Десять тысяч над Атлантикой

Михаил Лукин
Наш самолет падает.

Чья это ошибка? Пилота, диспетчера или халатная проверка железной птицы до полета?

Это уже неважно.

Наш самолет падает, пассажиры судорожно молятся, стюардессы и стюарды крикливо пытаются навести порядок в салоне. Кто-то кричит, кто-то молчит, дрожащими руками вцепившись в подлокотник. Я вышел в начало самолета, выгнал какого-то человека из бизнес-класса и уселся на его место. В соседнем ряду, мужчина в костюме пил дорогой виски из горла.

— Хочешь? — он обратился ко мне, — всё время таскал с собой, дожидаясь того самого момента. И вот, настал, наконец. Глупо!

Я отказался. Спокойно достал сигарету, закурил. Пожарная тревога уже давно не слышна — от криков приелись громкие звуки. Мы в десяти тысячах над Атлантикой, левый двигатель горит, испуская искры и потоки пламени, оставляя за собой ленивые всполохи черного, едкого дыма. Снова раздается голос капитана корабля, просящий сохранять спокойствие.

Покойники просят покойников сохранять спокойствие.

***

— И стихи твои — ненавижу! — она бросила в меня увесистый томик, — убирайся прочь! Как же ты мне надоел!

Я меланхолично собрал свои вещи, нацепил наушники и вышел из дома. Петербургское лето тут же обдало меня теплым, летним, моросящем дождем. Небо куталось в сизые тучи, солнце пряталось за домами, и на душе было так легко и свободно!

— Двадцать лет напропалую я отдал этой женщине, Слав, — я опрокинул в себя тяжелую стопку водки.
— Дурак ты, Миша, — ответил бармен, на автомате протирающий стойку и пустые стаканы, — сколько сюда ходишь, столько же я раз тебе и говорил бросить её.
— Зато счастливый, — ответил я, улыбаясь и смотря в лицо собеседнику.
— Счастливый? Сколько ты из-за её загонов страдал? — пристально посмотрел на меня бармен.
— Я рассказывал тебе историю про Блока и его жену, Менделееву? — я протянул пустую стопку Славе.
— Шесть раз, Михаил.
— Значит, расскажу ещё раз.

***

— Мам, я прилечу скоро. Да, взял билеты… Нет, не беспокойся. Да, с ней я расстался. Нет. Нет, мам нет. Всё, скоро буду. Люблю тебя… Да что может случиться? Не переживай, пожалуйста, мама. Всё. Целую!

Я переслушивал запись нашего последнего разговора с мамой вот уже третий раз. Работа у меня такая — профессиональные привычки записывать всё и каждое. Юрист высшего разряда… Немилосердно трясущийся самолет судорожно кидало из стороны в сторону. Интересно, что в новостях покажут? Скажут, разбился самолет, утонул, никто не выжил. И опознавать будут по татуировкам — за то время, пока нас найдут, доставят до суши, тела сгниют, распухнут, посинеют и станут неузнаваемыми.

Я быстро накидал на коленке завещание, отправил смс-ки всем родным и выключил телефон — не хотел слушать заунывные крики и стоны. Интернета на такой высоте не было, лишь тоненькая связующая линия сотовой связи.

Я сидел и смотрел меланхолично в окно. Смерть меня не пугала. Ещё в 90-х, когда только начинал юридическую карьеру, и пистолет у виска успел почувствовать, и прикосновения берцов к внутренним органам. В те годы больница становилась вторым домом, а с врачами-реаниматологами за ручку здоровался. Теперь уже через три года будет второй десяток лет двадцать первому веку: никаких тебе рэкетиров, никаких бандитов среди белого дня. С одной стороны, скучно, с другой — хорошо.

Интересно, что она скажет? Сорвался, улетел через сутки из Питера, с собой — только необходимые вещи, да то единственное, за что держусь — сборник своих стихотворений. Я стал заложником родительских мечтаний, а с детства хотел стать литератором. Но разве так себя прокормишь? Стране нужны были тогда толковые юристы, прошлая смена вымирала как вид — хоть и нужная профессия была, но чрезвычайно опасная.

“Здравствуй, мама, наш самолет падает,
Мы в десяти тысячах над Атлантикой, а они просят “без паники”.
На самом деле, наблюдать за этим — одно удовольствие,
Покойники просят покойников сохранять спокойствие”.

***

— Так вот, слушай, Слав. Работа у тебя такая — слушать. Менделеева была Музой Блока, и в первую брачную ночь она вышла из спальни заплаканной, с охрипшим голосом. Он не мог прикоснуться к ней, потому что Муза — это святыня.
— Боже, Миша, тебе уже тридцать седьмой год пошел, а ты всё ещё играешь в эти сказочки, — бармен покачал головой, — никогда не пойму этих литераторов.
— Для кого-то, это неимоверно важно, — я нащупал в кармане заветный томик, — а иначе, зачем жить?
— Жить… почему бы тебе просто не жить, как все? В твоём возрасте уже поздновато искать смысл в этой жизни.
— А я и не ищу. Я давно уже нашел его. Мой смысл в том, чтобы оставить после себя хоть что-то… Сократ говорил, что любовь — это путь к бессмертию. И что любовь делится на два типа — физическая и духовная. Ну так вот… Пока в венах твоих детей бурлит твоя кровь — тебя не забудут. Пока твоё имя оттеснено на форзацах книг — тебя не забудут. А любовь к Искусству — это мой смысл.
— И чего же ты добился своими поступками?
Я промолчал, стискивая в руках маленькую книжицу.

***

Послать на три буквы начальника — какая же святая и желанная мечта! Ещё в начале карьеры мне прочили быстрый рост по служебной лестнице, но лень и приступы творческих истерик сводили на нет всё трудолюбие и желание лезть к верхам. Так и получалось — несостоявшийся поэт с маленькой буквы, блестящий юрист, зарывающий возможности и дороги в землю.

“Я падаю, мама, никого не осталось,
Сквозь быт и бабло, в счастливую старость.
Я падаю, мама, но в небе, как прежде
Светит звезда, словно символ надежды”.

А что делать дальше? Жизнь моя… Чего я достоин? Кем стал я в итоге? Кажется, только перед ликом неизбежной смерти открывается истинная картина мира, и вот, я сижу и курю, хоть и бросал месяцами. Жить по правилам, вести здоровый образ жизни, быть вежливым и терпеть насмешки невоспитанных верхов… Так глупо.

“Помнишь, как в детстве ты пела?
Надежда — мой компас и награда за смелость”.

Я достал блокнот и начал записывать строки, которые приходили ко мне на ум. Мимо меня пробежала женщина в изодранной одежде, следом за ней гнался мужчина.

Я подумал о том, что перед неизбежным концом, люди всегда становятся собой. Слетают привычки, воспитанность, манеры. Обнажается само сущее, то, что так долго сидело внутри, но пряталось, скрываемое и подавляемое окружением. И действительно — уже незачем больше опираться на мнение окружающих, уже незачем думать о том, что будет завтра.

Ведь уже через пять минут никто ничего не скажет.

А за окном стремительно приближались облака, и вот показалось далекое море. Оно бушевало, искрилось и игралось волнами, притягивало глубиной и спокойствием. Конец неизбежен. Хоть я уже как второй десяток лет привык к этому, легкая дрожь пробегает по рукам, и что-то зовущее сосет под ложечкой.

***

— Дорогая, сегодня двадцать лет, как мы вместе, — я пришел домой, стягивая пальто, аккуратно придерживая тортик руками, — я хочу это отметить.

Алиса сидела на кухне, спрятав лицо в ладонях. Я подошел к любимой и осторожно потряс её за плечо.

— Двадцать лет. Ты только подумай. Двадцать лет, — она откинулась на спинку стула и отрешенно посмотрела на меня, — двадцать лет я потратила на тебя, мудака. Кем ты стал? Где тот человек, в которого я влюбилась без остатка двадцать лет назад? Где романтика, где ты, который спал с цветами под моим окном? Где, скажи, пожалуйста?

Я со вздохом встал на колени и уткнулся головой в ноги жены. Поднял взгляд и посмотрел в её глаза, в её усталое, измученное лицо.

— Ненавижу творческих. Ненавижу твои стихи. Ненавижу твою работу. Тебя ненавижу. Слышишь? Твои истерики, твой голос, твои шаги, твои…

Алиса закашлялась и разрыдалась. Я встал и мягко обнял жену. Светлые локоны упали ко мне на грудь, путаясь в моей щетине и слезах.

***

Вода всё ближе и ближе. Наверное, я должен сделать какие-то выводы. Понять, что жил неправильно… А как это — жить неправильно? А как это — жить правильно? Я всегда жил так, как хочу. Хотел, вернее. Оправдывая себя, что так надо и что сам выбрал такую судьбу. И стихи мои — это лишь сублимация.

Попытка доказать себе, что я хоть чего-нибудь стою.

Вода рядом.

Сто метров.

Пищащий звук.

Пятьдесят.

Непрерывное пищание.

Десять.

Вздох, резкая боль в груди. Крики.

— Он очнулся!

Вокруг меня толпятся доктора с удивленными лицами.

— Три года комы, — шепчет врач, сокрушенно качая головой, — а мы хотели уже отключать, — обращается он к другому доктору.

Я медленно поворачиваю голову в сторону.

За окном падает снег.