Глашатай истин вековых

Глава из книги Игоря Гарина "Владимир Соловьев", Харьков, 1994, 240 с.

Высвободить красоту из-под грубых покровов вещества — вот смысл теургического.
Вяч. Иванов

Природа с красоты своей
Покрова снять не позволяет.
И ты машинами не вынудишь у ней,
Чего твой дух не угадает.
В. С. Соловьев

Казалось бы, путей «по ту сторону разума» нет. Но они есть — это величественная духовность людей не от мира сего, одержимых, блаженных, осененных, юродивых, вестников,визионеров — тех, на кого опустилась благодать, «видящих» невидимое, «говорящих» с молчащим, «слышащих» безмолвное.
Безумцев?
Пусть так, но, быть может, такое безумие и есть контакт с несказанным, невыразимым, внеразумным.
Скажут: Соловьев — не лучший пример. К его мистике примешано слишком много земли. Но тем лучше: он один из немногих, у кого было слишком много разума и достаточно безумия — дабы и увидать, и передать.
Мистицизм Соловьева весьма специфичен: это — не трансцендентность, а, наоборот, теория бытия и жизни как всеобщего и целостного организма.
Предмет мистической философии есть не мир идей, сводимых к нашим мыслям, а живая действительность существ в их внутренних жизненных отношениях; эта философия занимается не внешним порядком явлений, а внутренним порядком существ и их жизни, который определяется их отношением к существу первоначальному.
Мистикой Соловьев именует цельное знание, «органическую логику», строгую систему логических категорий. Точно так же соловьевская теургия — всего лишь свободное общечеловеческое творчество, в котором человечество осуществляет свои высшие идеалы посредством природы. Точно так же логос — это цельность жизни, основанная не на взаимоистреблении, а на гармонии жизни и добра.
Мистика Соловьева художественна: «вечная подруга», «космическая золотистая лазурь», «божественная София».
Даже там, где его мистика граничит с теософией, она радикально отличается от мрачного оккультизма.
Большою ошибкою было бы думать, что мистики э т о г о  т и п а — люди угрюмые, всегда погруженные в замогильные чаяния, чуждые живой жизни и земных радостей... Мистики, как Франциск и наш Соловьев, конечно, аскеты, но их аскетизм умеренный, не доходящий до юродства... Их вера несокрушима, как и их мистическая экзальтация, но у них нет того порабощения личности гнетом властной идеи, которое составляет сущность фанатизма. Это — люди внутренне свободные, широкие, гуманные; строгие к себе, они снисходительны к другим.
Еще более ему чуждо опрощение мистицизма: абсолютное духовное равновесие, а не мрачный мистицизм.
В отличие от многих подвижников духа, Соловьев творил свою мистику, отталкиваясь не от идеи, а от жизни: в нем жило и им двигало ощущение бергсоновской длительности, магических всплесков проникновения в ее суть, ошеломляющих мгновений постижения, экстатических интуиций. Он и его последователи из  А п о л л о н а  утешительной мистической верой в новую жизнь пытались преодолеть суровую правду старой. То, что Зеньковский называл царством мистических грез, было снятой пеленой майи.
С легкой руки Т. С. Элиота «новая критика» ввела в оборот категорию WIT для обозначения слитности разума и интуиции, умозрения и откровения. Всё творчество Соловьева — такой синтез. В истории русской культуры XIX века лишь А. С. Пушкин и Ф. И. Тютчев сравнимы с В. С. Соловьевым этим редкостным даром — божественным сочетанием глубины чувств и ясности ума.

*     *     *
Не оставивши потомка,
Я хочу в потомстве славы,
Объявляю это громко,
Чуждый гордости лукавой.
В. С. Соловьев

«Я уверенно предсказываю, что, прежде чем современные школьники достигнут зрелости, в европейских школах изучение русского языка вытеснит греческий; изучение Владимира Соловьева займет место его учителя Платона; Карамзин и Пушкин заменят Ливия и Вергилия».
Надо же! Эти строки, появившиеся в 1916 году, написаны отнюдь не русским.
Говорили: благодарное потомство не забудет Соловьева, провозвестника вселенской правды. Первого философа России...
Говорили: философия Соловьева — верхний этаж русской культуры, перл культурного ренессанса России XIX века...
Говорили: Соловьев — необъятен...
Кто знает сегодня этого подвижника, этого титана, стоящего рядом с Великим Пилигримом? А ведь сто лет назад моя страна ассоциировалась с их именами. «Хотел бы побывать на родине Толстого и Соловьева», — писал М. Ганди. Сегодня же 75 строк в энциклопедии, 75 строк брани: проповедовал классовый мир... демагогически звал на ложный путь... схоластика... иррационализм... скептицизм... социальный пессимизм... реакционная идея... Вчера — гигантская вершина национальной мысли, цвет культуры, перл культурного ренессанса, философ, публицист, историк, критик, поэт, юрист, выдающийся лектор и просветитель. Сегодня — забвение... Трудно придумать большее: ни строки за многие десятилетия...
Почему же ни строки? А диссертации всех этих «чего-изволите-с»? Диссертации, главный и единственный вывод которых: Соловьев — штатный звонарь при храме либерализма, реакционер, мракобес, мракобес, мракобес...
Почему же ни строки? Стоило А. Лосеву издать первую за 70 лет книгу о величайшем философе, как Госкомиздат без бюрократических проволочек разразился гнуснейшим, мерзопакостнейшим приказом № 254 от 16.06.83 г. «О грубой ошибке издательства “Мысль”». И не в ждановские времена — в 83-м!
«Я хочу в потомстве славы...». Вот что странно: зрелая мудрость рано ушедшего ясновидца не подсказала ему, кого ждет эта ветреница в его стране... Ему, никогда не ошибавшемуся в пророчествах...
Почему же не подсказала? Разве в  Т р е х  р а з г о в о р а х  не он — до Мережковского — предсказал грядущего хама? Разве не он писал об ужасах деспотии масс? Разве не он бил тревогу о судьбе личности в своей бескрайней стране?
Всю жизнь он только и делал, что убивал себя работой,— и убил! Сначала сам убил себя, затем мы — работу...
Одно только утешение: когда от нас останется дурной кошмарный сон, Богочеловечество вспомнит своего крестного отца, его мистику и эсхатологию, апокалиптические прогнозы и мессианские надежды.
За стеной звучит душераздирающий Бах. Страсти по Матфею. Аккомпанемент его забытому голосу, воспроизвести который мне не хватит ни таланта, ни страсти, ни мистического чувства. Как о поэтах надлежит говорить поэтам, о музыкантах — музыкантам, о мистиках надлежит писать мистикам. Но где взять слова? Где позаимствовать дух утраченной нашей национальной мысли — Сковороды, Минского, Розанова, Мережковского, Гумилева, Бердяева, Шестова, Эрна, Андреева, Бахтина, Голосовкера?..
Будучи человеком, во всех отношениях русским, даже очень русским, Владимир Соловьев стал не только первым крупным российским философом, но — это важнее! — первым Владимиром помнящим, тем, кем был Платон в древней Греции, Августин — в раннем средневековье, Данте — в средневековье позднем. И тот прискорбный факт, что его напрочь забыли спустя 17 лет после смерти, как в 1917-м «забыли» и саму историю, и только что народившуюся историческую память, — еще одно печальное свидетельство его преждевременности, того, что страна в целом, отказавшаяся не только от Соловьева, но от культуры, религии, собственного «Cеребряного века», всё еще не созрела до ПАМЯТИ, отдав очередной 75-летний отрезок своей истории на откуп первобытности и беспамятству. (Похоже, не созрела и сегодня. После самых жутких исторических катаклизмов — новые Зубатовы, Анпиловы, Зюгановы...).
Россия — одна из немногих стран Европы, где до конца XX века так и не появилась книга о национальных гениях, подпитывавших ее духовность на протяжении многих веков. А ведь Владимир Соловьев — выходец именно из такого рода, из-за все того же беспамятства, не прослеженного, не исследованного, полностью забытого ныне…
Несчастная страна... Несчастный народ... Несчастные гении...

*     *     *
Черти морские меня полюбили,
Рыщут за мною они по следам;
В финском поморье недавно ловили,
В Архипелаг я,— они уже там.
В. С. Соловьев

Почему высокий дух неотделим от странности, самоистязания, безумия, страсти, одержимости, галлюцинаторных видений, пророчеств?
Родственник Сковороды, этого малороссийского Сократа, Соловьев унаследовал не только его обаяние, но и прогрессирующую мозговую болезнь предка. Но, может быть, именно благодаря этой болезни гениев, укрепляющей веру и умножающей талант, мы и имеем — нет, не еще одну философскую систему, даже не «свободную теософию»,— но всё это великолепие песнопений, все эти священные гимны, священные, отвлеченные, эзотерические, мистические, доступные только посвященным. Недаром же Андрей Белый в философии Соловьева усмотрел только скромную вуаль над одному ему известной тайной, а Брандес увидел не философа, а жреца, пророка, гимнософиста, человека не от мира сего.
Но только ли — гимны? Только ли — не от мира сего?
Длинная фигура в длинном сюртуке и макферлане, подчеркнутая интеллигентность, мягкость, религиозность с ее постоянными постами и причастиями...
Да, он был весь какой-то тонкий, хрупкий, длинносогбенный. Сухая, тонкая, длинная шея, длинные ноги, высоко поднятые колени, длинная сутулая спина, бессильно свесившиеся тонкие, аристократические руки с бледными, вялыми и тоже длинными пальцами, длинные волосы, удлиненное изможденное лицо, черно-серая борода...
Прекрасная голова, одухотворенное лицо с немного впалыми щеками, громадные серо-голубые глаза, полные мысли и огня, большой, словно разорванный рот, чуть выпяченная губа. Il ;tait bizarre, скажет Бугаев.
Достоевскому его лицо напоминало молодого Христа Аннибале Караччи — любимую картину Федора Михайловича. Такие лица должны быть у христианских мучеников, писала Е. М. Поливанова. В нем и жил христианский пророк, визионер, святой, мессия, всечеловек.
В нем и было нечто загадочное, величественное, сверхчеловеческое, какой-то духовный размах. Отсюда — необычайная глубина и красота мистических переживаний этих редкостных избранников, этот дар видеть то, что не дано никому... Это был пророк, обуреваемый своим пророческим даром. Когда будет и будет ли Богочеловечество, не знаю, а вот богочеловеки были и будут всегда.
Соловьев всегда был под знаком ему светивших зорь. Из них вышла таинственная муза его мистической философии. Она явилась ему, ребенку. Она явилась ему в Британском музее, шепнула: «Будь в Египте». Он бросился в Египет и чуть не погиб в пустыне: там настигло его видение, пронизанное «лазурью золотой». И из египетской пустыни родилась его гностическая теософия — учение о вечно-женственном начале божества.
Как к этому ни относиться, но нас, эру войн, революций и грядущего хама, собственную судьбу и смерть он предсказал без ошибок...
Но не в пророчествах, даже не в учении главная привлекательность Владимира Соловьева — в его обаятельнейшей личности, в его нечеловеческой чистоте, мягкости, бескорыстии, альтруизме, душевной теплоте. Это благороднейший из идеалистов, вечный искатель оправданий добра, устранитель непримиримости культур и культов, эстетический освятитель жизни, странствующий по земле праведник, для оказания помощи людям всегда готовый на жертвы.
И дух его учения подстать его духу — единение всех высших устремлений человека под эгидой нравственного идеала, вселенское братство человечества, высшее благо.
О, что было бы, если бы народ наш созрел для того, чтобы последовать не за бесами, а за этим духовным скитальцем, которого нам послал Бог в последнюю минуту перед очередным апокалипсисом несчастной нашей страны…
Грезы, грезы... Но ведь и его жизнь была грезой. Он грезил о духовном и материальном освобождении самого забитого народа. Он грезил о всемирно-исторической свободе духа и материи, слитых до неразличимости, — о свободе в мире восточного деспотизма и рабства. Он грезил о всеобщей и чистейшей церковности, будучи в лоне самой ангажированной из церквей. Он грезил о космическом утопизме в мире свинства, хамства и чистогана...
Именно утопия, несвоевременность, чистота превратили его в духовного скитальца. Именно поэтому его вечные искания ничем не кончились в этой стране. Именно поэтому самое духовное из интеллектуальных и самое интеллектуальное из духовных учений оборвалось как струна…
Глубокая религиозность с раннего детства и через всю жизнь, за исключением краткого перерыва в годы юности, и — полное свободомыслие. Напряженная сосредоточенность мощного и замечательно оригинального философского ума на самых трудных и возвышенных проблемах жизни и знания и — чрезвычайная общительность, делавшая его незаменимым собеседником, отзывчивым товарищем, задушевным и любящим другом. Редкая самобытность мысли, с ранних лет заставлявшая его на всё смотреть по-своему, и — удивительно развитая способность усваивать и проникаться чужими взглядами, лежавшая в основании его громадной начитанности в самых разнообразных областях, которая давалась ему как будто сама собой, без всяких особых усилий с его стороны. По существу, аскетический и печальный взгляд на условия чувственного, земного существования, соединенный с очень серьезной, искренней и строгой постановкой идеала душевной чистоты, и — ясная жизнерадостность, страстная пылкость темперамента, способность к беззаветным сердечным увлечениям, которая нередко проносилась опустошающими бурями в его потрясенном духе. Мистическое прозрение в глубочайший смысл жизни, скорбное сознание его внутреннего трагизма и — неиссякаемый юмор, светлая веселость, детски заразительный хохот, которого не забудет никто из знавших Соловьева лично. Изумительная терпимость к чужим мнениям, позволявшая ему близко сходиться с людьми совсем другого умственного и духовного склада, чем он сам, и — горячий задор в спорах даже о незначительных предметах. Беспечность, доходящая до безалаберности в устройстве своих личных дел, и — трогательная заботливость о чужих делах, не только готовность, но и тонкое практическое умение помочь в чужой нужде. И много можно было бы привести еще таких же пар противоположностей, и все они так гармонически уживались в своеобразном единстве личности Соловьева, что его никак нельзя вообразить без них. И на всем этом лежала такая прочная и неистребимая печать внутреннего благородства, высшего аристократизма души, что он органически был неспособен подчинять свою волю каким-нибудь пошлым и низким побуждениям. Высокий строй духа был прирожден ему, и оттого в нем не поколебали его никакие житейские испытания и никакие перемены судьбы, и он донес его до могилы. Таков был Соловьев как человек.
Редкостный, уникальный гений, не таящий зла, человеколюбивый. Он мог быть и резким, и ироничным, и хлестким на слово, но он не мог быть недоброжелательным.
А. И. Введенский, также находивший главным свойством «духовной организации» Владимира Соловьева «отзывчивую женскую восприимчивость» как отражение «глубокого и органического стремления его души к неограниченной широте философского горизонта», считал его человеком, в сфере мысли равным А. С. Пушкину:
По размерам философского дарования, по его оригинальности и своехарактерно-русской типичности Соловьев в сфере нашей мысли есть явление не менее «исключительное» и, может быть, даже столь же «единственное», как, например, в области художественного творчества Пушкин.
Когда окидываешь взглядом жизнь и философско-публицистическую деятельность Вл. С. Соловьева в целом, невольно останавливаешься перед одной ее особенностью — его изумительной отзывчивостью, восприимчивостью к различным и часто разнородным течениям, которые он хотел вместить и объединить в своем миропонимании.
В сфере интеллектуальной, писательской, философской, артистической у нас всегда царствовала беспощадность: око за око, зуб за зуб. Но в окружении Соловьева она исчезала. Даже многие его противники и хулители рано или поздно испытывали чувство раскаяния. Даже они — иногда с опозданием — понимали мощь его пророчеств. И именно его хулителям, а не ревнителям принадлежат наиболее проникновенные характеристики и самого Соловьева, и его учения.
Есть какая-то дикая закономерность в том, что наша интеллигенция всегда была в оппозиции к лучшим своим представителям. Достоевский вел процесс со всей русской литературой, Толстой не сходил со страниц желтой прессы, францисканец Соловьев слишком часто не находил поддержки — даже у тех, кто его любил и ценил.
Он же — даже в своей мрачности и раздражительности — был светел, даже в своей иронии — добр.
Страхов, которого я люблю, но которого всегда считал свиньей порядочной, нисколько меня не озадачил своей последней мазуркой, и хотя я в печати изругал его как последнего мерзавца, но это нисколько не изменит наших интимно-дружеских и даже нежных отношений.
Попробуйте сыскать нечто подобное в эпистолярном жанре. А ведь здесь — весь Соловьев!
Никому не дано знать, как одиноки ясновидящие на Руси... Никому не дано знать, как трудно быть Соловьевыми на Руси...

*     *     *
Плюрализм Соловьева... Он никогда не принижал материю ради Бога или Бога ради материи. Богочеловечество — гармонический синтез неба и земли. Материя может быть стихией зла, но это не есть ее внутреннее свойство. Материя может быть светла, прекрасна, гармонична, добра.
Это не язычество и не пантеизм, но и не вполне православие с его, мягко выражаясь, снисходительностью к материи. Освящение плоти ближе к Реформации, к протестантизму, к Лютеру и Кальвину, которые тоже считали необходимым одухотворять земное, плотское — ведь и на материи почила благодать Божия...
Оправдание же этой веры, положительное откровение этих начал, действительность Богочеловека и Богоматерии даны нам в Христе и Церкви, которая есть живое тело Богочеловека.
Нет, плюрализм Соловьева в другом — в душевной щедрости и в духовном размахе, в отрицании идолопоклонства, в полной раскрепощенности мысли, не требующей ущемления свободы других. Философ на Руси — слишком даже часто — экстремист. Даже Толстой... Даже Достоевский... Даже Мережковский...
А вот Соловьев — нет! Потому — «редчайшее явление в русской литературе». Духовность священника деда, мистицизм матери, интеллигентность отца и собственная человечность дали тот необыкновенный для нашей земли сплав, в котором даже рациональная умозрительность ведет к Богочеловечеству, а не к сверхчеловеку, логичность не сопровождается дурной схематичностью, жизнь не сводится к всецело светлой или, наоборот, мрачной утопии, а из противоречий рождается не противостояние, а всеединство.
Все разъединяли и противопоставляли, Соловьев — соединял. В этом величие Соловьева — в его уникальности синтезатора, в его плюрализме в среде культуры экстремизма.
Плюрализм Соловьева — даже в его учении об абсолюте, точнее о двух абсолютах. Абсолют всегда был таковым в силу своей единственности. И, тем не менее, рядом с абсолютом, самим по себе тяготеющим к многообразию, Соловьев помещает абсолют становящийся — реализующий всеединство как процесс, движение, восхождение. Абсолют-Бог и абсолют-культура.
Плюрализм Соловьева... В самой его личности было нечто бесконечное и несовместимое, от края и до края: самоустранение от земных дел, эскапизм и — активность, подвижничество, провозвестничество; ипохондрия, апокалиптический пессимизм и — вера в Богочеловечество; оправдание добра — и апология войны; анафема социализму — и глубинный внутренний фурьеризм; обожествление государства и — всемирность. Фурьеризм? А почему бы и нет? Разве одна из сущностей его учения не в вере в любвеобильность общества не вопреки человеческим страстям, а согласно страстям и влечениям?
«Изменится даже вкус моря на приятный. Разовьются новые органы у людей...».
В. Л. Величко пишет, что в Соловьеве уживались и боролись два совершенно противоположных строя мысли.
Первый можно сравнить с вдохновенным пением священных гимнов... Второй — с ехидным смехом, в котором слышались иногда недобрые нотки, точно второй человек смеется над первым.
Еще лучше эта полярность, эта поляризация передана Амфитеатровым.
Удивил нас Соловьев... Разговорились вчера. Ума — палата. Блеск невероятный. Сам — апостол апостолом. Лицо вдохновенное, глаза сияют. Очаровал нас всех... Но... доказывал он, положим, что дважды два четыре. Доказал. Поверили в него, как в Бога. И вдруг — словно что-то защелкнуло. Стал угрюмый, насмешливый, глаза унылые, злые. — А знаете ли, — говорит, — ведь дважды два не четыре, а пять? — Бог с вами, Владимир Сергеевич! Да вы же сами нам сейчас доказали...— Мало ли что — «доказал». Вот послушайте-ка... И опять пошел говорить. Режет contra, как только что резал рro, пожалуй, еще талантливее. Чувствуем, что это шутка, а жутко как-то. Логика острая, резкая, неумолимая, сарказмы страшные... Умолк — мы только руками развели: видим, действительно дважды два — не четыре, а пять. А он — то смеется, то — словно его сейчас живым в гроб класть станут.
Очень русский…
Типичный русский: подвижничество и наплевательство, рационализм и визионерство, реализм и утопия, стремление к всемирности и тоталитарность... Да, всё русское: душа, грезящая о высшем и свободном в мире низкого и рабского; сердце, жаждущее идеала в мире, что во зле лежит; жизнь, тянущаяся к любви и обреченная на трагическое одиночество; ум, влекомый к всечеловеческому и от всего человеческого получающий хулу.
Тоталитаризм, отражающий дух культуры с ее ставкой на монопольную власть, и плюрализм, ориентированный на соборность...
Как и для Достоевского, Россия была для Соловьева мессианской страной. Идея объединения духа — святая задача России, объединение славян — святая задача России, соединение Запада и Востока — святая задача России, воспитание народов — святая... (Надо отдать ему должное: он сочувствовал всем инородцам, считал ценность личности безусловной, «хранил племен святое братство», но... под эгидой старшего брата, впрочем освобожденного от патриотического эгоизма).
Естественно, позиция «над схваткой» делала его мишенью с обеих сторон. Он никогда не сходился ни с «правыми», ни с «левыми», но они всегда сходились против него.
Все его лики — личины, говорили черпавшие у него. Философ — личина, публицист — личина, славянофил, западник, церковник, поэт, мистик — личины. «Он был всегда мучим несоответствием между своей литературно-философской деятельностью и своим сокровенным желанием ходить перед людьми...».
Одной из множества его странностей была тяга ко всему армейскому: ребенком он любил военную форму, парады, маневры, оружие; в зрелые годы человек, написавший  О п р а в д а н и е  д о б р а,  пишет свою  Н е м е з и д у, это оправдание войны и гимн Марсу, по своей мощи равный разве что инвективам Достоевского — они так и изданы в одном переплете: апрельский 1876 года  Д н е в н и к  п и с а т е л я  и  Н е м е з и д а.
Это просто поразительно! Война — средство для создания мира (?!). Отказ от воинской повинности — тяжкое зло (?!). Гимн героям войны: мы любим их не за убийства, а за доблесть. Мы уважаем героев, хотя они и «убийцы». При всех своих ужасах война нравственна, ибо неприятель — это неверные, язычники, веропродавцы. Буква не есть смысл, смысл — защита Отечества, которая — высший долг, абсолютный нравственный долг гражданина, категория превыше самого Христа....
Но все ли так просто? Что кроется за соловьевской апологией войны, включенной в  О п р а в д а н и е  д о б р а? Какова логика? — Вот она:
Война есть зло.
Государство есть добро — путь прогресса.
Через войны лежит путь к миру. (Величайший захватчик и завоеватель, Рим, именовал себя миром!..).
Война сильнее всего объединяет внутренние силы воюющих государств и служит условием их последующего сближения.
Почему христианство не отрицает войну? — Война расширяет область мира. Война не есть только убийство. Из войны Запада и Востока выйдет всемирное государство.
И вот оно, самое пророчески-реалистическое: чудовищное вооружение — путь к всеобщему миру.
Вот в чем дело! Реализм мистицизма! Чтобы быть мистиком и пророком, надо быть реалистом. Милитаристский реализм Соловьева: война — путь в вечный мир Богочеловечества. Вечный мир, построенный на страхе всеуничтожающей войны...
И все же военный реализм — это не Соловьев. Соловьев — это: «никого не обижай; у поляков проси прощения; евреям дай равноправие; Данилевский — безнравственен, ибо проповедует ненависть к Европе». Соловьев — это страстный протест против насилия, против жестокости, против суровых наказаний и смертной казни — «средств, уничтожающих свою задачу».
Когда страна заболела эпидемией цареубийства, на которую правительство реагировало эпидемией террора, только два голоса — Соловьева и Толстого — «не могли молчать».
Сегодня будут осуждены убийцы царя на смерть. Царь может простить их, и если он действительно чувствует свою связь с народом, он должен простить.
Чтобы оценить это, надо знать, что в стране, где не смолкали призывы к беспощадной расправе с цареубийцами и все жаждали только крови, призыв к прощению был равен безумию.
Прошлое и настоящее родины Соловьев переживал как свою боль, у него болела Россия и, наверное, поэтому, будучи синкретистом и не имея опоры в истории своей страны, он и строил какие-то невообразимые теократические утопии для ее будущего.
Но он не был бы Соловьевым, если бы верил в них до конца. Сама его ранняя смерть — результат сломленности, утраты опоры. Неутомимый искатель теургического, борец против несправедливости, дерзостный утопист, он был погребен собственной верой, сожжен ее светом.
Вся его философия — это философия неудовлетворенности окружающей действительностью и попытка вырваться из нее, преодолеть ее зло, бессмысленную случайность, слепую силу, эгоизм. Но преодолеть не проклятием, не байроновским презрением, тем более не приспособлением, а...
Гениальность всегда есть отрицание «настоящего состояния человечества», оппозиция своему времени и своему народу, сознание необходимости их преобразования, но не ломкой, не революцией, не переворотом, а духовным обновлением, одухотворением, возвышением к идеалу, восхождением к высшему состоянию человечества. Юный Соловьев в одном из своих писем признается, что видит свое предназначение именно в этом, но еще не знает, где взять средства...
Главное в его философии — даже не идеализм, а высочайшая человечность. Говорят: Соловьев — антипод Ницше, но это не вполне верно. Для обоих высшая мера — духовность. Великолепного рассуждения Соловьева о единичном, на котором надо сосредоточить все духовные силы, признать его безусловную ценность, увидеть в нем фокус всего, достаточно для основоположения самой гуманистической из философий:
Отвлеченный пантеизм растворяет все единичное в абсолютном [о нас?], превращая это последнее в пустую безразличность [о нас!]; истинное поэтическое созерцание, напротив, видит абсолютное в индивидуальном, не только сохраняя, но и бесконечно усиливая его индивидуальность.
Раннюю смерть Соловьева обычно связывают с его физическим и духовным истощением, изнурением, самоистязанием, самоубийственным подвижничеством. Всё это верно: будучи уже малой энциклопедией человеческих хворей, он буквально сжигал себя трудом — чем сильнее болел, тем больше творил. У пишущих о Соловьеве проскальзывают намеки на болезнь многих гениев — слабую форму маниакально-депрессивного психоза. Тому есть два подтверждения: постоянные переходы от утопических надежд к мрачным предчувствиям и глубоко скрытая мания величия. Почти все пишущие о нем подчеркивают, что он был, особенно во второй половине жизни, то страшно мрачен, то безумно радостен. Эти скачки настроения легко прослеживаются и в его философии, и в его поэзии, и в эпистолярном наследии особенно. Огромная жажда жизни и жизнерадостность легко уживались в нем с эсхатологическими настроениями и философией конца. Свидетельствует сестра Владимира Сергеевича М. С. Безобразова:
— Поди ко мне — на столе Евангелие, найди брак в Кане Галилейской и прочти мне вслух... А покуда читала, брат все время, не переставая, крестился крупным, истовым крестом, нажимая пальцы на лоб, грудь и плечи. Я кончила читать, а он все продолжал так креститься, и в этом движении яснее всяких слов чувствовалась вся та страстность желания брата жить и в то же время вся полнота покорности воле Бога.
Я глубоко убежден в том, что Владимир Сергеевич сильно страдал от небрежения, непризнания, заброшенности, обвинений в самонадеянности и гордыне. А ведь величайшему философу, поэту, оратору, выступления которого всегда были событием в общественной жизни, сполна удалось познать, что такое «нет пророка в своем отечестве». Приведу лишь один красноречивый факт уничижения личности, переданный самим уничижителем — в данном случае И. И. Янжулом. Праздновались именины Владимира Сергеевича. И. И. Янжул вспоминает:
Я не помню, по какому предлогу речь коснулась Белинского, к которому я всегда, особенно в молодости, благоговел, как вдруг Вл. С. воскликнул: «Что такое Белинский? Что он сделал?.. Я уже теперь сделал гораздо больше, чем он, и надеюсь в течение жизни уйти далеко от него и быть гораздо выше...». Я не удержался, слушая подобное самохвальство, и заметил Соловьеву, что «стыдно так говорить о самом себе, лучше подождать, когда другие вас признают ему равным!!!» — как вдруг на мое замечание, к высшему моему конфузу,— это происходило в общем зале, очень наполненном публикой,— Вл. С. разразился рыданиями, слезы потекли у него обильно из глаз. Я немедленно попросил извинения. Ковалевский со своей стороны всячески старался потушить его волнение, но это нам не скоро удалось. Праздник наш расстроился, и мы немедленно уехали домой.
Соловьев прекрасно знал себе цену и прямо говорил: «Белинский не был самостоятельным мыслителем, а я мыслитель самостоятельный!» — но он не знал и не понимал, почему его страна любит Белинских и Чернышевских, а не Соловьевых... Человеку необычайной одаренности и огромного духовного размаха было невдомек, что именно эти качества делают его изгоем, аутсайдером, «чужим» среди всех этих «передовых представителей» и «революционеров-демократов». Стоит ли после этого удивляться развитию у него чувства катастрофизма или мистических настроений?
Я не приемлю попытки А. Ф. Лосева «материализовать» мистицизм и «социализировать» пессимизм Вл. Соловьева, придать даже его галлюцинациям «глубочайший общественно-политический смысл». Да, он был сверхчувствительным камертоном, но внутренний мир и субъективность Соловьева для меня гораздо ценнее и дороже «объективности» и «оптимистичности» всех «передовых представителей» вместе взятых. В этом отношении катастрофизм как черта характера Соловьева мне важнее его предчувствий реальной катастрофы.
Философию Соловьева называют философией всеединства, но еще — философией конца. И дело здесь не в вечном недовольстве гения окружающей действительностью, не в страстном стремлении превозмочь несовершенства жизни, не в том, что «Вл. Соловьев только и знал, что наблюдал концы», а в природе его сознания, его мировидения, если хотите, в структуре его психики. Конечно, обстоятельства жизни, ее неустроенность, трагичность, мучительность сказывались на его творчестве, но эсхатология входила в саму ткань его личности, в его мирочувствие, а не вызывалась внешними обстоятельствами. «Историческая драма сыграна, и остался один эпилог»,— это сказано не «по поводу последних событий», а в порядке самовыражения.


Рецензии
Игорь Иванович, дорогой !
Простите своего несерьезного читателя, но дойдя до слов "Плюрализм Соловьва..." не смог читать далее. Зашелся от смеха.
Вот как влияет ассоциативное мышление.
Ничего не могу поделать, лезет образ нынешней дряни, и все тут :-):-):-)...

Майк Нейман   02.06.2018 21:00     Заявить о нарушении
Дорогой Майк, Джеймс Джойс в своих текстах использовал термины, символы и аллегории из 60 языков мира. Конечно, я мог бы подобрать синоним из русского языка, но плюрализм мнений здесь столь ненавистен, что я хотел подчеркнуть, что первый великий философ страны был все-таки плюралистом, в отличие от всех нынешних...

Игорь Гарин   02.06.2018 21:09   Заявить о нарушении
Игорь Иванович ничего не могу поделать, и вместо великого философа Владимира Соловьева лезет в голову Соловьев Рудольфович с русских телешоу )))))

Майк Нейман   02.06.2018 21:13   Заявить о нарушении
Значит, даже Соловьевы бывают разные...

Игорь Гарин   02.06.2018 21:48   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.