Шурка

Александр Тихонов 5
    Шурке уже исполнилось тринадцать, когда отец попал в тюрьму. К тринадцати Шурка умел, можно сказать, уже всё: и сено косить, и дрова рубить, и корову доить, и супы варить, и ещё многое-многое.

    Парнишкой он был смирным, послухмянным, как говаривала мать, ничем особенным не выделялся из многочисленных ровесников. Ну, парнишка и парнишка и ростом и телом и лицом, и  одет был как многие, и в ватагах не высовывался вперед.  Выделялся он, разве что, успеваемостью в школе.

  С учебой у него было всё в порядке. Старшая сестра не подгоняла. Мать была малограмотной. Отец успел пройти четыре класса церковно-приходской. Шурка исправно приносил домой в дневнике пятерки и четверки. Ровня знала его больше как Шурку-Родю. И был он среди «своих» не Сашкой, не Шуркой, а просто Родей. Приставку Родя он получил от дедушки.

  Дед Родя был таким же тихоней и сапуном, все делавший молчком, тратя слова лишь на самое необходимое. Больше времени Шурка  проводил на улице, а если был дома, то мать часто спрашивала: «А куда это Шурка подевался?» Шурка молча выходил то из горницы, то из кухни, а то и вовсе из запечного хода в подполье, где у него была своя «мастерская» для плетения сетей и каких-то деревянных поделок вроде вертолётиков и самолётиков.

  Любил Шурка тишину, в самом детстве играл больше с девчонками, за что имел ещё одно прозвище - девичий пастух, которое с возрастом от него отпало. Постепенно он влился в компанию ровесников, где был поначалу сильно обижаемый, приходил домой со слезами и жалобами. Отец тогда брал в руки ремень и загонял Шурку на полати со словами: «Не ходи домой со слезами, не жалуйся, умей дать сдачи!» Мать заступалась, и ремнем попадало больше ей.

  В конце концов, уже в классе, наверное, пятом, он дал сдачи своему постоянному обидчику Гришке, да так дал, что Гришка умылся кровавыми слезами. Шурке самому крепко досталось, но и ровесники, и кто постарше увидели в Шурке «мужика», и дедушка Родя  от него тоже отпал. Может и не отпал совсем, деревенские прозвища липкие и сопровождают человека до самой смерти и даже после, но в глаза Шурку больше Родей не называли. 
 
    Но особенно Шурка любил рыбалку. Укатят с отцом в тележке сети на берег старицы, спустят там лодку на воду, спрятанную в кустах от солнца и постороннего глаза, и ботают всю ночь, будя  спящую вокруг темноту. И не было более блаженного часа, когда в самую темную полночь успокаивалась мошка под названием мокрец, когда отец останавливал лодку возле высокого кола с привязанной к нему веткой и устанавливалась та провальная тишина, в которой можно было купаться и пробовать её на ощупь.

     Хотя летние ночи, где жил Шурка, нельзя назвать темными. В самые короткие ночи над Аргой, горным хребтом, заставляющим реку Чулым делать большой крюк, сходятся вечерняя и утренняя зори. Невозможно  уловить, когда заканчивается вечерняя и начинается утренняя. Острые пики елей и мохнатые шапки сосен отчетливо вырисовываются на вершинах гор. Вечером они постепенно теряют свою остроту, а утром все четче вырисовываются.

    Парная влага идет от остывающей воды, конденсатом оседает на лице, казалось, проведи ладонью и с подбородка закапает. Прелый воздух  наполнен запахами водорослей. Тишина!!! И лишь только чуть слышимый плеск воды за бортом при движении в лодке, да трепыхание рыбы, набросанной в загородку в носу её.
 
       Никого, кроме тебя вокруг. Даже птички в береговых забоках успокоились. А с вечера они так заливались на разные голоса!!! Филин ухал в глубине Арги. Дикие голуби гукали на прибрежных высоченных ветлах.
     Тишина!!!   В полном молчании, подавленные этой тишиной, они «обедали», придерживаясь ближе к началу сетей, и рыбалка продолжалась. Отец правил лодкой, а Шурка управлялся с ботом и сетями, уркал , выбрасывал и собирал сети, выбирая рыбу.

    Шурка каждый раз напряженно ждал, пытался уловить момент, когда начнется рассвет нового дня и никак не мог уловить. Вот, вроде бы, только что погасла вечерняя. Он успел только выбросать сети на очередную тоню, глядь, а уже засветилась восточная сторона неба над Аргой, пропела зорянка. В темной еще забоке она одиноко пропиликала трижды, ожидая отклика других птах, и они не заставили долго ждать.
 
  Пинькнула одна, другая, третья, гугукнул голубь на вершине ветлы,  будто ругая птичью компанию за долгий сон. Шурка уркал, загоняя рыбу в сети, плохо слыша начинающийся хор птичьего царства, а когда приходило время выбирать сети, то и  с того, и с другого берегов старицы уже неслось разноголосье, сливающееся в единый, нескончаемый аккорд.

    Шурка любил рыбалку до того, что не мог утерпеть, чтобы не взять удочку и не пойти после ночной работы на речку за пескарями, ельчиками и гальянами, оставляя для сна считанные часы перед новой ночной. Они с отцом заготавливали рыбу для колхоза в колхозной старице. Однажды они рыбачили три ночи подряд, а Шурка днем бегал еще и на речку. Отец и мать увещевали: «Зачем нам твои пескари?! Вон сколько сорожняка за ночь налавливаем! Спал бы да спал!!!» После третьей ночи Шурка уснул на ходу прямо посреди двора. Мать с отцом занесли его в дом и уложили в горнице на матрас. После бессонных дней и ночей Шурка спал весь день и всю ночь, устраняя недосып.

    Отца посадили в июле, в самый разгар рыбной путины. А рыбы колхозу требовалось много. Она шла в общий котел на покосе. Шурка пробовал рыбачить один, но одному парнишке это давалось с трудом. Надо было при постановке и выбору сетей ещё и лодкой управлять. У одного это получалось плохо, и Шурка привлек к этому делу сродного брата Мишку, который был на пару лет старше. Мишка сел на весло, и рыбалка продолжилась уже без отца. Его увезли на пароходе из Находки в Магадан. Он слал издалека жалостливые письма, приказывал Шурке помогать матери.

  «Надо было не хулиганить! – ворчала мать. – Хватился!!!» Сел отец в тюрьму за драку. Серьёзно поранил ножом «противника», когда в великий праздник «Троицу» сошлись гуляки компания на компанию в уличном «бою»  с заречными. В душе мать, наверное, была благодарна мужу за то, что всюду, и в первую очередь на рыбалку, отец таскал за собой сына, научил всему. Иначе ей одной, с младшеньким, да еще с животом, было бы тяжко управляться по хозяйству три года, на которые и разлучили отца с семьёю, но внешне ничем не выказывала этого. Наоборот, она всячески выражала свое недовольство. Отец был нравом крут, любил гармонь и алкоголь.

  Однажды Шурке и матери пришлось фактически тащить пьяного отца из бани, где он гнал самогон и напился «до положения риз». А когда его «вели» домой все хвалился: «Хорош первач! Хорош первач!» Бывало, он напивался не только в праздники. В пьяном образе буянил, разгонял семью. Мать убегала к соседям, а то и дальше, унося на руках младшенького Вовку. Зинка, заступавшаяся за мать,  убегала тоже.
 
  Шурку отец поначалу не обижал. Но однажды Шурка не выдержал, заступился,  и полетел, отброшенный отцом, в сугроб . Оставаясь дома, в одиночестве, отец засыпал прямо за столом. Кто-нибудь из семьи бегал домой украдкой подглядывал: как там отец. Семья возвращалась, когда он уже крепко спал. Однажды он едва не сжег дом вместе с собой и детьми. Мать в тот вечер не успела унести спящего Вовку. Он спал в кроватке, а Шурка в горнице в кровати.

  На кухне топилась железная печка. Отец спьяну, вместо вовкиной кроватки, накрыл её телогрейкой, а сам свалился рядом. Телогрейка загорелась пламенем, обожгла ему лицо, и он, отрезвев, увидел, что натворил, телогрейку выбросил в сугроб, открыл двери на улицу, выпуская дым, растормошил Шурку. Шурка вынес осоловевшего братика во двор на свежий воздух, где у них началась рвота. Мать потом недели две «пилила» отца.

  Но отец в пьяном виде контролировать себя так и не научился, хотя обещал и каялся неоднократно. Когда он «достукался» до тюрьмы, Зинка, уже достигшая совершеннолетия, завербовалась на Север, Вовка  подрос, и  таскался за братом, преследуя его всюду. На старицу он был еще не годен, но с удочкой на речке всегда был рядом. 

  Только вот некогда стало Шурке с удочкой на речку бегать. Хозяйство отнимало много времени. Надо было и огород обиходить, и корову в табун прогнать, и молоко сдать на деревенский маслозавод. Да мало ли чего ещё и из отцовского перешло на его плечи. Он же остался за хозяина. Всё бы ничего, да не успела семья заготовить на зиму ни сена, ни дров. С дровами отец припоздал, надеясь на санный путь, сено же для личного подворья колхозникам разрешалось заготавливать только в августе.

    Уже укороченным сентябрьским днем Шурка пришел из школы, бросил деревянную сумку на лавку, заглянул в горницу. Мать лежала на кровати, кусала губы, морщилась. Лицо её было бледным, глубокие чёрные глаза запали ещё глубже, нос заострился. Волосы растрепались по подушке. Шурка посчитал, что у матери сердечный приступ. Не единожды он уже бегал в таких случаях за «фершелицей», готов был и сейчас бежать в медпункт, но вдруг увидел на полу возле кровати таз, наполненный кровью, и испугался. Простояв в оцепенении несколько секунд, он шагнул к матери. Мать предупреждающе вяло подняла руку. Шурка остановился посреди горницы.

---- Сынок, пожалуйста, перелей из таза в ведро, прикрой тряпкой, вынеси и вылей в болото за Извозом. Таз принеси сюда.

    Шурка не мог оторвать взгляда от таза. В нем, посреди крови виднелся какой-то окровавленный комок. И понял: мать сделала самоаборт. Вовку отослала куда-то. А сама вот тут… Ах, мамка! Слышал он перешептывания её с соседкой Грунькой  Забелиной, смутно догадывался, а теперь вот видел въявь, о чем они перешептывались. Ох, мамка!

  Превозмогая себя, Шурка подошел, поднял таз, стараясь не смотреть на его содержимое, вынес во двор, перелил в старое грязное ведро, прикрыл дерюжным мешком и, как просила мать, унес за деревню на Извоз. К болоту он спускаться не стал. Мелькнула мысль, что в болоте могут и птицы найти, и даже собаки. Чтобы никто, ни собаки, ни люди не наткнулись и не откопали, он даже лопату с собой прихватил, зарыл содержимое глубоко в навоз, а ведро забросил далеко вниз.

     Долго сидел Шурка наверху, среди засыхающей духмяной конопли. Он не думал ни о чем, просто сидел, не понимая, что у него творится внутри, бессмысленно глядел вдаль, где нес свои воды Чулым, и ничего не видел. Как туманом затянуло сознание. Кого он сейчас закопал в навоз? Будущего братика, сестренку?  Думать ни о чем не хотелось. Какое-то отчаяние, бессилие овладело им. Он сидел  бы и сидел вот так ещё долго. До прихода стада еще было время, но как там мать? Не заклинило бы опять сердце.
 
    А у матери и в самом деле случился приступ. Когда он вошел в горницу, увидел, что она вытянулась, посинела лицом, и опрометью кинулся в медпункт. Афанасьевна, сельская фельдшерица, была дома, а не в медпункте. Шурка уже не раз бывал в её доме и быстро нашел фельдшерицу в огороде.

---- Ложку, ложку давай!!! – грубым голосом требовала Афанасьевна. – Зубы надо разжать! Валерьянку влить! Воды холодной неси!

    Шурка только успевал поворачиваться
    Афанасьевна женщина крупная и «здришная», как отзывались о ней в деревне, тем не менее, была неплохим фельдшером. Она и Шурку перепугала в детстве по причине своей крикливости. Увидев его на печке, в доме болевшей корью подружки, она закричала на Шурку: «А ты зачем здесь!!!» и ещё ногой топнула.

 Шурка, испугавшись, кое-как слез и не смог снять со стены фуражку. Ему её сняли, надели на голову и выпроводили за дверь. Дворы были вплоть друг другу. Шурка кое-как перелез через забор. Мать, доившая корову, спросила: «Что с тобой?». Шурка не ответил, молча прошел в дом, лег в кровать, и уснул. Утром он обнаружил под собой лужу. «Энурез!» - поставила диагноз Афанасьевна, – Вырастет и энурез уйдёт! Не волнуйтесь!»

    Долго отваживалась Афанасьевна с матерью, поила водой, заставляла глотать какие-то таблетки. Потихоньку да помаленьку мать пришла в себя, заговорила:
---- Спасибо, Афанасьевна, который раз ты меня спасаешь!
---- А что это за тазик кровавый возле кровати стоит? – поинтересовалась фельдшерица, и с подозрением вгляделась матери в лицо. – Елизавета Родионовна, признайся честно.
 
----- Афанасьевна, прости. Ты уж смолчи, не проговорись нигде, - заплакала мать. – Этого «изверга» посадили, если еще и меня посадят, ребятишки опять сиротами останутся.

    Аборты  после войны были запрещены, и за самоаборт полагался тюремный срок.
    Афанасьевна уставилась на мать долгим испепеляющим взглядом, тяжко вздохнула и произнесла пророческие слова:
---- Разве ты не знаешь, что это опасно для жизни? Ты же не очистилась до конца! Как бы не откликнулось это на тебе в будущем!

    Забегая вперёд, скажу, что Елизавета Родионовна через три года умерла от рака матки.
---- А куда я с тремя-то? - оправдывалась мать. – Во дворе ни сена, ни дров, на трудодень неизвестно что получишь.

---- Ладно, - неопределенно ответила Афанасьевна. – Я буду приходить два раза в день. Лежи, не вставай и ничего по дому не делай. Вон у тебя какой помощник! Мужик!

     Умолчала Афанасьевна, что этот «мужик», по её вине теперь мочится в постель едва ли не каждую ночь. И как его ни лечили, что с ним только ни делали! Заговоры и угли, на которые его заставляли мочиться, и все другое не помогали. Афанасьевна оказалась изначально права. Вырос Шурка, и энурез ушел.

    Неделю мать не вставала с постели. Кровь три дня шла из неё сгустками. Шурка отвечал за всё. Он и кровяные тряпки в тазике выносил, он и корову доил, он и супы варил, он и картошку копал. Пятилетний Вовка «помогал» ему, стоял возле коровы, ожидая свеженького молочка, таскался с вилами, пока старшой убирал во дворе навоз, даже ведра с картошкой пробовал носить.

  Шурка ждал воскресенья, надеясь отдохнуть. Не надо будет бежать в школу, не надо будет бежать из школы. Можно будет не торопясь никуда, посидеть в своей «мастерской» за вязанием и починкой сетей, но утром прибыл нарочный из колхозной конторы и объявил: «Получайте хлеб на трудодни! На току есть подводы для развоза зерна».

    Ни Шурка, ни мать не знали, сколько пришлось на трудодень. Трудодни были и у отца,  и у матери, и у Шурки за работу на подвозке травы к силосной яме и сданную рыбу. Шурка нагрёб десять мешков. Он орудовал гребком, Вовка держал мешки.

  Оказалось, что на трудодень пришлось по 150 граммов, и в десяти мешках были излишки. Кладовщик, отцовский товарищ, участвовавший в злополучной драке, посмотрел на братьев долгим взглядом, огляделся кругом – нет ли нежелательных свидетелей, и махнул рукой: «Везите!» и сам погрузил мешки в подводу. Дома Шурка столкнул мешки во дворе на землю, перетаскал ведрами пшеницу в лари казёнки, и отдохнуть в воскресенье ему не удалось. Нахлынули новые заботы: куры, утки, свиньи. Индюк нахохленный гонялся за Вовкой. Надо было и за братом приглядывать. Устал Шурка к вечеру. А тут ещё мать просит:

----  Шура, сбегай за Грунькой, пусть придёт.
    Шурка соседку не любил лютой ненавистью. Она назвала его однажды зассанцем. Случилось это в начале июля, когда отец ещё был дома, когда огурцы только-только начали поступать на стол, ребятишки ночью «прошлись» по грунькиным грядкам, и та обвинила в этом Шурку, усмотрев следы в его огород.
 
  Шурка узнал, кто это сделал, но досталось от Груньки именно ему. Обидно было не за подозрения, а за зассанца. Мать дружила с соседкой, и Шурка стал уходить из дома, когда та приходила. Наверное, и на улице знали про его энурез, но в глаза так его никто не называл, а  если и называли, то только Родей, а это было совсем не обидно. Ну, какая разница, Шурка он или Родя?!

    Мать повторила просьбу несколько раз, а Шурке так не хотелось идти за обидчицей.
---- Не пойду, - буркнул он в ответ на третью просьбу.
---- Почему это не пойдёшь?!
---- Сама иди за ней.
---- Ты же видишь, я болею.
    И у Шурки невольно, как будто само собой, вырвалось:
----  Знаю я, чем ты болеешь!!!

    Шурка сам не понял, как это у него получилось.
    Мать даже приподнялась, посмотрела на сына долгим взглядом и тихо, членораздельно произнесла:

---- Говно ты моё!!»! - и откинулась на подушки.
     Шурка как ошпаренный выскочил во двор, убежал в пригон и долго плакал, сидя на доильном стульчике. Проплакавшись, он сходил за Грунькой, а войдя в дом, увидел, что мать встала и что-то делает на кухне. Больше она, кроме как на ночь, в постель не ложилась.