От галантной эпохи до романтизма

Глава из книги Игоря Гарина "Любовь", «Мастер-класс», Киев, 2009, 864 с.  Цитирования и комментарии даны в тексте книги.

Звезда любви, с небес не падай!
А. Мюссе

Куртуазная любовь рыцарства обрела новое дыхание в XVII—XVIII вв., сменив шаловливую игру на здоровую эротику. Европейская Реформация способствовала росту индивидуализма и освобождению женщины, а это, в свою очередь, вело к расширению человеческих прав, в том числе права на демонстрацию чувств, страсть, свободу любви, личное счастье. Постепенно эротическая любовь становится смыслом жизни высших слоев,   исповедовавших руссоистскую философию. Мировоззрение «назад к природе», при всей его сомнительности, рождало пасторальные настроения и связанную с ними эротоманию. «Золотым веком» аристократической   галантности стал в Европе период между Тридцатилетней войной и Французской революцией. Это век Казановы, знаменитых королевских любовниц, сексуальной изощренности, граничащей с распутством, супружеской неверности и женской эмансипации. Европейская аристократия никогда не сковывала себя цепями пуританства, но именно в «галантную эпоху» возврат к природе стал ее негласным лозунгом: секс считался естественной нормой,  утратившей долго тянувшийся за ним шлейф постыдности.
«Галантная эпоха» во многом споспешествовала освобождению женщин, принадлежавших к высшим социальным слоям. Супружеская верность стала смешным пережитком, и к женщине начали относиться как к равноправному сексуальному партнеру, самой природой созданному для любви (а не для того, чтобы доставлять удовольствие мужчине).
У нее была собственная сексуальная жизнь, она имела право на активную роль, а не только на подчинение мужчине. Культ эротизма поставил ее в самый центр жизни, все вращалось вокруг нее. Но это не имело ничего общего со средневековым культом женщины, было гораздо естественнее, никто не стремился превращать любовные дела в драму. Не устраивал драм даже Петр I, заставая очередных любовников в спальне своей жены, Марты Скавронской, дочки курляндского пастора, возведение которой на трон под именем Екатерины I вызвало небывалый скандал во всей Европе. Достойными продолжательницами той же традиции стали три следующие властительницы России: Анна, Елизавета и Екатерина II, через спальни которых прошли целые полчища мужчин, и ни один из них не был оставлен без награды: от верхового жеребца до польского трона. Не драматизировал ситуацию и Людовик XV, зная о сплетнях по поводу связи своего тестя Станислава Лещинского с собственной женой, дочерью  Лещинского, и их любовных утехах по семь раз за ночь по ренессансным образцам; единственное, что предпринял Людовик, — постарался не отставать от тестя, что, очевидно, в числе прочих причин   при¬вело к ухудшению его здоровья и к смерти. Необыкновенно возросла политическая роль женщин; любовницы французских Людовиков во главе с мадам Помпадур, правда, никогда не занимали трона, как Марта Скавронская, но практически правили Францией.
Не существовало никаких ограничений полигамии и полиандрии при королевском дворе и во дворцах аристократов, а те, кто не предавался порокам, слыли чудаками или дикарями. Датский король поздравлял Петра I с тем, что тот «европеизируется» — завел себе любовницу. Это, несомненно, поколебало основы брака, во всяком случае, в его внеэкономической сфере. Внебрачный сын Августа Сильного, Мориц, написал трактат, в котором рекомендовал временные браки, на несколько лет, с возможностью их продления, поскольку брак на всю жизнь, по его мнению, противоречит природе.
«Галантная эпоха» расшатывала социальную иерархию, споспешествовала продвижению «белошвеек» в высшие страты общества, артистическая карьера открывала женщинам низших классов путь наверх, к «сливкам общества», художественной и политической элите. «Содержанка» часто становилась не просто любовницей, но хозяйкой салона, моделью для художников и поэтов.
Единственным моральным табу «галантной эпохи» был гомосексуализм. «Клуб содомистов» разгромил Людовик, а Фридриху Великому приходилось скрывать свою нетрадиционную половую ориентацию.
Хотя утехи «галантной эпохи» могли себе позволить немногие, а аристократия никому не навязывала собственный образ жизни, ее стиль, так или иначе, медленно проникал в другие социальные страты. Зародившаяся буржуазия, бюргеры, творцы культуры, вышедшие из этого слоя, относились к ценностям аристократии двойственно: с тайной завистью, рождавшей скучное и унылое морализаторство (отсюда частый сюжет «падшей женщины», соблазненной аристократом и тяжко расплачивающейся за грех), и с тайным же желанием подражать казановам. Именно на этой почве в искусстве возникло художественное течение романтизма.
Два казановы — Байрон и Шелли — разожгли литературные сердца XIX века, открыто признав свободную любовь, полноправность непостоянства и то, что каждый человек несет ответственность за свою жизнь. Но многочисленный могущественный средний класс уже начал создавать собственное мнение об осмысленных жизненных проявлениях — религии, экономике, морали — и даже о том, что и когда следует чувствовать. Предполагалось, что женщинам нужно быть деликатными, скромными и чувствительными. Романтики воспринимали любовь как бурю, поэтому, говоря о ней, использовали слова, обозначающие стихии: ураган, шквал, половодье. Однако их любви ставится в вину асексуальность, преданность и целомудрие.
Романтическая любовь, мистическое поклонение женскому началу, культ идеальной любви нашли свое воплощение в поэзии Байрона и Шелли. Сонет Шелли  Ф и л о с о ф и я  л ю б в и — яркий образец романтического эротизма, вкрапляющего любовь в мировой процесс:

Ручеек сливается с рекой,
А река — с могучим океаном.
Ароматный ветерок весной
Неразлучен с ласковым дурманом:
Одиноким в мире быть грешно, —
И, покорны высшему закону,
Существа сливаются в одно...
Что ж меж нами ставишь ты препону?
Видишь, к небу тянутся хребты,
А волна к волне спешит в объятья
И друг к другу клонятся цветы,
Словно к сестрам любящие братья;
И земля лежит в объятьях дня,
И луна целует гладь морскую, —
Но скучны их ласки для меня,
Если губ твоих я не целую!

Поэт-жизнелюб, сжегший себя в пламени любви, пожелавший познать все ее многообразие — от содомитских глубин до величайших взлетов, лорд Джордж Гордон Байрон стал шестым пэром в семье и унаследовал не только богатство и знатность, но фамильный огонь, сумеречные таланты и авантюризм предков.
Природа щедро наделила талантами избранника, но не уберегла его от инфернальных страстей, бесконечной погони за удовольствиями, жажды новых ощущений и впечатлений. Окунувшись в бурный жизненный водоворот, он вынырнул из вод своего Стикса в маске всемогущего, но разочарованного во всем Чайльд Гарольда, презревшего ханжескую мораль, все изведавшего и на все смотрящего свысока.
Он покидает любовниц без малейшего сожаления, постоянно стремясь к новым приключениям. Гомосексуальные связи? Кто может знать, чего здесь больше: природной склонности или любопытства? Он хочет изведать все: глубины и высоты, и готов бросить вызов и Богу, и дьяволу. Леди Смерть — это единственная женщина, которая его по настоящему волнует. Светское времяпровождение — лишь внешне видимый фон. Триумф в фехтовальном зале, приз на скачках, пули в яблочке мишени — не собутыльников и не наложниц, но только самого себя он должен убедить в собственном всемогуществе...
Молодой лорд завлекает в свои обширные поместья ближайших друзей и хорошеньких субреток, которых не удивишь любыми причудами. Оргии на лоне природы забавны, но ведь могут и наскучить. Хочется внести шокирующее разнообразие. Так появляется оправленный в золото череп, из которого отменно пьется подогретый портвейн. Особенно ночью, когда лунный диск то и дело заслоняет перепончатое крыло летучей мыши, а в женских глазах начинают плясать бесовские огоньки. И жарче объятия во мраке склепа на холодных замшелых камнях, когда не видишь партнерши, которую только что принял из рук приятеля. Увлекательная игра «в обмен», но как скоро приедается!
Пресыщенный жизнью новоявленный лорд, дабы развеяться от тоскливого однообразия ночных забав (мировой скорби, говоря на поэтическом языке), решает отправиться в путешествие по задворкам Европы, но можно ли убежать от самого себя, от бушующих внутри темных страстей и точащих душу фобий?
Говорят, что путешествие — лучшее лекарство от скуки. Маршрут выбран с несколько претенциозным уклоном: Португалия, Испания, Италия, Греция, Мальта, Албания, Турция. Задворки Европы. В лондонских салонах пожимают плечами. Никому и невдомек, что визит на Балканы разожжет пожар, которому суждено полыхать веками.
Знакомство с наместником турецкого султана Али-пашой щекочет нервы. Жестокий сатрап, настоящий прислужник смерти. Не моргнув глазом, сажает на кол, сдирает заживо кожу. Паша очарован красавцем англичанином и делает ему недвусмысленные знаки. Вкус содомского греха изведан еще в юности, но оказывается, всему есть границы. Душа сопротивляется мозгу, не ведающему стыда.
Другая крайность — разбойники — сулиоты. Среди них лорд почувствовал себя в своей стихии. Они готовы приветствовать внука пирата как своего предводителя. Разбойник-аристократ определенно во вкусе века, но для Байрона это мелко. Его вновь одолевает тоска.
Любознательность толкает к еще неведомым рубежам. Он находит себя, как бы мы назвали сейчас, в национально-освободительной борьбе. Поддерживает карбонариев, готовых восстать против Габсбургов. Представляется все более увлекательной идея избавить Грецию от ига Османской империи. Этому стоит посвятить себя целиком.  Нынешние греки, правда, мало походили на эллинов Гомера, какими бы он хотел их видеть, но манит открытый простор для полной самоотдачи. Склонность к бунтарству, страсть к риску, пьянящее чувство смертельной опасности — все здесь одно к одному. Умереть за чужую свободу — достойно британца. Байрон ненавидит тиранов, не видя особых различий между Бонапартом и турецким султаном.
Превращая собственную жизнь в «паломничество Чайльд Гарольда», Байрон чередует плотские утехи с порывами вдохновения таким образом, что трудно определить, что для него важнее: он не просто творит, но превращает собственную жизнь в произведение модернистского искусства почище «Человека без свойств» или «Джакомо Джойса» — огненные ночи с выкупленной из рабства турчанкой и триумфальная слава автора «романа века», прекрасная графиня Тереза Гвиччолли («только женщина может исцелить!») и венецианские шлюхи, кровосмесительные оргии вчетвером, на вилле Диодати, дружба с другим великим поэтом Перси Биши Шелли и роковой шлейф неожиданных смертей самых близких, наконец, публикация  Ч а й л ь д  Г а р о л ь д а...
Уже на следующий день после выхода романа в свет он обрел мировое звучание. Первый тираж расхватали мгновенно. Возвращение поэта на берега Альбиона было триумфальным. Его стремились залучить в лучшие дома. Дамы и девицы млели при одном лишь упоминании его имени. Он не разочарует их.
Наряжен по последней моде или же одет в черный бархат, словно дух одиночества, дерзновенно-гордый, как Манфред, владелец Ньюстеда скоро дал понять, что ничуть не остепенился. После Каролины Лем, мечтательной, взбалмошной и пылкой, он завел себе одалиску, если вообще не целый гарем.
Ему прощают все: скандальные связи, разбитые сердца, погубленные репутации и даже площадную брань. Впрочем, чаще с его презрительно изогнутых губ срывается игривый намек или изящно припудренная непристойность. Он презирает высший свет, который отвечает ему обожанием.
Так продолжается до того момента, пока притчей во языцех не стала связь Байрона с единокровной сестрой по отцу — леди Августой. Они поразительно похожи друг на друга лицом и характером, эти дети Безумного Джона, и не в силах противостоять взаимному притяжению. Поэт считал их противоестественный союз совершенным, но общество восприняло это иначе. Не само кровосмесительство, как таковое, но его демонстративная открытость вызывала шок. Автор «Манфреда» и «Дон Жуана» не желал считаться с условностями, чего простить было никак нельзя. На приеме у леди Джерси, где брат и сестра появились вместе, гостиная мигом опустела.
Единственным выходом стал бы брак с безропотной женщиной, готовой на все закрыть глаза. Аннабел Милбенк, казалось, отвечала всем условиям, включая неизменное в роду притязание на солидное приданое. Аннабел была достаточно состоятельна, к тому же молода, хороша собой и, главное, абсолютно наивна. Но даже она не смогла долго мириться с наклонностями супруга, который еще и дурно с ней обращался. Рождение дочери ничего не смягчило. Брак распался.
— Если вся эта клевета, распространяемая обо мне всеми в Англии, справедлива, то я не гожусь для Англии, а если она несправедлива, то Англия не годится для меня.
И вновь — бегство, неприкаянные скитания по Европе, новые женщины, коим давно утрачен счет, абсурдное, изначально обреченное на неудачу участие в повстанческом движении Греции...
От кого и куда бежал новый Дон Жуан и Чайльд Гарольд в одном лице? От самого себя? От судьбы? Смерти? Командора-мстителя? А от кого и куда бежал Рембо, в чем-то повторивший в другом месте и в другое время метания Байрона? А куда и от кого бежал еще один великий жизнелюб — престарелый Толстой?
На одном из зафрахтованных им кораблей с оружием и медикаментами на борту мятежный лорд отправился к греческим берегам.
Злокачественная лихорадка подстерегала его в лагере инсургентов у Миссолонги. Ему отворили кровь, чего категорически не следовало делать.
— Скальпель убил больше народу, чем меч, — пошутил он на смертном одре.
Полевой лекарь и впрямь мог дать фору лучшему турецкому бомбардиру.
Агония была мучительной.
— Думаете я дорожу жизнью? Вздор! Разве я не взял от нее все возможное и невозможное? — прошептал поэт, смыкая веки. — К вашим услугам, Леди Смерть, — слетело с холодеющих губ, сохранивших презрительную усмешку.
Графиня Гвиччолли была последней любовью — последней тайной его сердца. Смерть поэта убила в ней искру жизни. После развода с мужем она ушла в монастырь.
В романтизме парадоксальным образом уживались новоязыческое и манихейское отношение к любви — ее оправдание и поношение, столь ярко затем проявившееся у двух совершенно несовместимых в иных отношениях гениев, Толстого и Ницше.
С. С. Аверинцев:
На плотское бытие человека возможны два воззрения, наиболее противоположные христианскому. Первое — неоязыческое: пол не только не нуждается в очищении и освящении — напротив, он, и только он, способен оправдать и освятить все остальное. Когда-то на эту тему декламировали романтики, включая Ницше (которому это поразительно не шло). Потом ей посвятили немало красноречия Василий Розанов и Д. Г. Лоуренс. Ныне она чем дальше, тем больше отходит в ведение расторопной рекламы «девушек без комплексов». Второе воззрение — неоманихейское: пол до того дурен, дурен сущностно, онтологически, что ни оправдать, ни освятить его заведомо невозможно. Логически оба воззрения вроде бы радикальнейше исключают друг друга; предмет, однако, таков, что с логикой сплошь да рядом оказывается покончено очень скоро, и тогда оба умонастроения, становясь попросту настроениями, сменяют друг друга примерно так же, как сменяют друг друга эйфория и депрессия у невротика. Такой алогический маятник настроений чрезвычайно характерен для психологии того же романтизма, игравшего контрастами безудержной ангелизации и столь же безудержной демонизации эротического.
Заложенный Э. Парни жанр эротической поэзии в конце XVIII – начале XIX вв. расцвел пышным цветом. «Легкие» любовные истории герцога де Ниверне, Ж. Дора, Б. д’Арно пользовались одинаковым успехом в верхах и низах французского общества. Парни, Мюссе, Шенье, Готье не стыдились, не прятали чувственности, а Парни даже назвал цикл своих элегий  Э р о т и ч е с к и м и  с т и х о т в о р е н и я м и. Поэма  Ж е н щ и н а  Теофиля Готье — подлинный гимн земной любви. Романтическая любовь имела сродство с религией экстаза: страстно желала слиться с предметом вожделения. Кстати, любовная лирика Э. Парни пользовалась широкой известностью в России, а А. С. Пушкин даже перевел брызжащий жизнью стих Парни  Д о б р ы й  с о в е т.

Давайте пить и веселиться,
Давайте жизнию играть,
Пусть чернь слепая суетится,
Не нам безумной подражать.
Пусть наша ветреная младость
Потонет в неге и вине,
Пусть изменяющая радость
Нам улыбнется хоть во сне.
Когда же юность легким дымом
Умчит веселья юных дней.
Тогда у старости отымем
Все, что отымется у ней.

Романтическая концепция любви не только интегрировала в себе на новой основе куртуазную, чувственную и возвышенную любовь, но и связала любовь с браком и личными, индивидуальными началами супругов.
Сложность феномена «романтической любви» — в его многогранности: с одной стороны, пройдя сквозь моральное сито буржуазии, она опростилась, приобрела чинность и опрятность, одновременно наполнившись сексуальностью, с другой — сама наполнила жизнь напряжением и мыслями о сродстве любви и смерти. Романтические перипетии любовной страсти живо описал швейцарский мыслитель Дени де Ружемон.
...В немецком романтизме европейский ум вновь возвращается к смелым попыткам, предпринятым ранними мистиками: он принимает старую еретическую идею о том, что страсть и мысль посредством исключительного желания способны преодолеть все ограничения и даже могут отрицать сам мир. В результате вновь был воссоздан миф, которому Вагнер придал форму конечного синтеза...
Д. Аккерман:
[Дени де Ружемон] презирал саму идею того, что чувство может превалировать над разумом. Благоразумие заставляет людей тосковать по здравому смыслу, а романтическая любовь выводит эмоции из-под контроля и делает человека беспомощным. Дени де Ружемон спрашивает: «Зачем западному человеку стремиться к переживанию страсти, которая терзает его и отторгает здравый смысл?». По его мнению, романтическая любовь делает человеческие отношения слишком напряженными и неустроенными; он не принимает открытого, радостного желания страдать и возмущается тем, что страсть лишает людей шанса на счастливый брак, который не может соперничать с сочностью этого чувства. Романтическая любовь потворствует темному, опасному инстинкту — тоске по смерти. Люди подсознательно ощущают это притяжение, но боятся искать подтверждения странному феномену. В хаотичном и множественном мире идет битва за порядок. Проводя каждую минуту своей жизни в сражении против того, что мешает, обороняясь от разрушения, от усталости, наваливающейся как лавина, человек втайне подумывает об исчезновении с лица земли. Никто не признается в этом вслух, но выпущенные на волю страдания и муки, желание умереть или ослепнуть от взгляда возлюбленной — подобные    импульсы играли на руку смерти, придавая ей соблазнительности.
Возможно, де Ружемон был прав. Но, с другой стороны, куртуазная любовь помогла поднять статус как женщины, так и рыцаря, указала на право индивида самому выбирать свою судьбу, ввела в обиход представление о взаимности чувств и понуждала влюбленных относиться друг к другу с нежностью и уважением.      Возлюбленные, исполненные благородства, почтения и доверия, стремились к большему совершенству и тем способствовали восприятию ее как чего-то ценностного. Нет ничего удивительного, что ее призыв стал звучать особенно властно.
Романтики усилили индивидуалистические черты любви. Неистовая страсть и не менее сокрушительная ненависть — следствия персонализации чувств.
Поскольку страстные любовники рассматриваются как люди, которые восстали против социальных оков, ими восхищаются, но в реальной жизни отношения любви сами быстро становятся социальными оковами, и партнера по любви начинают ненавидеть, и все более неистово, если любовь достаточно сильна, чтобы сделать узы таки¬ми, что их трудно разорвать. Следовательно, любовь начинают представлять как борьбу, в которой каждый стремится уничтожить другого, проникая сквозь запретительные барьеры его или ее Я. Эта точка зрения становится обычной в произведениях Стриндберга и еще больше Д. Г. Лоуренса.
И.-В. Гёте называл свои произведения отрывками великой исповеди. Можно добавить — любовной. Великого поэта вдохновляло множество женщин, он часто менял чаровниц, и каждая из них — от дочери трактирщика (Кетхен) до пасторских (Фредерика Брион) и банкирских (Елизавета Шёнеман) дочерей оставляла свой след в мировой поэзии... Гретхен — в С о в и н о в н и к а х (свое имя — в Ф а у с т е), Кетхен — в  X а н д р е  в л ю б л е н н о г о, Фредерика Бриан — в  Г е ц е  ф о н  Б е р л и х и н г е н е, Лотта Буфф — в  С т р а д а н и я х  м о л о д о г о  В е р т е р а, Антуанетта — в  К л а в и г о, Лили Шёнеман — в  П а р к е  Л и л и, У н ы н и и, Б л а ж е н с т в е  у н ы н и я, Шарлотта фон Штайн — в  И ф и г е н и и, Кристина Вульпиус и Кристина Антониони — в  Р и м с к и х  э л е г и я х, Минна Герцлиб — в  З а п а д н о м  в е т р е.
В  Р и м с к и х  э л е г и я х  есть стихотворение, передающее связь между плотской и духовной любовью. Любовь делает руку поэта зрячей, а глазам дает силу осязания, любовь умножает талант, укрепляет эстетическую силу художника, обеспечивает ему возможность оживить и постичь чудо древнего мрамора.
И.-В. Гёте:
Я писал любовные стихотворения, только когда я любил.
Использование переживаний всегда было для меня главным, сочинительство никогда не было моим делом, я всегда считал мир гениальнее моего гения.
Мои работы всегда не что иное, как сохраненные радости и страдания моей жизни.
Гёте умел проникновенно передавать интимные переживания, поднимать душевные события на поверхность, открывать субъективность. Его поэзия — обнажение интимных чувств. Поэтизировать для него — означало обнажаться. Не удивительно, что свою автобиографию он назвал  П о э з и е й  и  п р а в д о й, поставив поэзию на первое место:
Тебя люблю и ищу, одну тебя, неповторимое божье создание! Среди всего божьего мира ищу тебя. Зачатие анонимно-бестиально, по существу безвыборное — его покрывает ночь. Поцелуй — упоение, зачатие — сладострастие, его Господь дал и червю. Что ж, и ты усердно «почервил» в свое время, и всё же твоя сфера — упоение и   поцелуй, мыслящее самозабвение, мимолетно соприкоснувшееся с бренной красотой. Талантливый мальчишка, об искусстве знающий не меньше, чем о любви. Ведь ты, занимаясь послед¬ней, втихомолку подразумевал первое — желторотый птенец, но уже вполне готовый вероломно предать искусству жизнь и человечество.
Вот почему он скажет о Лотте: «Я ее слишком любил, чтобы обращать на нее внимание». И все же любовь была для него неисчерпаемым источником вдохновения. Вот по¬чему, утратив Ульрику, а с нею и последнюю надежду, на вопрос: так что же осталось, если всё пропало? — он уже не мог ответить: «Любовь и мысль». Осталась только мысль. Сухая мысль. И вот она, эта мысль. Гёте — госпоже фон Штейн: «У меня всё больше добродетелей, но я всё меньше добродетелен».
У него бывали приступы и даже целые периоды грубой чувственности, когда он превращался в этакого «бога садов и огородов» и  по-античному наивно, без всякой сентиментальности, предавался    наслаждениям и распутству, не стесняемый никакими предрассудками. Его брак — мезальянс с точки зрения общественного и духовного соответствия — возник под влиянием именно такого порыва. Но когда он любил, любил так, что из чувства его рождалась великая поэзия, а не веселенькая элегия в гекзаметрах, ритм которой он отстукивал на спине своей любовницы, — когда он любил по-настоящему, роман его, как правило, кончался самоотречением. Никогда не обладал он ни Лоттой, ни Фридерикой, ни Лили, ни Херцлиб, ни Марианной, ни, наконец, Ульрикой, а уж тем более госпожой фон Штейн. Никогда не знал он и несчастной любви, разве что в гротескно-потрясающем эпизоде с малюткой Леветцов...
Женщины были самоотверженны в любви к поэту: «Кто был любим Гёте, не мог любить никого другого», чего не скажешь о нем самом: великий в любви, он оставил множество незаживших душевных ран и сам не отрицал этого: «Беглец я жалкий, мне чужда отрада...».
Юные нимфетки и замужние матроны, вульгарные малограмотные домоправительницы и аристократки. Человек природный, Гёте предпочитал жизнерадостных, не скованных условностями простушек, как ныне говорится, девушек без комплексов, способных дать свободу его эротической фантазии. Двор, вельможные дамы за глаза осуждали поэта, связавшего с малограмотной пьянчужкой свою жизнь, он же — без тени смущения и расстройства — плевал на ее погрешности в орфографии.
Часто я сочинял стихи, лежа в ее объятиях, — признавался он без тени смущения, — и легко отбивал такт гекзаметра указательным пальцем на ее спине.
И что уж и вовсе парадоксально, именно ее, Кристину Вульпиус (лучше было бы — Вульгарис), дочь и сестру алкоголиков, докатившихся до белой горячки, великий поэт выбрал себе в законные жены. Впрочем, брак ничего не изменил в интимной жизни Гёте — юная актриса Кристина Нойман, примадонна Корона Шрётер, пансионерка Минна Гарцлиб («О, я бы умерла от страдания, если бы у меня не была надежды, что мы снова свидимся...»), наконец, лебединая песня — Ульрика Левецов (ему за 70, ей 17...).
В семьдесят четыре года он пишет «Мариенбадскую элегию», вдохновленный любовью к семнадцатилетней девушке и проникновенной печалью прощания с этим последним в его жизни чувством; «исхода нет, и слезы беспредельны»:

Теките же, струитесь изобильно,
Не заглушить вам внутреннего жара!
Как рвется грудь от муки непосильной,
Где смерть и жизнь друг с другом спорят яро!

Самое же поразительное во всей этой любовной истории, что Ульрика подарила Гёте чистую, самоотверженную, искреннюю любовь, без примеси даже малейшего расчета. Рассчитывала ее мать, о чем девушке ничего не было ведомо. Святое свое чувство она сохранила до глубокой старости и с ним и ушла в могилу.

*     *     *

Созидательную силу Любви Шиллер демонстрирует на фоне античной мифологии:

Счастливы любовью
Боги и любовью
Равны мы богам!
Где любовь — небесна,
Небо и земля там
Ближе к небесам.

У Гёльдерлина (Г и п е р и о н) любовь носит вселенский, космический характер и вписывается в интерьер Природы. Любовь Гипериона и Диотимы * развивается среди пахнущих медом цветов, полей и гор, скал и холмов, овеянных ветром и соленым воздухом моря: «Если человек любит — он всевидящее и всеозаряющее солнце, а если нет — он словно темная пещера, освещенная лишь коптящим светильником».
Следуя платоновской теории любви, обновленной идеями мировой гармонии Лейбница и природного нравственного добра Руссо, Гёльдерлин полагал, что любовь, а не разум, как считали просветители, лежит в основе мировой гармонии и является той космической силой, которая обуславливает всеединство природы и человека. Гармония и любовь — вот те божества, которым должны поклоняться «миллионы». Поэт рисует новую картину мира, управляемого любовью, тем самым внося свой вклад в мифотворчество, присущее мистическим искателям универсализма.
В так называемых «ранних гимнах», в частности в гимне, посвященном Б о г и н е  г а р м о н и и, шиллеровское «обнимитесь миллионы» трансформируется в космическое созидание мира: все в природе объединилось, дабы восполнить одно другое: реки обрели русла, горы соединились с долинами, люди — один с другим. Это всеобщее стремление к гармонии воспринималось поэтом как проявление пронизывающей мир любви.


Рецензии