Плачу. Умиляюсь преданности и любви

Марина Леванте
        Он называл себя «урыстом»,  циником и правдолюбцем, работая в «ментовской»  системе, правда,  побыв сначала пожарным -  он тушил пожары, воспламенявшиеся дома, спасал людей, но не сумел потушить пожар  в собственной душе, и даже спасти самого  себя,  так и оставшись навсегда сентиментальным плачущим юристом, называющим себя циником. Его звали Аркадий  Вадимович или просто Аркаша, а иногда юрист–Аркаша, который  оставался преданным себе,  но с лёгкостью предавал друзей и знакомых, выработав в себе устойчивое мнение о том, что окружающие его люди, его не стоят, потому что был он  ещё  и  пафосным индюком, о чём даже свидетельствовал вечно подпирающий его массивную бычью шею высокий воротник  накрахмаленной рубашки  от Фамусова,   в которую  он рядился,  не смотря на состоявшееся 20-е столетие, но в таком наряде он казался себе неподражаемым, не зная, что сторонний взгляд отмечал в нём  кое-что другое.

Но, не смотря на все эти  немаловажные нюансы, был Аркаша, потому что здесь уместнее именно это обращение, а не официально-уважительное Аркадий Вадимович, был сентиментален до глупой наивности, до слёз, маячивших  массивным сгустком в его голубых глазах, когда он с грустью в голосе  произносил:

       — Я плачу.

А так было чаще всего, он плакал и переживал,  ввязываясь  в очередную авантюру, не достойную его натуры,  вот как в тот раз, когда ему снова пришлось, напрячься, выдавить из себя знакомую слезу  и произнести:

      — Я плачу.

 И  правда,  тут же добавить:

      —  Я не достоин.

А не достоин был он, по  собственному же мнению,  той, что давно и безвозвратно  ушла  из его жизни, покинув, как ему казалось тогда, его навсегда. Оставив, зависнувшего над наполненной белой кристаллической  жидкостью рюмкой, что каждый раз повышала  градус  не только в его  крови, но и заставляла кипеть его умные мозги юриста, всегда бывшего только урыстом, несмотря на многозначительность его заявлений, к которым его подталкивал тот  воротник на туго  накрахмаленной рубашке,  о том, кто он есть в этой жизни.

И потому, привычно  всплакнув, он заявил ей,  услышав из её уст много лет спустя: «Ну,  ты и страшен, чёрт бы тебя,  побрал»:

       —   Ну, вот, как–то так, ну, извини.

А на вопрос о желании поговорить, али как, откликнулся, тихо просопев своё обычно-слезливое:

        —   Да нет,  всё адекватно.

Что означало, на самом деле, что всё, как всегда, хотя это «всегда» никогда не было адекватным,  потому, набрав побольше воздуха в прокуренные лёгкие Аркаша продолжил распространяться на темы  своей работы, рассказав, как беседовал с приятелем о том, как и кого надо и можно кидать, он же был урыст, хоть и выучился на юриста.

А на утро, добавил, опять начав с привычного, «ну, как-то так»:

      —  Ну, как-то так получилось…  Эхо 90-х…

Имея ввиду спирт «Рояль», купленный под мостом, у Москвы–реки в те года,  и так и продолжившийся разливаться рекой, но уже по его жилам, прокачивающим теперь больше не кровь, а тот самый спирт, повышающий градус  кипения  в его урыстической  голове, потому что и  весь целиком он теперь напоминал небольшой спиртоперегонный завод, работающий бесперебойно, а не  как в  те    пресловутые  90-е загибающиеся предприятия один за другим.

Тем не менее, когда та, что бросила его -надцать лет назад, безжалостно резюмировала, ни чуточки не стесняясь влепив ему прямо в глаза, что прозвучало, как вынесенный  приговор в зале суда:

    —  Оправдание своих порочных привычек какими-то внешними факторами, смешно до неприличия…

Аркадий Вадимович согласился, покорно склонив голову, опять, как в зале суда, ему это было тоже  привычно, смиренно сказав:

    — Согласен.
 
 И уже приготовился заплакать,  правда, ещё не придумав,  по какому поводу  станет пускать слезу.

Но повод нашёлся сам по себе. Ибо та, что бросает, потом говорит и страдает, не запинаясь и не медля  произнесла:

    —  Ух, ты, надо же, какая самосознательность вместе с распознаванием первопричины своего сегодняшнего состояния, и тут уместно уже добавить, сегодняшнего положения.

И Аркаша, тут же вспомнив, кто он есть,  свой статус бывшего юриста и сегодняшнего урыста, потом про вечный фамусовский воротник,  с гордостью в голосе произнёс:

    —  Свет мой, —   даже ни на минуту  не подумав, что это может оказаться светом в конце его  туннеля, —   я ж не такой уж, конченный… Всё же…

И тут же от умиления к самому себе, к тому, что «всё же», он,  наконец, всплакнул, тем более, что дальнейшие события позволили ему ещё не  раз произнести уже  ставшую своей коронной,  фразу «Я плачу».
 
   А плакать было  от  чего, потому что,  чем дальше в лес, тем больше дров, он узнавал, что это та, что так бесстыдно оставила его тогда,  в той рюмке,  в отголоске из пресловутых 90-х,  но не забыла, наверное  и не простила, но преданна и навсегда,  и как тогда, и   как всегда.

Ему всего этого хотелось, юристу и урысту одновременно. 

  Аркадий Вадимыч ведь   был же  жуткий театрал, не зря же он ещё и по этому поводу всё таскал на себе  воротник Фамусова     в виде накрахмаленного воротничка  своей  рубашки, и потому, любил всплакнуть, представив себя на сцене, даже не в зрительном зале,  а в роли главного героя очередного любовного романа, куда его тянула,  его авантюрная во всём   натура и потонувшие, ушедшие почти в небытие пропитанные спиртовой настойкой    мозги. Он смотрел на себя на сцене из зрительного зала, где он с пафосом отчаяния произносил свой монолог, говоря с трагизмом в голосе  в зал:

       —  Уже не знаю,  за что меня ты любишь. Я конченный.  Конченный. Так и есть.

Потом услышав стих из других уст,  ранее любивших его, прозвучавший как:

 «Всё может быть, всё может статься, с любимой  можем мы расстаться, но бросить пить…  не может быть!»

 Догадался,  что это про него, но,  всё же собравшись с духом, мужественно и благодарно одновременно,  выдавил из себя:

      —  Я ценю, что ты не забыла меня.  Твоя поддержка... Для меня... Но знаю, ты любишь миф, - всё продолжал лепетать он, уже сам не понимая,  что говорит, тем не менее,  продолжал, градус в крови толкал его на словесные подвиги, потому что на реальные он давно был не способен, и потому он продолжил, сказав ещё что-то про то, что не ожидал, потом про неожиданность, выдал ещё какую-то длиннословную околесицу и наконец, закончил, тоже своим коронным:  «Я умер»  или «мёртв», короче, сказав что-то про смерть, чем вызвал  и вовсе неожиданную реакцию со стороны той, которая его оставила, но как ему показалось, не забыла, потому что она вдруг заговорила почти стихами, сказав:

     «Ты мёртв. Давно весна настала.
      И ночь пришла. Поспи, поэт»

  Зачем-то назвав его поэтом, хотя,  вроде сама сейчас была поэтессой и продолжила:

      «Мне будет грустно, если ты умрёшь в расцвете лет.
      Не пей, Аркаша, если только  молочно-кисленький продукт.
      Настанет день, вернётся трезвость и будем мы с тобой навек»


  Наверное, обращение к нему по имени, как в детстве  и просто,  как раньше, вызвало в нём бурю эмоций  и он, находясь   почти в экстазе,  понял всё по своему, потому что,  увидев теперь в сказанном ею новый  повод поплакать,  добавил, но не  стихами, а прозой:

     —  Не, конечно, не так всё мрачно. Я поражён твоей верности. Ну, так бывает.
 — Не забыл присовокупить  или разбавить он  свои слова привычной тирадой, почти  собственного изобретения  афоризмом, и,  одумавшись, со всем присущим ему пафосом  закончил:

     —  Думал, я не достоин.

  И начал уже хныкать, но тут услышал такое, что…


       «Верна тебе всегда, до гроба…» -   опять звучали стихотворные строки.

       «Возможно, больше не смогу.
       Хранить любовь  свою до гроба.
       Лишь потому,  что ты её пропил,
       И утопил в стакане с водкой,
       Где плавал  хвост  с селедкой,
       Запил кефиром и вдруг умер,
       Но трезвый,   и вернее прошлых лет»

  Прослушав всю эту,  на самом  деле,  издевательскую тираду, не понятно, что больше подействовало на Аркадия Вадимовича, но он вдруг выдал сквозь рыдания:

       —  Прочитал. Сижу плачу. Верность. Спасибо. Люблю.

И услышав в утешение:  «Не плач,  Аркаша,  люби и помни, а верность это дело прошлых лет», -  он совсем растрогался и  раскис,  и начал рассказывать о своей жизни, о том, что имеет конторы, он же урыст, что давно стал циником, и что вот только, когда выпивает, только тогда и превращается в того Аркадия-юриста, которого знала эта ночная,  неожиданная поэтесса, что призналась ему в верности  и в любви.

    —  Но,  слава богу, я иногда возвращаюсь, пусть и таким путём, спасибо, - не забыл он ещё раз оправдать своё беспробудное пьянство, не только же на лихие 90-е   пенять.

  Они ещё немного поговорили, совсем чуть-чуть, до 4-х утра, почти как раньше, когда он напивался, и до того же утра тянул ей мозги, вот так же,  всё повторяя одно и тоже, о том,  что он конченный, что придурок, но это уже сейчас, когда вдруг понял, что ему до сих пор верны, снова говорил о том, что плачет, чуть не добавляя  —  нет,  я не плачу, и  не рыдаю, на все вопросы я открыто отвечаю.
 
  И потому логично,  опять, совершенно  откровенно  что-то про свой цинизм и снова про верность, благодарил за то, что поддержали, не дали упасть как раньше,  уткнувшись головой в жёсткий пол, безмятежно раскинувшись между коридором и комнатой, сначала спев  и  сплясав, не дожидаясь  даже стука в дверь соседей, желающих поспать и не желающих  слушать очередной его концерт не для фортепьяно  с оркестром,  а вариации   на темы,  как он рыдает. Потому что рыдал он   легко и просто, не только часто,  как и любой спившийся алкоголик,  когда принято говорить, что это водка плачет.

  Он не забыл прислать ей своего любимого Синатру, хоть на прослушку, если не могли они сейчас вместе  станцевать,  как раньше. Правда больше танцевал  он,  и на её нервах, не давая покоя не только  соседям. И для того чтобы ещё раз был повод театрально и пафосно  сказать:

      — Плачу. Умиляюсь верности и любви.
 
   И для того, чтобы на утро получив:  «Зеркало протри и всё увидишь. Жизнь не вечна и не бесконечна, как и люди, что химические вещества, испаряются порою навсегда…»  так и не понять ничего, не только того, с кем же он общался привычно до утра и привычно плакал, всё говоря:

   «Плачу.  Умиляюсь  преданности  и любви»,  хотя на самом деле он был предан  только  бутылке с зелёным змием, которого и любил больше жизни, и который и заставлял его постоянно громко и безудержно плакать, проливая слёзы, такие же горькие, как и та жидкость, что на самом деле,  никогда не заканчивалась в его рюмке,  а не являлась только эхом или отголоском  из 90-х.


12/03/21018

Марина Леванте





-