Ау, Детство!

Сергей Чекалин
                Детство
                северный полюс ангины
                к ноге прижался тёплый тюлень грелки
                голову сжали наушники земных полушарий
                термометр вынутый из подмышки
                показывает температуру океана
                Владимир Бурич
               

Это больше для тех, кто и говорит это самое «ау!». Кто ещё в нём, тому всё это будет непонятно, поэтому притчу эту, о детстве, которая записана дальше, в конце этого раздела, можно пропустить.

Вспоминать детство в моём возрасте – это уже ностальгия. Она приходит вместе со склерозом. Чем больше склероз, тем больше эта самая ностальгия. Склероз, это когда не помнишь, что было вчера, а ностальгия, это когда с тоской помнишь, что было вчера, но много-много лет тому назад. Хорошее или плохое, это уже вопрос другой. Я спрашивал своего отца, согласен ли он прожить снова ещё одну жизнь. Вот он и сказал, что не согласен. Не согласен снова попасть в то своё детство, которое у него было. Вернее сказать, которого у него не было. Холодное, голодное. Когда он ежедневно, с 1932 по 1937 г., ходил в школу в Грязные Дворики, что примерно за семь километров от дома, с одним куском жмыха на завтрак и обед. Когда вместо детских игр, положенных по возрасту, приходилось заниматься непосильным для него и его брата и сестёр взрослым трудом в домашнем хозяйстве и в колхозе. Особенно в то время, когда его отец оказался «врагом народа», и пять долгих лет их семья одни управлялись со своим хозяйством, да одновременно и с колхозными делами.
 
Да и мама моя вряд ли согласилась бы с возвратом в своё детство, на которое пришлось известное раскулачивание, когда их семью выселили из дома, отобрали всё, что было. Да ещё и не давали жить тем, что каждый день отбирали и уничтожали пищу. Просто выбрасывали всё на улицу. Когда жили они в землянке, собранной из остатков их разрушенного дома. Когда отца их, моего дедушку Серёжу, забрали на Финскую войну, когда осудили его потом, в 1940 г., на шесть месяцев на трудовую повинность (сначала осудили на полтора года, но затем заменили на шесть месяцев). Последние три месяца до начала войны он отбывал эту повинность в Белоруссии. Прошёл две войны, полностью финскую («Зимнюю войну») и практически полностью Отечественную, и был убит под Кенигсбергом (Калининградом) в середине февраля 1945 г. Когда в начале войны их мать, бабушку Машу, от троих детей забрали почти на месяц на строительство оборонительных сооружений под Воронежем. Вот и вспоминается только это, потому что другого и не было, детского-то.

Кому интересно, могут почитать книгу Александра Зиновьева «Нашей юности полёт». Примерно в конце этой книги А.Зиновьев приводит диалог между некоторым советским человеком, Богом и Дьяволом. Речь в этом отрывке идёт как раз о желании или нежелании человека ещё раз прожить всю жизнь, такой же, как она у него и была, один к одному. Рассматриваются такие её части как детство, отрочество, юность, зрелый возраст и старость (Бог пообещал, что сделает возврат к повторению жизни, если человек того захочет). При этом было поставлено условие, что в повторной жизни все периоды обязательно должны присутствовать, независимо от желания человека. Посовещавшись с собой, человек не согласился. Как иногда на судебном заседании при одном судье: «Посовещавшись на месте, суд решил…» При этом речь шла только об этом человеке, но никак не о других людях, которые жили вместе людях, которые жили вместе с ним, страдали и радовались, работали и отдыхали. Они-то согласны ли были на повторение своей жизни? Их-то никто и не спрашивал. А с этого и надо было начинать разговор человека с Богом, человеку и надо было об этом подумать в первую очередь. Но у Зиновьева была другая цель, рассказать о жизни человека в разные времена истории нашей страны.

Конечно, не хочется закончить свою жизнь в неизвестности дальнейшего. Как говорил мой прадед (сам я, понятно, этого не слышал, об этом рассказал отец), Василий Иванович Чекалин:
– Охота узнать, чем дело-то всё это кончится. На часок ба появляться тута, лет, хошь ба, через сто.

Охота охотой, да нельзя по закону жизни. Хоть ты на часок через сто лет появишься, хоть на пять минут через каждые тысячу лет, всё это будет бесконечным житием в бесконечном существовании Вселенной, сольётся только в непрерывное пёстрое многоцветье событий, осознать которые за отпущенные пять минут или даже час не представится возможным. Тут и живой в этой жизни за пяток-десяток лет всего не охватишь, что уже произошло на твоих глазах.

К счастью, нам, я имею в виду моё поколение, досталось другое детство, о котором  можно  вспомнить с благодарностью к нему и к тем, кому мы обязаны всем хорошим.

Когда вспоминается детство, то часто силишься вспомнить самые далёкие годы, первые события и происшествия в своём дальнем прошлом. Что бы я мог такого вспомнить, далёкого и первого? Первое, мне кажется, вот это. Зима 1953 г. Мы  с братом лежим на печи, оба болеем свинкой. Вечер. Зажжена лампа над обеденным столом. За столом дедушка Вася вскрывает посылку. А по избе расползается запах сухофруктов, даже ещё при закрытом ящике. Эту посылку прислали папа и мама (папка и мамка, как мы долго в детстве их называли). Они год назад, в 1952 г., после окончания отцом курсов трактористов в Полетаево, уехали в Краснодар. Во-первых, не хватало на всю семью полученного в колхозе на трудодни хлеба (выдали по 120 граммов овса на трудодень). Во-вторых, искали место, куда бы можно было переехать на жительство. Мама потом говорила, что она собиралась там работать прачкой. Но потом ей досталось место почтальона.

Ящик вскрыт, в нём письмо и свёрточек с деньгами, рублями, как оказалось, сто рублей. Дедушка читает вслух письмо. Что в нём было написано, я не помню. А после прочтения нам с братом гостинцы – сухофрукты, груши, яблоки, абрикосы (курага). До сих пор вот этот смешанный запах сухофруктов обязательно приводит к той дальней посылке.

А переехать на родину этих сухофруктов не удалось. Мы с братом разболелись, у дедушки с сердцем не очень хорошо было. Поэтому следующее из того времени воспоминание о приезде родителей. Мы с братом также на печи, дедушка сидит за столом, что-то пишет в своей тетрадке-журнале, амбарной книге. Потом, слышу, открывается дверь в избу. Мне видно только дедушку, а дверь не видно. Вижу, дедушка встаёт, бабушка в чулане охает, выглядываю, а в дверях стоят папка с мамкой.

Переехать из нашей деревни мы смогли только через двенадцать лет. Сразу не решились, поскольку, думали, что жизнь наладится, отменили налоги после смерти Сталина в марте 1953 г. Но жизнь так и не наладилась.

Второе давнее событие, я думаю, было в мои четыре с половиной года. К нам приехала моя тётя, тётя Тоня, сестра отца, привезла мне сандалики. Вместе с ней пошли мы навестить наших родственников по маминой линии, Собакиных, которые жили в хуторке Слава. Это были мамины родственники, её тётя и крёстная маминой сестры, Александры Сергеевны, Любовь Егоровна (в девичестве – Кудинова), золовка моей второй бабушки, бабушки Маши, если по регламенту родственных связей. А крёстным тёти Шуры был её дядя, Фёдор Васильевич Выгловский. Тётя Тоня шла не к этой крёстной, а к её дочери, Раисе, они были подругами. Кроме Раисы у Собакиных был и сын, Алексей. Но его я не помню.

Под огородом моей бабушки Маши был переход через ручеёк, который образовался от размытой плотины. Ручеёк совсем не широкий, но у меня, ведь, новые сандалики. Я и заробел перепрыгивать, жалко такую красоту. Тётя Тоня взяла меня на руки и перешагнула эту преграду. А обратно мы пошли другой дорогой, в обход через другую плотину, Авилову плотину. И что бы ещё сказать про этот поход. Из всех людей, которых я увидел у Собакиных, мне запомнилась только подруга тёти Тони. Она как раз надела новое крепдешиновое платье, в таких завитых огуречках, как мне тогда показалось. Поэтому, вероятно, и запомнилось. Тётю Любу и дядю Афанасия (у нас в семье его называли Афоней), её мужа, я в тот наш приход не помню, но я их видел и до этого и после у бабушки Маши. Вот что обидно, конечно, не помню мою прабабушку Василису, Василису Леонтьевну Кудинову (Мезину). А она ведь была там, она проживала в семье своей дочки. И всего-то помню – не людей, а тени какие-то по избе. Но совсем не тень, Раиса, в новом крепдешиновом платье, которая надевала к этому случаю туфли с застёжками. Прямо перед входом в избу, сбоку, у стены, у них был сундук. Вот Раиса, поставив ногу на сундук, застёгивала свои «пасхальные» туфли. И на нас с тётей Тоней смотрит и улыбается. Вот только это и вижу, как наяву.

Ещё одно воспоминание про платье, другое платье, не Раисино, а мамино. Она работала в это время дояркой, перед самым переходом на работу в наш деревенский магазин, что произошло, кажется, в 1958 году. Понравилась ей материя на платье, помню, что тоже крепдешин, и тоже с рисунком огурчиками. Не хватало денег. А у меня была копилка, в которую я бросал монетки, полученные от взрослых по какой-либо причине. Например, во время Рождества, Пасхи либо ещё какого праздника. Денежки совсем небольшие, время было дореформенное. Но у меня скопилась довольно «большая» по тем временам сумма, что-то около одиннадцати рублей. Мама попросила у меня эти деньги для добавления на покупку материи на платье. Помню, что мне было очень жаль этих денег, я ведь их собирал чуть ли не три года, как мне в руки попала копилка-медведь, которую привезла тётя Тоня. А Мише она тоже подарила копилку, но другого животного, кажется, что свиньи. Я, конечно, отдал маме эти одиннадцать рублей. Разбивить для этого копилку было жалко, поэтому я постепенно, по тонкому лезвию ножа, переправил все монетки из их «тюрьмы» на улицу. Платье себе она сшила сама, ходила в нём долго, и в магазине в нём работала.

А это уже довольно растянутый период, думаю, что даже до школы. Мне очень хотелось поесть мела. Я его «воровал» у отца из сундучка, в котором у него были разные инструменты для домашних дел: молоток, клещи, плоскогубцы, разные шила и иголки для ремонта обуви, в том числе и мел. О моём «воровстве» все знали, не ругали, а исчезавшие запасы мела отец пополнял. Грыз мел я под бабушкиной с дедушкой кроватью. Не хватало мела, так я отколупывал побелку, она была меловая. Это сейчас на такое решиться невозможно, поскольку побелка – сплошная химия. Но что интересно, в настоящее время я с большим трудом переношу запах свежей побелки, даже если она и меловая. Мне очень было неприятно работать с мелом на доске, а я тридцать пять лет работал преподавателем в институте. Руки сразу становились сухими, когда с доски стираешь сухой тряпкой записи, то от этой пыли вообще захватывало дух. А приходилось и так, не влажной тряпкой, не всегда удавалось приготовиться к занятиям. Мама ещё тогда обращалась с этим к детскому врачу, врач сказала, что пусть ест, значит организму это необходимо. Потом это пройдёт.

И ещё про тётю Тоню. К нам летом часто приезжал её сын, Валерик. Вот они вместе с братом Мишей убегут на Авилов пруд, а меня с собой не берут. Ну зачем им сопляк? Следи за ним потом, очень нужно. А мне прямо обидно, что они без меня убегают. Я с жалобой к тёте Тоне. Она прямо вскрикнет, возмутится (конечно, для меня, нарочно, а я-то этого не понимаю): «Ах, они, анчутки! Вот я им задам! Ну-ка, пошли со мной, я их поразгоняю». Я, радостный, бегу рядом, устремляемся к пруду, в котором уже плещутся мои братья. Тётя Тоня бегает по берегу, кричит на них, бросается кусочками земли (конечно, чтобы не попасть, а я-то этого не понимаю, думаю, что всё по правде). Ребята понимают и совсем не боятся бегающей по берегу мамы и тёти. И так было несколько раз. Ведь охота же была тёте Тоне устраивать такие концерты! В это время мне было четыре-пять лет, Валерик на девять лет старше меня и на семь лет старше Миши.

А сейчас воспоминание о моих первых (и последних) уроках шитья. Тоже было мне четыре-пять лет. Мне очень нравилось, как у бабушки получается штопка носок или варежек, как плетень, полоска за полоской, нитка за ниткой. Или нравилось, как мама зашивает разрез на ткани. Не на машинке «Зингер», которая стояла у нас в горнице, а руками, иголкой. Как на месте разрыва ткани получается ровный стежок. Вот и я так приспособился. Где же мне взять такой разрыв ткани. А вот и есть! На мне новые чёрные сатиновые шаровары, на резинках по ногам и по поясу. Новые, сатиновые, ещё такие, что прямо блестят. Иду к машинке «Зингер», там, в ящичке, иголки и нитки. Беру чёрные, чтобы было незаметно, с трудом вставляю в иголку. Беру ножницы и вырезаю в новых сатиновых шароварах по складке небольшую чечевичку ткани. Потом стараюсь сделать такой же стежок, как и у мамы. Получается, конечно, не стежок, а сплошной большой вал, да ещё и с затяжкой. Прямо горе, да и только. Конечно, всё это заметили, мои старания. Но не ругали. У нас вообще детей никогда не ругали за любые проделки, но особых проделок и не было. Хотя, как сказать, вот это моё шитьё, разве не проделка? Это прямо преступление, можно сказать, умышленная порча вещи. Нет, чтобы взять простой лоскут. С простым сможет и любой, а тут вещь, в хозяйстве нужная, отремонтированная. Ведь отец, бывало, даже подшивал пятки у только что сделанных валенков, совсем новых. И никто его за это не ругал, даже дедушка. Ну, раз не ругают, значит – понравилось. Значит – так и надо делать! Следующая на очереди – занавеска. Вход в горницу из избы у нас закрывался не дверью, а в дверном проёме навешивалась занавеска синеватого цвета (от синьки) из марли. Я опять же ножницами приноравливался вырезать чечевичку, но никак мне это не удавалось. Нитки-то я подобрал из маминого набора, синие. Вставил и в иголку. А вот с прорезью никак не получалось. Выход нашёл довольно простой. Отец пользовался для бритья инструментом, опасной бритвой, которую он привёз из Германии, когда он был там во время войны. Я взял эту бритву, проехал ею небольшую бороздку по марле, длиной, думаю, сантиметра четыре. Чего уж мелочиться-то! Ну и снова-здорово, не получился красивый, как у мамы, стежок. Снова какой-то вал с затяжками. И снова – мне ничего не сказали. Только мама исправила мою работу. Сначала она ту же марлю поправила, а потом и заменила её на новую. Но сказала, чтобы я больше на ней не тренировался. Раза два я ещё пытался справиться со своими шароварами, но тоже безуспешно. На этом мои портняжные «успехи» и закончились.

Теперь про другую штопку, похожую на плетень, а лучше – про плетение плетня. Плетень у нас отгораживал место, на котором располагалась наша пасека из двенадцати ульев. Дедушка огородил это место плетнём, для которого он в лощине Калужникового куста нарезал хворосту, разного размера. По периметру будущей ограды расставил стойки из веток ветлы, закрепив их в землю. А между стойками он стал пропускать плетением хворостинки. Мне в то время было года четыре с половиной, Мише, соответственно, чуть больше шести лет. Миша и помогал дедушке протягивать хворостинки. Дедушка заправляет хворостинки между стойками, а Миша постепенно их подтягивает. Я стою рядом, наблюдаю весь процесс. В какой-то из моментов Миша рано, без команды дедушки, продёрнул хворостинку, а дедушкин палец оказался зажатым. Дедушка даже вскрикнул, легонько Мише дал подзатыльник. Это и возмутило дедушкиного подельника, ведь у нас в семье такого не было, чтобы детям раздавать подзатыльники. Миша отпрыгнул со словами: «Ах, ты, сёйт пузатый!» Такого в нашей семье тоже не водилось, поэтому дедушка дал Мише полный отлуп, стал действовать один, но это не очень сподручно. Тогда он пригласил меня, наблюдателя. Я, понятно, наблюдая, понимал, что к чему. Но для этого «что к чему» нужны были и силы, которых у меня не нашлось. Дедушка помучился со мной некоторое время и снова позвал Мишу. На том и помирились.

Может быть, что-то и ещё было, и наверняка было, но вот вспомнилось и больше всего помнятся только вот эти картинки про мои четыре-пять лет. А если взять немного побольше лет, уже прочные воспоминания, как перед глазами. Лето 1956 г., 4 или 5 июля. Мы стоим перед крыльцом, бабушка, слева от неё я, а справа Миша. У запряжённой телеги дедушка, помогает отцу. На телеге постелена солома, а поверх соломы какие-то одеяла, что ли. Отец отвозит маму в Полетаево, в больницу. Больница – она же и роддом. Мама как-то неловко, кажется, сидит на телеге. На ней платье в цветочек, кофта зеленоватого цвета. На голове белый лёгкий платочек. Очень тепло, вторая половина дня. Мама поехала рожать девочку. Но тогда мы и не знали, кого, девочку или мальчика. Никаких УЗИ не было в помине. А если и были, то в деревенской-то больнице откуда им взяться. 6-го июля родила девочку, которую тут же, ещё до возвращения мамы, назвали Таней. Не мы, конечно, назвали, а назвала мама. Отец ездил навещать и привёз это имя. С этим именем Таня и прожила у нас дома, практически месяц, пока отец не поехал в то же Полетаево за свидетельством о рождении для неё. Оказалось, что совсем она и не Таня, а самая настоящая Валя, Валентина. Очень трудно было привыкать к переименовке. Откуда отец взял такое имя? И почему? Полный мрак. Может быть, в честь своего двоюродного брата Валентина, Баранова Валентина Иосифовича, который жил в деревне Петровское, где проживали бабушкины братья, и откуда родом сама бабушка? Но вряд ли, поскольку отец жил до 1928 г. в селе Львово, а потом уже в Красном Кусте. Правда, Львово было очень близко от Петровского, через речку Малая Бурначка. Так что особенное общение между двоюродными братьями вряд ли было. Так и остаётся полным мраком этот его поступок. Но, вероятно, какая-то причина этому была. Скорее всего, я так думаю, что это произошло в память о его друге, с которым он был на финском фронте и с которым он изображён на фотографии, имеющейся в нашем архиве. Помню, что отец называл его Валентином. Может быть, имя Таня отцу чем-то не подходило, такое тоже нельзя не учитывать. Мало ли что могло быть в жизни. Но вот почему он решил сделать это единолично, без совета с другими? Во всяком случае, уж с мамой-то он должен был обсудить такую переименовку.

Примерно такое же сделал и наш зять, Николай Жарков. Он назвал свою дочку Катериной. Не Екатериной, как думали, а именно с буквы К. Вот и получилась путаница, поскольку в российском обиходе больше используется Екатерина, а не католическая Катерина. Да и потом, в институте, некоторые документы в виде грамот и дипломов Катя получала с именем Екатерина. Да и ещё всё впереди, путаница, я думаю, благополучно продолжится.

Вот и ещё вспомнилось, как мы с папой ездили на базар в Токарёвку. Дедушки уже не было. Обычно он занимался базарными делами. Отец поехал в этот раз продавать мясо, баранину. Да он только с двумя товарами ездил на базар, с мясом и мёдом. Было это примерно в 59-60 году, на ноябрьские праздники или около них. Ещё до денежной реформы. Отец взял меня на тот случай, если придётся отойти от прилавка. Не прилавка, как такового, а просто от телеги, на которой мы приехали, и на которой был разложен товар. Помню, что было довольно прохладно. Ветерок по базару прогуливался. Рядом с нами, на низкой табуреточке, с ведром воды расположился мальчишка, её продавец. По причине плохой погоды воду у него никто не покупал. Летом с этим было проще. Вода шла нарасхват. Кружка воды, граммов на 300, стоила 10 (дореформенных) копеек, а в летнее время – и подороже, 15 или 20 копеек. Мальчишка печально был кружкой по своему не очень чистому ботинку с призывом: «Кто с утра голодный – попей воды холодной».

И ещё одно воспоминание. В 2017-м году исполнилось 60 лет первому искусственному спутнику Земли, запущенному 4 октября. В то время, когда был запущен спутник, мне было уже восемь лет. Помню, через несколько дней, объявили, что спутник вечером будет пролетать над Тамбовской областью, и его можно наблюдать даже невооружённым глазом. Кажется, что было воскресное октябрьское время, потому что в этот день в нашем клубе был фильм, а пролёт спутника приходился на время после окончания фильма. Для наблюдений народ (больше мужики) собрался около дома Панюшкиных, который находился как раз перед нашим деревенским клубом и магазином, рядом с домом моей бабушки Маши. Погода была, как я помню, очень тёплая, многие были в лёгкой одежде, несмотря на сравнительно позднее время, и календарное, и суточное.  Егор Федотович Панюшкин был очень грузный мужчина. В кино он, да и его жена, тётя Ариша, не ходили, только их сын, Иван, наш ровесник. Народ собрался, стоит, покуривает, разговаривает в ожидании указанного времени. Никто не представляет даже, как это будет выглядеть пролёт спутника. Егор Федотович сказал, что пойду, мол, водички попью. Только он сунулся в дверной проём, как по небу прочертила яркую полосу «падающая звезда». Мужики закричали:
– Егор Федотч! Спутник!! Спутник летит!!!
Пока грузный Егор Федотович разворачивался в дверях, «спутник» уже пролетел.
–Эх, ты! – В сердцах сказал он. – Надо же, ждал-ждал, приспичило, вот, воды попить, а то бы не успел.
– Да уж где тут успеть, – сказал из наблюдателей, Елисеев дядя Ваня, – пишут, что скорость-то у него семь килОметров в секунду, это ж скажешь «раз», а он уж и в Полетаве (в Полетаево – С.Ч.).

Конечно, это был не спутник. Спутник летит гораздо медленнее, его можно наблюдать, если он не войдёт в тень Земли, чуть ли не несколько минут, во всяком случае – не «раз – и в Полетаве».

Выше я сказал, что воспоминание о детстве в моём возрасте – это ностальгия. Вот так же я и назвал своё стихотворение, посвящённое и написанное для Людмилы Зыкиной. Перед 80-летием Л.Г.Зыкиной, которое праздновалось в июне 2009 года, была передача по телевизору, в которой она сказала, что ей хотелось бы, чтобы кто-то написал для неё песню к этому юбилею, которую она хотела бы и исполнить в этот день. С этим она и обращалась к аудитории. Но такого не случилось. То, что я написал в стихотворении «Ностальгия», мне казалось, как раз и подходит к этому юбилею и к этой просьбе Людмилы Георгиевны. Перед юбилеем я отправил текст стихотворения на сайт Л.Г.Зыкиной. Без музыки, конечно. Читала ли она его – не знаю. А вскоре, 1 июля, не стало и самой Людмилы Георгиевны.

Н о с т а л ь г и я

               Посвящается российской певице
               Людмиле Георгиевне Зыкиной.
                10 июня 2009 г.

По зиме
Возвращается снова весна,
По земле
Растекаются зимние слёзы,
Заострит
Солнце в лужицах, словно блесна,
Загрустит
Вдалеке тёмный снег под берёзой.

Иногда
Пробежится в нас тёплой волной,
Разгадав
Наши мысли и наши желанья,
Детства миг,
Промелькнет за туманной стеной,
Словно мы
Возвратимся от знаний к незнанью.

Светит нам
Тот осколочек прошлых дорог,
По годам
Пропорхнёт, словно отрок по лужам,
Без него
Не вступить в зимний сад за порог,
Без чего
Не согреть наши зимние стужи.

Не взбежать
Налегке на пригорок крутой,
Надо ждать,
Пока новое сердце уймётся,
Не войти
В необузданность юности той,
На пути,
Что оплачено, то не вернётся.

С сединой
Всё острей светлой юности взор,
За стеной,
Озаряющий вехи начала,
Что прошло,
То сплело в нашей жизни узор,
За веслом,
Отмечающим путь до причала.

По зиме
Возвращается снова весна,
По земле
Растекаются зимние дали,
Проплывём
За бурунами стрелки-весла,
За быльём,
Что пророки нам вслед нагадали.
 
Сколько ещё придётся плыть? Кто же это знает. Я немного отвлекусь и приведу размышления (об отдельном периоде жизни человека) писателя Владимира Войновича в его книге «Монументальная пропаганда»:

«В старость человек вступает неподготовленным. Пока тянутся детство, юность, молодость, зрелость, человек живёт на земле с поколением собственным, с теми, кто постарше и помоложе, как будто в одной компании. В школе, на работе, на улице, на собрании, в магазине, в бане, в кино он встречает в общем-то одних и тех же людей, кого-то знает хорошо, кого-то шапочно, кого-то где-то когда-то видел. При этом одни старше его, другие моложе, третьи такие же, как и он. Человека можно вообразить идущим в середине большой колонны: и впереди ещё много народу, и сзади кто-то вливается, Человек идёт, идёт и вдруг замечает, что приблизился к краю и впереди уже никого. Не стало людей, которые были старше на двадцать лет, на пять, да и ровесники сильно повымерли. И уже куда ни сунься, везде он самый старший. Он оглядывается назад, там много людей помоложе, но они-то росли, когда оглянувшийся был уже не у дел, с ними он не общался и не знаком. И получается так, что старый человек, ещё оставаясь среди людей, оказывается одиноким. Вокруг шумит чужая жизнь. Чужие нравы, страсти, интересы, и даже язык не совсем понятен. И возникает у старого человека ощущение, что попал он на чужбину, оставаясь там, откуда в жизни не уезжал».

                П р и т ч а  о  д е т с т в е

Детство. Вот оно мелькнуло босой пяткой за угол дома. Я побежал за ним. Ну, конечно, думаю, что побежал. Но его там уже не оказалось. Оно сидит на толстой ветви дерева и во всю мочь распевает «Орлёнка» («Орлёнок, орлёнок, взлети выше солнца…») или «Барабанщика» («Мы шли под грохот канонады…»), а часто и «По долинам и по взгорьям…», про раненного Щорса, у которого обвязана голова и на рукаве кровь. Или, закатав штанины, каким-то вывертом сбоку виляет по дороге на велосипеде, или, уже переваливаясь через раму слева-направо-справа-налево, мчится дальше, или на сиденье, едва доставая до педалей: «Вот я какое большое стало, уже могу и по-настоящему!» Или бежит с ведром в конец огорода к ручью поливать тоненькие росточки огурцов-помидоров-капусты. Или спешит по каким-то своим делам в каком-то известном ему одному направлении. Или играет со сверстниками в казаков-разбойников, в русских-немцев, в красных (чапаевцев)-белых. Или спешит на колхозный двор к конюшне, кузнице или коровнику, к тракторам-сеялкам. Или прыгает по большому стогу соломы, на который волокушами затаскивают очередную копну. Или поджигает жниву и сторожит, чтобы огонь не перебрался к сложенным стогам соломы. Или до «гусиной кожи» барахтается в пруду, а потом отогревается на солнышке или у костра до новых водных процедур. Или мчится на санках, ледянках или лыжах с горки-кургана, лепит незатейливых снежных баб, строит снежные крепости и их же берёт потом штурмом под перекрёстным огнём снежков. Или по весне пускает с друзьями или один кораблики по ручейкам. Или бежит с посудиной собирать на лугу и у дальних кустов первые ягоды. Или вырезает из молодых ивовых побегов свистки с небольшими отверстиями и наигрывает одному ему ведомую мелодию. Или тихо читает книжку о себе и о других, готовит уроки и мучается с какой-нибудь сложной задачкой в три-четыре вопроса. Или лежит на печи и смотрит на бегущую под бабушкиной рукой ниточку пряжи, на мелькание спиц в руках матери, на то, как отец прилаживает просмоленной дратвой кожаные задники к его или другим валенкам, как дедушка щёлкает на счётах и пишет в своей разлинованной тетради.
Детство. Вот оно снова забралось на дерево, а за ним – Отрочество, да и Юность примеривается к нижней ветке. Что они видят сверху, с дерева? Нам этого уже не вспомнить и не понять. Если я и заберусь на это дерево, то не за тем, чтобы поглядеть сверху на жизнь. Забросить туда меня могут только какие-то неотложные дела. Хотя, надо думать, и у Детства с Отрочеством дела на дереве тоже были неотложные, а может быть, и более важные, чем наши, взрослые дела.
Детство. Вот оно снова мелькнуло босой пяткой за угол дома.
Истинно говорю вам: я не побегу за ним, потому что я знаю, где оно находится.
А тем, кто дочитал, скажу:
Было время жить в Детстве, пусть будет у вас много времени, чтобы вспоминать о Нём с радостью и охотой.