Внутри хб - фрагм. 10

Борис Левит-Броун
Но я уже понимал, спасительно защёлкивая за собой дверь радиоузла, что взвод будет казнён.
Казнён за меня, за командирскую неудачу со мной.
Это было ещё в самую зиму.
Сержант Рыбаков.
Мальчик-садист с кумачовым лицом.
Вскоре после этого он и сержант Пробст избили курсанта Субботина зачехлёнными штык-ножами и были, наконец, устранены из учебки за явным перебором наставнической старательности.


*  *  *

Вообще-то, если прислушаться, можно ещё...
Только надо хорошо прислушаться.
И тогда каким-нибудь реликтовым эхом обозначится трудная работа молотка.
Но до того, как смешать языки, ОН позаботился о звучаниях, выпевающих смысл.
Если не смысл Творения, так хоть смысл трагический пути.
“Не стройте до небес!”... и смешал языки.
Но оставил в стихиях зашумленные звуки, сипящие откровения, вытянутую ветрами по горизонтали правду.
Смешал, скрыл истину заглавных букв, тихо надсмеялся над алфавитами.
И вытянутая по горизонтали правда стала правдой искупления в пути, а смысл искупления – это бестолковые поиски того, что давно держишь в руках, что давно произносишь... даже если на разных языках.
Смысл искупления - это хождение по шахматной доске со всех фигур, кроме той, которая сдерживает в силуэте победу, а стоит незамеченной пешкой.
Рокирована до полной забытости.
Вынесена в конец.
Ведь что такое – предыстория?
Это когда совершается то, что до Начала.
Это когда то, что в самом конце, будет Началом.
Станет Началом.
И значит всё в порядке, значит “жизнь не напутала”, значит – ура! последней букве алфавита.
ЕГО откровения влиты в звучания, а звучания хрипнут в стихиях, растянутые по горизонтали пути.
Они есть путь.
По ним идут.
Идут, искупительно не слыша интонации смысла.
По смыслу нельзя идти, смысла нет под ногами.
Лишь пепел смешавшихся языков, лишь предыстория, то есть заглавные буквы, вынесенные в конец.

Но ИМ звучания не для того предпосланы, чтоб стыть брусчаткой крестного пути. Они щупают смысл, они ищут созвучия, и потому в творческом сне нам бывает дано ослепляющее мгновение ...касание ... зрение потенциальной гармонии... как бы короткое соприсутствие ЕГО поэтическому усилию найти предельную консонансность...
МЕССИЯ – так было нужно, так оказалось жертвенно необходимо, так было влито еврейским сипом ветров в греческую догадку.
Смысл полетел, растянутый тяготой искупления, потек, полетел... затосковал, как всё тоскует... затосковал... взыскал созвучия... своего другого... рифмы...
И ОН не справился... не нашел лучше ИУДЕИ... и сам удивился своей неудаче.
Сложная музыка этой неточности застыла в ушах искупающего человечества, застыла отяжелевшей конкретностью Распятия и вечного еврейского клейма.
ОН не достиг полного консонанса и оставил себе надежду на второе пришествие.
Мистралями и сияниями...
.............и чем только не обернулась эта память творческой незавершенности!
... верхними регистрами поющих снегов над всеми шапками земли...
...и подзаборной поземкой...
.......ш-ш-шипением горячего источника где-то на краю этого неяркого света...
...........и даже позорным словом компромисс-с-с..............................

Трагическая память ЕГО неудачи вздыхала грудью искупающего мира: м-м-е-с-с-с-сия.
И умной повадкой вслед: и-у-у-дея...
Вслед и кольцеобразно в обхват, в мучительный обхват неправильной, не согласившей музыку попыткой.
И творческий ступор над недописанной фреской искупления, перебирание народов на кровавой палитре, неудачные мазки, которые потом стирать вместе со всем... нет, нет... это не так...
...это... это искание чистого консонанса, который безоговорочно ляжет на бумагу.
Без оговорочно,
без рассудочно, 
- без гуманистических латинских вер,
без германства палаческих сантиментов,
без голого галльства,
без горьких глин англиканства...
- безоговорочно ляжет в поэтический ряд, на лист... как на крест лежащий.
Ведь на крест не восходят... на него ложатся, потому что прибивать удобнее к лежащему кресту.

Нет-нет, я вас уверяю!.... если хорошенько прислушаться, то ещё можно расслышать трудную работу молотка...
Да, это искание... поэтическое размышление на века,
с невысказанной надеждой на отсрочку и обреченностью найти в конце концов этот совершеннейший бесповоротный консонанс, этого другого...
Найти и сделать невозможной разницу между ними, вписать в строчку Творения и осудить на неразличимость в звучании и судьбе.

...прислушаться...

Если постулированная нам ортодоксия хоть что-то знает о НЁМ, тогда приходится допустить третье пришествие.
Ибо уже пришёл второй, но, как и первый, – не судить.
И даже не быть распятым.
Пришёл быть бесконечно распинаемым.
            Не человеком пришел... народом.
Как консонансно: МЕССИЯ – РОССИЯ!
Какое совершенство завершения, какое торжество поэтического вдохновения.
После стольких трудов.
Да, видно быть ещё одному, потому что второй... как и первый, пришёл не судить.
И даже не быть распятым.
И даже не человеком, хотя и помазанным чадом ЕГО.
Пришёл громадой северного полумира.
Пришёл из лесов, где каждая осина раз-в-пять...
С молотком и коробкой гвоздей.
Пришёл и взял на себя.

А теперь поздно!
Поздно любить мир, в котором всё, вероятно, было с самого начала
поздно.
Поздно теперь любить.
Не хочу!
Философствовать о праве заглавных букв... намекать на самораспятие великого народа, на его мессианство, утянувшее за собой...............................
Не хочу!

Когда раскопают этот могильник, там найдут русскую соху, бухарскую чадру, черепки Самарканда, армянскую книгу и истлевшие кожи якутских упряжек...
И станет понятным  это коллективное самоубийство...
...чтоб ярче скалилось лицо жертвенного костра, в котором горит полено креста с прибитым...
           ................. прибившим себя самого...
...да, пусть ярче...
...пусть тлеет северная пушистая псина... пусть корчит армянскую букву Маштоца... пусть пепел рассыпавшейся половины облетит на седую от ясности голову другой... пусть станет понятна трагедия...

...благословен юродивый, утоливший жажду красной водой...
...прощён прибивший себя к кресту...
...прощён и возблагодарён за назидание...
...это не суд ЕГО над нами... это ещё одна жертва... это жертва русской душой... как когда-то телом Христовым... это цена продолжающегося Творения...

А любить уже теперь поздно.
Поздно любить.
Теперь стерпеть только... и как-то сконцентрироваться на бледном голосе горизонта, чтобы отстать ушами от этой трудной работы.
Нельзя же вечно слушать, как прибивают...

Жертва – это всегда собой.
Не бывает напрасных.





*  *  *

  Чего ж ты боялся, маленький?
..... бубона свидания?
.....промозглой сырости сердца, размокшего в лужах весны?
И не справлялся с трусливым...
Ладно... не стоит слюнявить, стоит вспомнить.

Штаб.
Тихий ковёр второго этажа.
Знамя в застеклённом саркофаге.
Такой алтарь имеется в каждой части, и около него кто-то с автоматом постоянно дежурит.
Мой автомат наваливает ремнём на сержантские лычки.
На лестницах громко:
“...да потому что вы, товарищ лейтенант – лейтенант, а я – майор!”
Это Бурда – зам. по тылу.
Вот он идет мимо меня, толкая воздух брюхом.
Румяный от неостывшего крика.
Бахнул дверью и тут же бахнул ещё раз.
Выходя.
Не глядя вонзил ключ.
И ошпарил меня, протопав мимо другой красной щекой.
Майор Бурда.

Уже долистано до сержантства.
И до весны долистано, и до сержантства, и стоит только выйти из штаба, чтобы между тобою и смыслом осталось двести асфальтовых метров.
Асфальтовых – за угол и по прямой.

Я так рвался ближе к весне.
...о фаусты, вызывающие духа в надежде, что он не явится!... ...явится, явится...
Явка обязательна.
Когда наступает час поправимых нелепостей, не являемся именно мы.
Или являемся, но в нас ничто не работает.
Как в телевизоре – ни выразить, ни изобразить.
Иди-иди... козырный!... счастливчик!...

Это они мне?

Со священного первого поста у саркофага меня снял кто-то из погодков.
Он появился на тихом ковре второго этажа один, без автомата, без разводящего очередной смены. В лице у него, пока он приближался,  застряло очень хорошее, а когда дошёл, оно отворилось лепестками нескрываемой уже радости и сказало из небритых щёк: “Давай автомат... к тебе жена приехала”.

За угол и по прямой.
Двести метров асфальтового ужаса.
Словно к последней канаве ведут.
В штабных дверях я никого не встретил, но меня встретил Дальний, забрызганный майской слякотью. И я, наверно (подчеркиваю, – наверно!), подумал, что как же это... вот уже сейчас? И, наверно (подчеркиваю, – ! )... что – я же совсем не готов...
Вместить в одну секунду встречи целую зиму накопившегося льда, всё это страшное, что произошло между нами в письмах.

разбинтовать и подставить все раны сразу
вспыхнуть сразу всеми кострами ласковых кошмаров
разинуть все глотки рыданий
все хляби отверзнуть

А майский день и так наплакался.
И небо что-то такое захотело сделать со мной, и оно это сделало, и это был колпак.
Или ладонь, наложенная на меня аккуратным куполом, так что игольчатая морось колола сзади и отодвигалась спереди, как-то смешно не нанося татуировку на мой новенький сержантский х/б, внутри которого съёжлось полугодовое нетерпение.

Уже долистано до сержантства.
Мой новенький сержантский х/б – это короткая история вопиющей несправедливости: наскоро и плохо сданные экзамены, честная ненависть офицеров, полное физическое несоответствие военно-спортивному духу учебного подразделения...
Это всё на одной.
А на другой – трезвая надобность замполита в удобном крепостном, играющем на барабанах, поющем и организующим лицевую самодеятельность батальона, а к тому же ещё и фотографирующем на мелкий презентный случай.
Другая перетянула.
Я остался ненужным сержантом, бесплатным навесом на запотевшие от ярости смолинские очки.
Старший лейтенант Клинов не одобрил своей детской душой торгового духа сделки между мной и Оврученко, но что мне был розовощёкий трёхзвёздый замполит роты, когда я удобно расположился под балконом четырёхзвёздой штабной челюсти. Расположился и остался ненужным сержантом, как был ненужным курсантом, как и вообще – ненужным патриотом.
Расположился, остался и пошёл в караул.

Сержантский караул – регулярная беда каждого очередного полугодия каждой учебки.
Вообще, караул – чуть ли не чудовищнейшее из армейских изобретений.
Уйти на сутки в зелёное помещеньице из крашеной фанеры и там быть ввергнутым в жуткую противоестественную чехарду постов, бодрствующих и отдыхающих смен.
И в день и в ночь – ни дня ни ночи...
“Отдыхающая смена, подъём!” – острый, как сапожный нож, свет в тесной комнате, где ты слюняво забылся под плащпалаткой или бушлатом (если зима, то под бушлатом) на дощатых нарах, предназначенных не допустить слишком расслабляющего сна.
Да какой там!...
Всё равно ты упал в чёрную яму и пролежал там без всякой памяти, а теперь озираешься безглазо, автоматически подбирая руками нити изо рта.
И пьяно – к станку заряжать (это пристёгивать магазин к АКМу).
А зимой сначала пьяно заправляться в шинель, а потом пьяно заряжать, а потом волочиться за разводящим на пост. Охранять какую-то технику, или какой-то склад...
Господи!....пять часов таёжной ночи!
Вон оно – неприкосновенное лицо – часовой на посту, качающийся недобросовестным пугалом, потому что он, скорее всего, спит внутри обледенелого тулупа... нет, смотри ка ты... не спит... «стойктоидёкает»...
Кто-кто!!! Смена идёкает!
И разматывают его из тулупа, и тулуп стоит рядом, пока разводящий меняет часового... и новый... новое неприкосновенное лицо уходит лицом в колючую от сосулек овчину и начинает качаться недобросовестно, пытаясь раскачать и сдвинуть с места два световых часа, пр;клятые вместе с ним на этой защите вещевого склада, где кроме кирзы да зимних шапок восемьдесят четвёртого размера есть еще в достатке косоворотые гимнастёрки, недостреленные с прошлой войны.
Видимо, не предполагали за четыре года обернуться, и, видимо, предполагалось больше похоронок, а так как на каждую похоронку, минимум, по одному... то есть – гимнастёрке...
Вот и понашили.
А теперь образец устарел, и ты его охраняй!
И этот зам;к... который тоже озверел от ветра.
Его скважина – запекшийся рот, вертикальный от уже невозможности.
Все озверели от ветра со льдом.
И склад тоже.
Он освистывает окоченелыми углами никому не нужный пост и неприкосновенное лицо, которое имеет право стрельбы с упреждением, потому что часового на посту охраняет закон.
Да...охраняет закон!
Но не охраняет же от ветра!
От ветра не охраняет.
И от чёрной дыры двух световых часов – тоже нет.
А как их выжить?
Таскайся тут... качайся недобро... можешь попробовать уснуть, опершись на камень тулупа, обвиснув в нём изнутри...
А глядеть вслед отстоявшей смене?
И думать, что это ж ещё только всё начинается, что на процедуру смены болвана ушло всего несколько первых минут твоего бессрочного двухчасового качания.

Но сержантский караул страшней.
Оголённый медсанбат выслал на условную защиту своих рубежей сержантское племя, осиротевшее от расформированности учебных рот.
Счастливые огольцы, сдавшие экзамены и получившие желтизну на погоны, покинули изуверский монастырёк, а палачи остались наедине друг с другом.
Правда, каждые полгода наносят армии ещё и дембель, так что кого-то из палачей смывает в нереальную «гражданку», а на освободившиеся места младшего комсостава отсекают из очередной обоймы выпускников несколько самых разрывных патронов.
И после того, как разосланы по частям дальневосточного военного округа последние партии новеньких только что проэкзаменованных санинструкторов, в батальоне наступает краткий миг одиночества и самопожирания.
Сеньоры без вассалов, сутенёры без шлюх – вот что происходит.
Подлая нычка погоннного равенства, как холерный вибрион, открывает пути обезвоживанию.
Прежде обильно смоченные безголосым повиновением курсантской толпы и относительно транквильные (хоть и с намеченной дистанцией в зависимости от срока), теперь взаимные отношения внутри младшего комсостава обезвоживаются.
Влага спущена... нет той податливой и рыхлой массы, в отношении которой все сержанты по-командирски равны. (Пятнадцать против стапятидесяти – это хорошо, это сближает, это отворяет широкие двери общего насилия в воспитательных целях).
Но некого больше воспитывать.
Только друг друга.
Не на ком больше выспаться... отошли воды.
Рожайте всухую.

Страшны ночи сержантского «братства».
Погонное равенство – холерный вибрион.
Они всё равно ищут повод обозначить превосходство.
Любое... выморочное – по сроку службы, и невыморочное – по кулаку...
А вдруг, из новеньких... да-да... из их же вчерашних рабов, оказывается с кулаком... и отлетает к стенке озадаченный «дедушка», и всё пухнет в нем от обиды неуважительной, и тогда «дедушки» идут в туалет.
Идут караулить не оборзевшего «салабона» (которого и в одиночку можно – он не ответит), а зарвавшегося своего же, у которого погоны как и у них самих уже перечеркнуты желтым.
Перед шерстистым домовым, ворочающимся в погребе у каждого из нас, жалко и бессильно спущенное со штабного верху равенство званий.
Нету равенства, и сочинять не надо!
Есть туалет, где сапогами помогают найти своё место в братском интернациональном коллективе, есть сержантский караул, где этот коллектив, оставленный без обычной поживы курсантинкой, начинает питаться самим собой.
Спят натруженные «дедушки», окаменев от дембельской гордости...
спят на нарах под бушлатами (или плащпалатками если это – летом), а «молодые» (так именуют сержантов, только что получивших лычки на погон), стиснув всё, что можно, ходят на пост и стоят там, отапливая тулупы, провонявшие Дальним...
...ходят и стоят в плохо натопленных тулупах не по два, а по четыре часа, а потом сразу спят, минуя бодрствующую смену, потому что пом. нач. кара. понимает – если не дать поспать, то упадёт «молодой» на посту, ну а там, конечно, обязательно проверяющий грянет... и разбираться (...а если разбираться, так оно всегда взойдёт, что «дедушка» был сэкономлен и вообще на пост не ходил).
А то еще не просто упадёт, а замёрзнет на утоптанном снегу...
В общем... понимает!
Потому – пом. нач. кара.
Так что в периоды сержантских караулов бодрствующие смены отсутствуют.
(Бодрствующие – это те, что куняют между постом и сном в ожидании нападения на караульное помещение).
С поста пришли – спать.
Ну, а уж если «дедушка» (не дай Господь!), сходил на пост (это скорее всего днем... ночью-то – ни за что), так и подавно – спать.
Станет он ещё вам тут бодрствовать.
Поэтому планируйте нападения на караульные помещения учебных подразделений в периоды между призывами.
Нападайте спокойно.
Там все спят.

А двести метров – совсем не...
Тебя сменили безропотно, даже готовно.
Разумеется, пом. нач. кара. послал твоего же сопризывника.
Ведь этот ещё на прошлой неделе был голопогонным и бесправным.
Его уж точно не заломает лишний часок отслужить у саркофага.

Как размоталась эта цепь?
...с КПП позвонили в штаб? из штаба – в роту? из роты – в караулку? а начальник караула послал подменить?
Может быть...
Я так никогда и не узнал этого.
... я не знаю... я иду....
Прямо и сознательно иду внутри х/б, щупая лицом то место в пространстве, которое свободно от дрожи. Страх настолько сильнее радости, что она и не угадывается под округлившейся надо мной ладошкой неба. Асфальт ужаса... и нельющийся моросняк.
Нет... он конечно сыплет, но как-то смешно... посыпает перед и засыпает за.
А по мне – нет.
Нет равенства.
И сочинять не надо.
С самим собой – и то нет.

У ворот гуляет дневальный.
Ходит.
Он из нового призыва.
Ещё один обряженный… сунутый внутрь х/б.
Из первых, привезенных в батальон.
Комплектовка рот уже пошла, и в казармах появились кучки налысо стриженных со свежезатравленными глазами. И ими сразу стали затыкать дыры в неизбывном оброке суточного наряда.
Колесо крутится.
Надо затыкать.
Доприсяжных «салабонов» в караул ещё нельзя, но в остальные дежурства их впрягают с первого развода.

Ходит.
Он видит идущего слишком прямо, плохо бритого сержанта.
Он видит сержанта, и лицо у него делает длинную мину.
Ничего он не знает о сержанте, не ориентируется в ужасе, который окружает идущего кольцом непадающего дождика.
Он абсолютно глух к тому очевидному обстоятельству, что этот ужас, от которого даже вода шарахнулась, как-то связан с черноволосой женщиной, минут десять назад вошедшей в будку КПП.
Он оглох от стучащего в висках собственного страха.
Он уже второй день в батальоне.
Он не знает как жить.
Он не верит в жизнь, в наступающий вечер.
Его каждый шаг – боль в непритёртой кирзовости, в бездарно намотанных портянках, в предчувствиии очередного сержантского пинка.
Идущий на него небритый со вчера сержант движется слишком прямо.
Так ходят слепые.
И зрячие, когда им целятся в спину.
Над идущим и вокруг него закипает и испаряется бледная сечка, но..............но дневальный не видит этого, обряженный в смирительную рубаху первого неушитого х/б. Обряженный видит только надвигающегося во вражеских погонах. А надвигающийся вообще ничего не видит, потому что он тоже не верит в жизнь.
Он не знает, как ему жить через сорок шагов.
Через десять шагов.
Сейчас.

Взялся писать про армию.
Я взялся писать про армию, не видя и близко ничьих бед, кроме своих. Это и есть моя правда без риторики.
Потому что не было никакого обряженного в гуляльне у ворот.
Дневальные не гуляют у ворот.
Они стоят попеременно.
Стоят.
Служат они.
И длинную мину они не делают, потому что они её не снимают от первого обжига казармой и до...

Всё, что получается на моём языке, было в действительности проще ровно настолько, насколько торчащий в пятку гвоздь проще сапога, который ты носишь по чьей-то необоснованной милости.
Когда колет гвоздь... попробуй, прислушайся к сапогу!
Припрятать лишний крошащийся кусок, кимарнуть в недозволе, простудиться, если повезёт, и обжиреть хоть недельку в медроте... успеть что-то рвануть и слопать из маминой посылки, пока не соскреб налога твой сержант, и «друзья» взводные не разделили остатки на жадное минутное братство.
Оно образовывалось вокруг ящика, как стая у брюха недоеденной антилопы, и рассасывалось по мере доедания.

Армейское пространство.
Пространство сапога.
Но колет гвоздь, и нет пространства.
Нету вокруг мира, принявшего форму сапога.
Есть только гвоздь.
Нет... и гвоздя тоже нет.
Есть боль израненной пятки и одна повсюдодневная тоска, хоть проскакать на одной ноге до туалета, хоть изобразить цаплю, не постыдясь молчаливой кабины...
...а уж на ночь снять... оторвать от раны эту, как шаг, неотступную беду...
...это, ребята... я вам не скажу как... я не скажу вам... но, может, будет ясно... может, станет ясно из всего, получившегося на моём языке, потому что я вижу пространство армии.
Внутреннюю архитектуру сапога.

А в ту минуту, надвигаясь на смысл, я ничего не видел.
И только это и было: не верил в жизнь... не знал, как мне жить через сорок шагов.
И это и было пяточной болью в пространстве сапога – эта невера в жизнь, это незнание жить, эти сорок...тридцать............ десять шагов.

Бестолковая затея – надвигаться на смысл!
Как на него надвинешься, если он всегда проще... и ты обречён на глупость.
Ты идёшь... и надвигаясь не видишь дневального, а потом тебе надо его придумывать, потому что он обязательно был там где-то. Не мог не быть.

Какую-то рукавицу неба придумал... да всё, конечно, было на мне! Наплакавшийся майский день, х/б в крапинку моросняка, побеленная бровка, как бы заботливо ориентирующая... трудности справа, ворота настежь с провисшей до земли антиавтомобильной цепью... и сама будка КПП... и только... трудности справа, какой-то страх повернуть голову... уже не давали выбора, и голова была повёрнута, и именно вправо... и было окно пропускника, истыканное мелкой моросью, а изнутри в стекло была она.
Ее рука стягивала с шеи синюю крепдешиновую косынку, когда я приблизился к окошку, в котором она истерически улыбалась серым лицом.
Отчётливость сохранила лишь, что я сделал спокойный взгляд назад, потом вперёд, и прикинув, что назад уже дальше, – да и через цепь опять переступать, – поднялся по ступенькам и вошёл в будку КПП не изнутри батальона, а снаружи.
Да, именно вошёл... именно снаружи вошёл... со стороны шоссе, словно бы это я приехал навестить её с того света, или приплёлся из ближнего колхоза в какую-то женскую армию, где служат в белых плащах и обязательных косынках.

И запах виска, до которого мгновенно упростилось её лицо, сосредоточил в себе весь непоправленный смысл.
Так и не поправленный, потому что содержал в себе и саму её, и всё то... (постель с узором обоев напротив, дававших горный пейзаж только из положения лежа на левом боку. Из всех остальных это были банальные обойные цветы)........................
............так и не поправленный, потому что содержал в себе всё то, чего она не привезла.