю тебя, но, кроме глаз и запаха, ничего не всплывает. Не помню.
– Зовут как?
– Боже, как ее зовут?!