Отрадненский дуб

Валерий Буланников
        Что делать русскому человеку в нынешней деревне? Хорошо, если лето пожарче – мух мало, комаров еще меньше. Впрочем при современных средствах их почти что нет . Так иногда , мелькают, мельтешат и исчезают. Вот, правда, пыль осталась и грязь, если вдруг дождь. Иногда проедет машина, прожужжит, подпрыгивает, пыль эту самую поднимет. Да и хрен с ней – есть пыль, нет ее, а все равно за жизнь тонну ее съедаешь.
        Когда же весна, конечно, тоже неплохо – все прет, гудит, голова немного того, так что и к Стефаниде порой пристроишься. Только вот картошка задолбала – надо сажать, потому на жену уже меньше обращаешь внимание. А не сажать нельзя – заедут оглоеды со внучатами и орут:
        - Отец, картошки дашь с собой? Они кроме как твоей не едят, говорят, покупная вся модифицировання, а твоя – настоящая.
         Как не дать? Им бы, вечным попорошайкам, не дал, но внуки подбегают, целуют, дедушкой называют. Их по головке погладишь, дество вспомнишь, как вот так бегал к своему деду, а он кусочком рафинада угощал. Слаще не бывает. Потом всю жизнь вспоминал, хотя и перепробовал и поел всякой дряни. Да и сейчас зайди в магазин – всего хватает. Вот только дедовского рафинадика в крошках табака нет. Ну, а этим давай картошки. Согласен, вещь сладкая. Но ведь ее сажать надо, а тут – весна в разгаре. Ему седьмой десяток, Стефанида помоложе, вроде бы и хватит, а ведь как засвистит под вечер какая-нибудь иволга, так про годы и забудешь. По крайней мере на полчаса...
         Но когда то ли осень, то ли зима, тогда совсем швах: снег или мороз и солнце, а уже не говоря про слякоть, вводят в ступор. То есть стоишь у окна, смотришь на улицу и нет желания двигаться, только смалишь одну за другой. Табачный дым глаза ест, в голове – пусто,  под сердцем – тоска, а тут еще и снег или жидкая грязь из под тех же машин брызгают. Нет, подобие дорог от прошлого века осталось, но даже если и новый асфальт – за порог не тянет.
         Вот если Лев Николаевич появится, то он его с радостью домой  зовет пообщаться на высокие литературные темы, чайку попить. Но у них в переулке он появляется далеко не каждый день – письма сейчас не пишут, газеты не выписывают – телевизора хватает, а кому не хватает, интернет ставят. Вот, уже и почтальон не нужен. Так что иногда Николаич несет в своей потертой сумке одну только стекляную пляшку и тогда заходит пообщаться. Но чего-то его сегодня не видать. Наверно, где-то уже тормознул, а может и почта какая появилась. Тогда можно еще одну выкурить и немного полежать...
         Но старый диван давит деду Никишкину на бока. А тут и жена бормочет, не унимается как ветер с утра за окном, чего, мол лежишь, хоть кур пойди покорми. Она, конечно, права, и кур надо кормить, и корове сенца подсыпать. Но сегодня особенно мерзко – подул ветер откуда-то с юга, на дворе снежные лужи. Надевать сапоги и выходить на двор совсем не хочется. Хорошо, что оглоеды отдали свои паралоновые на меху – тепло, легко, вот только все равно уже не бегать.  Пойдет, конечно, Буренку покормит. Дед с бабкой держали такую же, и поили они молоком его, когда он забегал к ним перед школой...
         Оно было сладким, как голубоватый сахар, а еще бабушка давала кусок черствого ржаного хлеба. И он уплетал, неблагодарный, не замечая, что она уходит в дальний угол, вытирая слезы. Молоко он пьет медленно, смакует, специально не спешит – ему еще переться в соседнюю Марьевку три с лишком километра, а на дворе все та же зима. Наконец, дед не выдерживает и рявкает как голодный Рекс на бабку:
         - Ну хватит, тудыть тебя в карусель, сопли разводить!
         - Феденька, как же мы без него? А если опять война? Вот кто теперь нами руководить будет?
         - Кто-кто?! – уже орет дед – он с жениными слезами всегда имел очень плохие отношения – у него никаких сил и терпения никогда не хватало. – Кутузов с Толстым!
         Миша допивает молоко и, разжевывая последний кусочек горбушки, вздыхает – вот, значит, что-то особенное случилось, раз дед орет по-командирски.
         Он всегда так, как что – шашки наголо, вперед! Круши контрреволюционную гидру! У него даже есть орден за это. А может и не за это. У него много всяких орденов и медалей. Он дает иногда ему их потрогать. Хороший дед, конечно, но вот когда бабка начинает делать что-то не то...
         - Сталин, Сталин! А партия на что? Как партия решит, так будет!
При слове “партия” дед подергивает штаны и, распрямившись, строго смотрит на внука:
         - Так ведь, Миш? У нас партия Ленина-Сталина, значит, будет еще кто-то. Незаменимых нет! Иди лучше Буренку покорми, да глаза вытри, а то от твоих слез она и молока не даст.
         Всхлипывая бабушка уходит, а дед почему-то поворачивается к стене, где весит карта СССР и крестится. Это бывает только в судьбоносные моменты жизни. В последний раз дед крестился, как помнит Миша, когда прошлой зимой Буренка теленочком разродилась.
         - Ну ладно, Миша, шагай, а то в школу опоздаешь. Помни – ученье свет, а неученье – тьма. А тебе еще коммунизм строит, это не шахту в Караганде работать, там ума поболе надо.
         Дед замолкает, все еще задумчиво разглядывая выцветшую карту. Мишке уже и вправду надо спешить, но он все-таки спрашивает:
         - Дед, а кто умер-то?
         Дед вдруг вытягивается по струнке, одергивает свой китель, так что звякают медали на нем, и говорит:
         - Товарищ Сталин, Мишенька, умер.
         Мишка, конечно, знает, что он самый главный в стране, вот как дед в ихней Покровке.
         - Страна, Миша – не сельсовет, здесь надо большую голову иметь на плечах, а не заднее место.
         Дед так выражается редко, потому Мишка испуганно озирается, словно это кто-то прячется в углу, и также поправляет пальтишко, перешитое из старой дедовой фуфайки...
Вот такие воспоминания всякий раз одолевают Никишкина, когда идет в коровник. Буренка явно ждала его. Она коротко мыкнула и протянула к нему свою умную и любящую морду. Петрович не забыл прихватить корку белого батона, он скармливает его животине и радостно посмеивается, когда в знак благодарности та лижет пустою ладонь своим влажным шершавым языком. Вот это и есть настоящая любовь – теплая и бескорыстная. Конечно, Стефанида его тоже любит по-своему, но вот языком его частит вдоль и поперек. Ну и ладно, если бы за дело, а когда вот так от плохого настроения или погоды, то тогда лучше в коровник – здесь он отдыхает душой.
Подхватив охапку сена, пахнущего разогретой на солнце землей, Никишкин нюхает его и аккуратно укладывает в ясли. Он любуется Буренкой, гладит ее за ухом, на что животина благодарно мычит.  Подлив воды в корыто, старик отправляется кормить кур.
        Но едва он делает пару шагов по жидкой и вязкой грязи, как в калитку входит Лев Николаевич со своей почтальонской сумкой через плечо и как всегда, улыбается.
       - Здравствуй, Михаил Петрович. Корову кормишь, трудишься? – гудит он с высоты своего почти саженного роста и достает из сумки открытку, с нарисованным на ней голубым шаром, и газету.
        Никишкин открытку даже не читает – оглоеды заранее с новым годом поздравляют. Сами они сматываются куда-то в горы на лыжах катаяться, им не до стариков там на зимних курортах.
        - А это че? Мы газеты не выписываем.
        - Так это реклама со скидками. Там и кроссворд есть, на досуге порешаешь со Стефанидой.
        - Хрен с ней чего до весны порешаешь, – бурчит Никишкин. – Она сейчас даже стопку не нальет.
        - Ну съезди в область, купи чего-нибудь ей в подарок на распродаже, авось и подобреет.
        Лев Николаевич, конечно, подсмеивается – никому из деревенских ни в Покровке, ни в Марьевке дела до всяких распродаж нет. Дети и внуки везут из города все, что им не нужно, так что всякого барахла девать некуда и жену им не ублажишь.
       - Ладно подначивать. Давай чайку попьем, может моя и смилостивится, нальет для согрева.
       - Ну не нальет, так у меня со мной мое сокровище есть! – смеется двойной тезка классика и подмигивает.
       Детей у него нет, жена давно умерла, так что в свободное от почтарской работы время Лев Николаевич экспериментирует, как он называет процесс перегонки деревенского добра от яблок и груш до свеклы включительно в компактный и полезный продукт. Но будучи  человеком образованным и с чувством ответственности этим сладостным процессом он не злоупотребляет. Тем более, что и у соседей есть.
        Стефанида хоть и недовольна, что муж не покормил кур, но бывшего агронома весьма уважает. Когда тот полез в сумку, она торопливо замахала руками:
        - Побойся Бога, Николаич! Твой мы попробуем в следующий раз, а вот сегодня давай мой, на смородиновых почках.
        Никишкин радостно крякает – это самый драгоценный продукт из всех у них имеющихся, просто так супружница его не поставит. Самое то в такую погоду его и пробовать.
        Пока мужики мыли руки и рассаживались, Стефанида достала солений, порезала ветчинки и хлеба домашней выпечки, поставила небольшие почти с наперсток серебряные стопочки – дети из своих заграниц немецких привезли. Никишкину они очень нравятся: пить по глотку и долго – удовольствие несказанное, особенно в такие непутевые дни.
        Вот и сейчас, процедив по первой, на мгновение замерли и взяли по кусочку ветчины.  Закусывая, начали неторопливо обсуждать погоду, последние телевизионные новости – своих деревенских не осталось. Не спеша налили и по второй.
        - Хорош твой напиток, Савельевна, лучше коньяка. Можно сказать, божественный, – посапывая от удовольствия, Лев Николаевич подносит рюмочку к носу и со свистом, медленно, растягивая удовольствие нюхает. – А запах-то какой! С ним может сравниться только запах старых книг!
        - Да, мать, спасибо, прям искусство, – поддакивает супруг. – А оно, как известно, принадлежит народу. Так, господин писатель?
        - Ну-ну, не подсмеивайся, я своего тезку уважаю, почитаю и читаю. Непревзойденный мастер художественного слова!
        Никишкин подбирается и кивает жене, дескать наливай, а сам как бы невзначай продолжает:
        - А объясни мне, Лев Николаевич, неужели тот дуб, что по дороге на Марьевку растет, имел классик ввиду, когда Болконского под ним живописал?
        Это не вопрос, а подначка. В округе немало дубов и каждый образованный земляк великого писателя по своему толкует известную сцену из бессмертного романа. Выяснения порой достигают великого накала. До личностей не доходит, но крик бывает немалый – у каждого здесь свое мнение и свои аргументы, вплоть до личного опыта. Так что порой дискуссия если и не переходит в войну, но нет-нет и напоминает бой арьергардного значения.
        Неторопливо сделав глоток аква виты и делая вид что не замечает захода приятеля,  Лев Николаевич,  вздыхает – истину, конечно,  не знает никто, но то, что только Марьевский дуб мог соответствовать своему образу – это факт, им установленный лично. Вот например, этой весной, развозил он свою нехитрую почту, утомился и решил отдохнуь под эпохальным по размеру древом.  Уселся под ним, задрал голову и стал рассматривать его корявые, огромные, но еще голые ветви. Смотрел он на них так пристально и долго, что его сморило, и он уснул на сухой прошлогодней траве, а когда открыл глаза, то наступал уже вечер. Но не это его удивило, а то, что крона царя местной флоры, кипела в дымке распускающихся листьев.
        - Вот, – уверенно заключал тезка классика, –  в романе это случилось через сколько там не помню дней, а здесь через несколько часов. И я сам могу это подтвердить.
        Никишкин ехидно замечает, что  марьевскийч дуб необычен, достойный пера великого художника, но вот у них в Покровке по дороге в райцентр тоже есть дуб – и ого-го какой! Под ним и спать, и отдыхать, и размышлять о бренности или небренности жития как раз и можно. И это многие делали не одно столетие. Вот когда ему хочется душой встряхнуться – ну, там со Стефкой поссоришься или пацаны долго не звонят, вот тогда он идет к этому самому дубу и там происходит что-то такое.
        Нет, сказать не может, но вот что-то случается. Он когда еще в детстве у него останавливался всегда удивлялся – какой огромный, до самого неба достает. Постоишь, пооглядываешься вокруг и самому хочется разбежаться, раскинуть руки и полететь. Жаль, что так не бывает...
        Осенью после смерти товарища Сталина,к ним приехал откуда-то с севера дядя Матвей, мамин старший брат. Они с дедом весь вечер сидели за столом, пили, о чем-то негромко беседовали. Дед говорил мало, в основном вздыхал и, склонившись над столом, мотал своей седой головой. Пристроившись возле печки на табуретке, Мишка жевал свою любимую горбушку в ожидании молока, разглядывая родственника. Его сильно усталое, изможденное лицо было напряжено и неподвижно, только тонкие темные губы торопливо двигались. Мишка дядьку почти не слышал, увлеченный хлебом. Только на секунду замер, когда тот вдруг всхлипнул и торопливо стер покатившуюся по щеке слезу.
         - Вот и Андрюха Смирнов весной умер, – пробормотал он. – От ран. Никого из моего взвода больше не осталось. Хоть самому умирай.
         Дед крякнул, разлил по остатки водки и быстро опрокинул рюмку, как бы вылил ее в себя. Мишка, наблюдавший за этим процессом последние полчаса, отметил, что лицо деда даже не сморщилось как обычно. 
        Тут в горницу вошла бабка с ведром и принялась цедить молоко.
        Повернувшись боком, полусогнувшись над лавкой словно, неся  бревно на плечах, дядя Матвей не отрываясь смотрел, как льется оно в широкий чугунок, пенится и поднимается к черным загнутым внутрь посудины краям. Когда бабка закончила, он приподнялся и попросил:
         - Теть Нюр, налей мне немного.
         Мишка тоже выпил кружку. Дед же поглядел на висевшую в углу старую закопченую с приделанной к ней лампадкой икону, которую бабушка обвешивала полотенцем, так что ее было почти не приметить, и произнес:
         - Мать, зажги лампаду.
         Бабушка сдвинула полотенце, поправила фитилек и поднесла к нему загоревшуюся красноватым едва тлеющим огоньком спичку. 
         - Со святыми упокой, – перекрестившись, прошептала она.
         Слезы потекли по ее изрезанным мелкими морщинками щекам. Дед на этот раз не начал на нее по обыкновению орать, а наложил размашистый и быстрый крест. Дядя Матвей же вдруг стал на колени и тоже заплакал...
         - Вот Болконский когда увидел, что дуб распустился, понял, что надежду терять нельзя, – заключил Лев Николаевич и указал в сторону сумеречного окна – вечер наступал стремительно.  – Он вроде бы как и был мертвый, а ожил, когда настало время.
         Ладонь агронома органично сделала широкий круг над столом и легла на горлышко наполовину опустошенной поллитровки. Никишкин с готовностью закивал:
         - Так и было, Лев Николаевич, точно так, хоть и двести лет прошло. Но дуб все равно был наш Покровский.
         Тезка писателя отмахнулся:
         - Ладно, надоели эти бои местного значения. Не буду спорить. Давай лучше выпьем
         - За что? – спросил Никишкин и начал разливать
         - За то, чтоб войны не было...
         Вечер наступил быстро. Сизые сумерки быстро растеклись по комнатам, заполнили пространства под столом, стульями, буфетом. Стефанида зажгла торшер и его закатный розовый свет слегка разогнал неровные тени по углам. Она предложила отужинать, но Лев Николаевич засобирался – ему надо добраться до Марьевки, успеть еще кур покормить. Впрочем, на посошок он выпил, и, крепко пожав руку хозяину, вышел на темный двор. Никишкин постоял у окна, провожая высокую и сухощавую фигуру гостя, чьи очертания через пару секунд исчезли в ночном переулке словно его и не было. 
         Подойдя к столу, он собрал рюмки, но поставил их не на полку в буфете, а на столешнице с краю – может, завтра еще пригодятся.