Ландыши

Андрей Растворцев
               
                1.

Таёжная станция Табашино. Последняя четверть двадцатого века. Далёкий уже одна тысяча девятьсот семьдесят восьмой год. Скорые поезда станцию проскакивают, не замечая. Только пассажирские притормаживают на две минуты, а потом – гудок тепловозный и… как и не было поезда.
От станции до деревни Веснино, финишной точки моего путешествия, девять километров. Через лес. Никакой регулярный транспорт туда не ходит. Разве что попутка случайная протарахтит и вас по доброте душевной до деревни подбросит. Только рассчитывать на неё, на попутку, – время зря терять. Не часто сюда попутки забредают. Так что главная надежда и у местных, и у приезжих только на Фёдора Николаевича Нелюбина, или, как деревенские его зовут, на Федьку-конюха.
Нелюбин, владелец единственной лошади в деревне, честно и педантично исполнял взваленную самолично на самого себя общественную нагрузку по ежедневному снабжению жителей деревни почтой и свежим хлебом со станционной пекарни. Получив в почтовом отделении сумку с газетами и письмами, иногда и посылками, загрузив горячим хлебом деревянный ларь в телеге, Фёдор Николаевич дожидался прихода пассажирского поезда и высматривал среди прибывших попутчиков до деревни. Попутчики случались нечасто, практически все сходящие с поезда приезжали непосредственно в Табашино, кто к родственникам, кто в командировку. Но уж если случались – счастью Нелюбина не было предела. Ну, а как же? – свежие уши, свежие новости…
Вот и сегодня, как только я сошёл с поезда, Фёдор Николаевич опытным глазом быстро вычислил меня как потенциального попутчика, благо мы уже были немного знакомы – года три назад бывал я в этих краях.

На правах старого знакомца Нелюбин поздоровался запанибратски.
- Здоров, Димитрий! А я всё гляжу – ты, не ты? Идёт время-то, идёт… Поди, узнай тебя – ты ж всё вширь раздаёшься. К нам или ещё куда…?

Я улыбнулся. В такой глуши всегда приятно встретить знакомого человека, да и проблема с транспортом сама собой разрешилась.
- Здравствуйте, Фёдор Николаевич! К вам я. Именно к вам. В вашу незабвенную деревеньку.
- Ну, вот и хорошо, что в деревеньку, вот и ладненько. Где барахлишко-то твоё? Это, что ль?…

Фёдор Николаевич легонечко потрогал штатив, пробежался взглядом по мольберту, двум чемоданам и объёмной сумке.
- Всё, что ль? Ну, и чего стоим? Грузимся, грузимся…

Через пять минут белая лошадь с красивым именем Чайка (именно с именем, а не кличкой), впряжённая в телегу на резиновом ходу, гружённая моей поклажей, хлебом и почтой, неспешно трусила по лесной дороге. Фёдор Николаевич, сидя на мягком, вытертом добела кожаном сидении, снятом с какого-то отслужившего своё грузовика, не столько правил лошадью, сколько просто держался за вожжи – лошадь и без его понуканий прекрасно знала дорогу домой.

Я, откинувшись спиной на прикрытый куском брезента багаж и свесив ноги с борта телеги, подрёмывал за спиной возчика.
Хорошо накачанные колёса катили по дороге легко и мягко, упруго гася удары о корневища деревьев, то тут, то там выпирающие из песчаных рытвин посереди дороги. День входил в полную силу. Солнце поднималось в зенит, жар его постепенно проникал под каждый лист и каждую травинку, полуденное небо утреннюю синеву меняло на лёгкую голубизну. Дорога бежала через чистый, почти без подлеска, высокий сосновый бор. Пахло расплавленной смолой и распаренной хвоей. Басовито гудели оводы, от которых Чайка лениво отмахивалось хвостом.
- Слышь, Димитрий, ты к нам-то надолго ль, или так, только отметиться?…
- Как дело пойдёт. Ну, а так – недели на три-четыре…
- Баб голых живописать будешь?
Я, представив умозрительно старух деревни Веснино, непроизвольно хохотнул.
- И чего я такого смешного сказал? Чего ты гы-гы-гы, гы-гы-гы?! А то нет? Знаю я вас, рисовальщиков, насмотрелся на выставках в городе, да и в журнале, в «Огоньке», вкладки с картинами цветные шикарные смотрю, вам ведь интеллигентам хлеба жрать не давай – похабщину бы только малевать…
- Фёдор Николаевич, бабы-то, которых обнажёнными живописать можно, откуда у вас? У вас же там моложе семидесяти и нет никого. Так что увольте меня от такого сомнительного удовольствия, я на пленере душу хочу отвести – свет, воздух ваш хочу ухватить… Места тут у вас изумительной красоты!
- Места, да, райские. Спору нет. Только ты зря думаешь, Димитрий, что баб у нас молодых не водится. Молодух-то как раз у нас ныне и много. Пока тебя не было, подросли молодки-то. Понаехали на лето к бабкам да мамкам – растелешаются и бродят по деревне. А то и лежат на траве кверху задом – ванны солнечные принимают. И ничего на них. Стыдоба. Даже меня, пенька гнилого, в жар кидает!
А воздух, свет… Как ты их отрисуешь?… Ни свет, ни воздух рукой не ухватишь. А уж красками… Баловство это… Ты вон лучше цветочки да курей наших рисуй. Куры-то, помнишь, поди, знатные у нас…
- Вы, Фёдор Николаевич, молодух-то не виноватьте – молодость она ведь быстро проходит – ну, не в семьдесят же солнечные ванны принимать? Пусть уж молодухи побольше солнца на себя сейчас примут – глядишь, и добрее с мужиками будут. Солнце-то, оно ж расслабляет…
- Добрее говоришь? Ну-ну… Ты вот, Димитрий, цветок ландыш, знаешь? Знаешь. Во-о-от, весной-то ранней, в цветении, ландыш этот, нет слов, красив! Красив да пахуч. А уж как к себе манит! А после? После того, как отцветёт? Яду в нём! – у-у-у! И не подходи! Там, где произрастает ландыш, ничего, окромя него, не родится – ни грибов, ни ягод…
Так вот и с бабами, которые по молодости все из себя – ох, и красивы, ох, и манящие – прям, тот цветок ландышевый! А отгуляют своё, поникнут года их – яду в тех старухах – куда там гадюке или ещё какой змее! Когда только накопить успевают?! А ты говоришь: добрее… А вот дедов-то я и не встречал таких. Может, потому как мрут мужики рано и не успевают яду-то скопить? Как думаешь?

- Не знаю. Не задумывался как-то…
- Ну, да – рано тебе ещё задумываться. Молод больно. А мне – в  самый раз. Вот и размышляю я. Да выводы делаю…
Мерно  поскрипывали на неважно смазанных осях тележные колёса, глухо постукивали по пыльной дороге копыта. Нелюбин, сидя на козлах,  продолжал что-то рассказывать, иногда оборачивался, дожидаясь ответа,  но постепенно слова его становились всё глуше, пока не пропали совсем. Полуденное солнце сделало своё дело – меня сморило, и я, незаметно для себя, заснул…

                2.

Через две недели проживания в Веснино меня даже деревенские собаки не облаивали – за своего держали. Остановился я, как и три года назад, у старушки по имени Августа. Все её звали баба Гутя, вот и я так же звал. Дети и внуки её жили в городе, навещали старушку редко, так что люди в доме были ей в радость. За постой взяла она с меня немного, так, не заработка ради – ради проформы, я ей ценнее был как вечерний собеседник. Телевизоров в этой глуши не водилось…
Вставал я рано, но баба Гутя вставала ещё раньше – когда я открывал глаза, на столе для меня стояла крынка молока, где в три пальца сливки, и лежал на свежем вышитом полотенце душистый деревенский хлеб. После завтрака я уходил на излучину реки Проймы и до обеда работал – писал реку, лес, заливные луга, цапель у болота, цветы полевые; но больше всего на моих полотнах было рассветного неба и утреннего, чуть припухшего со сна солнца. Я всё пытался ухватить кистью рассветную прохладу, переходящую в утреннее тепло, но получалось плохо…
После обеда помогал бабе Гуте по хозяйству, а вечером опять рисовал, только уже карандашные портреты. Пытался было акварелью работать, но освещение в доме было аховое, и с красками вечерние сеансы не пошли. Желающих быть увековеченными в деревне было много, а так как долгими летними вечерами делать особо было нечего, в дом к бабе Гуте набивалось людей, как сельдей в бочку. Такой вот кружок по интересам. Я рисовал, а ежевечерние гости пили чай да вели меж собой бесконечный разговор ни о чём. Хотя трудно назвать разговоры о жизни «ни о чём», вернее сказать – обо всём…
Зашёл как-то и Нелюбин. Причину прихода хитро обернул заботой о попутчике – не забижает ли кто меня? А потом плавно перешёл к главному.
- Видел тут картинки я твои, Димитрий. И вот что тебе скажу, ты человек не глупый, учился долго, да и по жизни кое-чему нахватался, обратил, наверное, внимание: рождается у тебя, допустим, мысль, добрая, мудрая. Шедевр одним словом, а пока ты донёс её до людей, пока подобрал слова и высказал – пшик получился, а не мудрая мысль. Так-то вот. Немногие могут облачить мысль рождённую в слова и донести её нерасплёсканной до людей. А ты, вон, красками, кистью своею мысли высказываешь. И ведь до самого сердца мысли твои доходят. Талант получается ты, Димитрий. Душевные у тебя картинки…
- Ой, что-то ты, Фёдор Николаевич больно сладко поёшь – нужда, что ль, во мне какая?
- Что ты сразу нужда, нужда, так что ль зайти нельзя? Дай, думаю, посмотрю, как он там, ты то есть, обустроился, не нужна ли помощь какая…
- Да всё хорошо, Фёдор Николаевич, и обустроился я прекрасно, и обжился…
- Ну, вот и хорошо. Я ведь что сказать-то хотел, зашёл бы ты, Димитрий, завтра вечерком-то ко мне. Дочка с внучкой с городу приехала, говорит, наслышана о тебе, о картинах твоих. Оказывается, ты там, в городе-то, знаменитость прямо. Познакомил бы я вас, а? И ей интересно, и тебе вечер есть на что убить…?
- Хорошо, дядь Федя, без вопросов, загляну. С собой-то что принести?…
- Чего несть – всё в хате есть. А вот картинку какую-никакую, тобой нарисованную да подписанную, для малой принеси – подрастёт, подругам хвастать будет, мол, вот, дядьку какого знаменитого знала. Можешь?
- Могу, Фёдор Николаевич, могу…
- Ну, вот, значит, как коров-то пригонят, так и приходи. Посидим, повечеряем…

                3.

На следующий вечер, прихватив с собой парочку пейзажей, пришёл я к Нелюбиным в гости. Фёдор Николаевич встретил меня у калитки и чинно сопроводил до дома. В доме было пусто. На мой недоумённый взгляд дед кивнул на дверь:
- В стайке все, в коровнике, бабка малую учит корову доить, а той и в радость. А дочка в летней кухне для тебя чего-то готовит. Сейчас уж все будут. Не торопись, располагайся.

Я приладил принесённые в подарок пейзажи у стены и огляделся. Обычный дом-пятистенок, чистый, с крашеными полами и лежащими на них вязаными дорожками. В красном углу иконки и лампадка. По стенам украшенные выбитыми полотенечками портреты родных. Много свежих, нынешних фотографий. Я оглянулся – Нелюбин вслед за мной тоже рассматривал портреты.
- Все ваши?…
- Все мои. Два сына да три дочки. Внучатки вот. А то, вон, старуха моя. А справа-то – её дед с бабкой, а которые слева – мои.
- Счастливый вы, Фёдор Николаевич – такой корень!
- Это да, корень большой. Так и сил на тот корень сколь положено… В народе ведь как говорят: «На Трофима не пройдёт счастье мимо – куда Трофим, оно за ним…». Угадал я со счастьем. Сватов-то к своей ненаглядной в сорок пятом на Трофима с Зосимой прислал, второго октября, получается. На Покрова, почитай, уж и свадьбу сыграли.
- А это вот, в форме – вы…?
- Я. В Казани, в марте сорок четвёртого, после госпиталя. На фронте-то где там фотографироваться? А тут вышли с другом в город, вот и забежали к фотографу – мамкам потом отправили. Не сами – фотографу адреса оставили, не обманул, всё честь по чести сделал, как обещал…
- Войну всю прихватили?…
- Почти. Три с половиной годочка…
- Что-то наград на гимнастёрке не видно…
- Наград? Награды имею. Отвагу имею и за Сталинград. За оборону его. Ну и так, к юбилеям.
- Что-то не густо, Фёдор Николаевич, за три с половиной года на фронте…
- Ну, так первый-то год не сильно кого и награждали – когда все бегут, какие уж тут герои… А потом, ну потом попервее меня люди были, отважнее, вот им и слава. А я что? Я простой солдат с трёхлинейкой. Да только и меня наградами не обходили – окромя медалей, восемь благодарностей от товарища Сталина. К Звёздочке за Днепр представляли – штабные замылили. Да я и не в претензии, тут главное дело не в наградах, главное – что живой с войны пришёл. И честь свою не измарал. Это мне и есть самая главная награда.
- Да я ж не в обиду, Фёдор Николаевич. Я понимаю. Ты вот мне другое скажи, как оно там, на войне-то по людям стрелять? Страшно?
- А я по людям и не стрелял. Всё больше по нелюдям. Попадал, сам видел. Но убивать так и не приучился. Издалека-то вроде как оно и не по живому выцеливаешь, да и в горячке – вроде и ничего, а так, чтобы глаза в глаза – нет, не случалось. Не для нормального человека та наука. Которые убивать-то шустро научились, да ещё и не в бою – пропащие люди. Их и свои потом боялись. Да и жалели. Глаза у них чужие. Пустые какие-то. Были среди этих умельцев такие, которым без разницы в кого было стрелять –в своих, не в своих, в старых, в малых. Души у них не было – выгорела вся. От крови да злобы. Пепел там один. Жалко их…

Скрипнула дверь, с подойником в руках в избу вошла невысокая пожилая женщина, следом за нею девочка лет шести. И тут же, не дав двери закрыться, на пороге появилась и дочь Фёдора Николаевича. Стройная, высокая, смуглая женщина, с гладко зачёсанными чёрными волосами.

Обернувшийся на скрип открываемой двери Фёдор Николаевич объявил:
- Вот, Димитрий, смотри: весь мой женский букет, значит, в сборе! А вот, бабоньки, Дмитрий, художник с города, в гости, значит, к нам. А вас где-то черти носят – ждём, ждём, а цветов-то и нету…

Я ошарашено уставился на Нелюбина:
- Каких цветов, Фёдор Николаевич?! Вы мне про цветы ничего не говорили, сказали бы – я бы принёс…

- А-а, – Нелюбин махнул рукой, - я не тебе про цветы, бабам своим говорю. Сейчас всё поймёшь. Знакомься, значит, это вот жена моя – Ландыш Рустамовна, это дочка – Ландыш Фёдоровна, а это внученька-солнышко – Ландыш, значит, Сергеевна… Такой вот букет получается…

Если вы когда-нибудь видели в степи застывшего столбиком у своей норы суслика, то вы абсолютно точно можете представить, как я выглядел в этот момент. Я недоверчиво бродил взглядом по женским лицам, пытаясь понять, в чём подвох.

Жена Нелюбина, Ландыш Рустамовна, улыбнулась:
- Не шутит, старый, не шутит. Традиция у нас такая. Фёдор-то, как на мне женился, так сразу такую традицию и обозначил, чтобы одна из девочек в семье всегда Ландышем прозывалась…

Я в недоумении покачал головой:
– Что-то не слышал я у русских такого имени…
- Ну да, у русских нет. А у татар – косой коси. Ландыш на ландыше. Я этот ландыш в госпитале, в Казани отыскал. Тоже сначала не поверил. А потом, потом и сорвал я себе на счастье этот цветок. Дождалась она меня с войны-то. И старики её не упирались, когда я к ним сватов заслал. Уж тридцать пять годков вместе произрастаем…
- Фёдор Николаевич, а как же там вы мне, когда со станции ехали, про ландышевый яд и всякое такое?…
- Про яд? Про яд я и не отказываюсь. Говорил. Только вот яд-то принимать уметь надо. Любой яд – в каких дозах – смерть, а в каких – лекарство. У моей Рустамовны – целебный яд. Лекарственный. Мне ж без её лекарства – никак! Край…

Тот вечер в гостях у Нелюбиных долгим был. Мы много говорили, выпивали, пели… И моей душе было тепло и уютно…
А потом оставшиеся от отпуска недели я неистово рисовал. Утром, днём, вечером, да и ночью, озарённый новым решением, вскакивал и что-то всё переписывал... На холсте моём постепенно рождались три разновозрастные женские фигуры, но это были три ипостаси одной женщины: юной, зрелой и мудрой. У каждой ипостаси в руках был маленький букетик ландышей. У юной – ландыши, только входящие в цветение, у зрелой женщины – в полном цвету, у мудрой – со спелыми красными плодами.

Через два года в Германии, в Дрездене, моя картина под названием «Ландыши» экспонировалась на передвижной выставке «Лики планеты». И получила очень хорошую прессу.
Но лишь я и мои прекрасные героини знали, что не только цветы в их руках дали название этой картине…
Такие вот, значит, цветики-семицветики – ландыши русские…