Персонаж

Евгений Зубов
Давайте договоримся. Меня нет, я не существую. Есть символы на белом листе. Слышите ли вы голоса, когда скользите взглядом по этим строкам? Может быть, видите образы внутренним взором? Но это ваши голоса и образы. Факт — это страница с буквами, все остальное — работа вашего воображения. Другие в этих строках услышат и увидят иное, что-то свое. Не вините меня в своих мыслях. У меня их нет, в отличие от вас. У меня нет сознания, памяти и души. Я бесплотен: у меня нет рта, чтобы говорить, рук, чтобы писать и органов чувств, чтобы познавать окружающий мир. Я лишен всего этого, в отличие от вас. Я черно-белый узор, случайная комбинация тридцати трех символов. Меня нет. Я не существую, и я совершенно уверен в этом. А вы уверены, что существуете вы?

Но, прислушайтесь — звуки шагов. На сцене готов показаться наш главный герой. В этот раз он предстанет в виде альтер-эго автора. В действительности он также не существует, но вряд ли он это осознает. Могу я попросить вас подыграть мне? Все очень просто. Сделайте вид, будто не знаете о том, что его нет. Отнеситесь к нему так, будто он реален.


— Мне этот текст знаком, я читал эту книгу, — я вернул желтый листок толстому человеку за письменным столом, — пожалуй, трудно будет найти того, кто ее не читал. Это же самый знаменитый роман Мастера. Его Magnum opus и наиболее выдающееся произведение современной литературы за последние лет тридцать, если не больше.

— Пан Писатель, — великан поставил локти на стол и соединил кончики пальцев, — этот текст вы еще никогда не читали. Он закончил эту рукопись две недели назад.

— Вы шутите, пан Редактор?

— Вы мне не верите? Конечно, не верите, — редактор извлек самый нижний листок из-под стопки бумаг и протянул мне, — но, увы, мне совсем не до шуток. Посмотрите — внизу он собственноручно красными чернилами поставил дату и свою подпись.

Страница, которая оказалась в моих руках, была до половины заполнена печатным текстом. Рукопись заканчивалась словами: «А вы уверены, что существуете вы?» Внизу аккуратным почерком была выведена дата, а рядом с ней красовались размашистые вензеля.

— Ему разрешают держать пишущую машинку в палате? — спросил я.

— Я присматриваю за ним, слежу, чтобы его обеспечили всем, что ему нужно. Знаете, я ведь не только его редактор. Он мой очень близкий друг.

Я кивнул в сторону рукописей:

— Но все же, боюсь, я не понимаю, что это значит?

Великан печально вздохнул, сгреб стопку листов в ящик письменного стола и откинулся в кресле:

— Вы не представляете — как мое сердце обливается кровью, пан Писатель. Какой умница! Настоящий талант! Вспыхнул неожиданно как спичка и так же быстро сгорел. Так ярко сиял и так быстро погас. Какие это были строки у поэта? Вы же знаете, грек этот…древний…

Пытаясь вспомнить, Редактор, зажмурив глаза, сотрясал перед лицом рукой с поднятыми кверху пальцами. Я молча наблюдал за этим действом. Несколько раз, рассекая тишину на равные отрезки, щелкнули маятником массивные палисандровые часы у дальней стены. Редактор сдался и махнул рукой:

— А впрочем, не важно. Выпьете, пан Писатель? Добрый бренди согревает тело и освобождает мысли. В вашем возрасте я пил бренди каждый день, конечно, не по многу — он тяжело проковылял к круглому столику в углу кабинета и наполнил два стакана из стеклянного графина, — ровно столько, чтобы кровь не густела и желчь не застаивалась.

Толстяк, прищурив глаз, оценил содержимое стаканов и, протянув мне тот в котором было налито на полпальца меньше, обошел письменный стол и с трудом втиснулся в огромное кожаное кресло. Некоторое время он тяжело дышал, будто бежал марафон, а не проделал несколько шагов, большие щеки раскраснелись. Наконец Редактор отпил глоток из своего стакана, отставил его в сторону и, сложив руки в замок, строго посмотрел на меня. Его взгляд будто говорил: «шутки кончились, пришло время для серьезного разговора».

— Вам нужно пойти к Мастеру и расспросить обо всем его самого.

— Мне передали, что Мастер теперь ни с кем не говорит. Я ведь собирался к нему, но мне сказали, что прежде лучше увидеться с вами. Но вы пока не ответили ни на один мой вопрос и чем больше мы говорим, тем меньше я понимаю — что вообще происходит. Наверное, зря я пришел.

— Хорошо, — когда редактор кивал, многочисленные подбородки колыхались в такт, — давайте забудем весь предыдущий разговор и начнем сначала. Итак, вы — пан Писатель и вы пишете новую книгу.

— Совершенно верно, пан Редактор.

— И, если я понял правильно, вы больше не можете писать. Что же случилось, пан Писатель? Творческий кризис?

В тоне толстяка мне послышалась насмешка. Я почувствовал, как кровь приливает к лицу и, стараясь не покраснеть сильнее, я не поднимал глаз, боясь увидеть снисходительную улыбку на расплывшейся физиономии.

— Пан редактор, — мой голос предательски дрогнул, — я могу писать, проблема в другом — я не хочу писать то, что могу.

— А чего вы хотите?

Я задумался. Казалось, секунду назад мыслям было тесно в моей голове, но когда пришло время извлечь их на свет — все куда-то разбежались:

— Не знаю, но я не хочу просто писать. Это должно быть что-то настоящее…

— Вы хотите их рассмешить? Хотите заставить их плакать? Может, напугать?

— Я просто хочу…Я не знаю чего я хочу… Не хочу лгать им, не хочу хитрить и изворачиваться или строить из себя дурака и нарочно падать в лужу, чтобы вызвать смех. Не хочу притворяться мудрецом и делать вид, что знаю как устроен мир, чтобы они искали в моих словах великую истину, которой там нет. Я только хочу говорить с ними прямо и честно — называть черное черным, а белое белым. Хочу говорить о том, что знаю и люблю. Хочу дать им себя – такого, какой я есть, со всеми своими причудами и недостатками. Когда-то мне казалось, что мне есть что сказать. Но теперь… я не знаю.

Редактор, уронив голову на грудь, молча рассматривал большие пальцы рук.

— Я не знаю, — я покачал головой, поднял стакан с бренди и в несколько обжигающих глотков осушил его. Дыханье перехватило, на глазах навернулись слезы, мир вокруг на мгновение пошатнулся.

— У вас скверный бренди, пан Редактор, — выдавил я, после того как окружающие предметы вернулись на свои места.

— Я скверный Редактор, издающий скверные книги. Скверный бренди я держу для гармонии. — пожал плечами толстяк, — однажды я нарушил эту гармонию, издав книгу Мастера, и посмотрите к чему это привело.

Торжественный медный звон прервал его. Часы пробили три раза. Отзвук последнего удара, казалось, не до конца растворился в тишине и остался парить в комнате едва ощутимой дымкой, сотканной из тончайших звуковых вибраций. Некоторое время мы сидели молча, словно зачарованные. Молчание нарушил Редактор:

— Что же вы думаете, у Мастера есть какая-то особая пилюля от творческого кризиса? Вы знаете что он попал туда, где он теперь находится, пытаясь написать еще одну книгу?

— У меня нет творческого кризиса, пан Редактор. Я пуст, вот и все! Я только оболочка без внутреннего содержания. Я хотел бы запечатлеть свою личность на бумаге, но вот незадача — мне нечего запечатлевать — у меня нет личности. Иногда мне кажется, что я не существую.

Я наклонился к Редактору, посмотрел в его прищуренные глазки и тихо добавил:

— Это не образное выражение. Я говорю серьезно.

— В самом деле?

— Порой я чувствую, что я пуст… буквально. Я могу ходить, есть, курить трубку, отвечать стандартными фразами на стандартные фразы, записывать какие-то слова. Но…меня нет. Это все не я. Прошлой ночью я писал, сидя в пижаме в своем кабинете. Мне казалось, моя муза вернулась, я писал не отрываясь. Я сломал перо, написал больше десяти страниц. Но наутро оказалось, что все это не мои мысли. Об этом уже писали сотни раз, люди которые жили столетия до меня. У меня нет ни одной мысли, которая была-бы по-настоящему моей. Мои родители, мои учителя, книги которые я читал — где среди всего этого я?

— Мы все словно книги, пан Писатель, — задумчиво протянул толстяк, — наши личности написаны другими людьми, чьи личности созданы кем-то еще и процесс этот не прерывается уже тысячи лет. Может быть, когда-нибудь, в конце этого пути будет написана та самая идеальная книга, ради которой все это и затевалось?

Я поднялся из-за стола:

— Было приятно пообщаться, пан Редактор. Я не знаю что будет еще через одну тысячу лет — какими будут люди и о чем будут книги. Все что я знаю, это то, что в нашем с вами настоящем только один человек лишь однажды был близок к идеалу и именно к этому человеку я сейчас направляюсь. Если в следующем тысячелетии кто-нибудь создаст что-то более совершенное, чем книга Мастера — я искренне рад за следующее тысячелетие.

— Мастер пытался, — сказал толстяк, пожимая мне руку, — он был одержим мыслью превзойти самого себя, это буквально свело его с ума.

— До свидания, пан Писатель, — поспешно добавил он, когда я был уже в дверях, — берегите себя.


Да здравствует пустота! Да здравствует тишина! Да здравствует нетронутый белый лист! Склоните колени перед великим Ничто! Ничто вечно! Ничто прекрасно! Ничто манит, притягивает как магнит. Мы все растворимся в пустоте, станем частью великого Ничто. Мы познаем бесконечность и обретем вечность. И в этой бесконечности читатель, автор и герой сольются в одно целое. И горстка букв будет реальностью, а существо из плоти и крови станет пустотой. Для вечности мы все герои пыльных старых книг и Дон Кихот также реален как Чингиз Хан. Нас уже нет, а герой все еще бредет по этим страницам, навечно затерянный где-то в пространстве и времени между вымыслом и реальностью. Сейчас он в поисках ответов входит в комнату безумца…


— Это ваша книга, — я указал Мастеру на свежий лист, только что извлеченный из пишущей машинки, — я уже читал это раньше. Вы переписываете свою книгу снова и снова. Зачем?

За то время, что я находился в комнате, Мастер ни разу не поднял глаз и не сказал ни слова. Он заправил чистый лист в пишущую машинку, поправил очки на переносице и продолжил увлеченно стучать по клавишам.

Меньше всего обстановка напоминала больничную палату. Светлые занавески на окнах, полка заставленная книгами, кровать аккуратно застелена, а рядом с ней на журнальном столике лежит пачка свежих газет. Большую часть комнаты занимает огромный письменный стол с отполированной до блеска крышкой. За столом над пишущей машинкой склонился Мастер, полностью поглощенный своим занятием. Глядя со стороны можно подумать, что он сидит у себя в кабинете, а не находится в клинике для душевнобольных. Он гладко выбрит и одет в выглаженный, чистый домашний костюм. Мастер очень худой человек среднего роста и средних лет. Густые черные волосы еще не тронула седина, но на высоком лбу и в уголках глаз уже явственно проступают морщины.

Я уже почти четверть часа пытался заговорить с Мастером, но все мои старания остались без ответа. Он вел себя так, будто меня здесь не было. Закончив набирать очередную фразу, Мастер остановился и поднял глаза от рукописи. В моем сердце затеплилась надежда — он смотрел будто сквозь меня, но на мгновенье я ощутил, как наши взгляды встретились. В его глазах словно вспыхнул, но тут же погас огонек, которого не было раньше.

После недолгого раздумья Мастер вернулся к рукописи. Стуча по клавишам, он зашевелил губами, тихо бормоча себе под нос:

— Отзвук… последнего удара… казалось… не до конца… растворился в тишине… и остался парить в комнате…

Мастер остановился и еще раз пробежал глазами по только-что отпечатанному предложению.

— Да, кажется, неплохо, — он удовлетворенно кивнул.

Мастер занес пальцы над клавишами машинки и вдруг остановился. На несколько мгновений он застыл, словно пианист, готовящийся взять аккорд. Затем его кисти опустились на стол и он снова забормотал:

— И остался парить в комнате…в комнате…

Мастер поднялся из-за стола, приложил кончики пальцев к вискам, сделал несколько шагов и повернулся к окну:

Я осторожно обошел стол и посмотрел на рукопись. Мастер продолжал себя вести так, словно меня не было. После непродолжительных колебаний я сел за стол, пододвинул пишущую машинку и напечатал: «едва ощутимой дымкой, сотканной из тончайших звуковых вибраций.»

— Спасибо, мой друг, — послышался голос за моей спиной. Я обернулся — Мастер смотрел на меня и приветливо улыбался.

— Мастер, я занял ваше место.

— Вам не нужно извиняться. — он сел на кровать, снял очки и положил на журнальный столик. Когда он печатал рукопись, казалось, что он свеж и полон жизни. Но теперь Мастер производил впечатление смертельно уставшего человека. Просторный светлый кабинет вдруг будто сжался и превратился в серую больничную палату.

— Скажите, мой друг, какой сегодня день?

— Двадцать второе, кажется, — ответил я, и поспешно добавил, — апреля, конечно же. Сейчас весна.

Мастер улыбнулся:

— Сегодня я слышал пение птиц за окном. Или, может быть, я только писал о птицах в своей книге, я сейчас не уверен.

Он потер усталые глаза, снова надел очки и посмотрел на меня:

— А вы знаете, что в этот день несколько столетий назад умер Сервантес? Интересно, — Мастер усмехнулся, — а какие даты будут выбиты на наших надгробиях? Мы из года в год проживаем свой роковой день и даже не подозреваем об этом. День Рождения мы празднуем каждый год, но вторую ключевую дату своей судьбы так никогда и не узнаем. Триста шестьдесят пять дней в году и каждый из них хранит в себе угрозу. Можно потерять рассудок, думая об этом. Вы так не считаете?

— Человек боится смерти, с этим трудно спорить.

—  Человека приводит в ужас неизвестность. Что лежит по ту сторону жизни? Великое Ничто. Разверзшаяся черная бездна, холодная и не постижимая.

— Вы не верите в Рай и Ад, Мастер?

— Я не верю. Точнее — я не знаю. Я страшусь бездны, пожирающей души людей. Можете называть ее Адом. Люди не любят тревожных мыслей, слишком много тревожных мыслей могут свести с ума. Поэтому люди не любят вспоминать о своей смертности. Они избегают всяческих мыслей о том, что рано или поздно их поглотит бездна. Они празднуют День Рождения — очередные триста шестьдесят пять дней прошли, и ничего не случилось. И еще они тешат себя иллюзией бессмертия. И я тоже цепляюсь за эту иллюзию как за соломинку.

— Бессмертие? Вы уже обессмертили себя своей книгой.

Мастер улыбнулся так, словно я сказал глупость, и ему стало неловко за меня:

— Дорогой друг, какая заманчивая мысль. Я тоже так думал когда-то. Человек отфильтровывает самую эссенцию своей души и изливает на бумагу. Рисует свою личность на белом листе, зашифровывает ее черными символами. Ему кажется, что таким образом он перехитрит эту бездну и она не поглотит его душу полностью — часть ее останется в этих символах, в этих неуклюжих словестных конструкциях.

Мастер замолчал. Мы сидели, погруженные в собственные мысли, трудно сказать как долго — может несколько секунд, а может — несколько часов — в тишине время словно остановилось. В застывшем воздухе мой вопрос прозвучал слишком громко:

— Вы больше так не думаете, Мастер?

— Это долгая история.

— Мне некуда торопиться.

Мастер поднялся, подошел к полке и взял в руки увесистый том в черном кожаном переплете с золотым тиснением.

— Вы знакомы с моей книгой, — он перелистнул несколько страниц, — меня называют Мастером за нее. Ни один из ныне живущих литераторов не знал подобного успеха, почета и славы. Как иронично, — мастер провел пальцами по странице с текстом, но его взгляд был устремлен куда-то вдаль за пределы комнаты, — я отдал им свою душу, а взамен получил всего-лишь деньги, славу и заверения в том, что я обессмертил свое имя.

— Никто не мог бы пожелать большего.

— Но я же говорю о душе. На этих страницах есть все, что делает меня тем, кто я есть. Здесь я весь, я отдал себя этим строкам полностью, без остатка. А они оценивают мою живую душу так, словно это обычная книга, успех которой можно измерить тиражами или какими-то литературными премиями. Я так долго к этому шел, — отбросив книгу в сторону, мастер опустился на кровать и обхватил голову руками, — я прошел через все круги Ада. Я отрезал по кусочку от своего сердца хирургическим ножом и превращал эти кровоточащие лоскутки в страницы текста. Я превращался в пустую оболочку, а рукопись наполнялась моей душой.

Я перевернул несколько страниц из стопки, лежащей на столе.

— Здесь та же самая книга, вы переписали ее слово в слово. Кажется, вы проделали это уже не один раз?

Мастер устало улыбнулся:

— Я пытался понять, не осталось ли во мне еще хоть что-то, чего не было бы в этой проклятой книге. Грустно осознавать, что все, чем я являюсь, уже написано. Какой тогда смысл в моем дальнейшем существовании. Но я потерпел неудачу — да, я все еще могу писать и я могу вкладывать свою душу в текст, но лучшее что у меня выходит — это та же самая проклятая книга, слово в слово. Я пытаюсь что-то изменить, пытаюсь искать другие пути, но тогда получается только ее бледная копия.

— Вы достигли совершенства, которое трудно превзойти. Вы смогли запечатлеть свою душу на бумаге. А у меня просто нет души, поэтому я не могу писать.

— Но теперь, мой друг, вы понимаете почему?

Я кивнул.

— Скажите это вслух, — мягко произнес Мастер.

— Меня нет, я не существую. Есть символы на белом листе.

— Совершенно верно, — Мастер улыбнулся, — Вы — персонаж, а сейчас пришло время прощаться.

Мастер вытянул лист из пишущей машинки, откинулся на спинку стула и еще раз перечитал свежий текст.


Одинокая фигура, в пустой серой комнате. Он завершает рассказ о своем персонаже. Подозревает ли он, что он тоже чей-то персонаж? А кто пишет нашу историю? Чьи мы персонажи? Кто будет реальней через тысячу лет — Дон Кихот или человек, который сейчас читает о нем? Я всего лишь текст и я уверен в том, что я не существую. А вы уверены, что существуете вы?