Внутри хб - фрагм. 1

Борис Левит-Броун
Заклятие

Да, он прав, проза умирает.
Размеренная долгопись сосредоточенной наивности покинула вместе с детской верой.
Застенок невроза потребовал более быстрой и мучительной казни.
Золото разбилось и расплавилось в камине палача... серебро и все остальные драгоценности – всё расплавилось.
Уцелевает лишь тугоплавкое, лишь стекло, но и оно теряет определённость выверенных форм, еще не течёт, но уже гримасничает нелепыми расплывами.
Нужна скоропись, чтобы успеть сфотографировать его неудержимо расширяющуюся улыбку.
И скоропись пришла, чтобы успеть.
Скоропись и фотоаппарат.

Но я желаю в этой неимоверной температуре плавления успеть не за размягчающимся стеклом, а за трескающимся алмазом.
Я не знаю, но... кажется, он должен трескаться мгновенно и тускнеть,
и тускнеть...
и гаснуть от избытка преломления, от лишних граней внутри.

...... желаю успеть... и... превращаю скоропись в мгновеннопись – дикий обреченный моментализм, где пыхающий красными щипцами застенок уже не страшен.
......диавольский науськ... и бормотать... петь, не репетируя, с чужого голоса, слишком напоминающего ультразвуковое верещание монстра......
......... боюсь... и уже не владею, – а поглаживание равносильно черчению бритвой по спине.............................................

И где-то совсем недалеко всё знаю о себе... что просто наркотик... когда долго не писал, надо принять... то есть, начать писать... что-нибудь... просто чтобы не умереть от самоудушения извивающимися руками, случайно встретившими горло.

Ребенок вертится в плаценте...
......он еще повертится и разорвёт-таки материнский живот... если нету...
..............если нету родовых путей, он выйдет через диафрагму...
..............если нету вод, он кровью смочит путь.

Всегда больше боялось, чем хотелось, но не жилось напротив страха.
Только внутри.
А неуверенность писать – это ж ещё тоже вопрос!
Каждый раз одно и то же......
Ведь если «ты» сел писать – весь мир затихни...
слушай...
потому что нет важнее!
И даже глубина космоса стань только широтой, чтобы всеми точками достигать...
«Ты» – это значит  Я.
Опять  Я.
Уже пару раз было........
Или всю жизнь?
Всегда только  Я, только  Я..........

Ну, будем успокаиваться... таблетка уже действует... уже не извивает рук, не выворачивает гортань.
Вот, ребята, что значит, вовремя уколоться!
И мы уже нормальны... уже поехало опять, и даже полная бестолковость поставленной задачи не ломит.
Просто надо разъяснить...
Дело в том, что ничего мы не знаем на свете, кроме одной узкой щели для подглядывания.
... в неё и смотрим и видим....
... в неё и помним и живём...
Это – «я».
Одно «я» только и свято, потому что им правда просачивает, и всё, что мы на свете угадываем, мы не угадываем ни черта, а с себя списываем.
....и нечего банальностями утомлять... (хороший писатель... хороший писатель!)...
Ты б ещё начал разъяснять, что человек – это  микрокосм и портативное Божие Царство в складной шахматной досточке для игры в метро.
Ладно... это я так...
Всё!
Вы всё поняли... а главное – что имеете дело с очень умным и талантливым человеком.



* * *




ЧАСТЬ 1


“Тёть Маля, тёть Маля... там вашего Лёньку трамваем перерезало!”


* * *

Запудренный первой снеговой проверкой город безжалостно отпускал меня в армию.
У магазинов дворники пытались причесать свежий ковер...
…почему-то лопатами.
И так железно!
Магазины терпеливо морщились... да и какие магазины в семь часов утра? Они еще вообще не вышли на работу.
Чехлы магазинов терпеливо морщились.
А парадное за мной осталось открытым, как рот, измученный вмешательством дантиста.
Нет... как рот, онемевший от долгой операции удаления миндалин.
В гортани парадного, на втором этаже, бесшумно сочилась свежая рана только что вырванной миндалины.
Меня удалили из собственного дома, как вредоносное воспалительное. Щипцами военкомата удаляют не очень щадяще, зато очень надежно.

Родине нужны сыновья.
Васильки в венок полевой.
Патроны в рожок.
Чтоб туго и параллельно...
Чтобы не заклинило – когда стрелять.
Родине нужны сыновья!
А матерям – нет.
Во всяком случае, Родине – больше.
Чтоб жили матери и еще рожали.
Потому что Родине – еще нужны.

В городе горели фонари.
Поздние.
Или ранние?...
Железное скрежище ритмично наплывало с каждым новым дворником…
потом откатывало назад…
снова наплывало.
Они ненавидели меня и свои лопаты.
А меня-то за что?
Что видел стыд их барщины за комнату в коммуналке от милостей ЖЕКа?
Простите, девочки в ватниках и мальчики, гребущие за своих дворницких девочек, но что ж тут поделаешь!..
Ведь и вы видели меня, уже навьюченного, уже впряженного в патриотический оброк.

Фонари и окна болели рассветом, схватившим ноябрьский кашелёк.
Еще не оглушенный дубиной настоящих трудностей, я всматривался в призрачные трудности души, мастурбировал только что произошедшую разлуку.
Я видел небесную широту, старчески фиолетовую и вовсе не собиравшуюся мне помочь.
Звёзды уже отключили, а Венера, как всегда забытая, продолжала расточать электричество.


... руки опять начинает извивать...
 в подскочившей до точки плавления температуре опять командует обреченный моментализм.
Он диктует стройную стихообразную бессмыслицу... – единственное транспортное средство, способное догнать... успеть к моменту тресканья алмаза...


... пять фотографий любимой и плачущей...
...рыдание, выхлестнувшее раздвоенный язык у самой двери...
...дверь, отрубившая этот язык...
(он еще подпрыгивал на мраморе лестниц в наступившей на меня тишине хлопка)...
...где-то там, кажется, мелькнули каменные глаза матери, которую я и в мыслях никогда не называл мамой...
(слишком... слишком сознательно она желала мне этого ада, чтобы посметь заплакать)...
...качнулось за моим плечом чучело бабки, обвисшее на сквозняке отчаяния: ведь уходило последнее – внук...
...туда уходило, куда уже ушел однажды её муж и...
...вернулся стандартным удостоверяющим бланком...
...сорок пять лет назад...
...ее первый и последний муж...

Теперь я понимаю, что влажная гримаса моей любимой была праздником жизни в сравнении с обожженными масками поломанных судеб, а тогда я думал, что наше отчаяние самое подлинное.
Мое и её.
Разлученных в центре любовного наводнения.
Не понимающих – за
Просто разбросало стремниной.
Зазевались – и разбросало....
Да-а-а-а... уж мы зазевались!
Изобильность наших медовых лет.…………… …………………………………………….

Впрочем, не о том!
А о том, что состарившееся небо и не собиралось мне способствовать.
Меня огибало знакомым путём вокруг уже незнакомых зданий, меня вводило в русло Круглоуниверситетской и полного безвластия своей судьбой, меня тащило несложным волоком военкоматского распоряжения: «Явиться 2-го ноября в 7.30 на призывной пункт по месту жительства.
При себе иметь:..............,
....................., 
........................., 
.............................., 
..........................,
..........,
одеться по сезону».
Кружки у меня не было, но была эмалированная чашечка из бабушкиных залежей.
А вот зато мельхиоровая ложка была.
Они, правда, командовали алюминиевую, но... тоже не нашлось.
Сыр «Пикантный»  уже предупреждал из портфеля запахом несвежей обуви, но в цепенящей суматохе последнего гражданского аллюра я не различал слабых предупреждений.
Глубина шахты, в которую я уже начал падать, еще отнюдь не обнаружилась.

Военкоматский домик имел ворота с одной стороны и калитку с другой, но за все мои предпризывные хождения ворота ни разу не открывались. И теперь я тоже должен был войти в калитку. Я вошел, аккуратно притворив за собой гражданскую жизнь. Я вошел в оскаленное веселье перепуганных ртов. Мальчики стояли кучками и неплохо имитированной бодростью мундштукованных папирос отгоняли еще не очень назойливого армейского пса. Они стояли плотно, стараясь разделить свой страх на всех, не понимая, что страхов столько же, сколько их самих, и что добавляя можно только умножить.
Загляните в будку живодёра... узнаете!
Если жизнь вылупляет нас из скорлуп только для этого, то я голосую против!
Я и памятью спины не в силах справиться с этой картинкой...
....а может быть, именно, памятью спины?
Я видел голубя, раздавленного троллейбусом...
Я видел старика в луже разможженного черепа...
...я видел, мы видели ...всегда «видели», никогда не... «видим», потому что видимое – всего лишь наркоз, а настоящая боль – это вспомянутое... настигшее... вцепившееся в холку.

Казалось бы... раздайте каждому по боли, и пусть идут домой.
Но нас сначала собрали, а потом р;здали каждому.
Мне выписали красный билет и отобрали зелёный паспорт.
Нам всем выписали, у всех отобрали, и за закрытыми воротами мы себя чувствовали уже другими, совсем другими.
А потом и ворота торжественно проскрипели звездами внутрь, и зеленый уазик вывернул на брусчатку.
Ну вот... вот и ворота...

 



* * *

“Тёть Маля, тёть Маля... там вашего Лёньку трамваем перерезало!”
И она взлетела на том самом ветру, крылья которого, биясь за промчавшейся ватагой, принесли это важное известие. Чем стали для неё ступени, чем стали перила и косо висящий в глазах проём парадного... чем стал обматерённый мелом угол дома, за которым начиналась улица, солнечно и пыльно ожидавшая ее с приготовленным блюдом, с, так сказать, накрытым столом высочайшего кулинарного изыска – мальчиком на рельсах?





* * *

Ворота военкомата открывались, оказывается!
Всё-таки открывались.
На вывоз.
На организованный увоз.
На доставку.
Еще имевшие многообразные свойства личных походок, личного закрывания калитки при входе (от захлопывания до осторожного притвора), «на вывоз» мы имели лишь одно общее для всех свойство... свойство четырех колёс зелёного уазика со старшиной внутри. Вошедшие деревцами, мы выезжали колодами, вернее, это они уже обращались с нами как с колодами, хотя мы ещё не имели удобства обрубленных сучков и довольно мешали друг другу.

Многолетняя служба делает садистами рабочих морга и военкоматских старшин. Они забывают трепет первой жалости к детям и трупам, а на хорошо утрамбованную площадку забвения вкатывается бульдозер метущей радости, сладкое подташнивание зашиваний после вскрытия и разнеженный сугрев в горячем дыхании предармейских агоний.
На ободранность нашего зябкого испуга шутки старшины были как соль: ”Ничего, хлопцы... теперь узнаете сержантский сапог! Сорок пять секунд на одёвку и будьте любезны... мамкину сисю быстро забудете! Щас вас быстренько проверят, в задни... (он сказал – в жопы)... в задницы вам посмотрят, за чле... (он сказал – за .......) за член подёргают туда-сюда... а там врачихи моло-о-денькие!”
Видимо, и это болезненное для мальчиков обстоятельство не ускользало от его изуверского обжорства.

Мы неслись через Дарницу (горячечный бред хрущёвского человеколюбия) с тяжелым предчувствием, что нас сейчас будут дёргать за член молоденькие врачихи. Мальчики, как вы знаете, очень ранимые существа. А я и в двадцать три женатых года был не защищённей. Самые робкие из нас старались не смотреть друг на друга. Кто позабористей, пробовали изобразить свойское подсмеивание старшине, но он не брался на эту приманку и добродушно гасил их беспомощное холуйство: “Посмейтесь, посмейтесь... ещё минут десять вам есть! Во взвод станешь... тогда посмеёшься!”
Хорошо!
Тут тебе сразу и половое воспитание, и патриотическое.
Красная армия всех сильней!





* * *

...но за что?
Разлучены навсегда...
В восемнадцать (да, собственно, и в 23) – на два года – это навсегда.

Рябила дурацкая Дарница... хлестали и падали, спотыкаясь о края зрения, домоужасные хозяйки в чудовищной одежде, изрыгнутой необозримым и нечеловеческим  маспошивом. Авоськи, оттянутые до земли смиренной ежедневностью, добытой в очередях, цепляли рыхлый снег нашего последнего гражданского утра. Не было надежд и поэтому не хотелось плакать. Слезы очерствели в духовке гортани и приняли форму сухого кубика, мешавшего глотать.
А смотреть мешала скорость и мутное стекло с городом, налипшим на него снаружи.

Наконец Дарница устала поспевать за нашим зеленым, и мы, прыгая ухабами, вскочили в «старую Дарницу», полуразложившееся насекомое, родившееся в шестидесятые от последствий социалистической мифологии, которые добрый дикарь Хрущёв искренне хотел смягчить, пытаясь обмануть то, что обмануть нельзя.
Тронутый человеческими землянками, теми самыми, что не тронули Сталина, он решил покончить с этой нуждой и стал срочно возводить многоэтажные жилища путём простого взгромождения одной землянки на другую.
Он знал, что надо много.
Он старался... честно старался сделать побольше.
Но получались только землянки, всё более и более многоэтажные.
Страшная правда этого волевого олигофрена заключалась в том, что, как и все руководители коммунистического типа, он мог только разрушать, (и он, кстати, прекрасно сделал это со сталинской пирамидой).
Созидание же не получалось.
Оно не получилось ни у одного из них.
Только рвануть у богатых и раздать бедным.
Только это у них и получилось.
Когда всё р;здали, а все всё равно остались бедными (я имею в виду – мы), тогда только и осталось, что угрожать да на субботники кликать.
Наша судьба доказывает, что у социализма нет никакой программы, кроме программы разрушения.
Большинство его «достижений» слишком родственно связано с нехорошим словом ликвидация, а редкие высоты «провалов» – со случайно уцелевшими.
И вот от полного неумения + страстное желание помочь родилась эта раздавленная сороконожка, полуживой урод, хилое членистоногое с недоразвитыми лапками пятиэтажек и загробным пейзажем одинаковых улочек, которые, как спазмирующий пищевод, трудно пропускали наш кузнечиковый уазик.
Шофер матюгался всеми ё..ными властями, а старшина весело нагонял его за неуставной лексикон.


* * *

Рыхлел снег, чем дальше, тем всё менее разумно убираемый дворниками.
Жизнь разваливалась прямо на глазах, и «старая Дарница» впадала в сосущую спячку запустения.
А может, это нам так казалось из наших обрезиненных окошек.
А может, это только мне так казалось в узкое отверстие убежища, из которого я поглядывал. Издали оно могло казаться раковиной, но в действительности было свежей дрожащей ободранностью, в равной мере болезненной снаружи и изнутри. Не было спасительной ороговелости, и немногие еще шевелившиеся чаяния таскали за собой кровососущую приставку -от-.

Мелькнул уже и дарницкий вокзал – серый двухэтажный клуб с истошным шпилем, унаследованным от предсмертных клятв «отцу отечества».
Любимая звезда на пальцах определяла, до какого количества лучей сузился для нас свет.
До пяти.
А можно и радоваться – всё-таки не полный мрак.

И вот перед нами раскинулись, наконец, железные просторы ДВРЗ.
Дарницкий вагоноремонтный так и остался непознанным.
.......только ограды, ограды... и только вагоны, вагоны...
Никуда они не шли – эти вагоны – не ехали и не увозили... не спасали они. Стояли горбатым хламом в бесконечных непротёртых очках, синие или зелёные, (где удавалось разобрать сквозь ожоги ржавчины).
И не было в этом ни музыки расставаний, ни святого праздника встреч.
Одна старость на колесах.
И тупиковые приговоры рельс.
Скучал уже старшина... булькал чрезмерным аппетитом, не обращая внимания на объедки, приютившиеся у него за спиной. Теперь он был уже только старший машины, на которую наезжал по размазанному суглинку сборный пункт. Или перевалочный... или просто ДВРЗ, как его именуют в Киеве.
Просто ДВРЗ, - дэвэрзэ, - хотя совсем и не вагоноремонтный, а рядом расположившийся плацдарм набора.

* * *

«Всё, хлопцы! Вылезай!»
К нам шли военные.