Люся

Амирам Григоров
У моей бабушки была подруга. Звали подругу Люсей. Сама бабушка моя, Тамара, была не родная, а сестра родной, самая младшая из пяти сестёр, единственная из них,  никогда не бывавшая замужем, ещё до войны поселилась она в Москве, долго жила в общежитии, потом получила однокомнатную квартирку на окраине столицы, где я стал жить, когда приехал в Москву и поступил в институт. Бабка Тамара была старой девой, у неё имелся официальный диагноз "умственная отсталость", и поэтому, как злословил мой папа, она безоговорочно поверила в советскую власть.  Работала она на чулочной фабрике, причём долго, лет сорок, выслужила орден "Знак Почёта". Она даже играла на маракасах в фабричном самодеятельном ансамбле, и только диагноз, полагаю, помешал ей вступить в партию.
Люся тоже была с фабрики. Родом Люся была из города Окуловка, это между Питером и Москвой, но ближе к Питеру - маленький городок, хаотично устроенный, куда меня однажды совершенно случайно занесло. В последние годы Люся жила в Магадане, и бабушка, на все праздники, чисто по-советски подписывала ей открытки.
- Люська хорошая, - говорила бабушка, слюнявя химический карандаш, - Люся огонь девка, браковщица была! Не как они тут все, а с чистой душой!
Я много узнал о Люсе от бабки, например, дивную историю, тянувшую на либретто советской оперетты - за Люсей ухаживал пожилой директор фабрики, по фамилии Севрюгин, у которого был длинный чёрный ЗИМ, а когда своего не добился, увеличил ей норму выработки, а потом вообще перевёл на другой участок, потяжелее, но Люся, как подобает комсомолке, не сдалась! Она вызвала на соцсоревнование какую-то другую "девку", и победила, попала сначала в заводскую газету, а потом - в какую-то центральную, потом познакомилась с моряком, который встречал её после смены, и Севрюгин был окончательно посрамлен.
Или историю, как один незадачливый рабочий, на свою беду, судимый, ухитрился несколько раз подряд опоздать на смену, потому что не высыпался из-за плачущего маленького ребёнка, в те времена за такое могли посадить, но Люся, бывшая комсоргом, смогла его выгородить.
В Магадан Люсю увёз её муж-моряк, дослужившийся до капитана и направленный на Север с повышением. В городе она быстро освоилась - тем более, что жил там любимый певец её молодости - Козин. Люся любила застолья, любила ходить в гости, она пила водку, аккуратно и артистично, практически не пьянея, пела, рассказывала всякие истории - она была колоритна до невозможности.

Однажды, придя домой из института, я увидел чемоданы в прихожей и услышал незнакомый женский голос - это была она. Люся оказалась крупной улыбчивой старухой, широкоплечей, завитой в мелкий барашек, с дутыми золотыми серёжками, этакой модной провинциальной тёткой. Была она полна до краёв жизненной силы, хоть и было ей почти восемьдесят. Оттого и просто Люся, а не тётя Люся и уж подавно, не баба Люся - она этих обращений не любила. Приехала она в Москву насовсем. Когда-то, в конце шестидесятых, отправляясь с мужем на Север, они оставили квартиру дочери, та потом вышла замуж, родила двоих детей, развелась.
Прошли годы. Люся постарела, муж её умер, и жить ей одной в холодном городе стало тяжеловато. Дочка принялась бомбить её письмами, мол, приезжай, мама, продавай квартиру, мы тебя ждём. Люся продала. Приехала. Зашла с поезда, первым делом, к моей бабушке - они не виделись много лет. Пока старухи общались, перебивая друг друга и держась за руки, я сбегал в магазин, купил всё, что нужно, Люся буквально заставила взять у неё деньги. Бабушка тихонько сказала по-нашему, чтобы я не забыл взять водки.
Люся простовато показала деньги, все свои сбережения, плюс вырученное за магаданский дом. Вытащив пёстрый платок с золотой нитью, завязанный на 4 узла, она его раскрыла - внутри была чёртова куча денег, наших и долларов. Сели за стол, отпраздновали приезд - пили мы с Люсей, бабка моя никогда в жизни не пила спиртного, отец мой называл это "незачем пить тому, кто по жизни пьян". После трёх тостов Люся запела, на пение пришли соседки - две пожилые сестры, с тортом и грушами. Вечер удался. Люся переночевала у нас на раскладушке, а  наутро поехала к дочери.
Где-то через месяц она снова была у нас, командовала, накрывала на стол, на кухне пекла пирог, я опять сбегал за водкой, селёдкой и сыром, потом она пела, смеялась, всё, в общем, было хорошо. Люся рассказывала о своём детстве в Окуловке - что была у них коза Дашка и собака Роза. Что отец её, ещё до войны, посадил берёзу, вернее, даже не сажал, просто берёзку, которая сама собой выросла на участке, не стал срубать, так та и осталась. А потом вернулись они из эвакуации, отец на фронте погиб, а берёза странно стала расти,  в крест превратилась, так и называли её - Крестовая берёза. И директора Севрюгина вспоминала, козлом называла, смеялась. И про неведомых мне Танек, Зин и Олек, про танцы на Нагатинской и каток в Сокольниках.

Приходила потом ещё, спустя где-то полгода. И тут я заметил признаки того, что не всё в порядке.  Во-первых, причёска. Исчез этот провинциальный огненно-рыжий перманент, вместо него - были прямые седые волосы. Ещё старуха была какая-то сама не своя, была молчалива, сидела сгорбившись. Серёжек ещё не было. Толстого обручального кольца не было. Золотых часиков на запястье. Когда я предложил сбегать в магазин, Люся, против обыкновения, стала возражать, сказала, что скоро ей уходить. Но я, подчиняясь бабушкиному тайно поданному знаку, всё-таки сбегал. А когда выпили, закусили, Люся распрямилась, развеселилась, расцвела, и всё стало, как раньше.

Потом она была у нас ещё раз, в последний раз, когда я её видел. Я хорошо запомнил тот вечер - войдя в комнату, застал старух, держащихся за руки, у бабушки было злое лицо, и я услыхал кусок бабкиной речи, содержащей пожелание кому-то там быть похороненным в земле до пояса, но головой вниз:
- Чтобы как бурак похоронили! Ноги чтобы наружу торчали!
Напротив, спиной к телевизору, сидела Люся, страшная, дряхлая, отощавшая до невозможности, с обвисшим лицом. Она вытирала кончиком платка глаза и рот, и жалобным голосом, с какой-то нищенской  интонацией, тянула:
- Тамарочкааа. Не говориии тааак. Тамарочкааа.

Я спросил, что случилось, но бабушка промолчала. Молчала и Люся, и поняв, что бабкам надо пообщаться без свидетелей, я отправился в гости.
Вернулся поздно, бабушка не спала, ворочалась и громко вздыхала, я включил ночник и сел читать.
В конце концов, спросил, что стряслось.
- Чтобы их паралич разбил! Чтобы парализовало их!
- Кого?
- Варваров этих! Неевреев!
- Бабушка, скажете, что стряслось или вы просто так?
- Дочь выгнала. Люську. На лестничной клетке живёт.

История была такая. Сначала дочь забрала у старухи все деньги, и улучшила жилплощадь - с двухкомнатной квартиры до трёхкомнатной. Считалось, что одна комната будет принадлежать Люсе. А потом стала требовать, чтобы Люся переехала в дом престарелых. Люся не соглашалась. И однажды, придя домой, старуха увидела свои вещи на лестничной клетке. Включая стул, чашку и ложку. Она звонила в дверь и стучала, но ей никто не открыл, ни дочь, на два внука, - одному шестнадцать лет, другому четырнадцать.
Потом внуки проходили мимо старой бабки, сидевшей на стуле на площадке, и делали вид, что её не знают. Люся прожила так почти полгода. Ей соседка носила еду. Другая тётка, с первого этажа, пускала её в туалет и помыться. Люся получала пенсию, ей слали по почте из Магадана, и даже пыталась дать внукам немного денег, старший не брал, а младший один раз взял, но дочка потом вынесла эти деньги и молча положила перед Люсей на лестницу.
Потом, когда я уезжал на месяц на Кавказ, Люся пожила у нас. Потом - ещё у одной подруги-старухи с чулочной фабрики, Зои. Потом Люся сдалась, и согласилась ехать в дом престарелых. Она умерла в тот же день, вернее, в ту ночь, когда там оказалась.

А в Окуловку мы попали так. Пили мы как-то вечером в институте - был день рождения Зозули, друга нашего, а пили мы по бедности лабораторный спирт, заливая его "Белым виноградным днём", студенческим напитком 90-х, отвратительным на вкус, крышесносящим и дешёвым, как лимонад, помню, что герой праздника полез на стеллаж, и его оттуда снимали, ещё помню, все мы переместились на крышу института и долго там кого-то били, а затем всё погасло.

Целую вечность спустя возник свет, ослепительный и неотвратимый, свет этот проникал прямо в мозг, сопровождаясь инфернальным жужжаньем, и в эти секунды, когда ты ещё не ты, а нечто неодушевлённое, лишённое имени и памяти, были исполнены первобытного ужаса - как оказалось, это железнодорожные мусора посветили мне в лицо фонариком. Мы были в Твери - вся компания, Кузнец, Тухлый, Брыксин, Зырян и я, и нас вышибли с поезда.
Как выяснилось, ехали мы в Питер. Была глубокая ночь, осенняя, прохладная, пахло дымком и вокзалом, и, сквозь молочный туман, расплываясь, светились бесконечные путевые огни, разноцветные, как ёлочная гирлянда.
Наш Тухлый, уникальный малый, ушёл куда-то, и буквально минут через пять возвратился, раздобыв анаши.
- Ты где её взял, чёрт?
- Цыган встретил!
Раскурились, прямо тут же, на островке подле семафора, где справа и слева, уходя в молоко, тянулись бесконечные составы и металлическими голосами перекликались электрички, это было жутко и великолепно.
Потом мы забились в электричку, наобум, в первую попавшуюся, оказалась она питерской, и нас снова ссадили две серьёзные женщины в железнодорожной форме. Было это в Окуловке. 

Окуловка поразила безлюдностью - прямо в центре городка стояли разрушенные дома с забитыми окнами, была странная церковь без куполов, похожая на сарай, переход над путями был разобран, вернее, кто-то снял все доски, оставив металлический остов, ходить по которому было, пожалуй, опасней, чем переться через пути напрямую. Был только один магазин, в одноэтажном деревянном доме, где хозяйничала продавщица в бумажной короне, а из товаров было подсолнечное масло в железной рифлёной бочке, пара кирзовых сапог на баскетболиста, питерская водка, которой были заставлены все полки, и одна-единственная палка колбасы, привязанная к прилавку несколькими витками верёвки, как говорят на флоте, принайтованная - через три дня, на обратном пути, мы снова ненадолго оказались в Окуловке, заглянули в тот же магазин и колбаса была на прежнем месте. 
Но больше всего нас поразила табличка на вокзале - на заржавленной жести было намалёвано: "Музей Миклухо-Маклая. Ул. Миклухо-Маклая, дом 10", и часы работы. Мы, разделившись, пошли искать музей.
Шли мы по крутой, чисто кавказкой улочке, и увидели впереди девушку с вёдрами. Вернее, первым заметил её Брыксин, известный институтский ловелас, и дёрнул меня за рукав. Стройная, она поднималась, плавно покачивая бёдрами, и волосы цвета спелой соломы развевались на ветру. Брыксин буквально побежал, потащмв меня за собой.
- Девушка, девушка!
Она не реагировала. Мы прибавили ходу.
- Девушка, девушка, можно вас!
Когда мы, крича, почти её настигли, она остановилась, опустила вёдра, вздохнула и повернулась, и Брыксин буквально остолбенел, была она, как с картины Сутина - один глаз выше другого, нос набок, но наиболее примечательной частью лица была переносица - она была феноменально широка. Брыксин дара речи так и не обрёл, и спросил я:
- Девушка, не подскажете, где музей Миклухо-Маклая?
Девушка ответила, немного растягивая гласные:
- Даа нуу, ребяткии, на *** вас!

Музея мы так и не нашли, хотя шлялись по Окуловке, распивая питерскую водку, несколько часов, и к вечеру вышли к небольшой не асфальтированной площади, где стояло аж четыре заброшенных дома, глядящих друг на друга. Тухлый предложил зайти в один и там переночевать, но это оказалось невозможно - внутри нестерпимо разило дерьмом.
Мы вышли и закурили, стало темнеть, и тут я рассмотрел дерево возле дома - это была древняя берёза, почерневшая, со стволом, раздутым натёками, но самое удивительное - две огромные ветви, что примерно на одном уровне отходили от ствола, образуя подобие креста. И я вспомнил Люсю.

А Люсино надгробие делала моя бабушка. То есть, не она, конечно, а выходит, что сама Люся. Оказывается, в третий свой приезд, она сняла и отдала бабке на хранение свои золотые вещи. Этого хватило на простой камень с портретом в овальной рамке.
Фотографию взяли из целой пачки, что она тоже нам оставила. Они по сей день у меня хранятся - вместе с фотками бабушки, пережившей Люсю на шесть лет. Иногда я рассматриваю их. На всех фотографиях - Люся, и везде улыбается, вот она, юная и прекрасная, с талией, которую, кажется, можно охватить большим и указательным пальцем, стоит с подругами на новогоднем празднике, возвышаясь на голову, очевидно, это в фабричном Доме Культуры, вокруг танцуют и в Люсиных кудряшках запуталась нитка серпантина. Вот она, хохоча во весь белозубый рот, сидит на льду, изображая, что упала на катке, вот, под руку с мужчиной в морской форме, который чуть её пониже, стоит с шарами на первомайской демонстрации, вот держит на руках девочку с бантиками, очевидно, ту самую дочку, а на заднем плане - море с белым пароходом. Я редко смотрю эти фото, потому что непременно расстраиваюсь.

О Россия, где же свет твой, негасимый, вечный твой свет?