«ЧТЕНИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЙ А.ЧЕХОВА …
БЫЛО ДЛЯ МЕНЯ … УПОЕНИЕМ…»
(А.Чехов и И.Шмелев)
Имена А.П.Чехова и И.С.Шмелева составляют гордость русской литературы. Замечательно, что пути их жизни - очно или заочно - пересекались то в Москве, то в Крыму. И за границу - один умирать, другой в бессрочную эмиграцию, - они отправились тоже из Крыма.
Сам Шмелев скорее отрицал факт какой-либо художественной близости своих произведений к чеховским. В ответе на анкету «Писатели о Чехове» он пишет: «Затрудняюсь говорить определенно о влиянии Чехова на мои писания... Чтение произведений А.Чехова не было для меня выучкой, а упоением...».
Тем не менее, восприятие Шмелевым творчества и личности Чехова в высшей степени многогранно и разнообразно. …Примечательно, что Шмелев, которого обычно сравнивают с Достоевским или Лесковым, большую часть своей публицистики и выступлений о литературе посвящает Пушкину и Чехову. Эта мысль выразительно сформулирована в работе Е.Осьмининой «Как это было...», посвященной критике Шмелева: «Первый "великий" для Шмелева - Пушкин. <...> Второй "великий" <...> - Чехов». И того, и другого Шмелев возводил к коренной русской литературной традиции, которая «стоит на Христе»: это «тот маяк, по которому <…> направила свой путь Россия. От пушкинского «Пророка» <…> до баб немых у костра <…> в рассказе Чехова».
К Чехову Шмелев обращался неоднократно – в самых разных жанрах. Тут и воспоминания «Как я встречался с Чеховым» (1934), и литературные статьи («Творчество А.П.Чехова» (1945), «Мисюсь» (1947), и рассказ «Перекати-поле» (1917) и очерк («В Сибирь за освобожденными» 1917), и роман «Солнце мертвых» (1923).
Интересны воспоминания Шмелева о встречах с Чеховым в Москве 1880-х годов, которые и заронили искру восторженного, иначе не скажешь, восприятия личности Чехова. Воспоминания помогают воспроизвести атмосферу, в которой рождался сюжет чеховского рассказа «Мальчики». В душе Чехова, по наблюдениям Шмелева, жил точно такой выдумщик, как гимназист Чечевицын. Описание рыбной ловли на московских Мещанских прудах с участием молодого Чехова так колоритно, что его невозможно не воспроизвести.
«Смотрим из-за берез: сидит — покуривает, удочки на рогульках, по обе стороны. Женька шипит: «Пощупаем, не браконьер ли?» Но тут незнакомец поднимается, высокий, голенастый, и — раз! Тащит громадного карасищу, на-шего, черноспинного, чешуя в гривенник, и приговаривает баском таким: «Иди, голубчик, не упирайся»,— спокойно так, мастера сразу видно. И кому-то кричит налево: «Видали, каков лапоток?» А это, сбоку, под ветлами, Кривоносый ловит, воспитатель училищный. А незнакомец на кукан карася сажает, прутик в рот карасю просунул, бечевочку под жабры, а на кукане штуки четыре, чисто подлещики <…> И Кривоносый тащит - красноперого, золотого, бочка оранжевые, чуть с чернью. А карасище идет, как доска, не трепыхнется. Голенастый, в чесучовом пиджаке, в ладоши даже захлопал: «Не ожидал, какое тут у вас рыбье эльдорадо! Буду теперь захаживать». Смотрим — и на другой удочке тюкает, повело <...> А незнакомец выволок золотого карасищу, обеими руками держит и удивляется: «Не карась, золотая медаль!» Сердце у нас упало. А Кривоносый орет: «А у меня серебряная, Антон Павлыч!..» А незнакомец опять золотого тащит...— и плюнул с досады в воду: плюхнулся карасище, как калоша. <…>
Подошли поближе, уж невтерпеж, Женька рычит: «А, плевать, рядом сейчас закину». Смотрим...— чу-уть поплавок ветерком будто повело, даже не тюкнуло. Знаем — особенное что-то. И тот сразу насторожился, удочку чуть подал,— мастера сразу видно. Чуть подсек — так там и заходило. И такая тишь стала, словно все померли. А оно — в заросли повело. Тот кричит: «Не уйдешь, голуба... знаю твои повадки, фунтика на два, линь!..» А линей отродясь тут не было. Стал выводить...— невиданный карасище, мохом совсем зарос, золотце чуть проблескивает. А тот в воду ступил, схватил под жабры и выкинул — тукнуло, как кирпич. Кинулись мы глядеть…
Голенастый <…> на нас прищурился и говорит Кривоносому, прыщавому, с усмешкой: «Мещане караси у вас, сразу видно!» А Кривоносый спрашивает почтительно: «Это в каком же смысле... в Мещанском пруду-с?» А тот смеется, приятно так: «Благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха... а эти, видно, Аксакова не читали». Приятным таким баском. Совсем молодой, усики только, лицо простое, словно у нашего Макарки из Крымских бань.
<…> Размахнулся Женька — «дикобразово перо» в самом конце и зацепилось, мотается, а мотыль-наживка над самой водой болтается. <...> Незнакомец <…> поглядел на нашу беду и говорит: «Не снять. У меня запасная есть, идите на ваше место,— и дает Женьке леску, с длинным пером, на желобок намотано... — Всегда у нас, рыболовов, когда случится такое...— потрепал Женьку по синей его рубахе, по «индейской».— Уж не сердитесь...» Женька сразу и отошел. «Мы,— говорит,— не из жадности, а нам для пеммикана надо». - «А-а,— говорит тот,— для пеммикана... будете сушить?» —«Сушить, а потом истолкем в муку... так всегда делают индейцы и американские эскимосы... и будет пеммикан».—«Да,—говорит,—понимаю ваше положение. Вот что. Мне в Кусково надо, карасей мне куда же <...> возьмите для пеммикана». Вынул портсигар и угощает: «Не выкурят ли мои краснокожие братья со мною трубку мира?» Мы курили только «тере-тере», похожее на березовые листья, но все-таки взяли папироску. Сели все трое и покурили молча, как всегда делают индейцы. Незнакомец ласково поглядел на нас и сказал горлом, как говорят индейцы: «Отныне мир!— и протянул нам руку. Мы пожали, в волнении. И продолжал:— Отныне моя леска — твоя леска, твоя прикормка — моя прикормка, мои караси — твои караси!»— и весело засмеялся. И мы засмеялись, и все закружилось, от куренья.
Потом мы стали ловить на «нашем» месте. <…> Наш «бледнолицый брат» < …> говорил: «Как жаль, такое чудесное «дикобразово перо» погибло!» —«Нет, оно не погибнет!» — воскликнул Женька, снял сапоги и бросился в брюках и в синей своей рубахе в воду. Он плыл с перочинным ножом в зубах, как всегда делают индейцы и эскимосы, ловко отхватил ветку и поплыл к берегу с «дикобразовым пером» в зубах. «Вот!— крикнул он приятному незнакомцу, отныне — брату,— задача решена, линия проведена, и треугольник построен!— Это была его поговорка, когда удавалось дело.— Мы будем отныне ловить вместе, заводь будет расчищена!» Брат бледнолицый вынул тут записную книжечку и записал что-то карандашиком. Потом осмотрел «дикобразово перо» и сказал, что заведет и себе такое. Женька, постукивая от холода зубами, сказал взволнованно: «Отныне «дикобразово перо»— ваше, оно принесет вам счастье!» Незнакомец взял «дикобразово перо», прижал к жилету, сказал по-индейски: «Попо-кате-петль!», что значит «Великое Сердце», и положил в боковой карман, где сердце. Потом протянул нам руку и удалился. Мы долго смотрели ему вслед.
<…> Пришел Сашка Веревкин и рассказал, что незнакомец— брат надзирателя Чехова, всю ночь играл в винт у надзирателей, а потом пошли ловить карасей... что он пишет в «Будильнике» про смешное — здорово может прохватить!— а подписывает, для смеха,— «Антоша Чехонте».
Этот замечательный текст был написан Шмелевым в июне 1934 года в Алемоне, Франция.
* * *
Чехов и его образы появляется не только на страницах шмелевской публицистики или мемуаров, а в первую очередь, в его художественных произведениях. На эту тему в сборнике «От Пушкина до Чехова. Чеховские чтения в Ялте» (Сиферополь, 2001) опубликована статья рано ушедшей из жизни крымчанки Ирины Богоявленской «Пушкин-Чехов-Шмелев». В том же году в сборнике «Молодые исследователи Чехова» (Москва, 2001) появилась статья москвички Екатерины Куликовой «Light in Darkness». Чехов глазами И.С.Шмелева». Для понимания отношений между писателями стоит обратимся к внимательному прочтению основных положений статей.
И.Богоявленская пишет, что благодаря произведениям Шмелева, апеллирующим к творчеству Чехова, появилась возможность взглянуть на русскую жизнь сквозь призму исторических перемен, вызванных революцией и гражданской войной. В романе «Солнце мертвых» повествователь наблюдает, как округа лишается деревьев, посаженных писателями, и вспоминает прежде всего Чехова, создателя удивительных садов в литературе («Вишневый сад»), и в жизни. «Как бы он, совесть чуткая, теперь жил? Чем бы жил?!». Чехову, слава Богу, до ужасов революции дожить не довелось. Однако благодаря шмелевским аллюзиям открывается поразительная провиденциальность чеховских образов. К примеру, у Чехова в рассказе «Перекати-поле» дан тип «скитальца по жизни», одержимого «беспокойным духом». Он меняет города, профессии, меняет веру отцов, принимает христианство, скитается по монастырям… Рассказ, кстати, написан Чеховым в 1887 году после посещения Святогорского монастыря в Донецкой Швейцарии. Шмелев схватывает этот же тип в эпоху революционной ломки. Человек-скиталец, лишенный нравственных корней, оторванный от родных святынь, ничем в жизни не дорожит, ничего не боится, ему все позволено. У Шмелева этот образ символизирует «человеческий сухостой», чертополох. Революцию принял прежде всего именно «сухостой»: ему «все едино, на каком ветре мотаться». «Где нет Бога - там будет Зверь».
Та же идея просматривается в романе «Солнце мертвых». Герой романа, доктор, в годы всеобщей усобицы вспоминает чеховского телеграфиста Ятя («Свадьба»): именно эти пустышки, чтобы «свою образованность показать», ополчились на исконную славянскую букву «Ять». «Стереть ее, окаянную!». Судьба буквы оказалась созвучной судьбам миллионов людей, точно так же «стертых» с лица земли по прихоти взбесившихся телеграфистов.
Лакей Яша из «Вишневого сада», как и телеграфист Ять - «грядущий хам». Этот тип реализовался у Шмелева в образе предпринимателя Щепикова (рассказ «Загадка», 1916). Он мечтает перебраться в барский дом и поиздеваться над портретами бывших хозяев. Угрозой будущему России становится уже не Лопахины, которые стремились поменять один вид собственности на другой, а лакеи Яши, которые посягают на нравственные устои, на «Бога, Смерть, Жизнь»...
Наконец, еще одна выразительная перекличка, на которую обратила внимание И.Богоявленская. У Чехова в рассказе «Сапожник и нечистая сила» решается вопрос о сделке человека с дьяволом. Попробовав сытой жизни, сапожник понимает, что на свете нет ничего такого, за что можно было бы «отдать нечистому хотя бы малую часть своей души». Герой Шмелева - революционный матрос Всемога - действует в эпоху вседозволенности. Его обуяла гордыня, бесовство стало вторым его «я». Сделка с дьяволом закономерно ведет его «в самую прорву». В финале сказки о Всемоге реализуется библейская притча о свином стаде, в которое вселились бесы: матрос бросает вниз головой с яру. «Поутру нашли - видят: сапоги с подковами из воды торчат, а самая голова – в море пьет».
Безбожность, безнравственность, бесчеловечность изломанных людей в эпоху революции отразилась в апологии дьявольского начала. После эвакуации белогвардейцев из Севастополя первым на его улицах появился броневик «Антихрист»… Один из первых революционных журналов назывался «Красный дьявол». Отмечено, что у отмороженных каторжан наиболее популярной фамилией было – Безбожный… На эту деталь в чеховском «Острове Сахалине» обратил внимание И.Сухих.
Весьма показательным с точки зрения проявления чеховских аллюзий является незаконченный роман Шмелева «Иностранец», в котором ведущей темой становится судьба русских эмигрантов и русской женщины. И.Богоявленской отмечено, что свои размышления о типах русских женщин (письмо «Мисюсь» и «Рыбий глаз») Шмелев связывал именно с чеховскими образами. Одни живут «по уму», как Лида Волчанинова («Дом с мезонином») или «передовая педантка» - жена Гурова из рассказа «Дама с собачкой». Другие живут «по сердцу», как пушкинская Татьяна Ларина или чеховская Мисюсь.
Что касается романа, то он воспроизводит картины не постреволюционной России, а быта эмиграции... Первая характеристика эмигрантов дается глазами французов, которые замечают только безумие, непонятность жизни русских. Автор показывает, что кочевая жизнь героев романа, их непрактичность, отстраненность от повседневных забот — это единственные островки смысла в том хаосе, который представляет собой существование всего мира.
В характеристике каждого из героев романа есть несколько ведущих мотивов. 'Гак, при упоминании «американца» - богатейшего промышленника, влюбленного в главную героиню, - неоднократно говорится о его «непроницаемом» лице, невыразительном взгляде или «пустой спине», которые о чем-то тем не менее говорят собеседникам. Более того, с этими мотивами связывается некий скрытый иррационализм, неуловимая загадка: «Пти Жако (хозяин отеля, в котором останавливается «американец») <...> в раздумье спускался с лестницы, мысленно видел спину и скучный взгляд, и было как-то не по себе, как бывает от странных снов». Многие чеховеды точно так же улавливают иррационализм и даже элементы мистики во многих, на первый взгляд, совершенно реалистических деталях произведений Чехова. Обратим внимание, например, на известный эпизод рассказа «В овраге» и комментарий к нему З.Паперного: «- Вы святые? - спросила Липа у старика. - Нет. Мы из Фирсанова». Такой наивный, естественный и неожиданный в одно и то же время вопрос... И - столь же понятный и странный ответ сталкиваются как сон и реальность. Или - полусон и полуреальность». Можно говорить о типологической близости двух писателей.
Обратимся к повторяющимся мотивам в прозе Шмелева. Если попробовать сгруппировать эти мотивы, то в «Иностранце» можно будет выделить основные комплексы мотивов, например, «ресторанный», «отельный», «усадебный»... и т.д. О такой же «лейтмотивности» и даже «декоративности» чеховской прозы писалось неоднократно. Отдельные мотивы в рассказах Чехова так же легко объединяются в определенные циклы и комплексы (см., например, работу З.С.Паперного «Между небом и землей»).
В «Иностранце» чеховские мотивы занимают одно из центральных мест. С именем Чехова оказывается связан «усадебный» мотив - по сути дела, это воспоминания героев-эмигрантов о России. В начале романа разворачиваются мотивы «отеля» и «ресторана». А при возникновении «усадебной» темы резкая и быстрая, как бы «захлебывающаяся» интонация речи рассказчика и героев меняется на более спокойную, умиротворенную, впервые появляется тема «дома». Самое начало мотива усадьбы уже содержит в себе отсылку к тексту Чехова: «первая встреча их произошла случайно, как в чеховском рассказе...». Тут же начинает звучать тема дома, тема родного, «своего»: «...белый господский дом, стоявший в конце аллеи высоких елей, и это ему напомнило, - свет какой-то?.. Много господских домов перевидал он в походах, но этот приятный пруд, эта уютная аллея и белый дом показались ему «совсем родными». Пруд, аллея, белый дом - уже конкретная отсылка к «Дому с мезонином». Отметим также авторскую разрядку в слове «свет».
Кульминацией эпизода является возникновение чувства любви между героями романа - офицером Виктором Хатунцевым и хозяйкой усадьбы Ириной. И тут же появляется следующий чеховский мотив, когда Виктор называет Ирину «отыскавшаяся Мисюсь»: «Маленькая Мисюсь нашлась... Сколько мы повторяли, с грустью, - «Мисюсь, где ты?» - и вот маленькая Мисюсь нашлась». Эта фраза звучит одновременно и попыткой продолжить чеховский текст - Шмелев будто подхватывает перо, отложенное Чеховым на фразе «Мисюсь, где ты?», - и дает ему новую интерпретацию. Так оригинально подчеркивая преемственность своего текста, Шмелев дает понять читателю, что он рассказывает о судьбах той же самой русской интеллигенции, с которой мы встречались на страницах чеховской прозы. Куликова показала, что Шмелева особенно привлек рассказ «Дом с мезонином», и особенно – его героиня по имени Мисюсь. Можно говорить даже об особой символической роли образа Мисюсь для творчества Шмелева.
Примечательно, что в характеристике Ирины вторым ведущим после чеховского является мотив евангельский. Даже в том же эпитете «отыскавшаяся» можно уловить отзвук евангельской фразы: «Ищите и обрящете». Еще отчетливее звучит Евангелие в характеристике, данной Ирине другим героем романа - «американцем» Эйбом Паркером, - «свет во тьме». Сама же Ирина вспоминает, что «...это слова из первой главы Евангелия от Иоанна, которое читается на Пасху». В образе Ирины, соответственно, возникает некая перекличка евангельских мотивов и мотивов прозы Чехова. Причем, если новозаветная символика достаточно очевидна, то о чеховских аллюзиях можно предположить, что они используются для раскрытия темы любви - и одновременно темы Родины, России.
Похожее звучание чеховских аллюзий как части «усадебной» темы есть и в неоконченном романе Шмелева «Солдаты». В один из самых напряженных моментов повествования в романе цитируется «Вишневый сад». Старик-полковник провожает своих детей на войну. Проводы символично происходят в саду, которому он посвятил последние годы своей жизни, «Сады сажал - о вас думал. Но это не то... Теперь ... один у нас сад... Россия!». Чеховская цитата включается в контекст общей идеи романа - беззаветной преданности России, характерной для солдат и офицеров царской армии. С помощью цитаты из «Вишневого сада» передается мысль об отвержении всего личного в те моменты, когда требуется исполнение долга перед Родиной.
Вернемся, однако, к «Иностранцу». Второй персонаж романа, в характеристику которого включены чеховские мотивы, - муж Ирины, офицер Белой армии. В эмиграции он вынужден работать шофером. «Бывший студент, филолог, он не имел сноровки заправского водителя. Зачитывался на стоянках Шелли, Анри де Ренье и Чехова, из-за чего упускал клиентов. Чехова он боготворил, считал его самым тонким из мировых писателей, самым проникновенным, вечным, и готовил о нем задуманную давно работу - «Вечный свет Чехова».
В названии этой предполагаемой книги, как и в образе Ирины, снова в унисон звучат и слово «Свет», отсылающее нас к Евангелию от Иоанна, и слово «Чехов». Это не случайно. Отметим также, какой эпитет присваивает Виктор Чехову — «чистейший». Чистейший Чехов! Почти библейская стилистика! Из подобных мотивов рождается уже мифологизированный образ самого Чехова.
Мифологизация чеховской личности развивается и в одном из очерков Шмелева. Диакон, персонаж этого произведения, говорит о святости Чехова: «Святой он, не нам суд судить... а - святой!... по духу святой, по сердцу святой... чи-стый, вот что главное!».
К созданию той же мифологемы можно отнести и характеристику, данную автором романа Виктору: «Годы войны, борьбы обострили в нем привитое воспитанием чувство чести и личности. Он не выносил грубости... между своими слыл за чудака-идеалиста...», - в которой очевидна отсылка и к чеховским персонажам с их гипертрофированной интеллигентностью, и к самому Чехову.
Какую смысловую нагрузку несет на себе подобная мифологизация? В первую очередь, перед Шмелевым стоят определенные полемические задачи. Тот же Виктор говорит: «Осмеивали Чехова, и знаем все же, что Чехов прав! "Неба в алмазах" ждем и жаждем, и дождемся... миссия такая наша». Таким образом, Шмелев подчеркивает оптимизм, звучащий в чеховских произведениях, и опровергает мнение о Чехове как равнодушном позитивисте-атеисте. С другой стороны, утверждая глубокую духовность русских, особую роль русской эмиграции в жизни Европы, он выбирает личность и произведения Чехова как символ русской культуры, русского самосознания. Возможно, именно поэтому так отчетливо проявляется единство евангельских мотивов с мотивами чеховскими. «Чеховская семантика» воплощает тему России, русских людей, она должна быть естественно связана с Православием, с верой.
Однако Православие у Чехова, в шмелевском понимании, возникает не только на уровне ассоциации «Чехов = Россия». Размышления на эту тему приведут нас к анализу критического наследия писателя-эмигранта. Шмелев не ограничивается: использованием мотивов прозы и драматургии Чехова в своих художественных произведениях. Чехову посвящено несколько критических статей и очерков Шмелева. Что же объединяет все шмелевские высказывания о Чехове? Это тема религии. Как православный христианин и почитатель творчества Чехова, Шмелев не может не задумываться о религиозных взглядах русского писателя. Е.Осьминина пишет: «В своем чеховедении Шмелев также продолжает определенную традицию, начатую философом С.Н.Булгаковым в речи "Чехов как мыслитель" (1904) и подхваченную в эмиграции литератором М.Курдюмовым (псевдоним М.А.Каллаш) книгой "Сердце смятенное" (1934), - Чехов как религиозный писатель»1. Добавим, что в эмиграции и до и после Шмелева эта традиция получила особое развитие в работах К.В.Мочульского «Театр Чехова» (1929), Б.К.Зайцева «Чехов» (1954), В.Н.Ильина «Глубинные мотивы Чехова» (1963) и др.
Основной его тезис звучит в следующих словах: «Внук крепостного, сын мещанина-лавочника, врач, рационалист, к религии внешне, как будто, равнодушный, он целомудренно-религиозен - он - свой в области высокорелигиозных чувствований. "Невер", воспевающий гимн - "науке, как единственной в мире истине и единственной красоте", - как знаменитый профессор его рассказа "Скучная история"..., - Чехов глубоко постигает красоту религиозного восторга и через этот восторг - радость и красоту жизни»(7, 547). Таким образом, важнейший компонент чеховского творчества - изображение религиозного переживания, психологии религиозной жизни. Заметим, что эта особенность отмечалась значительным рядом исследователей - от о.Сергия Булгакова до работ последних лет, таких, как статьи А.Енджейкевич («Религиозный мир человека и человеческое общение в творчестве Чехова») или Т.Б.Князевской («Религиозные (православные) корни чеховской идеи смирения и терпения»). Так, Т.Б.Князевская приходит к выводу о том, что практически все произведения Чехова так или иначе связаны с религиозной темой: «Бытовые вопросы приобретают в творчестве Чехова невиданную ранее экзистенциальную напряженность, но эта напряженность имеет совершенно особые и прежде всего религиозные корни...» .
В своих работах «Чехов» (1946) и «Приволье»(1949) Шмелев пишет о религиозности Чехова как писателя и человека, формулируя собственную систему доказательств этой идеи. В первую очередь, Шмелев отмечает исключительную морально-нравственную напряженность чеховского творчества: «Его творчество … почти всегда глубоко и целомудренно серьезно, даже строго. Основное в нем, - или как лейтмотив, - глубокие вопросы: «вечные загадки», универсальные: о Боге, о смысле жизни, о бытии, о Зле как грехе, о счастье».
Следующий тезис Шмелева, может быть, и спорен, однако достаточно оригинален. Указывая на глубокую связь творчества Чехова со спецификой ментальности русского народа, он отмечает: «Как народ, он всегда мыслитель, всегда искатель, творит сердцем, потому творчески-религиозен». Соответственно, одна из основ чеховской религиозности — его близость к народному сознанию. Косвенным подтверждением этого мнения может быть, на наш взгляд, тот факт, что многие из рассказов, в которых особенно отчетливо присутствие тем веры и церкви («Мужики», «Бабье царство», «Убийство», «Студент») написаны в Мелихове или под влиянием мелиховской жизни, когда Чехов особенно близко общался с простым народом.
Еще один аргумент - это включение Чехова в определенную литературную традицию - традицию бытописания русской святости. В очерке «Приволье», посвященном годовщине смерти Чехова, устами одного из персонажей Шмелев высказывает мысль о близости Чехова и Лескова: «Ах Господи... как он "Архиерея" - то изобразил! Читаю - и плачу, от радости. <...> Ну, кто мог бы так ласково описать?, с такой любовью?!. <...> ...он - самый верующий, куда, может, верней нас верует! И.никакой не атеист! <...> Все знаю, больше их всех знаю, какие непорядки в нашем сословии, в церковниках наших. Это и Лесков не боялся показывать, а «Соборян» написал! Там один Туберозов за святого сойти может! <...> Все грехи Господь отпустит новопреставленному рабу Божию Антонию, ныне новопреставленному... Дитю ведь описал, Архиерея -то... чистота, кротость, терпение... из последних сил служил в великий четверток, когда "Страсти" читал, а уж дурнота его одолевала... вот это - служение!..».
Как ни парадоксально, при решении вопроса о вере Чехова решающее значение для Шмелева имеет… образ Мисюсь! Основными атрибутами образа являются не только поэтичность и обаяние героини «Дома с мезонином». Обратим внимание на ее религиозное восприятие действительности, на ее веру: «Мисюсь говорила со мной о Боге, о вечной жизни, о чудесном».
Общее представление о том, что значит для писателя этот образ, можно получить и из его короткой статьи - предисловия к одному из изданий Чехова. С точки зрения Шмелева, «Дом с мезонином» — это рассказ о том «извечном, что таится в душе народа: правда, по которой она томится, в которую стихийно верит». Живым воплощением этой «правды» становится героиня рассказа Мисюсь: «У художника отняли Мисюсь, разбили счастье, жестоко и хладно. Только ли у художника отняли? Чувствуется по Чехову, по всему творчеству его, что «Мисюсь» отнята у целой жизни, что по ней-то и томится жизнь, что в ней-то и есть самая живая правда, без чего жизнь - не жизнь, а томительное снованье <...> У целого мира отнята большеглазая, нежная «Мисюсь», куда-то увезена, упрятана...».
Очевидно, здесь мы имеем дело не с литературоведческим анализом чеховского рассказа, а с опосредованным художественным восприятием его образной системы. Подобное восприятие данного образа не случайно. Мисюсь для Шмелева - это олицетворение веры Чехова. Ее можно назвать живым ответом на «проклятые вопросы», однако, по сути дела, она является не непосредственным ответом на вопросы человечества о Боге и смысле жизни, а ответом на вопрос о вере и неверии самого Чехова. Схожее мнение высказывал Зиновий Паперный: «Верует писатель или нет - об этом лучше судить не только по его отдельным высказываниям, но прежде всего по его произведениям. Художник и мыслит образами и, если можно так сказать, верует или не верует образами». В конечном итоге, мы видим, что в образе Мисюсь для Шмелева сливаются все аргументы, которые он выдвигает в защиту своего убеждения в религиозном смысле чеховского творчества.
* * *
Вот такие интереснейшие статьи о Чехове и Шмелеве написаны москвичкой Екатериной Куликовой и крымчанкой Ириной Богоявленской. Я вижу в этом веяние времени. Постмодернисткая литература постаралась выхолостить образ светлого, ч и с т о г о Чехова. На опустевший пьедестал пытаются водрузить фигуру эдакого сексуального маньяка в пенсне. Так «изувековечен» писатель в биографической книге англичанина Д.Рейфилда. Шмелевское же восприятие текстов Чехова органично самим текстам. Музыкальность, лейтмотивность произведений Чехова позволяет отдельным мотивам, попавшим на страницы прозы Шмелева, жить своей жизнью и одновременно оставаться исконно чеховскими. Специфика шмелевской прозы способствует принятию этих мотивов, тому, что они звучат одновременно и по-чеховски, и по-шмелевски. Чеховским мотивам и образу самого Чехова в произведениях Шмелева придается особое символическое значение. Они ассоциируются с утраченной Россией, с чистотой и святостью русского Православия.
Крайне важным в творчестве Чехова для Шмелева оказывается его религиозное содержание, что проявляется для Шмелева, в первую очередь, в чеховской системе образов. Опираясь на образ Мисюсь как на самое яркое во всем творчестве Чехова выражение его религиозности, Шмелев создает систему аргументации, которая близка к исследованиям той же темы в современном чеховедении. В частности, можно указать на книгу А.Чадаевой «Православный Чехов». Шмелев указывает на серьезные доказательства внутренней религиозности Чехова, находя проявления этой глубинной веры в прозе писателя.
Литература:
Произведения И.С.Шмелева цитируются по изданию:
Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. М., 1999-2000.
Шмелев И.С. За карасями. Соч. в 2 тт., т.2, М., 1989.
В статье использованы тексты следующих исследователей:
1. Куликова Екатерина. «Light in Darkness». Чехов глазами И.С.Шмелева» //
«Молодые исследователи Чехова». Москва, 2001.
2 Осъминина Е. Как это было... // Шмелев И.С. Собр. соч.: В 5 т. (доп.). М.,
1999, Т. 7.
3 Мочульский К.В. Театр Чехова // Мочульский К.В. Кризис воображения:
Статьи. Эссе. Портреты. Томск, 1999.
4. Зайцев Б.К. Чехов // Зайцев Б.К. Собр. соч.: В 5 т. М, 1999. Т. 5.
5. Ильин В.Н. Глубинные мотивы Чехова // Возрождение. Париж, 1963. № 148.
6. Богоявленская И.М. Пушкин-Чехов-Шмелев // От Пушкина до Чехова.
Чеховские чтения в Ялте. Вып.10. Симферополь, 2001.