Интимная полутайна- Б. Пастернак

Эдуард Кукуй
"Пастернака мы не читали, мы его осуждаем!"
Эти простодушные слова то ли шахтёра, то ли ткачихи на одном из митингов осуждения и ставшие крылатыми-
когда вдруг из литнебытия на недели взбудоражили страну после присвоения званмя Нобельского лауреата Борису Пастернаку за роман "Доктор Живаго", опубликованный в западных издательствах и расцененный как провакация, а не высокохудожественное  произведение искусства.
Стихи Пастернака, если и печатались, то таким мизерным тиражём, что мало кто их читал, но клеймя этот "пастернак на советской почве", ловили отрывки под глушение
вражьих голосов. И, честно говоря, непонятно было из-за чего весь этот сыр- бор.

Потом, годы спустя, когда можно было свободно читать роман и на родине, несколько раз начинал и бросал за неинтересностью, а так же неоднократно переключал телепрограмму, когда шёл уже и не помню сколько серийный фильм.
Может и не дорос до гения, хотя стихи у него есть действительно прекрасные

И вот, прочтя одну из глав нижеприведенного эссе  А.Львова, многое стало ясным,
хотя язык может отпугнуть чуть ли на академичностю.
Привёл  2 страницы текста мз интернета, желающие могут прочесть раздел полностью, или всю книгу(о Мандельштаме, Бабеле, Маршаке, Сельвинском и др.)
 
................
ЛитМир - Электронная Библиотека > Львов Аркадий Львович > Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе > Стр.30-42
(или книга, М-2015 стр.148-212)

https://www.litmir.me/br/?b=572827&p=30

Интимная полутайна
Б. Пастернак

«Тебе, Лялюша, придется, может, анкету там заполнить… так ты запиши мои паспортные данные».
Он — он: Борис Леонидович Пастернак — продиктовал Ольге Ивинской, что нужно, но, когда зашла речь о национальности, «несколько замешкался и затем пробормотал:
— Национальность смешанная, так и запиши».
Представляете себе, каковы были бы советские картотеки, как бы приходилось вертеться-крутиться начальникам кадров, если бы каждый гражданин СССР, на манер поэта Бориса Пастернака, у которого папа был одесский еврей Леонид Осипович Пастернак, а мама была одесская еврейка Розалия Исидоровна Кауфман, писал в своем личном деле, что национальность у него «смешанная», точь-в-точь как поют одесские уличные дети: «Я на улице росла — меня курочка снесла».
И все же, как видим, в феврале 1890 года в стольном городе Москве, в доме Лыжина, против Духовной семинарии в Оружейном переулке, от еврейской четы Пастернаков, которая сама в свое время явилась на свет Божий под бдительным оком ребе, произошел странный гибрид, Пастернак Борис Леонидович, — «смешанной национальности».
Предвосхищая эти еврейские трюки, теперешние составители анкет требуют, чтобы, кроме национальности клиента, указывалась отдельно национальность его мамы и национальность папы, потому что сильно много в последнее время развелось славян с такими носами и такими кудрями, что только держи карман пошире — самому руку некуда будет сунуть.
Но у Бориса Леонидовича, повторяем, был совсем не тот случай: все было ясно как Божий день — чего, спрашивается, зря наводить тень на плетень. Чего смешить — «Я, смеясь, со всем согласилась», — чего ради потешать ту же Лялюшу, зазнобу свою, у которой и тогда и позже официальные лица, люди с положением, постоянно допытывались: как вы, русская женщина, могли полюбить этого старого еврея?!
И никакого дела не было им до того, что старый еврей — был он тогда уже на седьмом своем десятке — Пастернак сам никак не мог взять в толк: как же так, отчего он еврей? Как это получилось?
Никогда — ни в детстве своем, ни в зрелые годы, ни в старости — он не только что принять не мог этого факта, он и вообще отрицал его: никакой я не еврей, а национальность моя — смешанная!
С кем смешанная? С чем смешанная? От кого, через кого? Хоть бы какая-нибудь седьмая вода на киселе — и той нет: чистота, по крови, такая — хучь, как говорил бабелевский казак, в раббины подавайся!
Вот тут и задержимся на миг: чистота по крови — да. А… а по иным статьям, по взгляду на Господа, какой он есть, Единый или триединый, воспринял Борис Леонидович не линию племени своего, а нянюшки своей, от чужого племени.
В последний год жизни он объяснял своему французскому другу, графине Жаклине де Пруаяр: «Я был крещен в младенчестве моей няней, но вследствие направленных против евреев ограничений и притом в семье, которая была от них избавлена и пользовалась в силу художественных заслуг отца некоторой известностью, это вызывало некоторые осложнения, и факт этот всегда оставался интимной полутайной…»
Иными словами, крестить-то Бориса Леонидовича крестили, но предпочитали держать это в секрете. Тут, однако, возникает вопрос: произведено ли было крещение с согласия и воли родителей или по личному импульсу сердобольной нянюшки, которая искала своему питомцу добра?
Ольга Ивинская, поверенная поэта в последние четырнадцать лет его жизни, говорит о нем: «Крещеный во втором поколении…» А кто же был крещеный в первом поколении: отец Леонид Осипович, мать Розалия Исидоровна или оба они?
В письме Жаклине де Пруаяр поэт сам о себе сообщает, что акт свершен был няней, но насчет папы-мамы, что они оба или хотя бы один из них были крещены, нет ни слова.
Сэр Исайя Берлин, в свое время президент Королевского общества, родом рижский еврей, в воспоминаниях о встречах с русскими писателями рассказывает про Пастернака: «…Страстное, почти навязчивое желание считаться русским писателем с глубокими корнями в русской почве особенно легко проявлялось в его отрицательном отношении к своему еврейскому происхождению… Я заметил, что каждое мое упоминание о евреях или Палестине причиняло ему страдание; в этом отношении он отличался от своего отца».
Сэр Исайя, уместно напомнить, относился к Борису Леонидовичу с уважением, более того, с пиететом и считал его гениальным писателем. Но что касается еврейства Пастернаков, сына и отца, то здесь не оставалось ничего иного, как противопоставить одного другому: первого в его неприязни, второго, напротив, в его привязанности к еврейству.
В голодной, в холодной Москве 1918 года, куда только что переехало из Петрограда первое большевистское правительство со своей ЧК, Леонид Осипович Пастернак, член Императорской Российской академии художеств, взялся не за кисть — взялся за перо, чтобы написать книгу «Рембрандт и еврейство в его творчестве», «ибо, поистине, на протяжении времен и поныне еще ни в еврействе, ни вне его среди воспевших еврейство не было более „еврейского“ художника, чем великий Рембрандт».
Вглядываясь в женские лица на картине «Благословение Иакова», Леонид Пастернак не в силах скрыть нахлынувших на него чувств: «Какая еврейка! Какая мать! И я вспомнил свою… Святые еврейские матери!.. Вы какие-то поистине особенные… вы свято исполнили завет Божий — ибо нет вам равных по материнской любви!..»
За сорок лет до романа Пастернака-сына «Доктор Живаго», где тема семьи и семейных устоев в их библейском смысле среди главных тем книги, Пастернак-отец произнес свое слово о заветном, о святыне — о домашнем очаге, «отличительной особенности еврейского духовного уклада еще от патриархов до сей поры», общепризнанной и никем не оспариваемой.
30

.........................


Как же тут удивляться, что доктор Живаго, со всеми его рефлексиями, неуверенностью, озабоченностью, оглядками стороннего России человека, вплоть до прямого равнодушия к ее страстям-страданиям, не опознан был как переряженный в православные еврей Пастернак. Отрешась от своего еврейства, выработанного в буднях вековой российской истории еврея, Пастернак отрекся, неведомо для себя, и от России, ибо, соединенный с Россией органически, через стыки на кровяных сосудах, он был реальностью только в одной ипостаси — еврея.
Обрядившись в чужие одежды, лукавя с самим собою, он обречен был на фальшь, на картонность, на клюкву во все четыре стороны.
Но, жертва судьбы, он оказался одновременно и ее баловнем: первые хулители его, партия и советская власть, оказались и первыми доброхотами его славе, которую разнесли во все четыре стороны света.
Как говорят на Руси: не было бы счастья, так несчастье помогло. По советским, по большевистским меркам, не подвергавшийся гонениям — Ахматова восклицала: Пастернак — мученик? Пастернак — счастливец: печатали, деньги, поклонники. Какие гонения, когда! — испил поэт чашу горечи на закате дней, но не из жестяной кружки, как пивали собратья его в царстве-государстве ГУЛАГ, а из золотого кубка, отлитого Нобелевским комитетом.
Спасибо партии и родному советскому правительству, кабы не они, кто б в два дня, 25 и 26 октября 1958 года, прославил имя его на весь мир! Назовите еще имя, чью б славу подняли в день-два рычагом в полпланеты!
Помните: «Быть знаменитым некрасиво…» Кто писал: Пастернак? Ой ли! Некрасиво быть знаменитым, коли слава, хоть разорвись ты, а не идет. А уж если пришла, то держись за колпак, за корону обеими руками.
Помните, в «Докторе Живаго»: «Он разобиделся на что-то такое в жизни, на что не обижаются. Он стал дуться на ход событий, на историю. Пошли его размолвки с ней. Он и по сей день сводит с ней счеты».
О ком бишь слова эти? О себе — о ком же еще! А теперь — таперича! — баста, конец: кончилось бесславие — началась слава. Теперь уж не было нужды работать мальчика, простачка, шевалье, небожителя и еще надцать ролей того же сорта — теперь уж можно было открыться, быть самим собою: надменным, капризным, нетерпимым. «…В литературной среде уже ходили рассказы об его резкостях, ранее немыслимых».
Бедный Саша Гладков опускал глаза долу, чтоб не видеть своего кумира. А кумир «покорно стоял в фойе театра… и позировал журналистам при вспышках магния… И в искусственности позы, и в его лице чувствовалась напряженность. Он выглядел не победителем, а жертвой. Во всем этом было что-то оскорбительное».
А слава распростерла уже свои крылья. «Вчерашний трудолюбивый затворник, не читающий газет, превратился в модную и сенсационную фигуру. За ним охотились иностранные корреспонденты, ловившие каждое его слово».
Вот это и есть подлинная слава: когда за тобой охотятся иностранные корреспонденты, ловят каждое твое слово и разносят по всему миру. Тут дело не в том, что ты сказал, каково твое слово — на вес золота или не на вес, — а в том, что разносят его по всему миру. Мир — вот весы славы, единственное ее обиталище, ее капище.
Было время, Пастернак мечтал, что «Доктором Живаго» положит начало новой литературной школе. Он так и сказал Александру Гладкову: «Я пишу этот роман о людях, которые могли бы быть представителями моей школы — если бы у меня такая была…»
Но на мировую славу, нет, на мировую славу он не рассчитывал, ибо роман его был не для всякого читателя, а для читателя избранного, со спецподготовкой: «„Доктор Живаго“ представляет собой попытку писать на совершенно новом языке, свободном от старых литературных и эстетических условностей… Короче говоря, книга не предназначена для людей, которым не хватает соответствующей подготовки…»
Сколь ошибся автор в своем прогнозе, это известно нынче всякому — то ли со спецподготовкой, то ли без нее. Советский партийный бегемот, нырнувши в отечественное болото, вытеснил столько из него жижи, что круги пошли по всему Мировому океану. Отряхивая брызги, мировой читатель-покупатель, перекрикивая себя самого, востребовал: «Даешь Живагоу!»
Анна Ахматова в какой-то итальянской газете сыскала статейку: «Неудавшийся шедевр». Но, Боже мой, кому дано было различить жалкий этот италийский тенорок во вселенском грохоте типографских валов!
Уже отказавшись от Нобелевской премии, уже написавши покаянное письмо первому секретарю партии Никите Хрущеву, уже под клики против Пастернака-жида, Пастернака-свиньи, затравленный — «Я пропал, как зверь в загоне, / Где-то люди, воля, свет, / А за мною шум погони, / Мне наружу ходу нет…» — а держался Пастернак цепко, мертвой хваткой, за главное: «Стихи — чепуха… Зачем люди возятся с моими стихами… Единственное стоящее, что я сделал в жизни, — это роман. И это неправда, будто роман люди ценят только из-за политики. Ложь. Книгу любят и читают».
Логика железная — не подкопаешься: раз читают, значит, любят. А раз любят, стало быть, — с политикой ли, без политики ли — есть за что любить. А романы за что любят? За то, что они романы, высокое искусство. Вот и выходит, как ни крути, как ни ряди старик Пастернак — уже без малого ему семьдесят было, по Библии, человеческий век — а произвел он продукт высокого искусства.
Еще во дни тихой переделкинской жизни, когда мировой славы и в мыслях не было, когда «корону, которую только что нахлобучили на него», по метафоре «родной волшебницы» Ахматовой, еще не приходилось подпихивать «снизу локтем», Пастернак сам себе заповедал: «Другие по живому следу / Пройдут твой путь за пядью пядь, / Но пораженье от победы / Ты сам не должен отличать».
Но одно дело — заповедь, в общем, философском смысле, а другое дело — заповедь, которая прямое уже правило поведения на каждый день жизни, жизни под лучом мирового прожектора. Тут уж, хочешь не хочешь, но пораженье от победы надо и самому отличать, а не полагаться целиком на сторонний суд.
Когда писалась эта заповедь, задача была не предаваться отчаянию, ибо то, что представлялось поражением, в глазах потомков могло обернуться победой. Но теперь, когда собственными глазами смотрелась победа, засвидетельствованная Нобелевским дипломом и миллионом золотых рублей от издателей, — уместно ль было полагаться на чужой только суд!
42