Снег хрустел...

Бояркина Галина
Декабрь, 1969год.      

      В то зимнее утро Толик проснулся ни свет – ни заря. За ночь избу выстудило. Встал раньше тёщи, чего не бывало обычно. Вышел во двор в одной рубахе. Резкий морозец пробирал до костей. Нагрёб охапку берёзовых дровишек. Занёс из сеней ведро угля. Кинул в топку поленья и разжёг огонь. Печь загудела, заполыхали языки пламени, словно  настигая друг дружку: то один, то другой, то третий – трепыхались красно-оранжевые сгустки, переходя в тонкий сине-фиолетовый отлив.  Дрова давали радостный живой треск. Сквозь металлические колосники сыпались в поддувало обгорелые чёрные култышки древесины в смеси с бело-песочной пылью золы. От печной духовки потянуло жаром.
      Толик по-хозяйски закинул в чугунок загодя нарубленные  куски мяса, плеснул воды из ковша и поставил варить щи.
      На душе было волнительно перед неизвестностью и тревога настойчиво пробиралась в его разум, сбивая мысли. Думалось лихорадочно, бешено – так же, как пламя в печи.
      Пока туда-сюда  -  уже восьмой час. Тёща спозаранку облачилась в своё тряпьё: старую фуфайку, длинную юбку, коричневый полушалок и ушла в контору драить полы. О тёщиной работе зять высказывался так: «За коммунистами-суками дерьмо выскребать ходишь… ишь, лоботрясы!..»  -  цедил он сквозь зубы. - «Пригрелись у государства на шее, дармоеды!.. Тяжелей шариковой ручки ни хрена отродясь не держали в руках. Топорище от рубанка не отличат, а всё туда же – в комиссары лезут!» Презрительная, высокомерная злоба пронизывала всё его существо. Нервы почти всегда оголенно-натянуты до предела. Малейшая искра раскручивала в лихорадочной исступлённой ярости.
      Анатолий подошёл к конторе в ту самую минуту, когда Софья голиком мела дощатое  крыльцо, сметая окурки,  бумажки, шелуху от семечек в мусорную кучу. Тёщу, к слову сказать, он не переносил на дух. От того, ни слова не сказав ей, пронёсся в кабинет к горбатому низкорослому бухгалтеру Степану. Тридцативосьмилетний холостяк в дешёвом  поношенном костюме, нелепо свисающем с плеч из-за чрезмерного горба, сидел над бумагами. Мелкие пальцы его бегали по костяшкам деревянных счёт.
      - Аааа… Толик, -  протянул он, приподняв голову, - Ну, здорово, здорово!..
      Анатолий решительно шагнул и протянул крепкую руку. Глаза его диковато блестели.
      - Звонить? – уточнил бухгалтер, снимая очки в чёрной пластмассовой оправе.
      - Ага!..
      Степан почувствовал неладное, смутился и замедлился.
      - Дак…  вчера уж твоя разродилась…  три восемьсот живого веса.  -  Он говорил о ребёнке в значении цифр привеса телят, с  чем ему приходилось работать ежедневно: привес, прирост – в цифрах, дебет, кредит, баланс.
      - Сын! – вскрикнул Толя.
      - Да, неа… нет! - Бухгалтер замялся, опустил голову и продолжал сам себе под нос, опасливо,  примиряющим, утешающим тоном -  Да, неа… нет. Дочь у тебя… дочка…  хорошая такая девочка… здоровенькая. Слава богу – всё ладно. Софья уж отзвонилась с утреца…
      Степан был стыдлив, скромен и зажат от природы.  От воспитания набожной матерью и от несчастья своей некрасивости, неказистости и тяжёлого уродливого горба на  спине. Он никогда не знал счастья женской ласки, уже давно ни на что не надеялся и полностью примирился  со своей судьбой. При всём этом испытывал какую-то непонятную симпатию к этому раздражительному, ярко красивому чужаку, который с таким жаром  работал в сезон пахоты так, что сам директор совхоза ему лично руку жал. Уж в чём-в чём, а в цифрах и бумагах Степан был строго осведомлён, и гектары и сотки земли, вспаханной за одну ночь, изумляли его бывалый и опытный ум.
Что уж ещё он понимал об этом татарине неизвестно. Какое страдание внутреннее так сближало его, он и сам не мог понять. Пить он никогда не пил, не шумел, не дебоширил, а всё же что-то такое было жалкое и близкое…
      Услышав – «дочь», Толик рванулся к телефону.
      - Сам!.. Дай-ка, сам!.. Что-то, видать, напутали… -  Он набрал нужные цифры и уже не слышал, или не хотел слышать голос медсестры. Руки его затряслись, кадык задёргался.  – В Бога душу мать... – выматерился Анатолий и выскочил вон из кабинета.
      На крыльце конторы стояли трактористы и скотники, ждали разнарядку на день. Он пролетел мимо, не здороваясь ни с кем. Кто-то из мужиков, уже
осведомлённый, ляпнул:
      - Бракодел!.. – Раздался дружный мужицкий хохот. Нашелся и сочувствующий голос.
     -  Жаль мужика -  опять девка народилась. -  Кто-то приободрил:
     -  Ничё-ничё, лучше стараться будет – глядишь и парень получится!
      Не помня себя, Толик вошёл в дом. Сразу кинулся к кухонному буфету. На нижней полке, в самом углу, за пакетами с рожками и крупой у тёщи на всякий особый случай была припрятана бутылка беленькой или ещё чего-нибудь крепенького. Зять про тайник тот прознал по случаю: полез  в буфет за лавровым листом, отодвинул пустые банки, пакеты, а там на тебе – стоит вожделенная, сверкает торсом. С той поры нет-нет, да и прикладывался. Иной раз там стоял самогон, что уж было совсем хорошо, так как бутыль большая и незаметно, что отлито. Он находился ещё в той стадии болезни, когда можно было, хоть и с трудом, но всё же держать определённую норму. Тут случай вовсе особый, и весь его взбудораженный болезненно-страждущий дух алкал спасительного глотка.
      Он раздвинул пакеты. Перед ним сияла пузырчатая прозрачная бутыль, ещё не полностью  выхлебанная. Приоткрыл пробку. Запах шибанул в нос. Достал гранёный стакан, налил полный. Потом постоял в нерешительности. В комнате старшенькая приёмная четырёхгодовалая девчушка что-то напевала, бормотала, играла сама с собой. Отлил половину назад. Поднял с пола трёхлитровую банку солёных огурцов. Огурчики – один к одному – хрусткие, солены с укропом, чесноком, чёрным горошковым перцем и смородиновым листом в прозрачном рассоле. Любкино произведение. Мастерица! Толик достал вилкой огурец, залпом опрокинул самогон, сморщился, хлебнул из банки рассолу и захрустел огурцом.
      - Эх, хорошо! -  По крови потекла родненькая спасительная сорокоградусная. Голову чуть кружануло, расслабило. Тело вроде как обмякло, чуть успокоился дух – истинно, ровно мать родная к груди приложила!
      В расслабленном состоянии думалось веселее, а дела делались решительнее и быстрее. Страх, злость, тревога – всё растворилось. Всё стало легковесней, прозрачней, чувства смягчились и потекли ласковой щедростью.
      Толик прифраерился в новый костюм – светло-серый, в узорчатый рубчик, надел синее двубортное полупальто. Хотел было ботинки обуть, да куда там – морозяка. Сошли катанки, собственноручно подшитые  крепкой дратвой.  Собрал с собой девчушку. Одел как положено – и шубку, и шапку, и варежки. Вышли вдвоём на улицу и направились  в магазин – местное сельпо.
      В магазине пахло конфетами, яблоками, новыми платьями. Особый запах сельских магазинов: смесь сладкого, нового, а ещё - солёного, копчёного. У входа большая деревянная кадка с сельдью. Рядом ещё одна – с подсолнечным маслом. Витрина горела пестрыми фантиками шоколадных конфет, на большом подносе огромный ломоть халвы. Отдельно на полках хлеб, компоты, соки… ну и вино-водочный – спасительный прилавок. Толик помялся, пошарил по карманам.
       Зарплату как и аванс Любка приспособилась отбирать всю подчистую: дескать  мол, -  пропойца, всё пропьёт  до копейки! Получать шла в бухгалтерию сама. Это уже вчера аванс  забрал, пока Любку схватки предродовые терзали. Рублей пять удалось прикарманить, остальные баба все вывернула. А он ей: мол, потерял где-то, видать карманы прохудились. Сам же и прорвал, чтоб оправдаться. Знал про себя, что пропьёт всё.  Потому соглашался добровольно отдавать  свои кровно заработанные, что удержу в нём становилось  всё меньше и меньше. Одна злость к тёще, к Любке, к коммунистам, ко всей беспросветной, пьяной и несчастной жизни.
      В кармане отыскал рубли мятые.
      - Беленькую за 3-62, - протянул продавцу. -  И конфет дочери.
      Та подсчитала.
      - Не хватит.
      Он помялся. Пошарил ещё по карманам.
      - Ну тогда чекушку и конфет.
      - Каких конфет-то?
      - Дочура, какие будем брать?
      Девочка показала пальчиком на витрину:
      - С птичкой хочу.
      - А, это «Ласточка», - вспомнил Толик, что дочь любит именно эти. И ещё «Буревестник», а остальные выбрасывает – никаких карамелек на дух не признаёт.
      Толик вышел с девчушкой из магазина, держа её маленькую ладошку в вязаной варежке и топал вровень с малышкой мелким шагом.
      Как только он сошёлся с Любкой, дочь её, Галю принял всей своей сутью. По иронии судьбы со своей первой женой, Зиной он расстался как раз в то время, когда его родной дочурке, тоже Гале, исполнился один год. Так что родная Галя была старше приёмной ровно на  год. Полюбил он чужого ребёнка то ли от того, что вообще любил малышей, то ли девчушка эта пришлась по всем его кровным жаждам: черноглазая, бегучая, говорливая. Крепка силой на диво! Бывало поднесёт её к турнику во дворе, а та – не смотри, что от горшка два вершка -  хвать перекладину кулачками и держится на весу. Да так долго, что Любка начинала ругаться: «Ну куда ты ребёнка запялил? Одурел совсем, сними!» Но малышка держалась так, что попробуй отцепи! У Толика от этой картины дух захватывало: «Татарская кровь – ей богу!», - думалось ему. Бесовский характер и страстная жизненная сила поражали его. 
      В скорости Любка родила ему и свою кровиночку, опять дочь. Назвали Ирой. Он ждал сына. С трудом пережил разочарование. Но присмотревшись, понял, что родилась такая ладная курчавая красавица, вся схожая – как две капли воды -  с его русской матерью, Марией, и постепенно примирился и обмяк сердцем в отцовской нежности.
      Теперь вот третьи Любкины роды. Схватки начались ближе  к обеду. Пока туда-сюда, коня седлали, котомку для дитя собрали, тулупы постелили. Ехать не ближний свет – почти десять километров до центральной усадьбы Красная поляна – там больница и родильня. Телефон на всю деревню только один - в конторе у бухгалтера, и было ясно, что неизвестность протянется до утра. Так всё и вышло. Теперь уж он знал, что родилась третья девка. Надо было пережить горечь и досаду.
      Толик шагал со старшенькой и мучился мыслью: с кем бы выпить, куда пойти, с кем разделить свою горечь разбитой вдребезги надежды...  Вроде
принаряжен и чекушечка есть, в товарищах четырёхлетний ребёнок… К кому прибиться хоть на часок-другой? Перед кем душу вынуть, горе выстрадать, выплакать?.. Всем он в этой деревне чужак. Пришёл без роду-без племени… Теща корила: «Ишь, орёл – гол как сокол!.. Ни кола - ни двора, ничегошеньки своего!.. Татарское отродье!» Бабы давили мужика, приструнивали, срамили как пропойцу и зажимали в угол всё теснее и теснее. Боль и страдание его усиливались, а вместе с ними слабел  дух. Всё путала страстная, умопомрачительная любовь к Любке и детям. Вот ведь: всех ненавидел, а для неё находилось в сердце местечко слабое, тонкоранимое. Ладно дети – оно понятно…  Но баба эта – располневшая, космато-рыжая, с ленцой в характере, пухлогубая, – а вот поди же ты: прилип-не оторвать! Уж как доярки перед ним крутили хвостами, вихляли полнокровными бёдрами.  С какой тоской жадной поглядывали деревенские вдовы. Уж Зинка, первая жена, - всем бабам баба: сухопарая, работящая, чернявая – двоих родила! Старший -  пацан, как положено по родове. Там и пай свой в дом вложен, но так ведь нет, тянуло сюда, к этой -   кареглазой, умиротворяющей, полной, пахнущей сеном и молоком. Как понять её, страсть человеческую? Отчего так погибельно тянется мужское естество к женскому, где страсть и смерть сливаются воедино. Так закручивает, выламывает, выворачивает всю человеческую натуру наизнанку, что жизнь не мила. Будто черти бодрят, раскачивают в вихрях страстей. Кидается человек из огня да в полымя,  бьётся в кровь истерзанный, а вырваться не может. Куда не кинься -  кругом боль…
      Отец и дочь топали вдоль деревни. Толик красовался своим новеньким полупальто с чёрными блестящими пуговицами в два ряда. Из одного накладного кармана торчала горловина чекушки, а из другого -  бумажный пакет с конфетами.
      Он уже сообразил к  кому пойти. Правду сказать, долго думать не пришлось. Деревня состояла из семейных, и  немного непьющих одиноких баб. Оставался один вариант – Федька-немой. Фёдор работал скотником на ферме. Баба у него была тоже немая, но, к несчастью, сильно простудилась на уборке осеннего урожая и померла пару лет тому назад. Мужик остался вдовый с тремя пацанами. Мальчонки могли говорить, как и все люди, а ещё – знаками  по немому. Фёдор был рад сойтись с любой захудалой одинокой
или вдовой, но бабы, хоть и хотели сойтись с мужиком, но  - трое детей, к тому ж нем. Как-то раздумывали и побаивались. Немой был высокий, длиннорукий, сутуловатый с небольшой лысиной, которую часто поглаживал. Мужики эту особенность заприметили и не могли  обойтись без подшучивания. Как только он входил в контору на утреннюю разнарядку, тут же находился остряк:
     - Гляди-ка:  Федька немой идёт! Ну, щас лысину гладить начнёт!
     И действительно, Фёдор садился на одно из деревянных откидывающихся сидений, что стояли рядами вдоль стен конторского зала, снимал шапку, опускал голову смущенно и начинал крупной красной пятерней поглаживать лысую макушку. Мужики – в хохот. Фёдор был нем, но понимать – понимал - смеются над ним. Поднимал голову, озирался зеленоватыми глазами растерянно. Махал руками и смущённо расплывался в щербатой улыбке. Мужики сыпали остротами, поднимая его на смех:
     - Дак, лысина у него откуда думаете? - Спрашивал  какой-нибудь заводила. Мужики вопрошающе смотрели:
     -  Ну и откуда же?..
     - Дак, это у него от ума через край плешина вылезла.  Вишь, домище какой построил! Прораб по лету из Центральной  приезжал квалификацию у Фёдора повышать… - Хохот стоял на весь прокуренный зал.  Вся деревня знала, что Фёдор  в строительстве ни черта не шарил, делал всё наперекосяк. Деревенские бабы, завидев такое дело, стали хлопотать перед мужьями, чтоб подсобили.  Ну те и подключились:  подсказывали, помогали править балки, укреплять фундамент, выстилать  полы.
     Фёдор шутки понимал, не злобился, сказать не мог, но руками махал, крутил головой и щёрился в смущённой улыбке.
      - Федь, а ты чё лысину-то трёшь? Смотри, уж блестит  как медный пятак на солнце!
      - Да, бабы у него нет, вот с горя по ночам и трётся башкой-то о подушку.
       Дальше - больше:  мужики  курили, гоготали, отпускали шутки ниже пояса. Шутки помогали каждому нести свою ношу и своё ярмо. Ту же душевную целительную силу несла и бутылочка беленькой. На партийцев они смотрели как на другой класс, который выбился «из грязи в князи».
      Вот к этому-то Фёдору и направился Анатолий, прихватив чекушечку. У немого во дворе была собака зубоскалистая на цепи. Только Толик щёлкнул щеколдой, как псина тут же лай подняла. Фёдор вышел, отогнал пса. Тот угомонился и гость с девчушкой вошёл в необустроенное толком жилище. Дом был большой. Пол не крашен, кухня не отделена от комнаты. Сразу с порога – печь, фляги с колодезной водой, чугунки для пойла дворовой скотины. Немой, хоть и без бабы, а корову и хрюшек держал. Ухаживал сам, сам же выучился доить. В деревне без скота погибель. Хозяйство велось в полном объёме. Прямо посреди комнаты стоял стол  прямоугольный длинный, ножки сколочены крестовиной. По двум сторонам лавки, в углу старый буфет. В глубине комнаты стояли кровати с панцирными сетками, там же шумели, барахтались его три сына. Немой вытер тряпкой клеёнку на столе  и знаком дал понять: мол, располагайтесь. Толик сел, рядом усадил девчушку. Помог ей снять шубку, шапку. Валенки не стали снимать: в избе по полу несло холодом. Лавка была высокой и девчушка, не доставала  пола. Немой нёс чайник, на что Толя замахал руками и поставил на стол чекушечку, объясняя:
      - На бутылку не хватило, вот угощаю – фунфырик. Ставь стопки.   Немой стал отнекиваться, махать руками, протестовать: мол, не надо, не могу,  но Толя не сдавался:
      - Слышь чё, тут такое дело… у тебя вот три архаровца, три артиллериста, а у меня опять баба девкой разродилась… а я сына хочу!.. Сына – понимаешь?! -  Фёдор пытался понять путанную речь гостя, кивал головой. Наконец он снял с плиты чугунок с горячей, свежеотваренной рассыпчатой картошкой, занёс из сенец квашенной капустки, положил на большую тарелку грузди,   крепкие, в укропе, в длинных перьях чеснока,   порезал их и залил сметаной. Чокнулись стопками. Постепенно разговор завязался между отцом и немым Фёдором.  Отец жаловался, доходя до слёз, что хотел сына, а вышла опять дочь. Стопка за стопкой – немой опьянел, стал махать башкой, грустно соглашаясь. Понимали ли они друг дружку или каждый страдал о своём? Толик пил всласть и плакал от души, хлюпая носом, утирая кулаком слёзы. Жаловался, стучал себя  в грудь. Немой тоже разошёлся, заплакал, обхватил голову руками, затем тыкал пальцем на троих детей. Держался за сердце, качал горестно головой. Он видимо хотел сказать, как горько и одиноко ему от того, что схоронил жену, что пацаны остались сиротами. Толик понимал, бодрил, вставал и постукивал его дружелюбно по  плечам, которые содрогались у Фёдора от рыданий. Чекушка давно выпита и немой делил со товарищем уже свою поллитру, которую занёс из сенец. Толя гладил девчушку по голове, чмокал в макушку:
       - Ешь, роднулечка, ешь!..  Я ж тебя с годика рощу… Ишь - картошка,  груздочки… Папка твой пьяный… Эх, в душу мать!.. Ты прости, меня прости,  дочура…
      Девчушка сидела с пьяным отцом и странным чужим дядей, который почему-то только мычал и махал руками. Мужики пили и плакали всласть. А девочка вкусно ела, впервые пробуя грузди в сметане. Еда показалась ей вкусной. Пьяные мужицкие слёзы ничуть не смущали и не огорчали её. Всё казалось естественным и человеческим. Наконец ей надоело сидеть в чужих людях.  Измаявшись долгим застольем, она насуплено опустила голову, вцепилась в лавку ручонками, забултыхала ногами, обутыми в крохотные катанки, настойчиво поднывая:
      - Папка… папка… я домой хочу! Пойдём домой… ну пойдём…  - задёргала она его за мятую штанину.
Отец погладил русую макушку, приговаривая:
      - Щас… щас , дочурка..! Ты же моя роднулечка…
Он снял её со скамьи, поставил на пол и стал одевать. Руки плохо слушались его и девчушка терпеливо помогала отцу застегнуть пуговицы, которые с трудом входили в тугие петли шубки. Кое-как сладили и вышли на улицу.
Немой попридержал пса пока им в след не хлопнула калитка.
      Темень ночная заполонила округу. Со стороны соседнего палисадника потянуло запахом дымно-пыльной золы: кто-то хлопнул ведро прямо к загороди, горячая пыль плюхнулась в снег с глухим потрескиванием и потухла.  Дух разнесло по стылому воздуху. Мороз крепчал.  Сморенная дневной суетой, девочка попросилась на ручки.
      - Дочурка… ну иди, иди ко мне… вот папка понесёт тебя до дома…  Девочка обняла отца за шею. У Толика на душе от этого потеплело. Ему захотелось держать малышку покрепче, понадёжней, закрыть мужицкими лапами, чтоб – ни боже мой! – никто и ничто в свете, никакая падаль, ни одна собака, ни один худой- негожий человечишко обидеть не смог. Вот ведь – притулилась, приткнулась, прижалась к плечу отцову своим неокрепшим в миру людей малосильным, детским существом. А у него-то, у Толика, сил полным-полно – аж через край хлещет: и дело сделать хочется, и жить по-человечески, и детей на ноги поднять. Отец нёс девчушку, не чуя ни ног, ни мороза. Язык развязался, чувство счастья несло в неукротимые мечтания.
      - Вот вырастешь, дочь, уедешь в большой город… там выучишься на учительницу… замуж за инженера выйдешь. Человеком станешь! Эх, крохотуля..! – распалялся он. -  Ты погоди, погоди немного… вот мамка из больницы сестрёнку привезёт тебе. Мы её подростим и маханём на будущий год в город к тётке моей… там река широкая, не то, что наша…  дома большие, из кирпича – аж в пять этажей!
      Но девочка его не слышала. Она уснула, уткнувшись носиком в цигейковый воротник отцового полупальто. Тихонько сопела и тёплое дыхание согревало ему шею. Крупные звёзды морозно  сияли, словно прислонившись к деревушке. Тихой белёсой вязью дымились печные трубы. Снег хрустел под большими, грубо подшитыми катанками – хрусть, хрусть, хрусть…