Записки забастовщика

Михаил Анохин
В редакции 2018 года (без ссылок и примечаний к тексту.)               

                КНИГА ПЕРВАЯ.
                Глава первая.
                ПРИКОСНОВЕНИЕ К ИСТОКАМ.
                "Справедливость и объективность».

«Среди всех типов лжи ложь самому себе — достаточно частое явление, и слово «искренность»  понятие весьма широкое, пользоваться которым можно лишь после уточнения многих оттенков». (Марк Блок – фран. историк. «Апология истории».)               
                I
Эта работа не является «историей рабочего движения Кузбасса» и вообще её трудно назвать историей в собственном смысле этого слова. Но она в некотором смысле, как и любое свидетельство очевидца, предназначена для историка и для тех, кому дороги собственные корни. Ведь известно, если высыхают корни, то и крона, какой бы пышной она ни была, гибнет.

Автор надеется, что и сам текст «Записок…» представляет определённый эстетический и этический интерес для читателя. Записки поучительны, разумеется, для тех только, кто хочет чему-то научиться.

В этих мемуарах я рассказываю о том, чему был свидетелем, и что удержала моя память. Далеко не все удержала память и далеко не все «подводные» и «подземные течения» я знаю. Более того, далеко не все факты и детали мне известны. В одно и то же время, только в разных кабинетах власти, принимались решения, круто меняющие судьбу государства и мою собственную, но я не был одновременно и в том кабинете, и в другом. Не был в Москве и Прокопьевске одновременно.

Образно говоря, центр забастовочного движения в этом очерке перемещался вместе со мной из одного места в другое.

Вот почему любая, даже самая беспомощная и тенденциозная книжка или публикация участника тех дней, становится для меня событием, подстёгивающим, оживляющим мою память! Ведь любая книжка, любая публикация, о чем бы она ни была, свидетельствует вовсе не о факте, даже в том случае, если это детектив или фантастика, а об авторе! Так что и эта книжка обо мне и о времени, потому как всякий живущий действует в обстоятельствах и во времени. И себя начинаю понимать лучше и глубже, понимая тех, кто был со мной рядом.

Один из моих друзей журналистов, Василий Попок, читавший эту рукопись, сказал, что я будто бы «переоцениваю бывшие ценности». Он не совсем прав, я познаю себя, а через себя и других! Так точнее. Но об этом ещё будет много сказано в этих «Записках…», поскольку любые мемуары  это ретроспективный взгляд на прошлое и на себя самого в этом прошлом.
               
                * * *
Вечная формула субъективизма – врёт, как очевидец  вполне применима к этим «Запискам…». Субъективизм – неустранимая ничем реальность, вызванная самой природой человеческого творчества. Даже документы необходимо «допрашивать» и вести над ними «следствие». За любым документом стоит человек. Порой слишком много в них от человека, чтобы верить, безусловно, документам! Документы и факты всего лишь ориентиры, без них можно затеряться в пространстве событий, но не они задают направление, по которому движется память.

Живая, взыскующая истины, правда и справедливость – главные и определяющие императивы души человеческой! Если этого нет в душе, то такой человек ничем не отличается от скотины. Факты и документы  свидетели на суде совести, а не ответчики, ответчики причины  «причиняющие быть факту» или документу  это люди и никто более. Все причины, так или иначе, заключены в человеке. Всё социальное, все политическое, всё экономическое есть суть – человек!

В животном мире нет такого понятия, как справедливость, там властвует нужда и
целесообразность, спрессованные в инстинкт поведения. Понятие справедливости присуще только и исключительно человеку! Другое дело, что каждая культура, каждая историческая эпоха наполняет её собственным содержанием, но это не меняет существа дела. Без ощущения в себе самом понятия справедливого и не праведного – нет человека! Можно ли называть человеком того, кто сознательно отрицает справедливость или присваивает её себе,
как Штирнер (Макс Иоган Каспар Шмидт):  «И если бы что-нибудь было несправедливо по отношению ко всему миру, а по отношению ко мне справедливо, то я не считался бы с миром».

Это присвоение понятия справедливости делает человека зверем, если он, конечно, был человеком до этого. Тот, кто смеётся над справедливостью, уже близок к животному!

Должен признать, что я был зачарован и пленён Дарвиным и во всем видел благо естественного отбора, понимая его плоско и примитивно. Я с придыханием вещал, как некую безусловную истину: «Пусть слабейший умрёт!». Что и говорить, бывают в жизни такие периоды, когда и разум, и совесть едва лепечут!

Для того, чтобы понять величайшую и принципиальную разницу между естественным отбором в среде животных и таким же «отбором» в среде племён и народов, нужно было многое пережить и многому научиться. Учиться нужно всегда, чтобы не наступать на те же грабли, на которые уже наступали такие же неучи, но переполненные до краёв романтическими идеалами, каким был я! Так что личностная, субъективная, правда и ничего кроме этой правды! Вот мой девиз и лейтмотив этих «Записок…».

Но дело ещё не только в том, что «врёт, как очевидец», но из каких побуждений врёт? Если это не аберрация памяти, то тогда это ложь, обдуманная и сознательная, оплаченная заказчиком. Вот этой сознательной лжи, мне кажется, я избежал, а память? Что ж, она девка своевольная  одно запомнит, а другое отвергнет.
Ни о чем так не сожалею, как о том, что не расставлял ориентиры, сиречь документы, своевременно! Не вёл регулярно дневников. Не готовил себя ни к писательству, ни к журналистики. Писание стихов не требовало расстановки в памяти реперных знаков.

В некотором смысле я сам «живой документ» этого времени. И тем, о чем и как пишу, свидетельствую о нём.

Свидетельствую о времени и о себе, прошедшем по дорогам этого времени. Пыль пройдённых дорог, забившаяся в мою одежду, в поры моего тела, в память мою – вот моё достояние и объект моих мучительных размышлений.

И кто говорит о том, что я переоцениваю прежние ценности, тот ошибается! Я ими болею. Кому в старости не о чем мучиться, нечем болеть, тот и не жил вовсе и, по большому счету, не был человеком.

Поэтому я ни в чем не раскаиваюсь, и если бы пришлось все начинать сначала, то поступил бы так, как поступил! Иначе сказать, всю свою сознательную жизнь я совершал свои поступки свободно, то есть сообразно своёй «умности» или «глупости». Были, конечно, обстоятельства, вынуждающие меня действовать против моей воли, но не они определили и определяли траекторию моей судьбы.

И что мне до того, что многие усмотрят в этих «Записках…» приметы покаяния, «следы раскаяния»  каждый видит только и исключительно то, что хочет увидеть. Ещё раз скажу, что я ни в чем не раскаиваюсь, а только сожалею. Покаяние есть особый акт духовного под(д)вига и нельзя в чем-то раскаяться, не имея перед собой объект покаяния. Каются перед Богом, перед людьми только оправдываются.

Подлинное покаяние возможно только и исключительно в системе религиозных ценностей. Покаяние предусматривает и прощение, то есть способность того, к кому обратился с покаянными словами, сделать бывшее  не бывшим.

Но в мире человеческом дело и слово неуничтожимы! Неуничтожимы усилием человеческих воль и только Бог может это уничтожить. Но и то, как следует из христианского вероучения, в будущем, когда создаст «новое небо и новую землю». А до этого душа человеческая обречена помнить и переживать содеянное человеком.
Что ж, будем помнить и переживать.
               
                Глава вторая.
                НАЧАЛО.
«У многих в душе отложилось это горькое сознание как самый общий итог пережитого. Следует ли замалчивать это сознание, и не лучше ли его высказать, чтобы задаться вопросом, отчего это так?.». (Сергей Булгаков. «Героизм и подвижничество».)

                L       
Как правоверный мусульманин перебирает чётки, так я перебираю факты и события лета, осени и начала зимы 1989-1990 годов и погружаюсь в них, заново всё переживаю. А переживать есть что, и есть почему.

«Власть, священное и страшное дело», – говорил митрополит Санкт  Петербургский и Ладожский Иоанн, размышляя о «Святой Руси» и её судьбе. Как не всякий закон несёт в себе право, так не всякая власть от Бога. Мы бросили вызов власти и были в некотором смысле сами властью, вот почему мои первые и самые обстоятельные статьи в 1989 году так и назывались: «К вопросу о власти».  [2 ]

Перечитывая эти статьи, я вижу в них попытку поставить диагноз политической ситуации, сложившейся к августу 1989 года, но я не сумел в них подняться до формулировки прописей лечения. Иначе говоря, в них есть понимание, что без власти мы не решим вопросы, поставленные шахтёрской забастовкой, но не было ответа на вечный вопрос: что делать? Что делать с этой властью, свалившейся на нашу голову, и что делать с властью бывшей?

Нам, и мне в частности, катастрофически не хватало знаний о природе власти! Нам всем этого знания не хватает и по сей день! Власть есть тайна и в эту тайну, в эту святая святых любой власти, не так-то легко проникнуть. Проникнуть затем, чтобы овладеть ею изнутри и при этом не быть пережёванным и переваренным свергаемой властью! Убивая дракона, не стать самим новым драконом.
 
Макиавелли сумел приоткрыть завесу над этой древней тайной власти и власть прокляла его, обозвав его эпитетами, принадлежащими самой власти.

Между тем, если власть не несёт в себе морально-нравственную компоненту, присущую данному народу, то такая власть ничем не отличается от шайки разбойников.

Совершенно не важно, каким образом власть появилась, важно, что она делает!
По-настоящему люди страдают не от отсутствия хлеба и крыши над головой, а от недостатка или отсутствия справедливости.

Апологеты исключительно «выгод» и «эффективности» вряд ли представляют себе, какому Богу служит и какого «зверя» вынашивает в своём чреве ими опекаемый народ.
Осмеянная ещё Гегелем справедливость мстит за себя, и рушатся жалкие лачуги, дворцы, если изъят из среды народа этот цемент. Ничто, решительно ничто не прочно, а всё временно, все преходяще без этого цемента!

«Власть должна быть вручена лицу не иначе как с согласия всех. Что касается всех, то должно определяться всеми, и каждый народ может сам себе устанавливать закон, следовательно, и избрать главу. Народ имеет право восстать против неугодного ему правительства», – говорил средневековый философ и теолог Ульям Оккам.
 
Такие взгляды на власть и народ вначале стихийно и неосознанно являлись моим нравственным императивом в то время. И по сей день остались таковыми. Но была одна маленькая тучка на безоблачном небосводе моих представлений о власти и народе, и я не замечал её, пока она не превратилась в грозовое облако гайдаровских реформ.

И тогда грянул гром, и самые безбожные люди перекрестились, но до этого всем нам ещё предстояло дожить.

Теперь-то я знаю, что малозаметное облако называлось народной зрелостью, моей, стало быть, зрелостью и эта зрелость предопределяла меру моих прав и меру моей ответственности, без чего нет той самой вожделенной власти народа.

Не дают младенцу в руки ни острое, ни колющее, ни отравляющее, а власть и есть колющее, режущее и отравляющее снадобье. Что ж, и до этого понимания нужно было дожить. А пока...

 «Благороден не бунт сам по себе, а выдвигаемые им требования, даже если итогом бунта окажется низость», – утверждает лауреат Нобелевской премии в области литературы Альберт Камю. Так что вопрос не в праве народа на бунт, тут-то не было сомнений в то время, и нет сейчас! Такое право есть и мы это право попытались реализовать в июле 1989 года, а нынче сомнения появились, но не в самом праве, а в тех требованиях, которые мы ставили перед властью. [3 ]

Повторяю, дело не в праве народа на восстание, на бунт – оно несомненно! Дело в зрелости народа, в личной ответственности вождей, вожаков, лидеров… Меня, в конце-то концов!

Эта ответственность не возникает извне, то есть, никто не возлагает этой ответственности на лидера, да и не может возложить! Она возникает изнутри, из глубины души и звучит в человеке, как голос его совести. А если совесть надёжно усыплена? По мнению Мартина Хайдеггера, философа, много занимавшегося этим вопросом и на нем построившем собственную философию, «в ком совесть спит, не знает не только себя, он по сути дела не существует, не существует как человек».
Отсюда ведь следует, что человека отличает от животного единственное – наличие совести! Чем развитее совесть, тем больше в человеке человечности!

В конце концов, дело в личной морали и нравственности, в личной ответственности тех, кто вызвался вести народ. Ответственности не перед взбунтовавшим народом – нет, а перед собственной совестью, подчёркиваю это ещё раз. Народ, как известно, «то вознесёт его высоко, то кинет в бездну без стыда». Народ не стыдлив. Стыдлив единичный человек  - атом, из которого состоит народ.

В «Истории глупого города» Салтыкова – Щедрина с убийственной иронией описаны сцены того, как народ «пускает с раската» своих бывших кумиров. Горьковский Данко, чтобы вывести людей из тьмы дремучего леса, вырвал себе сердце и поднял как факел, но, вырвавшись на простор свободы, люди растоптали его сердце из страха, как бы чего не возгорелось от этого огня.

Так вот, загадка. Если хотите, парадокс. Чем ответственнее и совестливее человек, тем меньше всего он способен к государственной деятельности. Как ни странно, а наличие совестливости парализует волю к деятельности. Эта тема ответственности и безответственности ещё не раз всплывёт в этих «Записках…», как и тема справедливости. Вечные темы, преломлённые в свете конкретных событий!
 
«Время все открывает»,  говорил древнегреческий философ Гераклит, открывает оно и причины шахтёрского бунта. Что только догадывалось, предполагалось, обретает свидетельства.

Все отчётливее и выпуклее становится роль местных органов власти и в особенности угольных генералов в организации этого бунта. Итог  их глубочайшая растерянность перед «Големом», возжелавшим собственных целей. Зверь вырвался на свободу и пожрал собственных родителей, вот так можно охарактеризовать глубинную суть драмы, начавшейся в 1989 году, со всеми её продолжениями.

Любая власть, если она утрачивает морально-нравственную компоненту, вынашивает в своём чреве гробовщика. Одним из таких «гробовщиков» был я, автор этих строк.

                Глава вторая.
                ПЕРВЫЙ ПОХОД НА МОСКВУ.
"Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы... во дни моей юности. Так что в каждом мечтателе, а я и был мечтателем, сидит бес бунта, бес нетерпения, сидит и изнутри свербит душу. Так что получается – «благими намерениями…» (Ф. Достоевский.)
                I
В средине августа в прокопьевском рабочем комитете возникло понимание того, что сидя в городе, выполнение подписанных протоколов не проконтролируешь. Думаю, что эта мысль возникла не в моей голове и даже не в голове председателя рабочкома Маханова, а в субъектах получения материальных и финансовых ресурсов, вытекающих из подписанных протоколов. Нужно честно сказать о том, что рабочими комитетами, фактически, руководили органы местной политической и хозяйственной власти. Без их «конструктивизма» не было бы и означенных протоколов... Так что в рабочих комитетах «созрела» мысль, что без «толкачей» в Москве не обойтись.

Знатоки хозяйственники этой «кухни» растолковали суть процесса работы по «выбиванию» ресурсов нашему председателю рабочего комитета Владимиру Маханову.
Он являлся членом президиума горкома партии, видным комсомольским вожаком и потому на практике исполнял решения настоящей, подлинной власти в городе. С начала августа в Прокопьевске стала формироваться группа для поездки в Москву.
Первоначально в её состав входили: один из заместителей Маханова Леонид Никифоров и член рабочего комитета Сергей Великанов, они и планировали вместе с Махановым первую командировку. Какие инструктажи проходили и какие наставления получали, о том доподлинно мне не известно, об этом стоит спросить бывшего генерального директора объединения Михаила Найдова. Многое тогда делалось с ведома гендиректора и под его руководством.[4]

                * * *
О поездке я узнал случайно. Зачем-то понадобился мне Маханов и ребята сказали, что он в кабинете председателя областного рабочего комитета Теймураза Авалиани; с Валикановым и Никифоровым.

Кабинет представлял собой одну из комнат на третьем этаже административного здания «Прокопьевскугля»: прямо из коридора была дверь  вход в большой зал, а налево дверь  вход в «малый зал», где, собственно, и располагался рабочий комитет того времени, потеснив научных сотрудников «Дома научного творчества».
Ключ от кабинета был у Маханова, и он частенько обсуждал там вопросы «не для всех».

Через час я узнал от Сергея Великанова, что планируется поездка в Москву для работы в Министерстве угля и Правительстве по исполнению подписанных ранее протоколов. Сергей поведал мне о том, что «вдогонку» этим протоколам вырабатываются дополнительные документы.

Как оказалось впоследствии, «дополнительные документы» были детализацией ранее подписанных документов, проще сказать, кому чего нужно конкретно.
Являясь единственным представителем прокопьевского домостроительного комбината в городском рабочем комитете, я не мог допустить, чтобы интересы ДСК были забыты.
Что поделаешь, мы все были лоббистами интересов своих предприятий и то, что подобное состояние ненормально, я говорил не раз, особенно тогда, когда разрабатывалось «Положение о рабочих комитетах».

Дело в том, что заложенные в нём принципы финансовой и организационной зависимости (принцип делегирования от коллектива предприятий и сохранение среднего заработка, льгот и т.д.) предопределяли наши интересы.

При разработке «Положения..». я не смог отстоять свою точку зрения. Я предлагал, чтобы члены рабочего комитета представляли интересы не своих предприятий, а города, т.е. по сути являлись бы освобождёнными депутатами, следовательно, и зарплату они должны получать из бюджета, и все зарплату равную.

Фактически, к первому августа в городе был избран различным образом параллельный горсовету депутатский корпус. И это факт. Я предлагал этот факт закрепить на уровне местной и областной власти законодательно и о признании такого положения дел вести разговор с правительством. Это предложение не прошло.

Поступиться шахтёрским заработком и льготами во имя общего дела?! «Да ты, Анохин, смешной!» -  говорили мне ребята и выразительно указывали пальцем на висок, мол, у тебя не все дома. Наверное, я действительно «смешно» выглядел, как всякий, кто приходит в политику на одной только идее. Прагматик из меня, действительно, никудышный и это подтверждается всей моей жизнью и до известных событий, и после них.

Так рабочие комитеты стали отделом снабжения хозяйствующих субъектов в городе. И мне после этого пытаются «втереть» мысль, что рабочие комитеты, и я в том числе, проводили какую-то самостоятельную и осмысленную политику в 1989 году?

Вольнодумства и разговоров было действительно полно всяких и разных, в том числе раздражающих власть, не очень-то продуманных и взвешенных. Это были времена, когда не иметь своего мнения по любому вопросу приравнивалось к отсутствию гражданской позиции. Мы упивались свободой и видимостью собственной власти. По крайней мере, так я чувствовал «запах времени», так понимал себя в этом времени.
Мне казалось, что стихия масс наделила меня огромными правами и такую ответственность возложила, что эта ответственность давит и гнетёт меня, по сей день.

До сих пор я чувствую ту магическую, властную силу народных масс, вступающую в резонанс со мной. И в этой магии я растворялся и исчезал, как обыденный человек, принадлежащий только и исключительно себе.

Я, рождённый рабами и воспитанный в рабской психологии, только в бунте и в протесте мог не потерять самого себя и не уронить достоинства бунтующих площадей Кузбасса.

Полагаю, что и мои товарищи были оглашённые этой площадью в той или иной мере. О том, что вставший с колен и восставший раб несёт в самом себе месть и разрушение, об этом много передумано и много чего мной написано, но, увы, прав Ключевский насчёт «заднеумочного» мышления русского человека.

Пытаясь понять себя, я прихожу к заключению, что вся моя предшествовавшая этим событиям жизнь  душевная, нравственная, психическая организация моего естества, в конце концов моё поэтическое творчество, было предуготовлением меня к той роли и к тому месту, которое я занял в шахтёрском бунте 1989 года.
 
Резонанс с площадью был неслучайным, он реализовывал во мне мой «бунтарский дух», «проявлял» меня, как проявляет засвеченную фотопластинку раствор проявителя. Этот дух я не усмирил и по сию пору.

Месть и разрушение…

Да, нужно признать – это так! И нужно признать, что я был частью острия мести и разрушения.  Означало ли это, что я мстил прошлому? Мстил за дедов раскулаченных в 20 годы? За деда, которого дважды водили на расстрел, то красные то белые, за то, что он укрывал своего друга, а соседушка, которому мой дед от доброты своёй всегда помогал – донёс? Нет! Мести  в моей душе не было, но дух бунта – он-то был! А он то и  несёт в себе эти компоненты. Они ему имманентны, как бы сказал Кант!

Но что стало бы с миром, если бы коса смерти не выкашивала старьё? Если бы народы, и ими образованные царства существовали вечно? Что бы делали «созидатели» и «строители» в этом заживо окаменевшем мире? Но если бы смерть имела облик и подобие человека, и душу человеческую, разве не облилось бы её лицо слезами сострадания?

Разве не объял бы её ужас от дел своих?

Вот и человек не ведает, что делает и потому-то так жизненны слова молитвы: «Прости их, Господи, ибо не ведают, что творят». Прости… Вот ведь как!
Неведенье и на основе его – «благие помыслы»  вот истинный бог прогресса! Но я отвлёкся… Опять увильнул в сторону… В сторону ли? Нет, ведь я предупредил, что это не летопись, не хроника, а подсматривание за собой, и глубина заглядывания в себя теряется в чёрном омуте души. Так что нельзя не спускаться в эти глубины, если хочешь быть честным, прежде всего перед самим собой!
               
                II
И тут всё во мне засвербело! Как же  Москва! Я засуетился. К тому же у меня в рабочем комитете была такая «должность» – «по связям со СМИ».

При первой же встрече сказал Великанову:   «Сергей, у меня в Москве много знакомых писателей и поэтов, через них можно выйти на центральные газеты и журналы и объяснить наконец-то всем, чего же хотят шахтёры, и как мы понимаем стоящие проблемы».

Конечно, я изрядно преувеличивал, говоря «много»...

Предшествующие шахтёрской забастовке 1988-1989 годы были для меня годами интенсивной переписки с московскими и ленинградскими журналами. Именно в ленинградской «Звезде» в этот год вышла моя полемическая статья о судьбе России, через полгода в газете Союза писателей Ленинграда  «Литератор»  статья «Технология власти».

К слову сказать, именно Ленинград (Ирэна Сергеева, Глеб Горышин, Вячеслав Кузнецов, Леонид Хаустов, историк Чубинский и т.д.) относился к моему поэтическому, публицистическому «творчеству» гораздо заинтересованно, чем снобистская Москва. Но и в Москве были «родственные души».

В 1988 году у меня состоялась оживлённая переписка с дочерью известного писателя Александра Бека, поэтессой Татьяной Бек, которая работала в журнале «Знамя». Тёплые отношения были с В. Полищуком из журнала «Химия и жизнь». Я даже печатался в этом, по сути, академическом журнале. Готовилась Григорием Пятовым подборка моих стихов в еженедельнике «Литературная Россия». Словом, мне было к кому обратиться в Москве.

Вот, собственно и все, что стояло за этим «много», когда я обратился к Великанову, чтобы меня включили в состав делегации. За скобками сказанного остались мои идеологические отцы в области экономики и политики: Гавриил Попов, Николай Травкин, Леонид Гордон, Павел Бунич и десяток других известных в то время публицистов и политиков. Переписки с ними не вёл, потому и умолчал. Возможность на всё страну донести шахтёрскую боль  вот что меня в первую очередь подвигнуло к этому. И дело не в том, что шахтёрская боль была болью особенной, нет! Она как бы являлась концентратом этой всеобщей боли. Меня изрядно тошнило от того, как освещали события многочисленные «акулы золотого пера» из партийных СМИ, да и к «записным» демократам были претензии. От этого тошнило не меня одного.

Теперь, по истечении многих лет, та боль кажется пустячной перед болью, что обрушилась на шахтёров позже, да и на всех, кто не способен был красть и убивать, но все познаётся в сравнении, а тогда казалось, что боль нестерпимая.
Она ударила и по моему сыну, точнее через него ударила меня. Он проработал на угольном предприятии бесплатно ровно полгода. И хотя были решения суда в его пользу, но…

Да, что там! За что боролись, на то и напоролись. Мы не верили, что власть капитала и на самом деле власть. Что эта власть перепишет законы под себя и на защиту её станут все суды и прокуратуры!

Шахтёры узнали это на собственной шкуре, но я забегаю вперёд, уязвлённый жалом актуальной публицистики.

Самое важное во всем этом, что представлялось чётко и ясно  решение есть! Что известно, каким образом унять эту боль, и решение  очень и очень простое. Ведь было же все прекрасно в этом шахтёрском городе до 1986 года, почему бы не вернуться назад?

Вон новый город построили на горе Тырган для переселения рабочих с подработанных участков. И моя доля участия есть в этом. Несколько панельных многоэтажек смонтировано мной – я поработал некоторое время машинистом башенного крана.  Ведь ничего особенного не произошло: не было ни войны, ни стихийного бедствия, чтобы с полок магазинов исчезли привычные прокопчанам продукты, а из душевых шахт исчезло мыло. Рукотворные катастрофы исправляются руками же. Так считали многие, а не только я один.

Рукотворность катастрофы особенно ярко проявилась с гайдаровским отпуском цен, когда на прилавках магазинов разом появились товары и продукты, словно некий волшебник открыл заколдованные ранее сусеки и закрома Родины. Даже бройлерного цыплёнка так быстро не вырастишь, как быстро насытились прилавки магазинов продуктами!

О том, почему и отчего так получилось, где накапливались сырьевые и материальные ресурсы, особый, отдельный разговор, выпадающий из контекста этих «Записок…».
Мы не раз спрашивали сами себя: «Как это сделать?» И ответ был один: «Так, на то власть есть! Иначе, зачем она?»

Это звучало в наших устах категорическим императивом. Мы и знать, и слышать не хотели никаких объяснений и оправданий власти!

Мы были детьми первого публичного съезда народный депутатов СССР с его неслыханной дерзостью, переходящей в хамство по отношению к власти. Особо хамоватые депутаты, типа Собчака, вызывали у нас восторг!

Хамство стало для нас кумиром, Подчёркиваю это – мы не хотели ни чего знать по существу, но требовали, чтобы сделали нам «красиво». Мы были уверены в том, что достойны этой «красоты жизни». Достойны и всё!
               
                III
Сергей Великанов с его напором и интеллектом являлся весьма авторитетной личностью в забастовочном комитете, к тому же шахтёр, в отличие от меня – строителя.

Так было в прокопьевском городском рабочем комитете к началу августа, несмотря на мою локальную, городскую популярность, в которой я вижу не столько свою заслугу, сколько то, что меня «раскрутила» местная пресса, и в частности «Шахтёрская правда»  необычайно популярная в то время газета.

Цитировать фрагменты репортажей с площади «Победы», посвящённые моей особе, мне кажется неэтичным в этих сугубо личных «Записках…». Историки этого периода могут сами поднять подшивку «Шахтёрской правды» и прочитать эти, пропитанные июльским зноем, строки.

Это дело историков. И без того обвинения в моей «нескромности» и «выпячиванию своёй роли в рабочем комитете» слышатся со всех сторон. Мне же смешно! Чего делить? Тут даже не прошлогодний снег, а снег уже пятнадцатилетней давности! [5 ]

Да и гордиться нечем! Гордится ли пила, что она бревно перепилила? Гордится ли своёй работой перегретый пар, пропущенный через лопатки турбины? А мы были чем угодно: и паром, и пилой, и кувалдой, взламывающей чиновнические двери. Неведение того, в чьих руках были вентили, направлявшие перегретый пар, кувалда, разумеется, не оправдание, но и не повод для гордости.

Гордиться можно только и исключительно тем, что преодолено в себе. И тут, мне, по крайней мере, нечем гордиться. Хотя шахтёрский бунт 1989 года стал для меня фактором преодоления в себе чего-то такого, что мучительной занозой сидело во мне всю жизнь, он всё-таки  надломил меня прежнего. Думается мне, что так было и с другими. Он выдавил из меня значительную часть раба, а это значит, научил ответственности за свои поступки.

Диалектическая глубина личности, как мне представляется, в том и состоит, что человек утверждается в отрицании в самом себе части своего «Я», и за счёт высвобождения ранее задавленных чувств, эмоций, представлений о должном и сущем в нём вызревает «другой» человек. Не обязательно лучше.
 
Есть во всем этом отдельный и сугубо личностный аспект и связан он с преодолением в себе рабской психологии, врождённого чувства страха перед властью. Тот, кто хоть раз в жизни преодолел комплекс своёй неполноценности, поглядел в глаза «дракону» и не отвёл глаз от его гипнотизирующего взгляда, тот этого не забудет до своего смертного часа. Это уже другие люди! И дело не в том, лучше или хуже они стали, но они – другие! То есть стали такими людьми, какова была в них «природа задавленности», вырвавшаяся на свободу и овладевшая человеком! Зверь или человек, либо тот, либо другой выходит на свободу!

Шахтёрская забастовка 1989 года высвободила и не только у непосредственных участников, говоря языком Карла Юнга, «коллективное бессознательное», но и у всего советского народа! Можно сказать и так – народ осмелел и в какой-то части  обнаглел! Из нас всё, исключительно всё «полезло»! И доброе, и дурное, у каждого по его душевной природе!
                * * *
Сергей Великанов понравился сразу, этот парень воистину великан. Понравился тем, что всегда пытался заглянуть в глубину вопроса, а не хватался за единичное, за факты. Он пытался понять природу явлений, не шарахался, как от матерного слова, когда при нем произносили имя Плутарха или Аристотеля. А ведь так было! О таких, как он, в то время принято было говорить  «рабочая интеллигенция». С ним интересно было общаться, поскольку он чувствовал логику рассуждений, тогда как обычно в нашей среде бывало так: мысль скакала с предмета на предмет, с одного факта на другой, словом, «в огороде бузина, а в Киеве дядька».

Меня «затуркали» любители «простоты»! Я то и дело слышал:  Ты можешь говорить проще?!

Я – не мог. Я и сейчас не представляю себе, что значит «говорить проще»? Яснее, точнее, доказательнее – понимаю! Но когда требуют «простоты», то перед глазами встаёт образ Эллочки Людоедки из романа Ильфа и Петрова. Простота, опрощение сложного, действительно хуже воровства, поскольку сворованное остаётся таким как есть, то есть сложным или простым по своёй природе, а вот упрощённое, опрощённое уже навсегда загублено, и не важно, что упрощённо  художественное произведение, идея ли, или сложнейшая физическая или социально-политическая теория.

Эвересты ранее неизвестных мне фактов, обрушившиеся на меня, погребали под собой, давили, и нужно было найти причину их появления.

Поэтому мне трудно было в рабочем комитете отстаивать собственные взгляды на понимание происходящих процессов, так как большинство мыслило конкретно и предметно, житейски, не умея абстрагироваться от фактов.

Серёга Великанов, если и не владел логикой абстрактного мышления, то, по крайней мере, понимал, что тот, кто не способен к абстракциям, становится рабом фактов. Да и что значит, мыслить «житейски», если не то же самое, что иметь перед глазами личную выгоду, да и то сиюминутную?

Он ухватился за ту мысль, что можно совместить решение хозяйственных вопросов с пропагандой идей рабочего движения. Ещё раз подчеркну, нас очень раздражал тот факт, что за нас журналисты больше знали о нас, чем мы сами знали о себе и своих целях. Теперь то я понимаю, что велась массированная обработка нашего сознания, в наши головы закладывалось то, чего в них не было, но должно было быть по мысли этих социальных манипуляторов. Подсказчиков было полно, даже из-за рубежа подсказывали и чаще всего ставили в пример Леху Валенсу и его «Солидарность». Это то и раздражало!

Вопрос о включении меня в группу был решён. Мне было поручено подготовить документы по ДСК. Я «вышел» на главного инженера ДСК Юрия Погребняка и такие документы в недельный срок были подготовлены. Кому-то пришла в голову идея включить в состав делегации журналиста городской газеты Светлану Деникину, которая «курировала» тему рабочкомов в газете «Шахтёрская правда». Перед самым отлётом в состав делегации были включены представители новокузнецкого аэропорта.
Перед отлётом Владимир Маханов наказывал Леониду Никифорову:  «Ты, Леонид, за ним там погляди, а то Анохина иногда «заносит»

Меня действительно «заносило» в политику, а тогда говорить о политике, то есть о власти было не только опасно, но шахтёры плохо понимали, каким образом политика может решить вопросы повседневной жизни. Каким «боком» политика связана с экономикой, с достойной зарплатой и разнообразием доступных товаров в магазинах. В памяти ещё живо было «разнообразие» начала 80-тых годов, дешевизна и доступность, и она была осуществлена на практике в Кузбассе, «без политики», точнее говоря в прежней политической системе. Все было распрекрасно до горбачёвской перестройки, так что мотивов заняться политикой не было ни малейших, разве что у таких, «порченных ветрами перемен», как я.

Я родился и до двенадцати лет прожил в Горной Шории, но вырос то в голодном Алтае! К тому же увлечение поэзией привело меня в особый круг диссидентствующей интеллигенции, так что «испорченность» моя была очевидной. Она выводила меня за рамки местного патриотизма, и давала понимание, какой ценой и за счёт чего была обеспечена сытая жизнь шахтёрских городов до средины 80-х годов. Я чувствовал, что решение нынешних проблем именно в вопросе власти. Мои высказывания на этот счёт воспринимались очень настороженно, вот почему Маханов наказывал Никифорову «приглядывать за мной».

В небе над Прокопьевском, в самолёте, Никифоров дотронулся до моего плеча и напомнил мне кто здесь главный:
 - Прежде чем говорить, посоветуйся со мной, а если меня нет рядом, то с Великановым,  - он ткнул пальцем в иллюминатор. -  Дискуссионный клуб оставим здесь, понял?
 - За себя-то я могу говорить, Леонид, тут-то ты мне не указ,  - ответил ему, едва подавив в себе раздражение.

Подумалось, где же ты был, когда шахтёры на площади требовали к себе представителей рабочкома, когда я рвал там глотку, потому что доброхоты уносили куда-то микрофон...
Никифоров вообще не появлялся на трибуне, разве что в виде статиста. Посылали всегда меня.
- Ты говорить умеешь, - вот и говори, разъясняй нашу позицию и что мы делаем и намерены делать. – Так говорили мне  тогдашние шахтёрские начальники.
Многое что вспомнил с обиды. Сейчас все остыло и кажется мелким.

                Глава третья.
                ВСТРЕЧА С МОСКВОЙ ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ ЛЕТ.
                I
Почему «через десять лет», о том скажу позже, а сейчас  десять часов утра, вторник 22 августа 1989 года. Мы в аэропорту Домодедово.

Москва нас встретила тем, что в электричке «Домодедово  Павелецкий вокзал» у Светланы Деникиной украли сумку с вещами. Об этом мы заявили в отделение милиции Павелецкого вокзала, но, в общем то, пришли к мысли, что «неча зубами щелкать».

Для утешения я рассказал анекдот столетней давности:
«Приехал в Москву чалдон, ходит и удивляется, рот открыл. А на церковных куполах сидят вороны и каркают. Кажется чалдону, что они его дразнят. Озлился он на московских ворон и три раза сам каркнул,  передразнил их. Подскакивает к нему московский жулик и строго спрашивает:
 - Ты чего это, деревенщина, столичную ворону дразнишь? Сколько раз каркнул? Оробевший чалдон говорит:
 - Один раз.
 - Один? Вот и гони один рубль штрафа!
Приезжает чалдон из столицы в своё сибирское село и на вечерке рассказывает парням:
 Это думал, что в Москве дураков нет. Полно! Я столичную, считай, царскую ворону три раза передразнил, а штраф заплатил только за один раз!»

Великанов, усаживаясь на сидение автобуса, угрюмо пробормотал:
 Кабы нам вот так же не «прокаркаться».

Словом, настроение было далеко не праздничное, а Москву я никогда не любил. Отсюда тянуло угрозой, серным дымком «дьяволиады», смехом Воланда, дыбой Ивана Грозного и Гулагом. Москва мне представлялась не защитницей моей, а пауком, отсасывающим жизнетворные соки с громадной территории от Белого моря, до Тихого океана. Не «третий Рим», а «вавилонская блудница», соблазняющая всеми пороками мира, от которых и вдали от Москвы едва удерживался человек. Москва предлагает соблазны на каждом своём углу. К ней вполне относятся слова древнееврейского пророка Исайи: «город шумный, волнующийся, город ликующий»!

Да и вторая столица собчаковский Санкт Петербург несмотря на тёплые воспоминания советского периода времени, представлялся мне сухим и бездушным. От него за версту пахло юридизмом, а мне хотелось не справедливости, а любви, потому как по справедливости мы все должны быть наказаны, по крайней мере, я. А коли все мы, не наказаны за дела свои, то и справедливость эта не для всех, а выборочная. Это город геометрии и числа, а не жизни во всех её грешных проявлениях. Наверное, я не справедлив, но что сделаешь – так я чувствовал этот город и политиков им рождённых. Не лгать же мне здесь, в этих записках подстраиваясь под дуновение времени?

Да ещё к тому же, я помнил Фёдора Михайловича и даже записал для памяти: «Ну, что, если б Петербург (Москва) согласился вдруг, каким-нибудь чудом сбавить своего высокомерия во взгляде своём на Россию, о, каким бы славным и здоровым первым шагом послужило бы это к «оздоровлению корней»! Ибо что же Петербург,  он ведь дошёл до того, что решительно считает себя всей Россией, и это от поколения к поколению идёт нарастая. Но Петербург совсем не Россия. Для огромного большинства русского народа Петербург имеет значение лишь тем, что в нем его царь живёт. Танцуя и лоща паркеты, создаются в Петербурге будущие сыны отечества, а чернорабочие крысы, дающие им пропитание, живут поодаль, в глубинке. Петербург навязывает России что-то странное. А между тем народ живёт своеобразно, с каждым поколением всё более и более духовно отдаляясь от Петербурга».

Я не любил и не люблю Москву, а нынче и вовсе кажется мне, что вся мерзость и пакость человеческая сконцентрировалась в ней. Когда слышишь рассуждения видных политиков с экранов телевидения, читаешь газеты с претензиями на серьёзность, то понимаешь: Москва – это иная планета и живут там инопланетяне. Они не хуже и не лучше нас, они  другие.
Пока ехали в автобусе, память унесла меня в прошлое, в 1979 год, когда я, окрылённый надеждой, отправился покорять Москву своим поэтическим «талантом». Но к этому фрагменту моих воспоминаний мы ещё вернёмся. Будет повод к этому вернуться.

                Глава четвертая.
                В МИНИСТЕРСКОМ ТУАЛЕТЕ.

«Эти люди так уверены в себе, решительны и хорошо настроены. Они овладели улицей и потому думают, что овладели миром. Но они ошибаются. За ними уже стоят секретари, чиновники, профессиональные политики – все это современные султаны, которым они готовят путь к власти». (Ф.Кафка).
                I
Мы направились с Павелецкого вокзала в министерство угля. Швейцары или охранники, кто их разберёт, долго рассматривали наши мандаты, куда-то звонили, потом нас пропустили. Я не «высовывался», как мне и предписывалось нашим начальством. Вся инициатива была в руках Великанова и Никифорова.

Мы со Светланой Деникиной примостились на стульях в какой-то нише коридора, уж и не помню на каком этаже. Позади этой ниши располагались туалетные комнаты. В эту нишу выходили покурить сытые мужчины из ближайших кабинетов, попыхивали дорогими сигаретами и обращали на нас внимания не больше, чем на урну, в которую бросали окурки.

Вели разговор о том, кто и через кого купил дефицит, билет на престижный концерт. Обсуждали какие-то бытовые, личные вопросы  словом, жизнь текла так, как будто не стояли шахты от Владивостока до Донбасса. Москва жила своей собственной жизнью и я подумал: «Уйди в одночасье под воду весь Сахалин  здесь будут вестись вот такие обычные житейские разговоры». А мне-то казалось что тут все должны были говорить исключительно о том что от Воркуты до Дальнего Востока через Кузбасс пролегла огненная дуга шахтерского бунта.

Много позже долго и болезненно переживал эту пророческую фразу, случайно залетевшую в мою голову в преддверии министерского туалета.

Так получилось, что этот фрагмент записывал под аккомпанемент трагических сообщений из Сахалина. Подумалось, скольким же приходят такие «случайные мысли» и люди не придают им ни какого значения? А если бы придавали? И огненным росчерком вспыхнул ответ: тогда бы и шагу не ступили, тогда бы…

Но что «тогда», додумалось позже и записалось в другом месте этих «Записок…», составленных из фрагментов моих размышлений о тех днях. Там обрывок, там фраза, наспех записанная на клочке бумаги и чудом сохранившаяся в моем архиве. Запись в дневнике – мысли, но не факты! Почему-то считал важным записать мысль, а не обстоятельства и место появления этой мысли. Но факт мстителен уже тем, что время смывает его из памяти. Лица людей, их голоса обступают меня, но все дрожит и мерцает и мне трудно «привязать» их ко времени и месту. Я оставляю в мемуарах только ту малость, в которой уверен: здесь и тогда!

В этой нише, в преддверии к туалетам, вызревали во мне гнев и раздражение. Они были моей доминантой в течение десяти дней нашей командировки. Дух бунта заклокотал во мне и понёс меня уже по московским улицам и кабинетам.

Сейчас об этом смешно и грустно вспоминать. Но тогда именно так я представлял, и самое главное, всем сердцем своим чувствовал и понимал свою миссию, своё предназначение в рабочем движении  не уронить, не унизить достоинство восставших рабов. Что должен и обязан был донести до этой чиновнической сволочи всю силу гнева и презрения, которые клокотали на площадях, а не выглядеть униженным просителем. Я часто повторял: «Народ не просит, а требует!» – и металл звучал в моем голосе.

Именно тут, в этой нише, рядом с туалетом, мне отчётливо вспомнились горячие июльские денёчки на городской площади напротив прокопьевского драмтеатра и хриплый голос «министра угля».

Из записной книжки:
 - Что он там хрипит?  - спросил меня Еренский представитель города Киселевска.
 - Объясняет, отчего у нас нет мыла и почему драконовские порядки на шахте,  - пояснил кто-то из членов забастовочного комитета.
 - Точно! Вологодский конвой: «шаг вправо-влево, прыжок вверх  попытка к бегству! Полная контора «поверяльщиков» и «погонял», -  подхватил кто-то из членов забастовочного комитета. [6 ]

Началось, как всегда, бурное обсуждение извечной темы: «на два раба  три прораба». И, как всегда, никто никого не слушал, каждому казалось, что самое важное и самое главное  это то, о чем он говорит. А между тем нужно было выработать единую позицию на переговорах с госкомиссией.
 - Экономическая самостоятельность шахт,  вот что мы должны требовать,  - сказал Великанов.  - А все остальное  чепуха!
 - Как ты это представляешь себе?  - Спросил я Серегу.
 - Есть толковые юристы, да и не наше это дело – думать как?  - Ответил Сергей.
Я отлично понимал, откуда у него такие надежды на юристов.

Дело в том, что Сергей был с шахты «Тырганская», а у директора шахты Кругляка была новая, молодая жена юрист, Галина Снытко.

Значение этой дамы и её роль в прокопьевском рабочем комитете требует отдельного и серьёзного обсуждения. Она буквально не вылезла из рабочего комитета, пытаясь нам растолковать прелести рыночной экономики. Женщина энергии необычайной и с потрясающей способностью к словоизвержению.

Кто-то поддержал Великанова:
 - Пусть они думают, а мы должны требовать!  По мне, так самостоятельность, или ещё какой хрен  все равно, была бы зарплата такая, какую мой батька получал. Раньше в Москву в ресторан отцы наши летали и на другой день домой возвращались, а нынче сраную колбасу не купишь! Только по блату!
 
К сожалению, эти записи были поспешны, и не всегда я записывал имена, надеясь удержать их в памяти. Теперь кусаю локти, разбирая обрывки листков, на которых больше мыслей общих, чем конкретики: что, кто и где?
 - Они придумают!  - выкрикнул Еренский, представитель от Киселевска. -  Такое придумают, что взвоешь. Нет, мужики, если мы сами точно не знаем, что нам нужно, то они нам такой «лапши на уши навешают», что будь здоров!
- Ну, ты умный  так и придумывай, а моё дело  уголь на гора давать, а не думать. - Откликнулся на это все тот же человек, который напирал на то, что мы должны только требовать, а не предлагать.
Шум, гам, взаимные упрёки, а из динамика все тот же хрипучий голос «министра угля».

Я запомнил его  уставшего и измотанного до предела человека. Внешне очень заурядного, с простым мужицким лицом, в котором нет ни грамма того внешнего налёта интеллигенции, который был очень заметен в лицах его свиты и который настораживал нас. Но он был министром, то есть человеком из высшего круга, и потому ответственным за все, что происходит в шахтёрских городах.

-  Хари все откормленные, в забой бы на месячишко, чтобы осознали, сволочи, почём уголёк... - сказал Володя Надюк, электрослесарь с шахты «56».

С этим парнем меня многое свяжет: и попытка создания отделения партии ДПР Травкина, и две поездки в Москву на учредительные съезды, с которых мы привозили в прокопьевский рабочий комитет не считанные никем деньги, собранные в поддержку «оголодавших шахтёров» невесть откуда взявшимися доброхотами. Но это будет потом, а сейчас:  «Я ни хрена не пойму из того, что он хрипит, -  опять сказал пожилой шахтёр, имя которого время стёрло из моей памяти.

Особенно раздражали нас призывы прекратить забастовку, а потом разбираться, что и как делать.

- Ну да,  мрачно цедил все тот же мужик, комментируя речь «министра угля».  Спуститесь в забой, а мы тут порешаем все ваши проблемы. Отчего же этот «хрипун» их не решал раньше? Рыжков был? Был! Дороги ему мели и уголь «Кузбасслаком» красили? Красили! Нет, мужики, покуда мы на площади  мы сила, уйдём в забой  нам хана!
                * * *
Вот какие картины проходили в моей памяти в этом, прости, Господи! отхожем месте, где мы ждали со Светланой наших «начальников». И они растравляли и распаляли меня!

Так мы прождали час, пошёл уже второй. Наконец появились смущённые и раздосадованные наши руководители  Никифоров и Великанов.

Великанов, в свойственной ему манере говорить быстро и громко, упрекал Леонида Никифорова в излишней интеллигентности. Короче, в министерстве угля с нами разговаривать отказались и тем более устраивать нас в какую-либо гостиницу. Посоветовали обратиться в профсоюз угольщиков.

Не знаю, как потом и на каких условиях наладили с министерскими чиновниками
контакты Никифоров и Великанов, и наладили ли? Наверное наладили, благодаря Юрию Боткину, заму генерального директора «Прокопьевскугля», который приехал именно в это время в Москву. Полагаю, что Михаил Найдов послал его приглядеть за нами.
 
- Мы двери ему открывали в разные кабинеты,  - как-то сказал мне Великанов. - В этом заключалась наша миссия  быть кувалдой, а говорил с чинами он, Боткин».[7 ]   
Может, так все и было. Не берусь судить о том, чего лично не видел и не слышал. [8 ]
Одно непреложно  так и должно было случиться с рабочим движением, чтобы оно превратилось в грозное пугало для центральной власти. В руках местных элит оставались мощнейшие рычаги воздействия на нас и мы, хотели этого или нет, а являлись инструментом разрешения их, часто шкурных, интересов! [9 ]

Мы вышли из здания министерства угля, как «обклёванные», а у меня перед глазами
стояли раскалённая от жары площадь Прокопьевска и чумазые лица шахтёров. Зрело глухое, яростное возмущение.
-  Щадов то не так пел в Прокопьевске, а тут и в приёмную к нему не пустили, - сказал Никифоров.
 - Попробовал бы он там по-другому петь, -  откликнулся Великанов. -  Они смелые за кремлёвскими стенами, а как за пределы Москвы шагнут, у них сразу медвежья болезнь приключается.
Ну, тут меня понесло по кочкам, взъярился.
- Что значит не пустили? Наручники одели? На пол повалили? Как не пустили?
Я ещё что-то сказал нелестное, наверное несправедливое и обидное. Все-таки два с лишним часа простоять рядом с министерским туалетом, пусть и облагороженным веяниями европейских стандартов, что-то да значит.

Никифоров и Великанов согласились, что в профсоюзе угольщиков разговаривать буду я. В автобусе всю дорогу до ЦК профсоюза угольщиков молчали, выходило как-то несолидно с первого дня нашей командировки в Москву. С утра обокрали, а к обеду к чёртовой матери послали.

Помнится, я сказал тогда своим начальникам:   «Ну, вот что, ребята, теперь моя очередь разговаривать с чиновниками, вы своё поговорили».

                Глава пятая.
                В УГОЛЬНОМ ПРОФСОЮЗЕ.
                I
В коридоре профсоюза угольщиков нам встретилась делегация из Донбасса. После рукопожатий, вопросов, кто да что, они сказали, что неплохо бы всем нам поселиться в одной гостинице, чтобы вырабатывать и согласовывать совместные действия. Они просили поселить нас в профсоюзной гостинице «Спутник»: «...это удобней, чем в «Шахтёре», который где-то на окраине Москвы, да и там, в «Спутнике», уже живут ребята из Воркуты, а профсоюзный босс не хочет этого».

Мы договорились, что они подождут результата нашего визита к секретарю профсоюза угольщиков Медведеву.

Когда мы вошли в приёмную, секретарша неприязненно поглядела на нас, словно говорила: «Ну, чего вам ещё надо?»

Я посмотрел таблички на дверях  направо табличка с именем Медведева В.И., налево  его зама. Я нагло направился к дверям кабинета Валентина Ивановича, секретарша кинулась на перехват: «Он занят, у него совещание!»

Она цеплялась за фалды моего пиджака, но я вошёл в кабинет, буквально втаскивая её за собой. Действительно, там сидел некто, и они мирно разговаривали, попивая кофе с пирожными. Разговор начался на столь повышенных тонах, что его можно было услышать на соседней улице, тем более, что говорить тихо и ровно я не умел, да и не умею даже в менее напряжённой обстановке.

Посетитель  тихо удалился из кабинета, а мы, подобно двум медведям ревели друг на друга:
-  Пойми, гостиница «Спутник»  ведомство Шалаева, к тому же там поселены беженцы из Карабаха, -  убеждал он меня.  - Ну чем вас не устраивает наша ведомственная гостиница «Шахтёр»?
Но я уже «закусил удила» И нутром понимал, что уступить нельзя, от того, как я поведу дело, зависит дальнейшая судьба не только нашей делегации, но и отношение к рабочим комитетам.
 - Если ты не можешь решить такой, в сущности, пустяковый вопрос, как размещение шахтёрских делегаций в профсоюзной гостинице, то что вообще можешь? На кой хер нужен такой профсоюз, а? Ты что думаешь, эти стены тебя спасут, если мы придём сюда?
Я пригрозил:
 - Если ты сейчас же, немедленно, не решишь этот вопрос, я буду звонить в Кузбасс, и приостановленная забастовка возобновится. Все будут в стороне, а ты в бороне.
Эта угроза, если хотите  шантаж  возымела действие.
 - Ну, хорошо,  - сказал он. -  Вашу делегацию я сумею разместить в «Спутнике», но только вашу. Сколько вас человек?
 - Нет! -  Я стоял на своём.  - Необходимо поселять в «Спутнике» все делегации рабочих комитетов. Ребята из Донбасса в коридоре стоят, ждут,  - и объяснил ему.  Это нужно, чтобы мы могли общаться и вырабатывать совместные документы и координировать свои действия.
И тут меня осенила догадка:
-  А, так вы нас по разным московским углам расселяете со спецом? С тем, чтобы ловчее «обрабатывать» было? Так вот  не на таковского напал. Хочешь снова «на уши» весь Союз поставить?
-  Да кто ты, собственно, такой? Видали мы таких из Воркуты! - Он тоже завёлся.  - Я сам горняк, так что не бери меня на горло!  [10]
Разговор заходил в тупик, я потянулся к телефону.
-  Куда ты хочешь звонить?  спросил он.
 - В Кузбасс. Должен же я доложить о провале нашей попытки договориться с собственным профсоюзом. Тебе напомнить, может быть, Слюнькова, а? Не видал, как у члена Политбюро губы дрожат? Видел когда-нибудь старого мерина? Не видел, так увидишь! Я тебе твёрдо обещаю: шахты после моего звонка встанут, и вся ответственность ляжет на тебя. Когда тебя и этого, Шалалаева вызовут на ковёр, губа у тебя точно отвиснет. Помимо кузбасских шахт встанут донецкие шахты. Это мы можем сделать и без гостиницы  с того же Павелецкого вокзала. Вот такую перспективу я тебе, дорогой ты мой начальничек, обещаю!

Был ли я уверен в том, что действительно шахтёры забастуют? Да, был! Стояла ли за этой уверенностью реальность? Не знаю. Дело в том, что без этой уверенности я был бы ничто! Возможно, это было следствием самообмана, этакого самогипноза, но я на самом деле ощущал себя не гражданином Анохиным, а, как бы это выразить поточнее, поскольку слово «представитель» ничего бы не прояснило (пожалуй, тут без мистики не обойтись), наверное, я ощущал себя разгневанным и оскорблённым «духом» той самой раскалённой площади.

Понимаю, что такое объяснение покажется странным, напыщенным, но более точного определения своему состоянию я не могу найти. Я не мог себе позволить ничего человеческого, никаких человеческих слабостей потому, что постоянно ощущал в себе эту площадь. Это ненормальное, противоестественное состояние постепенно покинуло меня, когда вскоре после первого вояжа в Москву я был отозван из рабочего комитета и вернулся на своё рабочее место в УСМ («Управление Строительной Механизации»).

Там многое из меня выветрилось пока я занимался кирпичной кладкой, выгораживая закут в гараже. На моем автогрейдере давно работал другой «водила» и он так жалобно глядел на меня – не отберу ли у него технику? Я согласился стать на время каменщиком, поскольку чувствовал, что воля «шахтёрской площади» вернёт меня снова в забастовочный (рабочий) комитет. Так оно и получилось, не прошло и месяца.
               
                * * *
По мере того, как лицо Медведева становилось багровым от злости, я заводился до нахальства и прямого оскорбления:
- Понимаешь ли ты, чиновничья твоя морда, что говоришь не с гражданином Анохиным, а с десятками тысяч людей, которые меня сюда послали и ждут от меня доклада, в том числе и о том, как нас приняли? Я-то тфу ноль, но за мной сотни и тысячи горняков и не только их. У нас в городе бастовали все предприятия! Все!  -  Наседал на председателя угольного профсоюза.

Сцепились мы с ним крепко, а потом он оказался ничего мужиком и на «круглом столе» в газете «Социалистическая индустрия» на предложение ведущей «круглого стола» журналистки Е. А. Леонтьевой сесть вместе с чиновниками из министерства, т.е. напротив меня и парня из Донбасса (о нем ещё будет речь впереди) сказал: «Моё место с ними». Он, в отличие от С. А. Шалаева, всегда садившегося на переговорах с членами правительства и политбюро «по ту сторону нас», садился с нами и оппонировал им.

Через час беспрерывного ора вперемешку с непечатными словами, Медведев взялся кому-то звонить, а особенно непонятливому в сердцах бросил: «А ты с ним сам поговори! Не пробовал? Ну и не советую пробовать».

Я вышел из этого кабинета окрылённый пусть маленькой, но победой. Секретарша смотрела на меня с тихим ужасом в глазах, словно я не человек, а сущий демон. Ребята из делегации Донбасса и наши обступили меня:
-  Ну, что? Ты орал там так, что нам показалось  дело у вас до драки дошло.
-  Нормально. Поезжайте в «Спутник» и ждите меня там. Дайте список фамилий вашей делегации, -  обратился я к донецким шахтёрам.

У меня сохранился этот, написанный чуть ли не на коленях список: Сотников Александр Александрович (погибнет при странных обстоятельствах в 1990 году), Дубовик, Афиненко Михаил Иванович, Криведа Леонид Васильевич, Гусаров Владимир Витальевич, Тращук Олег Анатольевич. Потом в гостинице будут поселяться и другие. В августе 1989 года гостиница «Спутник» станет московским штабом рабочих комитетов угольщиков Союза.

Не помню, остался кто со мной из ребят или нет, но я вместе с замом по хозчасти на служебной машине углепрофсоюза отправился в ВЦСПС к Шалаеву.

Широченные коридоры и холлы здания ВЦСПС производили на меня все то же раздражение, какое испытывал я в министерстве угля: «Шикарно и роскошно живут, мать иху...!»

Юркий зам. Медведева знал здесь все ходы и выходы, или же разговор его шефа с нужным лицом возымел действие, но не прошло и получаса, как он собрал все нужные бумажки и вечером мы уже разместились в «Спутнике». С этого вечера началась круговерть звонков и посетителей моего скромного одноместного номера 335. Так начались мои десять бессонных ночей и дневных хождений по учреждениям Москвы.
               
                Глава шестая.
                В ГОСТИНИЦЕ «СПУТНИК».
                I
Кажется, уже на второй день, вечером, ко мне в номер пришли Великанов и Гусаров  красивый парень с Донбасса, ладно сложенный. Возможно, ещё кто-то был с ними, не помню, сказали, что швейцар не пускает в ресторан. Что уже тошнит от буфетной еды. (Моя скромная, по шахтёрским меркам, зарплата и соответственные командировочные и думать не позволяли о ресторанах.)

Словом, они меня вытащили из номера, и я спустился вниз. Швейцар в ливрее действительно загородил нам вход, хотя через его золотые галуны было видно, что в ресторане полно свободных мест и только в глубине зала, рядом с эстрадой, на которой моталась щуплая, изломанная ритмом фигурка певички, гуляла какая-то многочисленная компания. Вид этой компании меня «завёл», я потребовал объяснений и тут же их получил:
- Нельзя, вечером в ресторане обедают беженцы из Карабаха.
-  А мы шахтёры из Кузбасса и Донбасса, слышал про нас?  тут появились ещё какие-то два «крепыша» и стали рядом с ним.  А это кто? «Вышибалы»?

Я потребовал старшего, подошёл тип с лакейской мордой и объяснил, что такое распоряжение самого Шалаева, и все вопросы к нему. Ещё минута и я бы потерял контроль над собой, дело бы окончилось отделением милиции и всеобщим нашим позором. Внутренний голос мне шепнул, что ресторан  слишком мелкая и по сути дела ничтожная тема для скандала. Нас не поймут шахтёры, а журналисты все перетолкуют, все перевернут, с ног на голову поставят.

Тут я отступил, пообещав разобраться с Шалалаевым, как мы называли между собой председателя ВЦСПС по аналогии с «шалавой».

Меня возмущало не то, что не пустили, возмущало то, что пустили других и не суп харчо они ели, а гуляли широко и раздольно, как принято на Кавказе, сдвинув столы. И это «беженцы»? Об них, что ли так слёзно писали центральные газеты?
С той поры не воспринимаю всерьёз «кавказских слез», особенно «плачущих» в ресторанах Москвы. Прости меня, Господи!

Поднимаясь по ступенькам лестницы на третий этаж, Гусаров сплюнул себе под ноги и сказал: «Шоб мне век таким беженцем быть, держать бабу за сыску вместо обушка. Суки!»

На следующий день до обеда звонил в ВЦСПС, надеясь выйти на Шалаева  наивный, я ещё не знал, что телефоны таких лиц засекречены, и все время попадал на людей столь незначительных, что говорить с ними не имело ни малейшего смысла. И по сей день между рядовым человеком и начальником самого ничтожного ранга стоят посредники  ничего не решающие люди, а тогда это была чётко продуманная, и хорошо отрегулированная система доступа к важному «телу». Бюрократия, как во все времена во всех странах, при любом общественном укладе, свято хранит свои тайны и одна из этих тайн  тайна доступа к телу и ушам начальника.

И вдруг в промежутке между моими звонками, когда я отошёл от телефона на минутку попить воды, раздался резкий, несколько необычный по тембру телефонный звонок. Я снял трубку.

Бархатный, я бы даже назвал, задушевный, вкрадчивый голос произнёс: «С вами говорит инструктор ЦК КПСС Лушинский Владимир Викторович. У вас под рукой есть авторучка и бумага?»

Опешивший от такого звонка, я ответил: «Есть».
- Тогда записывайте», -  он продиктовал мне адрес «Старой площади», назвал свой телефон 2064955, номер своего кабинета  386 ой и добавил к сказанному, что он хотел бы со мною встретиться.

Но я уже отошёл от оторопи, вызванной этим звонком, и ответил ему, что у меня нет нужды встречаться с ним, а вот если он поможет мне найти Шалаева, то я скажу ему спасибо.

-  Как?  удивился он.  Вы не хотите встретиться с ведущим инструктором ЦК КПСС по вашей проблеме?

Я что-то понёс насчёт диктатуры КПСС и своей принципиальной позиции на этот счёт. В общем обычный либеральный бред, который мимо моей воли вошёл в меня в эту пору.
Он слушал меня, не перебивая, а потом сказал: «Вот, значит вы какой?»

Я опять что-то говорил о том, что вот «я такой» и так далее. Наверное, ему надоело слушать мои излияния насчёт роли КПСС, её вине за экономический развал, он перебил меня и спросил: «А зачем вам понадобился Шалаев?»

И опять меня понесло «по кочкам», теперь уже с Карабахом и со вчерашним застольем «беженцев». И на это раз у него хватило терпения слушать меня, не перебивая, чуть позже я понял, почему мне давали везде говорить, пока не охрипну, но это позже. Выслушав всё, что я думал по этому вопросу, он спросил меня: «Значит Вы лично, - поправился, - шахтёры не сочувствуете беженцам из Карабаха*

Я чуть было не ругнулся и объяснил ему, что нас не пускают в ресторан. Неловко было мне произнести это, но вот произнёс же!

- Какой же пустяк занимает вашу голову. Нет такого решения Шалаева. Это самодеятельность администрации. Ходите в ресторан, когда вам заблагорассудится, а вообще-то жаль, что вы отказываетесь от сотрудничества с нами.

На этом мой разговор с ним окончился и я, как ни в чем не бывало, стал названивать в другие места, а в этот момент стоило бы задуматься о звонке.
Вечером ребята из Донецка, что называется, «оторвались» в ресторане, говорят, дело дошло до украинских песен.

Тогда это меня коробило, словно рашпилем по больному месту, а сейчас я их понимаю: они просто жили. Просто жили. Как нам порой не хватает  просто жить, как мне этого не хватает! По сей день не умею просто жить! Все время тянет на общественную трибуну, до боли в сердце, до слез трогает чужое горе. Бешеная ярость охватывает меня, когда я вижу несправедливость, и туманит, кружит мою голову! Может быть, потому и трогает, что не было по-настоящему собственного горя? Не знаю…

                НАДРЫВ.
                II
Утром следующего дня состоялась знаменательная встреча, во многом изменившая мои первоначальные планы. В мой номер зашли Сотников и Гусаров и с ними небольшого росточка мужчина, необычайно подвижный, энергичный, с хорошо поставленной речью.
Хорошо поставленная», в том смысле, что мог формулировать свои мысли достаточно чётко и связно. Он в этом чем-то походил на Сергея Великанова, только Серёга был эрудированней его [101 

Он представился: «Дубовик Александр Семёнович – член президиума забастовочного комитета города Горловка». Я вспомнил что он был в том списке, который нам отпечатали и завизировали в ведомстве Шалаева. Мы проговорили с ним весь вечер.

Оказалось, что он видит свою задачу в Москве точно так же, как я, то есть в разъяснении и пропаганде наших целей и задач, вот только выходила маленькая незадача: он то считал себя полностью самостоятельной и свободной личностью, а я  нет. Вот это «а я нет» очень его удивило и поразило:
 - Как? А ребята мне сказали, что ты самый главный забастовщик в Кузбассе?
 - Я даже не самый главный в делегации.
Он смотрел на меня с недоверием: мол, ладно, ты скромничай, скромничай, да знай меру.
 - Нет, серьёзно. Никифоров у нас в делегации главный, а я так, на подхвате…,  - не удержался и пошутил в адрес своих опекунов.  - Но он ещё с Великановым портфель не поделил.
 - Это здоровый такой мужик?
 - Он самый.
 - Да ну...?  - в его голосе сквозило мне не понятное недоверие к моим словам. Кажется, я ничего особенного не сказал.
 - Серьёзно говорю. Конечно, и я не пешка, но мне нужно согласовывать свои действия с председателем прокопьевского рабочего комитета, хотя бы по телефону, а с Никифоровым постоянно...
И тут, как удар обухом по голове:
 - Да он «квасит» в номере, мы туда заходили.
 - Кто?  - я был удивлён таким заявлением.
 - Да этот твой, Великанов. Пробовал с ним говорить, он что-то несуразное толкует.

Дубовик ушёл в полночь, а в час ночи ко мне зашёл Никифоров и тоже сообщил эту же «новость». Мы решили не «поднимать волну». Леонид пообещал с ним поговорить по-шахтёрски.

Но мы плохо знали Серегу: утром он был свеж, как огурчик, а к вечеру «расслаблялся», и все бы ничего, если бы горничные не стали тыкать в него пальцем и все время норовили сказать это мне: «А ещё шахтёры..».

И в этом, «а ещё» было всё: и горечь обманутых надежд, и презрение, и многое другое в зависимости от говорящего. Надо понимать, как это больно било мне по сердцу! Вдвойне било, поскольку Серёга был мне дорог. Попробовал с ним поговорить, но разговор не получился, не понимает.

Как-то прибегает ко мне Никифоров, прибежал за полночь с вытаращенными глазами и говорит: «Едва Серегу уложил спать  пьяной! Что делать будем?
- Ты у нас начальство, тебе и решать, -  я попытался уклониться от прямого ответа, понимая, что обязан Великанову этой командировкой.

К тому же я хорошо помнил наказ Маханова приглядывать за мной. «Коли приглядывать можешь,  подумал я.  То умей и решения принимать».
-  Ну, а ты как?  Что думаешь делать? - в голосе Никифорова явственно звучала нотка растерянности.
Назло, чтобы завести его ответил:
 - Как ты, так и я.
 - Честно говоря, я не знаю, как поступить.
 - А я знаю! – прорвало меня.  - Гнать нужно Серегу поганой метлой за его поганый рот!

Огненным смерчем вспыхнула во мне ярость, и будь на месте Серёги брат, сестра или мать – я бы не пожалел и их. Это было чувство очень схожее с чувством верующего человека, когда на его глазах происходит поругание святыни. Ведь тогда я твёрдо верил, да и по сей день верю в непорочную чистоту нашего дела! В глубочайшую моральную и нравственную её глубину! И вот человек, на которого я рассчитывал опереться и оттолкнуться, чтобы сделать шаг на пути к справедливости, выше которой нет и не будет для меня ценности, оказывается гнилым и непрочным?!
                * * *
И опять  «странность этого мира»  причудливая игра судеб и привязанностей. Два, от силы три человека из бывших членов рабочего комитета мне интересны до сих пор. И один из них Сергей Великанов.
                * * *
 - Ну, вот и хорошо.  - Никифоров облегчено вздохнул.
 - И я так считаю. Приедем и я все доложу в рабочем комитете.
 - Ты начальник, вот и докладывай.
 - Да будет тебе выпендриваться!  - Он в сердцах хлопнул дверью и ушёл.
О чем он говорил утром с Великановым, не знаю, но заглянув ко мне перед походом в министерство Щадова сказал: «Мы тут решили так  ты оставайся в номере и решай свой круг вопросов, а когда выйдем на Совмин, тогда и тебя подключим». И ни слова о Великанове.

Папка с документами, подготовленными ДСК, кричала о себе, но мои вопросы были по ведомству Совмина, в подчинении которого находился всемогущий «Госснаб». Как я уже говорил, я был «толкачом», «агентом» интересов прокопьевского ДСК и не мог не быть им. Хотя такое положение дел меня угнетало. Я не хотел исполнять чужую волю, у меня была своя, выстраданная на прочитанных мной книгах. Однако положение обязывало играть по правилам, не мной придуманным.

                КОЛГОТА.
 Каменщик, каменщик, в фартуке белом, Что же ты строишь, кому?
 Строим дворец, небывалый в истории! Там расположится рай!
 Вместо дворца вы, ребята, построили Тесный и тёмный сарай.
(«Подражание Брюсову» В. Ширяев.)
                III
В большом двухместном номере Дубовика в среду 23 августа собралась группа шахтёров и приняла решение о создании Регионального Союза Стачечных (забастовочных) комитетов Донбасса и Кузбасса. На это собрание пригласили и нас, то есть Великанова и Никифорова, но их не оказалось в гостинице. Инициативу проявил Дубовик. Участвовали в этом действе, по сути, не имевшем дальнейших последствий: Сотников, Гусаров, Шушпанов,(остальные имена неразборчивы в протоколе) и ваш покорный слуга. Затея с созданием организации была изначально обречена на провал хотя бы уж потому, что опыта подобных дел никто из присутствующих не имел.

Мы долго перепирались даже в таком вопросе: писать или не писать протокол, а если писать, то кому и вообще, как пишутся подобного рода документы? Зато энтузиазма было не занимать! Все сходились на том, что, как сказал Гусаров: «Вместе и батьку бить сподручнее». Верно сказал, вот только тогда я не знал продолжения этой присказки: «а галушки хорошо есть врозь!»

И на самом деле, как только замаячат на горизонте «галушки», так сразу от единства и консолидации остаются только окурки да исписанная бумага. Вся история рабочего движения независимого профсоюза горняков  наглядное подтверждение этой нехитрой истины. Что там рабочее движение! А разве есть нормальный человек, способный отказаться от «галушек» в пользу другого? Разве только мать способна вырезать часть своёй груди и скормить её ребёнку, да и то не каждая. «Своя рубашка ближе к телу». Как только объединившимся «бить батьку» «батька» даст «галушки» и неравно поделит их, так тут же мысль «бить батьку» перескакивает на другое  следует «бить» того, кто больше получил.

Поговорили  о союзе забастовщиков в гостинице «Спутник», да как-то все «пшиком» изошло. Рабочее движение «консолидировала»  кто бы вы думали? Сама власть! Спустя несколько месяцев, а точнее 24 ноября было принято «Положение о Государственной комиссии по контролю за выполнением постановления Совета Министров СССР от 3 августа 1989 года № 608».

Мило! Власть создаёт комиссию по контролю над собой! С той поры так и повелось: прокуратура следит за чистотой своих рядов, МВД, МЧС, про армию уж и не говорю, там вообще собственная прокуратура!

Тут не было тех проблем, которые стояли перед нами 23 августа в гостинице «Спутник». Положение «согласовали» с С. А. Шалаевым, утвердил первый замминистра Л. А. Воронин. Выбрали «поверяльщиков» из лиц особо доверенных и хорошо проверенных. Это дало повод говорить и писать о том, что формируется «рабочая номенклатура» в лице Ю. А. Болдырева, В. М. Ломина, А. Г. Мамченко, Б. Б. Мукажанова, В. А. Тупалова, Б. Б. Уткина, В. А. Филенко.

Не хочу обидеть их подозрением в нечестности, вполне возможно, в этом ряду могла появиться и моя фамилия, дело не в этом, а в том, что такая комиссия обречена на провал уже самой «технологией» рождения. Она напомнила мне машину «скорой помощи» из поэмы Твардовского – «Тёркин на том свете: «Сама едет, сама давит, сама помощь подаёт».

Из мятежного Кузбасса в число поверяльщиков никто не попал и эта «хитрость» вышла боком к тем, кто её задумал.
Не потому ли в конце 1989 года в Кузбасс приехала «новая» государственная комиссия и перед ней «низы» поставили те же самые вопросы: «Соглашение не выполняется!»

Но это уже был январь 1990 года, и лидеры рабочих комитетов были основательно «подпорчены» политикой, за которой всегда скрывается чей-то экономический интерес. Чей? На этот вопрос мы не могли тогда ответить, поскольку инерция романтики была ещё необычайно сильна. Теперь то, когда пишутся эти строки, известно многое, в том числе и слияние партноменклатуры (молодой!) с криминальным миром, а тогда мы и помыслить об этом не могли, хотя многие и знали о Гурове и его статье в «Литературке»  «Тигр прыгнул».
 
Что поделаешь слепота исконное свойство человеческое. И наши дети, и наши внуки так же будут слепы в настоящем и прозорливцами в прошлом.
Мы уже осознали необходимость власти, но ещё смутно представляли, что с ней делать.
Так появились дополнительные требования, разрешение которых вело к пересмотру системообразующих законов. В частности голиков и компания настаивали на выводе парткомов с предприятий.

По сути дела острейшая дискуссия о власти и о том, что с ней делать, развернувшаяся в областном рабочем комитете после отъезда Льва Рябева, вынудила Теймураза Авалиани подать в отставку.

Рассуждали мы незатейливо по принципу: «не зачем изобретать велосипед», то бишь особенную для России экономику и особенное государственное устройство, вон, вишь как Европа живёт? А дальше пошло прямо по Достоевскому: «зачем де у нас всё это не так, как в Европе»?

До истерики хотелось нам, чтобы и у нас было как в Европе, а одного не разумели  сами мы вовсе не европейцы, а нечто среднее между Европой и Азией, а потому к нам не подойдут ни европейские прописи лекарств, ни азиатские  от всех начнёт тошнить. Что у нас желания есть и даже сверх меры желаний и хотений разных, а вот отвечать за свои желания хотения не умеем. Очень даже обижаемся, что начальство нас от наших же желаний хотений не уберегло, если всё не добром кончилось.
                IV
Утром (в четыре часа по Москве) в четверг я доложил по телефону Владимиру Маханову, что представители Донбасса предлагают создать Союз рабочих комитетов Советского Союза.

Маханов выслушал мой «доклад», спросил, почему не Никифоров докладывает? Я сказал, что, видимо, пока ему нечего сообщить, ведь мы только поселились, и они сегодня должны идти в министерство угля, а мне нужно что-то отвечать на предложение ребят из Донбасса.

Он сказал мне, что с этим делом не нужно торопиться, что прежде следует поглядеть «Положение..». о союзе, и вообще посоветовал мне не делать опрометчивых шагов и заявлений. Но все дело в том, что никакого «положения» не было! Его ещё предстояло написать!

- Это не твой уровень принятия решений»,  - сказал Маханов. - Напомнил, что главным является Никифоров, и я должен заниматься не самодеятельностью, а теми вопросами, по которым меня послали. Он ещё раз напомнил мне мою задачу: поставить вопрос в Генпрокуратуре о снятии с работы главных лиц в прокопьевских ОРСах, и добиться приезда в город следователя, а также помогать Никифорову и Великанову в министерстве угля и Совмине.

В его манере речи, в голосе я почувствовал нотки ревности, а то и сожаления, что не он поехал в Москву, что там намечаются некие крупные дела и можно их «просидеть» в Прокопьевске.

В каком-то смысле его предчувствия были оправданны. В это время в Москве появились и другие ребята из Кузбасса, кое-кто жил в гостинице «Шахтёр», и отголоски какой-то параллельной деятельности прорывались и в нашу гостиницу. Начались интриги. Ко мне приходили ребята из рабочих комитетов Воркуты, Инты, по крайней мере, так они представлялись. Как проверишь? У нас не принято было показывать какие-то документы, удостоверяющие личность и полномочия; начинались рассуждения о том, какой пост в системе профсоюза меня бы устроил. Другие спрашивали прямо в лоб: «Чего ты хочешь?»

Такой прямой вопрос ставил меня в тупик, так как требовал такого же прямого ответа, я же начинал говорить «за жизнь», общими фразами, теориями, которые и сам-то толком не понимал.

(То, что «не понимал»,  это я сейчас знаю, тогда иное дело, тогда думал, что понимаю, о чем речь веду).
Представляю, какое впечатление у них складывалось обо мне в том случае, если это были люди из кругов власти, знающие люди и подосланные меня «прощупать». Да и не меня одного!

Эти посетители делали весьма прозрачные намёки на то, что меня пытаются «обскакать», и называли мне имена этих «скакунов». Фамилии не называю, поскольку в девяноста процентах это оказывалось обыкновенной провокацией. Шла проверка моих амбиций, скажем так. Это были попытки столкнуть лбами делегатов рабочих комитетов регионов и городов. Внести раскол, натравить одних на других.
Характерная деталь: все представители шахтёрских комитетов, с кем бы я ни встречался, как бы понимали, что рабочие комитеты  дело временное, не надёжное дело и следует искать зацепку в существующей системе власти. Человеческое, слишком человеческое это было дело, чтобы не впасть в искушение. И когда мне задают прямой вопрос: «Покупали тебя?»  я на него отвечаю: «Ещё как!»
Наверное, с чисто житейских позиций, я был самым настоящим дураком, что не решал личные вопросы. Логика жизни начисто отвергает очевидную, по её мнению, глупость: «Быть у воды и не напиться»?

Я бродил по горло в воде и не пил, правда я не испытывал жажды, как всякий нормальный человек в подобной ситуации. Но разве я был когда-нибудь нормальным человеком? Я даже не служил рабочему движению, этим ребятам с раскалённых площадей, а священнодействовал! Находился в состоянии чуть ли не религиозного экстаза, и богом для меня был дух шахтёрской площади, дух бунта. Словом, я был настолько далёк от этих интересов, что вскоре такие предложения перестали делать. Вполне возможно, что эти люди были из руководства профсоюза или из соответствующих органов, прощупывающих, чем же дышит человек. Было бы странным, если бы это было не так!

Кстати, один из таких посетителей, пространно рассуждавший о диссидентском движении и похвалявшийся тем, что лично вхож в дом Сахарова, просветил меня, думается невольно, о звонке из ЦК. Свои первые слова, которые он произнёс в моем номере, касались того, что этот номер круглосуточно прослушивается:
-  Уж не думаете ли вы, Михаил Петрович, что вас поселили в необорудованный номер? Можете быть уверены, что нас слушают очень внимательно, так внимательно и обстоятельно, что вы даже не подозреваете, сколько разных людей анализируют наш разговор.

На это я ему ответил:
-  Мне скрывать нечего, я представляю здесь не свою персону и ничего такого нового и крамольного не говорю, все уже сказано на площадях Кузбасса, сказано куда резче и острее. Там, парень, такое говорили, не московским интеллигентным ушам слушать. Выто сами не боитесь, что нас подслушают?

Он как-то замялся, а потом ответил: «Я у них на учёте».

Что он этим хотел сказать, осталось для меня загадкой. То ли, что ему можно провокацией заниматься, то ли ещё что? Я не боялся и не боюсь «просушки» и по сей день, потому как нет у меня ни «тайных слов», ни «тайных дел». Я не понимаю, что означает «тайна личной жизни», если исключить из неё супружеские отношения? Когда я об этом слышу, в голове молоточками постукивает вычитанная когда-то фраза из Норбера Винера:
«В большом сообществе (государство) где «господа действительного положения вещей» предохраняют себя от голода своим богатством, от общественного мнения  тайной и анонимностью, от частной критики  законами против клеветы и тем, что средства связи находятся в их распоряжении,  лишь в таком сообществе беззастенчивость может достигнуть высокого уровня». («Информация, язык и общество».)
 
Иначе говоря – наглость и порок защищают себя тайной и анонимностью. Это хорошее прикрытие для двоедушных людей!

Задумаемся, что скрывать человеку, если не собственные пороки, а то и преступные намерения? Ещё задолго до забастовки я взял себе за правило в жизни говорить на людях и в тесном кругу одно и то же, поскольку не существует в мире ничего тайного, что бы не стало явным и то, что знают двое, узнает и третий. Если умолчание можно отнести ко лжи, то я лгал иногда тем, что умалчивал о том, что знаю. Это нелегко давалось и нелегко даётся и по сей день, но тогда, когда я отступаю от этого принципа и не могу сказать человеку в глаза того, что говорил о нем заглазно – я презираю себя!
 - А как вы отнесётесь к тому, что я достану вам пропуск в посольство США? -  Спросил меня этот посетитель.
 - А на хрена мне США?  - Предложение было странным.  Если я не люблю Москву, это не значит, что влюблён в Нью-Йорк.
 - Как?  - удивился он и странно вильнул задом. -  Вы что, против прав человека?
 - А при чем здесь США и «права человека»?
Он принялся мне объяснять теперь уже всем набивший оскомину пропагандистский штамп о том, что США являются оплотом «прав человека» в мире и дело чести всех порядочных людей  оказать им уважение.
Я заявил:
- Это они пусть окажут нам уважение, а не мы им. Шахтёры, парень,  гордые люди, несмотря на то, что из шахты чумазые выходят. Плохо ты историю знаешь, или в школе не учили, как американские генералы в ногах у Сталина валялись, когда их в Арденнах фашисты попёрли?

Вот так легко и естественно я научался говорить от имени шахтёров и приписывать им качества, которые я хотел в них видеть. Я создавал их образ в своём воображении точно так же, как литератор создаёт образ героя своего романа. Только тут мой роман с шахтёрами был явью пожизни.
                * * *
Совершенно неожиданно моя ура-патриотическая фраза нашла любопытное продолжение. Лет через восемь после описываемых событий мне попалась книга воспоминаний польского писателя А. Салацкого, узника концлагеря Заксенхаузена. Он рассказывает о ссоре между русскими и английскими военнопленными: «Русские считали, что англичане лебезят перед немцами; русские отказывались отдавать честь немецким офицерам, саботировали их приказы, а наказание получал весь барак, включая и англичан, которые открыто возмущались «русскими национальными недостатками».
«Права человека», как детская болезнь корь, и я ею переболел в своё время. Книга А.Салацкого показала, какие кадры выковываются в этой кузнице духа! Да я и раньше догадывался о том, что этот «бог» – ложный, а, следовательно, и лживый. Что такое патриотизм, если не самоотвержение во имя общего дела?

Это был ещё один, не последний гвоздь, в крышку гроба «прав человека». «Новый бог» буквально рассыпался на моих глазах, как трухлявый пень. Потом были Буковский, Войнович, Солженицын и другие, надышавшиеся затхлым воздухом западной демократии и возжелавшие русской воли, и они довершили дело разрушения мифа гуманизма в моём сознании.

Много нужно было прочитать, чтобы понять: «законность и порядок» западной цивилизации  всего лишь утончённая разновидность рабства, повелевающая иметь при себе страховой полис, переходить улицу в положенном месте и на зелёный свет, и прочие десятки тысяч крупных, и мельчайших «необходимостей». Но о воле и свободе нужно говорить отдельно, больно глубока и темна вода в этих омутах смыслов. Однако всегда, когда слышу слова о свободе, в голове моей звучит песня цыгана из фильма «Неуловимые мстители»: «Спрячь за решёткой ты вольную волю  выкраду вместе с решёткой..». и т.д.

Свобода и воля – это внутреннее состояние души и от того, какая душа у человека, таковы и внешние проявления его «свободной воли».

Понимание сложности пришло позже, а сейчас передо мной сидел «диссидент» и говорил о светоче мировой цивилизации и искренне не понимал, отчего же я не бросаюсь в её объятия.

И тут я заметил некую странность в его облике, в его лице. Вроде, ничего особенного, но странность всё-таки была. Какие-то округлые движения руками и даже, я бы сказал, не свойственная мужчине застенчивость, нежность кожи лица, как будто ещё не знавшего лезвия бритвы, неестественно удлинённые брови. Но все это я отчётливо «увидел» после того, как он ушёл, а в мой номер, столкнувшись с ним в дверях, вошёл Гусаров.
-  Что этот «педик» у тебя делал? - Спросил он прямо с порога.
 - Какой «педик»?  - Переспросил его, ещё не врубившись в то, что он говорит о только что вышедшем посетителе. Но не успел Владимир открыть рот, как я понял, отчего мне этот посетитель показался странным. И не удивительно, что мне понадобился «толчок» Гусарова, чтобы эта странность получила определение: жизнь не сводила меня с людьми этого сорта. Я по сию пору, несмотря на просветительскую деятельность Российского государственного телевидения по части нетрадиционного секса, всех этих «Акун Макак», так и не смог определиться с правами секс меньшинств…

Все это кажется мне странным, нелепым и... и постыдным. У человека всё-таки не права должны быть, а элементарное чувство стыда, тогда все будет нормально. Тогда в государстве будут законы, исполнять которые не стыдно. Тогда дети не будут сиротами при живых родителях и товаром для похотливых стариков. Человек, конечно, не виновен во врождённом уродстве, но от этой невиновности уродство, какое бы оно ни было, телесное ли, душевное, не становится добродетелью.
Добродетель начинается с того, что общество прилагает усилия к излечению этих недугов, а не ставит их в один ряд со здоровым человеком. И на самом деле, человек приподнимается только в преодолении собственной уродливости, какая бы она ни была, а не в потачке своему уродству. Есть хорошее русское слово, определяющее суть «поташников» – развращены!
 - Да вот, только что вышел,  - сказал Гусаров и презрительно усмехнулся. -  Их за сто метров узнаю,  - он посмотрел на моё недоуменное лицо и пояснил.  - Виден сокол по полёту, а педераст по походке. Так что он тебе тут на уши вешал?
 - К Сахарову на квартиру приглашал, да мне что-то не очень хочется, и в американское посольство.
 - Серьёзно?
 - Кто его знает.
 - Зря отказался, я бы пошёл,  - сказал он, - усаживаясь в единственное кресло.
 - Куда? К Сахарову или в посольство?
 - В посольство бы не пошёл, дома КГБ за жопу возьмёт, а она у меня одна, а
вот Сахарова увидеть  это моя мечта.
 - А за Сахарова, думаешь, не возьмёт?
 - Он депутат. Зря ты отказался, если конечно этот педик не врёт. Не каждый раз такая возможность может подвернуться. Ребятам на шахте было бы что рассказать,  -  он быстро встал и заторопился к выходу.
 - Ну и догоняй его,  - бросил я в спину Гусарову.
Бывали и такие «посетители» в моем гостиничном номере в те августовские дни, вечера и ночи.
               
                V
Наверное, стоит сказать и ещё об одном свойстве своего характера. В отличие от многих, я не очень-то падок на кумиров и авторитетов. Стороной обошло меня увлечение «битлзами» и модными тогда пластинками на рёбрах с рок музыкой, «столярничество». Для меня имя Сахарова было уважаемым  и только. Я больше знал о П. Капице, астрофизике И. Шкловском, астрономе Козыреве, чем о ядерщике и правозащитнике Сахарове. Вообще я заметил за собой одну характерную особенность  «упрямого Фомы»: чем больше кого-то или что-то хвалят, тем сильнее у меня неприязнь к расхваливаемому. Упрямство, может быть, и «делает» человека, но больше ему вредит. Плыть по течению со всеми вместе куда комфортнее, чем пытаться вопреки всему, иногда даже против здравого смысла, «выгребать» навстречу общему суждению, общей моде.

Поругайте кого-нибудь при мне и в девяти случаях из десяти, я тут же встану на его защиту, и только через минуту две начну взвешивать и анализировать. Если оказываюсь не прав, потихонечку отступаю, осознав свою глупость, но первая, спонтанная реакция будет именно такая.

Не скажу, что совесть моя отменного качества, но смею утверждать, что она есть. Я слышу, чувствую, как она меня «грызёт». Это не значит, что я всю свою жизнь поступал по совести, всякое бывало, в том числе и подлости хватало с моей стороны, но и совесть никогда не умолкала и чем я старше, тем она крикливее и сварливее становится. Бывало, я «затыкал ей рот», но из этого ничего не получалось!

Потом, при других обстоятельствах, я подмечал так коробящую меня тягу людей прикоснуться к своим кумирам. На официальных встречах пробиться поближе к телу «значительного человека», дотронуться до него. И уже полное счастье  подержаться за его руку. Я же испытывал ко всему этому отвращение.

Был в жизни моей период, когда я «слыл за умного», сидел в кабинете прокопьевского горсовета на освобождённой должности председателя комиссии по правам человека. Десятки людей проходили за день и в девяти случаях из десяти начинали разговор с «пения» дифирамбов мне. Неистребима в человеке тяга прислониться к кому-нибудь и переложить на него решение своих вопросов. Мне же всегда стыдно видеть униженного и просящего человека и вдвойне стыдно за него, когда он просит меня лично и конкретно, как правило, для себя и в обход общих положений. Необычайно мало людей, ставящих своей целью устранить причины, порождающие несправедливость. Тягостно видеть и осознавать, что, спасая от несправедливости раба, ты уподобляешься человеку, сторожем поставленному у куска мяса, вокруг которого вьются мухи. Многие так и понимаю роль «защитника справедливости» – стоять с опахалом около неспособного к самостоянию человека и отгонять от него «мух», ос и слепней. Российская власть и тогда, и нынче, и века назад, тщательно культивирует рабов. Вся система управления государством построена на этом принципе, то есть на том, чтобы люди как можно чаще «притыкались» к «соскам власти», чтобы они чувствовали власть и были ей благодарны за то, что получили из её рук желаемое.

Меня бесит такое положение дел и в этом «бешенстве» я готов «подпалить» с трёх сторон такую власть и «уничтожить» любого представителя этой власти!

В знаменитый «пьяный» визит Б. Ельцина в Прокопьевск меня приглашали в ДК имени Артема прикоснуться к «телу» будущего президента. Я не пошёл  и вовсе не потому, что он безбожно пил и тем самым вызывал у меня отвращение. Нет, при иных обстоятельствах я бы с удовольствием с ним «наклюкался», но в том то и дело, что «при иных», а не при «этих», в окружении священнодействующих особ, когда каждая фраза, каждый жест имел сакральный смысл служения дьяволу власти.

Да и не это меня в тот момент занимало, не Сахаров и не права человека меня волновали: перед появлением «диссидента» от сексуальных меньшинств я решил позвонить  да, да!  позвонить в ЦК по номеру, продиктованному мне Лушинским Владимиром Викторовичем. Дело в том, что я терпел сокрушительный провал с Генпрокуратурой России! Я не мог добиться ни одного стоящего телефона прокуратуры. И вспомнил, как легко решился вопрос с рестораном. Когда «диссидент» и разочарованный моим равнодушием к такой знаменитости, как Сахаров, Гусаров ушли, я позвонил.

Трубочку снял не Лушинский, но вежливый женский голос продиктовал мне ещё два номера: Варламова Виктора Сергеевича,  Щегловского Владимира Викторовича, но, узнав, И опять вопрос решился с удивительной лёгкостью и быстротой. Владимир Викторович продиктовал мне телефон Негоды Григория Михайловича, заведующего приёмной Генпрокуратуры.
В заключение нашего разговора Владимир Викторович хохотнул, видимо, был человек смешливый: «Вот, а вы отказываетесь с нами сотрудничать, право слово, зря. Логика жизни вынудит вас ещё не раз обратиться к нам». Я позвонил по этому телефону и тут же мне назначили время (на следующий день в десять часов), вежливо объяснили, как проехать и пройти.
Вечером ко мне зашёл Никифоров и заговорщицким тоном спросил: «Ты ничего не замечал за собой?»
- В каком смысле? -  Я был удивлён этим вопросом, но Леонид пояснил, почему-то шёпотом: 
-За нами следят».
Я подлил масла в огонь:
- И прослушивают. И это даже хорошо, что прослушивают: может, поумнеют»
 Но по виду Леонида я понял, что его такая перспектива явно не устраивает, он поскучнел:
- Ты думаешь?
-Я знаю,  - и громко, почти с вызовом в голосе пояснил. 
- Как ты думаешь, отчего нам дают возможность здесь, да и дома «тявкать»? Поговори с ребятами из Донбасса, как власть расправилась с народом в Новочеркасске? Они там, в Кремле, между собой передрались, вот и нет у них единого мнения, что с нами делать: то ли рот заткнуть, то ли, напротив, дать нам вволю говорить. Это хорошо, что они нас слушают, можно прямо из номера сказать им, что пожелаешь».
Я намеренно говорил дерзости:
- Пусть слышат и не говорят потом, что не слышали!»
Мне нравилось дерзить, дёргать черта за хвост.

Леонид ушёл от меня в явно подавленном состоянии. Потом, через три года, когда мы разговаривали с ним в одном столярном цехе в Прокопьевске, где он нашёл себе пристанище, и вспомнили этот эпизод, он пояснил мне причину той подавленности. Она не связана с его деятельностью в рабочем комитете, а касалась его личной жизни. На этом я умолкаю, так как женщина эта жива и вряд ли одобрит мои экзерсисы на тему её отношений с Леонидом. Хотя всем кто прочёл эти Записки ясно о ком идёт речь.
                VI
Вопрос о незримом присутствии КГБ в наших рядах стоял всегда. Это одна из тайн рабочего движения, до сих пор документально не подтверждённая. Теоретически это присутствие доказывалось тем, что добыча угля сопровождается огромными количествами взрывчатых материалов. А такие производства всегда были под контролем КГБ. Не следует сбрасывать со счетов каторжную историю становления кузбасских шахт. Трудно представить себе оперативную работу КГБ без разветвлённой сети внештатных сотрудников в самых низовых структурах шахтного производства. Непростительным недомыслием было бы не воспользоваться этими кадрами для внедрения их в состав рабочих комитетов.

Его Величество Случай свёл меня в средине 90 годов с отставным полковником КГБ. Он узнал меня на трамвайной остановке и пригласил к себе «посидеть».
 Я курировал ваш рабочий комитет, – сказал он, назвав меня по имени отчеству. Я едва вспомнил его из той огромной массы народа, что промелькнула перед глазами в жаркое июльское лето. Молодой человек, сидящий на ступеньках входа на трибуну.

 А разве не Евгений Голубев этим занимался? – спросил я его, поскольку точно знал, опекал нас именно Евгений Андреевич.
 - И он тоже, – ответил бывший гэбист.

Примерно через год после этого разговора, распивая с Евгением Андреевичем бутылочку отнюдь не сухого, я спросил его об этом полковнике:
 - Да ну его! Болтун и трепло! – раздражённо ответил мой собутыльник. И перевёл разговор на другие темы. Он очень неохотно говорил о временах своей службы в КГБ. Что за этим стояло – не знаю!

В году так 1997-ом, когда я работал журналистом в газете «Весь Прокопьевск», по своей доброй воле пришёл к наследникам КГБ и предложил сотрудничество на моих условиях. Они дают мне информацию по конкретным лицам, а я, сообразуясь с жанром журналистики, пишу статью, разумеется, без ссылки на источник.

Тогдашний начальник УФСБ расхохотался: «Всякое перевидал, но чтобы вот так все управление вербовали  впервые вижу!» На том все и окончилось. Попили чайку и разошлись.

А мне было важно знать, «кто есть кто», поскольку явственно было видно начало глубокого сращивания власти и капитала. Что уже трудно стало различать, где народом избранная власть, а где власть купленная! Я понимал, что не демократия вырастает на этих «реформаторских дрожжах», а особый сорт власти, описанный ещё Аристотелем – плутократия!

Сейчас она достигла своего расцвета и определяет все стороны жизни, начиная от экономики и заканчивая политикой. Монополия рыночных структур, приближенных к власти, пожрала любую частную инициативу, переварила буквально все, что хоть сколь-нибудь и где-нибудь составляло ей конкуренцию! Не важно, экономическую или политическую! Новый Мамай задом насел на Русь, и нашему простодушию, в народе говорят иначе – простодырству, нет предела! Мы – русские, вырождаемся, исчезла из нас соль и последняя порция этой «соли» сгорела в 1989 году на площадях. На смену нам пришли люди «обессоленные», люди с кроличьими душами, неспособными к сопротивлению.

Помню, как удивлённо говорил редактор «Шахтёрской правды» Гужвенко относительно молодых журналистов: «Ну ладно, мы то прошли через мялку цензуры, а эти-то чего боятся!»

Он так и не понял, что духовная цензура только укрепляет человека, а вот материальная разлагает его в ничто! Не понял, потому что сам не знал материальной диктатуры! Не было опыта.
                * * *
Квартира отставного полковника оказалась в двух шагах от остановки. Следы былого благополучия, только следы! И пустые бутылки из под водки. Поясняя эту не ухоженность, заброшенность, он равнодушно сказал, что от него ушла жена, как только его «вычистили» из органов, и потому в доме не убрано. Стол, за который мы сели, был заставлен давно не мытой посудой. Он сгрёб её в сторону. Потом поставил себе на колени добротный кожаный портфель, открыл его и выставил на стол бутылку водки, булку хлеба и пару банок рыбных консервов.

Мы выпили. Я рассказал ему о той деликатности и обходительности, с какой ко мне «подъезжали» в Москве. Рассказал про звонок из ЦК КПСС.

Он рассказал, как оперативно, в тот же день после нашего вылета в Москву, был запрошен психологический портрет участников нашей делегации, и они в срочном порядке «сочиняли» его до раннего утра.

 - Ничего удивительного,  - бывший полковник лихо сорвал со второй бутылки пробку, -  к тебе применялся твой, особый «ключик». Ты нервный, взвинченный,  - говорил он,  - типичный холерический тип с легковозбудимой психикой, тебя нужно брать вежливостью, обходительностью и чуть-чуть восхищаться твоими талантами. Мы зря хлеб не ели. О тебе на Алтай запрос сделали в тот же день, когда ты до трибуны дорвался.

 - Ну и что? – Мне было интересно узнать, что же обо мне сообщили из бийской «конторы глубокого бурения».
 - Да ничего такого, чем было бы можно тебе хвост прижать! – Он расхохотался. – Но ключик все же к тебе дали. Нет такого человека, к которому нельзя его подобрать. Да ты о себе много не воображай. Не настолько уж ты был опасным для нас.  - Но были и такие? Да?
 - Были, когда с Москвы налетели, как вороны на падаль, – и он напел куплет из кинофильма про Буратино, помахивая перед моим носом пальцем.  - На дурака не нужен нож, ему немного подпоёшь…
Это меня задело и я оборвал его:
-  Так уж и дурак?!
 - Так ведь и дураки бывают разные! Есть умный дурак, а есть круглый дурак! Так вот, ты из «умных дураков!» Ты весь светился от чувства поддержки народа!
Мы допивали вторую бутылку водки в его квартире.
Он выпил и пододвинул мне стакан, помахал указательным пальцем перед моим носом:
 - Но таких, как ты не вербуют их, если очень уж досадят,  убирают.
Я спросил его прямо:
 - Много было «стукачей» из твоего ведомства в наших рядах?
 - А вот, видишь? – Он показал мне кукиш, пьяно захохотал и ушёл в «отруб». Что ни говори, а хорошую школу прошёл этот полковник. Не расколол я его тогда.
Так и осталось для меня загадкой, почему он, встретив меня на трамвайной остановке возле своего дома позвал к себе «посидеть»? Хреновый все-таки из меня психолог, если я не смог из этого разговора выудить хотя бы ответ на этот вопрос. Ведь не затем же пригласил, чтобы уязвить, сказать эту въевшуюся в меня фразу про дурака, на которого не нужно ножа, а достаточно лести… Подпеть…

Мне стало не по себе, оттого что он попал в точку. «Медные трубы» – тяжелейшее испытание для любого и я испытал их в полной мере. Одно спасало – чувство стыда! Мне и поныне чрезвычайно стыдно слышать дифирамбы в свой адрес. Это меня обезоруживает, расслабляет. Я теряюсь. Ощущение такое, что была стена, хотел на неё опереться и вдруг, исчезла!

Сижу, копаюсь в себе, расковыриваю поджившие коросты, расчёсываю раны и царапины… Зачем? Какая, превосходящая мою природную лень сила движет мной? Не ради же денег? Так что же я ищу в этом прошлом? Справедливости? Для кого, а главное, зачем? Думаю что сила, заставляющая меня погружаться в прошлое и писать о себе прошлом и о людях прошлого, одна: желание донести свою правду через головы детей и внуков поколениям «последнего века».

 Полагаю, раз мне интересно свидетельство человека, жившего в древности, то и им будет это интересно и они сумеют извлечь уроки из прошлого. В сущности, вся моя публицистика – это дидактика, нацеленная в будущее, если, конечно, это будущее есть у моего народа.

Дятлом в моей голове стучит: «Возлюби ближнего своего, как сам себя!» Чередой в моей памяти проходят ближние мои, соратники по бунту и те, кто сидел на площади и заглядывал в мой рот, требовал меня… Что и о чем я тогда говорил им? Все унесло ветром! Осталось написанное, напечатанное. Печать. Печаль…

Господи! Мне ли возлюбить ближнего своего, если я так ненавижу себя? Не запутался ли я, разбирая узлы и хитросплетения в себе самом, или ещё не достиг самого дна, с которого поднимается вся эта муть? Ненависть – оборотная сторона жалости? По-русски так ведь и говорят: вместо «люблю» – «жалею»? Но что меняется? Ничего!

 Если ненависть или любовь-жалость недейственна, то что? Не это ли, что сатане не по зубам, то мелкому бесу – плёвое дело? В жизни, как и в политике, на самом деле ключевую, заглавную роль играют мелочи. Тот, кто не уделяет мелочам достаточного внимания, тот проиграет любые великолепно спланированные стратегические задачи!
Я все время помню наставление своего учителя в литературе  мудрого еврея Марка Юдалевича: «Думай о запятых, иначе они будут играть и вертеть тобой, как хотят!»

Система требует, чтобы человек всегда присутствовал и занимал подобающее ему место в той, часто негласной иерархии. Это идёт от обезьян, кто кого «почешет» и в какой очерёдности полижет. Кто «над кем» или «под кем» сидеть будет.
Поглядите на свиту любого высокопоставленного лица, и вы сразу поймёте, кто есть кто.

«Не так сели», – сказал Ельцин министрам и вице-премьерам, подчёркивая тем самым обезьянью природу человека.

В июле 1989 года, в самый разгар забастовки, помнится, ко мне подошёл член забастовочного комитета города Соколов и торжественным голосом сказал, что он всю ночь гонял чаи с самим Михаилом Найдовым  генеральным директором «Прокопьевскугля»! Лицо его сияло счастьем! На что я ему ответил: «Стакан этот сохрани для истории, будешь своим детям показывать, только вот, вряд ли они испытают гордость за своего отца».

Да, все измельчало. Современные Иуды в подмётки не годятся библейскому! Мелкие бесы во мне и вокруг меня… Потому и велик Сталин, и велик Гитлер, что злодейства их не мелочны… И были люди, которые дерзко и отважно выступали против этой машины зла. Границы света и тьмы были ясны, отчётливы и понятны всем. И свет, противостоящий тьме, был на этом фоне ослепительно ярок. Сейчас все покрыли полутени.

Сыном садовника был великий царь древности Саргон… Как это у Валерия Брюсова: «Египту речь моя звучала, как закон, / Элам читал судьбу в моем едином взоре. / Я на костях врагов воздвиг свой мощный трон. / Владыки и вожди; вам говорю я: горе!»

На костях! Древнее зло говорило прямо и открыто, нынче прячется за эвфемизмами, маскируется под что угодно, только бы не назваться собственным именем!
 Международный терроризм.… Да, но атомные ракетоносцы и баллистические ракеты  этот зачем, раз нет угрозы ни с Запада, ни с Востока?

Недавно ещё одно «умное» изречение появилось: «У терроризма есть причины, но нет оправдания». Любому человеку свойственно сказать глупость, но глупость политика производит самое большое впечатление, поскольку она является глупостью абсолютной! Разве могут «последствия» извиняться за причины, их породившие, и оправдываться перед ними? Разве может печень, поражённая циррозом, оправдываться перед хозяином, сгубившим её неумеренными возлияниями?

Как будто кто-то оправдывает и осуждает, кроме себя самого? Разве суды могут «оправдать», в том смысле, чтобы изменить душу человеческую? Нет! Нет, хотя бы уж потому, что у судов не было никогда необходимого морального авторитета. В основе человеческого суда есть только одно оружие, абсолютно внешнее по отношению к человеку  фактор страха и инструмент насилия. «Судом не праведным, но законным». Это относится ко всем судам человеческим.

«Честность не нуждается в правилах, – говорил Нобелевский лауреат по литературе Альбер Камю.  Законы пишутся для подлецов и подлецами же».

Поскольку мир человеческий «пёстренький», если не сказать – «подленький», то без человеческих, «положительных законов» ему не жить. Как не жить ему безо лжи и «высокого обмана». Подлинный «вид жизни» смущает человека, и часто того, кто увидит жизнь такой, какая она есть на самом деле, «вырывает от вида жизни» в смерть.

Все зрячие люди  простодушные, не испорченные цивилизацией. Люди, воспринимающие
слова в их прямом смысле и говорящие прямо. И причины терроризма в том, что для многих «вид жизни» страшнее и подлее «вида смерти». Не будь таких людей, не было бы и «солдат террора». Что касается «генералов», то они и по ту, и по эту сторону живут за счёт будущей или сегодняшней крови. Чем обильнее эта кровь, чем плотнее окутывает общество облако страха, и вой сирены полицейской машины в этом обществе – это вой инстинкта самосохранения, чем гуще и громче вопит страх и инстинкт, тем обильнее жатва!

Бунт, а точнее, дух бунта создаёт собственное защитное психологическое поле, снижающее в разы инстинкты самосохранения. Он снимает с человека синдром страха, и своей волей человек обращается к задавленным глубинам своего же душевного основания.

Бунт не бывает без внутренней апелляции к высоким идеалам. Нет бунта без рефлексии человека на этот бунт. Но не просто и далеко не сразу, и нелегко покидает человека врождённый страх перед властью. Вот почему так сладостно, так успокоительно действует всяческое прикосновение к власти, какая бы она ни была! Так дворовая собака тявкает на незнакомца и тут же, на всякий случай, виляет хвостом. Многие из нас вели себя точно так же. Но и «тявкали» же! «Тявкали» на собственный страх и риск, преодолевая в себе страх! Это и есть – «дух бунта», его душа!

Когда говорят: «Принципами не торгуем!», то это пустой звук, если неизвестно, что за этими принципами стоит. Если не ясна моральная и нравственная основа принципов – они ровным счётом ничего не стоят!

Дух шахтёрского бунта апеллировал к справедливости и на этом принципе стоял! И что из того, что у каждого, как говорил Гегель, своё понимание справедливости? Частное чувство не есть принцип, если оно не опирается на тысячелетнее представление о справедливым и несправедливым, о праведным и неправедным.
Шахтёрскому бунту не хватило ни времени, ни интеллектуальных ресурсов для формулировки собственной нравственной цели. Всё, что так или иначе могло бы быть отнесено к целям и задачам шахтёрского бунта 1989 года – всё было заёмное, имплантированное в наши умы и сердца со стороны. Кем и как – это неважно! Важно, сколько во всем этом было своего. На мой взгляд – самый мизер!

                VII
Утро 23 августа. Никифоров с Великановым ушли в министерство угля, а я начал обзванивать своих знакомых, многих из которых и в глаза не видел. И всё-таки начал с всесильного Андрея Дугинца, хотя по логике вещей должен был позвонить вначале поэту Алексею Маркову, крестному «отцу» своей первой поэтической книги. Почему позвонил начальнику АХО писательской организации и сам не знаю. Наверное, просто звонил по всем имеющимся у меня московским телефонам, а, может быть, память? И память, конечно…

...Москва 1978 года, десять лет тому назад, я приехал поступать в литературный институт им. Горького. Звоню на квартиру Алексею Яковлевичу.
- Ты откуда звонишь, Михаил?  - Спрашивает  меня.
-  Из аэропорта Домодедово.
Он удивлён:
 - Ты, ты в Москве? – И, поняв бессмысленность этого вопроса, говорит.  - Что же ты меня не предупредил? В Москве полно иностранцев и с гостиницей нынче хреново.
Я молчу. Он беспокоится:
 - Что же, что же делать то? Дома у меня полно детей и внуков, да тебе и скучно будет.
И тут меня кольнула обида, и я подумал: «Ну да, притащило черта из провинции. А на хрена?»
 - Слушай,  - говорит он.  - Перезвони мне через полчаса, я тут малость покумекаю, куда тебя пристроить.
Через полчаса звоню ему из аэропорта.
-  Михаил, у тебя есть под рукой бумага?
 - Есть,  - отвечаю ему.
 - Тогда записывай: Дугинец Андрей Максимович. Так, теперь записывай его телефон: 1604233. Он тебя поселит в общежитии Высших литературных курсов. Там ребята, познакомишься с ними, а потом мы с тобой встретимся.
Общежитие оказалось гостиницей с роскошными «люкс номерами» по улице Добролюбова, 9. Возможно, мне, не видавшему и не едавшему ничего слаще пареной репы, так показалось, но... Словом, так я узнал всемогущую власть этой фамилии, особенно тогда, когда поэты, учившиеся на курсах, удивлялись, что меня поселили в этом престижном месте.
(Первые этажи были, действительно, общежитиями студентов очных курсов, весьма скромные.)
До сих пор храню подарок ленинградского поэта Сергея Макарова  книжку стихов Павла Васильева с надписью, сделанной его пьяной рукой: «Сибиряк! Пиши не хуже. Пиши лучше! Это говорю тебе я, Серёга Макаров».
Где ты, Серёга? Ау!

Пили мы там, что называется, «по-чёрному», и пили опять-таки на деньги, которые я получил в Литфонде, как «помощь молодому и талантливому поэту». По крайней мере, на ходатайстве, которое я подписывал у секретаря Союза Писателей СССР Георгия Маркова, было так написано рукой всемогущего Дугинца. А иначе бы не дали. Так я
«пропил» своё поступление в Литературный институт: с Игорем Трояновским  поэтом из Новгорода, с моим земляком из Барнаула Ю. Давыдовым, литературным критиком.
С Геннадием Пановым, учившимся тогда на высших литературных курсах, я встретился в больнице, где он лечил глаза. В больницу нас не пускали, но разве могло что-нибудь остановить меня, кроме грубой силы? Какие авторитеты? Какие порядки? «Спрячь за решёткой ты вольную волю…»

Славно я погулял в этом заведении! В том числе с какой-то экзальтированной казашкой, все время, к месту и не к месту, восклицавшей: «Олжас! Ах, Олжас!» Речь шла о восходящей звезде русскоязычного казахского поэта Олжаса Сулейменова. Приходили и приводили в мой номер шоколадно-черных и сине-черных особ, едва говорящих по-русски, литературные переводчики из стран Африки…

Тогда я так и не встретился с «крёстным отцом» моей первой в жизни книжки, за которую я получил солидный гонорар. Более пятисот полновесных советских рублей образца 1978 года.

Жалею ли я о том, что не поступил? Жалел, но недолго, а сейчас и вовсе нет сожаления. Поступи я в Литературный институт, траектория моей судьбы стала бы иной: не было бы Камчатки, Большого тралового флота, не было бы Прокопьевска и, кто его знает, может быть, не было бы лучших моих стихов и этой, так мучительно вызревающей во мне, книги. Что было бы? Безвестность? Вполне возможно. Сколько их, остепенённых, заслуженных, с дипломами институтов, мыкающихся по белу свету, никому не нужных, не интересных?

Нет, не жалею. Учит не институт, а жизнь. Где-то лежит книжка стихов Серёги. Стоило бы найти, почитать, вспомнить. Ну вот, потянуло на сентиментальные воспоминания о прошедшей молодости. А потянуло потому, что без видимой причины я позвонил Андрею Дугинцу. Звоню, а сам не представляю, что ему скажу, зачем мне он нужен... Увы, десять лет не десять дней, по этому телефону отозвалась какая-то другая фирма. На пятый день вспомнил всё-таки телефон Алексея Яковлевича, позвонил ему, и мы встретились вечером. Гуляли по Ленинградскому проспекту, тому самому, на котором через несколько лет молодчики, позабывшие стыд и совесть, избивали в День Победы своих отцов.

Он  спросил меня:
 - Михаил, а какие они, шахтёры?
Я удивился вопросу и ответил:
 - Обыкновенные люди.
Он поглядел на меня с удивлением, и я прочёл в его глазах: «Не хочешь, можешь не отвечать».
И неожиданно для себя я сказал: «Толпа  стихия, а дух толпы скор на суд и расправу. Народ грубый и нежный, если взять каждого по отдельности, но толпа»… И прочитал ему строчки из своёй поэмы «Смута»: «Был кол, а на кол посадили Пашку./ Не за крадена коня, а за красну шапку./ Ах, Сибирь  край урман! Бурелом валежник./ Помирает на колу краснопёр мятежник».
-  Вот, вот!  - Оживился Алексей Яковлевич.  - То вознесут его высоко, то кинут в бездну без стыда.  - И хитро поглядел на меня. Я намёк понял. Пауза.
 - И как ты с ними разговариваешь? Наверное, так  ...,  - он выругался. Получилось бесцветно, «невкусно», как-то по-детски стеснительно. Я ничего не сказал, да и что было говорить? Минуту шли молча, потом, как бы отвечая своим собственным мыслям, он сказал:
 - Пугачёвщиной пахнет. Чуешь?
 - Нет, какая уж тут «пугачёвщина», для этого нужна жизненная энергия и бессмысленное бесстрашие. Мы в толпе храбрые, а поодиночке трусы. Чуть что, побегут «закладывать»: кто успел, тот «два съел». Власть это хорошо знает. Нет. Мы вырождаемся, иначе говоря, становимся цивилизованными, окультуренными. Мы  поколение орлов, выросших в клетках и разучившихся летать. Нас приводит в трепет сам вид небесных просторов, наша добыча бестрепетна и холодна, мы утратили жажду свежей крови, а если в ком из молодых орлов она просыпается, его тут же изымают из клетки. Селекция! Мы свободу променяли на надёжность.
 - Вот ты какой? – Он удивлённо посмотрел на меня.

Я бы сам удивился, если бы поглядел на себя, отступив на десять лет назад. Алексей Яковлевич смотрел на меня из глубины этого десятилетия.

Не знаю, отчего я так сказал? Наверное, подействовало на меня присутствие поэта. Нет, неточно  это сказало дремлющее во мне предчувствие. Я часто говорю не то, что думаю, и сам удивляюсь, откуда это?

 - А чего ж ты тогда «хлещешься»? – Спросил он меня.  - Пиши стихи  это вечное, если написано талантливо, – он потрепал меня за плечо.  - Очнись! Давай завтра поедем с тобой в Подмосковье читать людям стихи!

Я не знал, что ему ответить. Умом понимал, что рассчитывать на благодарность  самое пустое дело, но сердце... Нет ничего хуже, когда в политику идут «люди сердца»: все дела и помыслы их обречены на неудачу. Редко кому из людей, наделённых харизмой, удавалось осчастливить народ, пошедший за ним.

Наконец выдавил из себя, - не могу Алексей Яковлевич, я прикован к этой тачке, как Сизиф. И прочёл по памяти, которая была у меня тогда блестящая не то что нынче, забываю даже как звать собственную жену!

 «И услышал я голос Господа, говорящего: кого мне послать? и кто пойдёт для Нас? И я сказал: вот я, пошли меня. И сказал он: пойди и скажи этому народу: слухом услышите  и не уразумеете, и очами смотреть будете  и не увидите. Ибо огрубело сердце народа сего, и ушами с трудом слышат, и очи свои сомкнули, да не узрят очами, и не услышат ушами и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы Я исцелил их». (Исаия. Глава 6.8.)

 - Это хорошо, что ты читаешь Библию, но куда важнее правильно понять.
 Не для исцеления народа наделяет Господь человека харизмой, а, напротив, для его ослепления, чтобы мир прошёл определённый Творцом путь и на этом пути выковались бы души человеческие, пригодные для строительства «новой земли и нового неба». Харизматики – закваска, которую бросает Господь в человеческое тесто!
 - Интересно, но…, – Он не договорил.

Мы прошли до ближайшей скамейки и сели. Алексей Яковлевич дотронулся до моего плеча рукой и заглянул мне в глаза:
- Интересно, и если подумать  страшно! Ты не боишься?

Кажется, в 1998 году Алексей Яковлевич приезжал в Кузбасс на «Федоровские чтения», но моя нищета не позволила встретиться с ним. Может быть, это была последняя возможность увидеть его живым. Все мы смертны, и это я остро прочувствовал не раз, не два, а трижды на операционном столе, просыпаясь от наркоза. Действительно, жизнь человеческая подвешена на волоске, а мы его ежедневно дёргаем, словно это  пропиленовый канат.
               
                IIX
Звонок к Татьяне Бек оказался не ко времени. У неё были какие-то сложности, и её совершенно не интересовал я, как представитель забастовочного Кузбасса. Она предложила познакомить меня с Ларисой Долиной, как сказала: «С моей хорошей подругой».

Но Долина меня не интересовала, как вообще не интересовали и не интересуют исполнители современных песен. Впрочем, заврался, был период, когда любил до безумия бесхитростные переборы гитары. Было, да сплыло... На этом и закончился не только мой короткий разговор с Татьяной, но оборвалась наша переписка, остались в архиве её письма и стихи.

Звонок к поэту В. Коркия из журнала «Юность» также был несвоевременным. Он готовил спектакль по своёй поэме, кажется, спектакль назывался «Маленький Сосо», что-то о Сталине.

Последствием этого разговора было появление в гостинице двух молодых ребят из «Юности» – Хромакова Михаила и Колобаева Андрея, которые забрали у нас подшивку газет «Шахтёрская правда» и сделали с неё несколько ксерокопий. Как они распорядились ими, я не знаю и по сей день.

Звонок в «Литературную Россию» Пятову Григорию оказался более удачным:
- Старик (обращение в поэтической среде, идущее от М. Светлова), я тут бьюсь с редактором насчёт твоих стихов. Из тех двух десятков, которые ты прислал, отобрал пять, он оставил два, но что такое два? Разве двумя можно представить поэта?
Я согласился, что нельзя, и огорошил его тем, что являюсь членом забастовочного комитета города Прокопьевска (тогда ещё «рабочий комитет» было малопонятно.)

-  Слушай, старик, так это здорово! Ты свой телефон мне оставь, я к главному схожу, может быть «круглый стол» устроим?

Поскольку это было то, что я хотел, мы на том и порешили. Через несколько часов он позвонил мне и сказал, чтобы я приезжал в редакцию, и уточнил: «Если на метро, то до остановки «Цветной бульвар», и прихвати с собой толкового шахтёра».

Во время этого разговора в моем номере был Александр Дубовик. Я предложил ему поехать в редакцию, Дубовик согласился сразу. Только он ушёл, в номере зазвонил телефон и хрипловатый голос представился:, - Полторанин Михаил Никифорович, «Агентство печати и новости». Нас интересует позиция Кузбасса в отношении к Горбачеву -  и уточнил. -  Такая же она, как у воркутинцев, или иная?
Я ответил:
 - У нас есть более или менее общая точка зрения на процесс исполнения протоколов, а так вопрос не ставился. К тому же, нам ничего не известно об отношении воркутинских шахтёров к Горбачеву.  По нашей информации, забастовочными комитетами Кузбасса полностью руководят коммунисты, а это тупик. В Воркуте к руководству пришли демократы, -  сказал он, и поинтересовался моим личным отношением к демократическим ценностям и «правам человека».
Я ответил ему:
-  Михаил Никифорович, я могу говорить только за себя, у нас правило такое: если нет общего решения, то каждый говорит только от своего имени. Это очень важно. А то я скажу, а вы дадите информацию, что это позиции Кузбасса.
 - Но вы ведь в Кузбассе, как мне сообщили, очень авторитетный лидер?
 - А у нас лидеров нет! Это придумка журналистов! У нас коллегиальное решение! - И добавил,  - народная демократия.
 - Но так не бывает. Вчера я разговаривал с представителем Донбасса Дубовиком, так он сказал, что вы лидер рабочего движения Кузбасса. Я, конечно, ценю и понимаю вашу скромность, однако же... Вы боитесь преследований?
-  Нет, не в этом дело. Что вас конкретно интересует?
Я уже сдался. Лидер так лидер, к тому же подобное положение дел льстило моему самолюбию. Немного же нужно человеку, чтобы возомнить о себе бог знает что!
 - Я хотел бы узнать ваше отношение к власти.
Чтобы не впасть в измышления по поводу моего ответа Михаилу Никифоровичу, приведу ответ на аналогичный вопрос Григория Пятова, опубликованный в «Литературной России»:
«Считаю, что должно быть больше общественно политических организаций. И любое общественно политическое формирование должно иметь определённую степень свободы: и КПСС, и наш рабочий комитет, и любая третья организация. Не скрываю, что рабочие должны требовать политических прав, свою долю власти в государстве».

Полторанин поинтересовался, что же имеем мы в виду, говоря «о доле власти»? Я ответил, что речь идёт о рабочем контроле за финансовыми и материальными ресурсами предприятий. И этот ответ, судя посему, его разочаровал, однако он продолжал мне звонить, порой несколько раз в сутки.

Наивные были ответы? Конечно, наивные, но только при поверхностном взгляде. Что такое «своя доля власти в государстве», требует обстоятельной расшифровки, и к ней мы ещё не раз вернёмся, но уже по другим поводам и в ином ракурсе. Без этого вряд ли можно понять судьбу рабочего движения и судьбу его родного детища  НПГ («Независимый профсоюз горняков».)

Рабочие комитеты ещё не раз будут спотыкаться об этот «проклятый вопрос». Он возникал постоянно даже в первые дни забастовки.

Однажды, по-моему, на третий день забастовки, я, что называется, нос к носу встретился с редактором газеты «Шахтёрская правда» Валерием Гужвенко у здания редакции городского радио. Валерий Михайлович был не просто возбуждён, буквально взвинчен, я никогда больше не видел его в таком, почти истерическом, состоянии.
 - Чего вы мямлите? Берите же власть! Разве не видите: она как тряпка валяется в ногах у вас!
Я ошалело смотрел на него, а потом также почти прокричал:
 - Я бы взял, да кто её мне отдаст?! А лавное что с неё делать будем?
Мы с полминуты смотрели друг на друга молча, а потом расхохотались каким-то нервным смешком.

Это был смех абсурда ситуации и одновременно её трагичность. Но вряд ли кто-либо из нас осознавал это – абсурд и трагичность висели в воздухе, и все было пропитано знамением наступления лихих времён.
 
Удивительно насколько бывает слеп и нечувствителен человек, к проявлениям преддверия социальных катастроф.

Все время ловлю себя на мысли, что читатель подумает: «Вот Анохин делает из себя какого-то супермена, и вовсе то Анохин ничего не значил, так, дулся, как индюк на красную тряпку».

И я знаю точно, кто так подумает. Мы с ним знакомы давно и он периодически втыкает в моё сердце иголки. Что же делать? Пишущему человеку необходимо иметь такого критика, иначе может занести в такое поднебесье, где уже нет воздуха, где раздует тебя, как вонючий шар. Раздует и разорвёт в клочья.

Не скрою, что «дулся», не скрою также и того, что моему сердцу были приятны «медные трубы» разнообразных газетных публикаций, в которых превозносили мои «таланты». Я никого за язык не тянул и тем более не дёргал за руку журналистов.

Они искали и выискивали то, что хотели «выискать» и «отыскать» в среде тех, кто говорил от «имени и по поручению» бастующих шахт и заводов, от имени смятенных и захлебнувшихся в неслыханной свободе рабов. Я не тянул за язык мастера взрывника с шахты «имени Калинина» объединения «Артемуголь» Дубовика, да и знали мы друг друга два неполных дня.

Вот что он говорит, так сказать, «оценивая» мою персону: «Я завидую Анохину. Он политически образованный человек. Но откуда он это все знает? Там, где он живёт, культурных центров нет. А жрать одну мамалыгу  поневоле задумаешься: а кто все построил? Маркс? Энгельс? А ну ка, посмотрим, что там у них в книгах написано!» («Литературная Россия» N 38 1989 год.)

Он, конечно, очень и очень переоценивал мои знания.
Но если я удивлял своими «знаниями», то каково же было состояние «знаний» шахтёрских масс? Тех кому я служил?

Я должен был пройти потрясения отчуждением, презрением, нищетой, чтобы во мне пробудилось желание действительно разобраться, «что там написано в книгах». Спуститься (или подняться?) к истинам древним, к той корневой системе человеческой цивилизации, на которой стоит этот  шатающийся, как пьяный  мир.

Так появился цикл работ: «Что с нами происходит, и куда мы идём?», «Гибель исторического человека», «Блуждание во лжи», «Письма демократу», «Три письма другу», «Апология вещающего духа», «Неизбежность нового Вавилона», «Восток и Запад» и другие, впрочем, так и нигде полностью не публикованные вещи. И слава Богу. Многое было написано наспех, да и самого мутит от собственного слога.

Это странно, мне не стыдно о чем я говорил и написал, а стыдно, как говорил и как написал! Подобный же стыд я испытываю, когда читаю любительские стихи, особенно те, что звучат по радио в поздравлениях. Стыдно за чужое! Что же говорить о своём? Вдвойне и втройне стыдно за своё!
                * * *
Вечером я зашёл к Леониду Никифорову. У него была Светлана Деникина, мне показалось, что у них был маленький «служебный роман». Леонид  интересный человек, одарённый. В этот вечер я узнал, что он учится заочно в какой-то художественной московской школе по разделу «резьба по дереву». Он опять начал жаловаться на Великанова, я ему сказал, что он у нас начальник и пусть решает.
 Знаешь,  сказал он.  Мне звонил помощник депутата Сергея Станкевича  приглашает нас всех к себе в штаб-квартиру. Это где-то недалеко от того места, где живёт Осмоловский.
Никифоров был очарован этим артистом и все время хотел с ним встретиться. Я этого не понимал.
Мы решили на следующий день поехать всей своёй компанией к Станкевичу, а Серегу Великанова сообща проработать. Справедливости ради следует сказать, что он больше не блудил по гостинице, а если и выпивал, то «втихую».

                Глава седьмая.
                ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА. СТАНКЕВИЧ.
                I
«Чем шире разливается половодье, тем более мелкой и мутной становится вода. Революция испаряется, и остаётся только ил новой бюрократии. Оковы измученного человечества сделаны из канцелярской бумаги». (Франц Кафка.)

Мы долго плутали, пока нашли нужный дом. Потом возникла проблема с дверью в подъезде настолько смешная и курьёзная, что я до сих пор помню код номерного замка на этой двери 5422. Память  удивительная штука: запоминает такую мелочь, а вот то, о чем мы говорили в эту мою первую встречу со Станкевичем, начисто вылетело из головы.

Помню уставленный столами зал двухкомнатной квартиры, в который мы вошли прямо с лестничной площадки. Две экзальтированные женщины: «Ах! Ох!» Одна спросила нас: «Вы поклонники Сергея Борисовича?»

«Поклонники» резануло слух. Плеснула эта дама бензинчика в наши горящие души. Сразу расхотелось встречаться, а Великанов грубо ответил, нависая над женщиной:
- Мы шахтёры. Поклонники остались в театре». – Он ведь не хотел сюда идти.
 - А он что  вам назначил?  - Уточнила вторая женщина, неодобрительно поглядывая в нашу сторону.
-  Да, он пригласил нас на встречу,  ответил ей я.
-  Ах, Ах! Вы знаете, какой это умный государственный деятель...
И пошло, и поехало. Раздражение наше росло в прямой пропорции к тем эпитетам, которые сыпались из уст этих, воистину, поклонниц восходящей звезды на политическом небосводе Советского Союза.

Сцена переходила в фарс и начинала напоминать представление Кисы Воробъянникова Остапом Бендером, не хватало только эпитетов: «Отец русской демократии, гигант мысли..».

Окружение, действительно, играет короля, но как часто переигрывает! Великанов раздражено оборвал поток красноречия и спросил: «А, собственно, где этот ваш, государственного ума муж?»

- Он занят, у него посетители,  ответила восторженная дама сорока лет.
Ждать кого-то для нас было, что «острый нож в сердце». Мы засобирались уходить, но в это время из смежной комнаты вышла группа людей и Сергей Станкевич.

Он продолжал начатый с ними разговор, прощаясь, пожимал им руки. Вид его был значительный, не по годам серьёзный, я бы сказал, озабоченный. Так выглядят люди, придавленные грузом ответственейших задач или имитирующие такую ответственность. Не исключаю того, что Станкевич и на самом деле был озабочен делами государственной важности, но нам  казалось, что нет в стране дел важнее наших

Великанов, по своёй неизменной привычке, бормотал под нос, с неодобрением поглядывая то на меня, то на Никифорова:
«Зачем пришли? Что у нас, дел нет?»

Станкевич наконец-то проводил «посетителей» и, обернувшись к нам, широким жестом руки пригласил в свой кабинет, сказал, словно сделал одолжение: «Прошу».

О чем говорили, ветер времени всё выдул из моей головы, как и обстановку его кабинета. Видимо, незначащая для меня была эта встреча, и от неё испытал я меньшее психологическое потрясение, чем от поисков записки с номером кодового замка на двери его офиса.

Думаю, мы были там недолго. Станкевич записал наши телефоны и пообещал, что на заседании Межрегиональной группы депутатов, в которой он был, по его словам, сопредседателем, вопрос об угольной отрасли они обсудят.

Не знаю, обсуждали ли они этот вопрос, о том мне ничего неизвестно, но то, что на следующий день он позвонил мне и предложил встретиться в офисе «Межрегиональной группы депутатов» в гостинице «Москва», имело далеко идущие последствия, для меня лично. Своё желание он объяснил тем, что разговора, на который он рассчитывал, не получилось, и добавил: «С донецкими шахтёрами у меня сложились отличные отношения, а вот с Кузбассом, вижу, не получается».

Говорят, что люди, впервые попавшие в развитые страны, поражаются роскошью, которая их окружает. То же и было со мной, когда я бывал в московских государственных учреждениях. Судите сами: ковры на полах, а мои родители жизнь прожили, а таких ковров и на стенах не было. Я также смог позволить себе купить ковёр только в зрелом возрасте, а тут топчи  не хочу! Кресла, в которых можно спать, стулья, на которых сидеть можно только в великие праздники, люстры, бра на стенах, огромный стол на гнутых вычурных ножках казалось, висел в воздухе. И все это не загромождало, а наоборот, создавало ощущение простора, воздуха, может оттого, что так непривычно высоки были потолки в этом офисе?

Вот такое впечатление на меня произвёл номер в гостинице «Москва», куда привёл меня Сергей Станкевич, спустившись за мной в фойе гостиницы. Здесь же, через четыре дня, увижу Сахарова в окружении свиты «значительных» молодых особ, удивительно напоминавших мне моего прежнего посетителя гостиничного номера с «виляющим задом».

Было это 24 августа в четверг. Говорили мы часа два, казалось, не оставили в стороне ни одной темы, волновавшей нас. В эту встречу Станкевич произвёл на меня впечатление своёй эрудицией и умением убеждать.

Думаю, немного же нужно было, в то время, чтобы меня убедить. На самом деле, что я знал? Что, например, я мог знать о правовом обществе, о рыночной экономике, о тайне власти? Да ничего! Всё для меня было откровением, особенно тогда, когда он приоткрывал занавес над «дворцовыми» интригами.
 - В самой верхушке партии раскол,  - объяснял мне Станкевич политическую диспропорцию. -  Республики требуют экономической и политической свободы. Нельзя останавливаться на полпути. Нужно идти до конца.
- И что же это за конец?  - Не скрывая сарказма, спросил его потому, что это слово  «конец»  вызвало у меня одну ассоциацию, связанную с многозначностью русского языка.
 - Конец?  - Переспросил он меня.  - Да не конец, а начало построения европейской государственности, основанной на правах человека. Мы Сахарова уговариваем стать первым президентом России.

Он начал оперировать цифрами экономической помощи СССР слабо и недоразвитым государствам, рассказывал, как нас, то есть шахтёров, обворовывает власть, объяснял, отчего мы так скудно и похабно живём.

Говорил он и о самой близкой моему сердцу теме  о переделе собственности, о желании партноменклатуры её присвоить. Рассказывал и о том, как он в Донбассе спускался в шахту, говорили мы и на тему стихии масс. В этот вечер Станкевич подарил мне журнал «Горизонт» со своёй статьёй «Мы  граждане».

Вот когда понял, какой же я неуч, а Дубовик вчера в редакции «Литературной России» пел дифирамбы моей учёности!

(Вообще-то, после встречи с умным человеком или с умной книгой, меня берет тоска от осознания своёй малообразованности!)

Расставались мы не так, как вчера. Станкевич меня покорил. Он пригласил меня на заседание московской группы межрегионалов, в этот же номер, на следующей и последней неделе моего пребывания в Москве. Я был ему благодарен: где же ещё я мог услышать ответы на свои вопросы? Увидеть воочию тех, именами которых «бредило прогрессивное советское общество»?

Кто увернётся, кто спасётся от всеобщего бреда и устоит перед искушением не припасть к источникам бреда? Со времён Адама человечество погружено в бредовую лихорадку и в редкие времена оно не бредит. В бреду прозревают и в бреду умирают, и все самое фундаментальное, самое метафизическое  суть этого бреда. Вот и я не устоял.

Потом система власти, к построению которой он приложил немало усилий, энергии и таланта, выплюнула Сергея Станкевича и обвинила в том, в чем сама погрязла по уши  во взяточничестве! «Революция пожирает своих детей»  вот урок, который не пошёл впрок даже тем, кто учен и умён!

Как ни странно, но именно умным, да учёным уроки истории не идут впрок! Это – загадка Господа.

               
                Глава восьмая.
                СЛУЧАЙНЫЕ ЛЮДИ.
                I
Весь вечер идут в мой номер какие-то люди, и бесконечные разговоры до изнеможения, до боли в голосовых связках. К примеру, приходит человек и представляется:
 - Я возглавляю кооператив «Плазмотрон». Вы строите панельные дома?
 - Конечно.
 - И, как правило, внешняя сторона панелей покрывается плиткой?
 - Разумеется.
 - Так вот, мы предлагаем «пистолет-плазмотрон». Он оплавляет бетонную панель на глубину двух-трёх сантиметров, и получается на панели практически вечная «корочка». Если добавить минеральный краситель, можно получить поверхность панели различного цвета.
И рассказывает мне о производительности, показывает картинки и т.д. Записываю номер телефона. Человек уходит. Я записал его координаты взял визитку.

Журналисты, телекамеры и звонки, звонки. Из «Огонька» журналист  диктофон под нос и умоляюще: «Ты говори, говори!»

Что говорю, уже и сам того не ведаю, ошалел с непривычки, открыты все шлюзы и подняты все шлагбаумы  понос, словесный понос у меня! Ночью перед сном  стыдно, укоряю себя: «Как же! Пуп земли!»

А что-то нашёптывает: «Может, так оно и есть? Ведь если бы дураком был, то кто бы захотел слушать?»

И опять стыдно, что во мне живёт этот голос и очень даже убедительно возражает моей совести.

Да, много чего в человека напихано и так скручено, сверчено, что разобраться в самом себе… вот именно! Но это уже библейское, о разбросанных камнях, которые нужно собрать перед тем, как покинуть этот мир. А житейское… Житейское давно схвачено в формуле: «короля играет свита, а не сам король…»

Теперь есть с чем сравнить: был и я когда-то фигурой популярной, влиятельной, слыл за мудреца, а ныне, стал дурак  дураком !
                * * *
Поздно, часу в двенадцатом ночи, в номер входит высокий человек, как бы сказали, прибалтийской внешности и представляется: «Профессор Виктор Пальм,  и уточняет,  из Тарту».

Видимо, поймав мой недоуменный взгляд и истолковав это так, что я не представляю себе, где расположен знаменитый и древнейший в Европе Тартуский университет,  добавляет: «Эстония».

Пытается убедить меня в том, что вся Прибалтика  суть прогрессивная Европа, а не варварская Азия, в которой права человека и нации  ничто! Мои скромные познания Маркса разбиваются о его железную логику, а о других социально-политических учениях я тогда не слышал! Ни строчки Бердяева, Ильина, Монтеня, Розанова, Леонтьева, Шестова не читал! Это всё будет потом! Потом, когда меня вышибут ото всюду и у меня будет время и желание для самообразования.

Сижу, слушаю с раскрытым ртом его длиннющую лекцию о взаимоотношениях Прибалтики и России. Что-то во мне протестует, что-то настораживает. Я не понимаю, почему эстонцы, татары, башкиры, латыши должны иметь своё национально-территориальное образование и механизм выхода из состава Союза, а русские не имели и не должны иметь такого образования и, естественно, аналогичных прав? Я, помнится, так и сказал: «А если русские всем остальным национальностям скажут: «А пошли вы все к той матери!»,  и захотят выделиться в самостоятельное государство, то где проводить границы?»

Профессор убеждал меня, что это абсурд, что русские  государствообразующая нация, что никто из прибалтов и не помышляет выйти из состава Союза, а только требуют договорных отношений, подлинного федеративного устройства, как, например штаты в Америке. Думаю и там, в Эстонии, таких «высоколобых», как профессор Виктор Пальм, оттеснили на периферию политические негодяи, обменявшие власть на собственность.
Продолжением этого разговора было маленькое письмо от редактора газеты «Тартуский курьер» в 1990 году В. Мухамадеева:
«Виктор Алексеевич Пальм просил посылать для Вас газету. Просим сообщить нам, каким образом для Вас это лучше делать».
 
Газету я получал, хорошая и полезная в те времена была газета. Кажется, в домашнем архиве сохранились отдельные экземпляры газеты.

Я был предельно не искушённым человеком в политике, в игре интересов, честолюбий, амбиций, то есть вполне созревший для использования в политических интригах в качестве «средства». Не имея собственных чётко осознанных амбиций, я стал удобным инструментом в чужих руках. Достаточно было обосновать, что это именно то, что нужно для реализации задач, поставленных шахтёрами, и я был готов действовать. Это потом, начиная с 1991 года, я целиком ушёл в книги по рыночной экономике, по политологии и философии «открытого общества», а в 1989 году я был, что называется, «чистой книгой»: нужно было лишь немного труда да аргументов, чтобы записать в ней желаемое.

Было бы величайшим самомнением считать, что сейчас-то уж я все знаю! К сожалению, с каждым днём, с каждой новой прочитанной мной книгой я убеждаюсь в том, что я ничего не знаю! Откровенно говоря, и до сей поры я «кожей» чувствую, что продолжаю вращаться в силовом поле политических магнитов и таким образом, невольно являюсь все тем же средством. Мне вообще кажется, что только тот, кто имеет достаточно власти и денег (сейчас это практически одно и то же), может проводить самостоятельную и осмысленную политику. Обычный человек  пылинка в политических жерновах!

Хочешь стать свободным – уйди из мира в пещеру, превратись там в камень, или во всё обнимающую и все вмещающую любовь и тогда, в окаменевшем состоянии или в растворенном виде все мировой любви, обретёшь свободу. Всё что не дух, а плоть – всё несвобода!

Мир полон иллюзий, и одна из них  убеждённость в возможности быть вне политики. Вторая иллюзия заключается в убеждённости, что якобы можно построить на земле «царство Божие», в котором «справедливость», «братство» и «равенство» займут ключевые позиции в экономике, политике, в организации производства, в семье и школе. Даже если все государство превратить в огромный православный монастырь, то нужно все же рожать детей, а свой ребёнок, даже если и косоглаз, все равно видит лучше чужого!

Вообще-то, мне кажется, что «борцы» за общее дело «ослеплены» этим и оттого не видят многие реальности жизни. Эта «слепота», иначе говоря  политическая наивность, является причиной того, что все революции задумываются романтиками, делаются прагматиками, а завершаются подлецами. И процесс этот вечен.
Чепуха это всё, что в демократиях осуществлён принцип презумпции невиновности: наоборот, западная демократия подозревает человека тотально! Что такое закон? Это тотальное подозрение всех людей в том, что они способны совершить то, что закон подозревает. Возьмём налоговую декларацию  эту святая святых западной демократии: что она «подозревает»? Она «подозревает», что человек может быть виновен в неуплате налога и должен декларацией «донести» сам на себя. Конечно, есть тонкость между обвинением и подозрением, но в моральном аспекте это одно и то же. Нельзя подозревать, не допуская возможность виновности.

                Глава девятая.
                В ГЕНПРОКУРАТУРЕ РСФСР.
                I
В пятницу, 25 августа, с утра я направился в Генеральную прокуратуру. С большим трудом нашёл необходимый подъезд в каком-то зачуханном и вовсе не парадном тупичке.

В глаза бросилась какая-то семья, расположившаяся около бетонного заборчика или стены здания, уже и не припомню. Расположилась капитально, основательно, «по-цыгански», но так, чтобы в минуту можно сорваться с места.

Какой-то мужчина стоял с картонкой на груди, повешенной на шнурке в виде иконки с надписью: «Ищу правды». Впрочем, все это видел мельком, на «быстром шаге».
Помещение, в которое я попал, выглядело так же несолидно: небольшой зальчик с крутой узкой лестницей вверх, в два или три оборота...

На скамейке вдоль стены, напротив «собачьей будки», сидели несколько человек. Я обратился к дежурному и сказал, что мне следует позвонить с вахты по телефону 2920031. (Записная книжка тех лет сохранилась, телефоны все подлинные.)

Он с интересом поглядел на меня, этот интерес выразился в том, что его сонное лицо ожило, и дежурный задал мне вопрос, которые задают все дежурные, думается, и в странах с развитой демократией.
 - А кто вы, собственно, будете такой?
И тут произошло нечто странное, люди, сидевшие на скамейке, вдруг встали и обступили меня.
 - В порядке очереди, молодой человек!  - Решительно сказала женщина и цепко впилась в полу пиджака.
 - Как вам не стыдно! - Укорила меня другая. 
-  Я вот вторые сутки здесь днюю и ночую,  заявил некто в соломенной шляпе.
Поднялся галдёж, и меня легонько начали оттирать от амбразуры-окошечка. Я успел сказать дежурному:
 - Кто я  неважно, важно  дадите ли вы мне позвонить или я это сделаю с ближайшего телефон автомата?  - И отошёл в сторону, поскольку от амбразуры оттаскивали так, что могли порвать пиджак.

Посетители успокоились и что-то бормотали о том, что вот приходят и без очереди, рассаживались на скамейке, как вспугнутые куры на обжитом насесте. Бормотали то, что бормочут, выкрикивают и даже за что переходят в рукопашную схватку во всех очередях великой державы.

Дежурный позвонил кому-то и вдруг подтянулся, сонное, вальяжное настроение как рукой сняло, он подобрался и выскочил из будки, зло поглядел на очередников и сказал мне: «Поднимитесь по лестнице и первая дверь направо». Сказано это было таким тоном, словно он извинялся за то, что служба не позволяет ему меня проводить. Но вслед мне добавил с укором:
«Сказали бы фамилию, ваше имя у меня зарегистрировано».

На винтовой лестнице я обернулся и тут же наткнулся на глаза посетителей, и эти глаза до сих пор стоят передо мной  глаза просящих, голодных собак. Так голодный, бездомный пёс внимательно и укоризненно смотрит, как человек у него на глазах со смаком ест жирную колбасу. Боже, прости их и меня тоже!

В комнате, в которую я вошёл, шефство надо мной взяла молодая женщина и повела меня по коридорам и переходам. Мы то спускались, то поднимались, то шли и шли по ковровым дорожкам. И убранство, и обстановка становились все богаче, а коридоры  все шире и шире. Стали чаще попадаться люди в прокурорской форме. И, казалось бы, совсем не к месту и не по делу в голове мою влетел один назойливый вопрос, и связан он был с нашумевшим фильмом «Маленькая Вера», роль которой исполняла артистка с той же фамилией, что у заведующего приёмной Генпрокуратуры  Негода.
Наконец, я не выдержал, и пока мы ждали в очередном холле лифт, спросил провожатую:
- «А это, это... ну, словом, ваш шеф Негода и артистка Негода не родственники?»
 - А вы спросите это у самого Григория Михайловича,  - ответила она, и мне показалось, ответила с изрядной долей сарказма в голосе. Я смутился, смущение вышибло из меня этот не относящийся к делу вопрос.

Все когда-нибудь кончается, окончилось и моё путешествие по лабиринтам здания Генпрокуратуры. Прокурорская дама сдала меня с рук на руки заведующему приёмной генеральной прокуратуры Негоде Григорию Михайловичу. Силюсь представить его внешность и не могу: невысокий, подвижный и улыбающийся  вот и все, что сохранила мне память.

Он провёл в приёмную прокуратуры, указал на мягкое кресло и скрылся в кабинете Генерального прокурора, кажется, тогда это был Сухарев. Секретарша то и дело поглядывала на меня из под частокола ресниц с любопытством. Как и положено в заведениях этого рода, напротив кабинета Генпрокурора находился кабинет его зама, Птицина Евгения Леонтьевича.

Минут десять не выходил из кабинета Генерального Григорий Михайлович а когда вышел, сказал мне, что примет меня зам, как раз курирующий наш регион. Наказал ждать и ушёл. Так я сидел час, пошёл второй, и в это время я стал свидетелем одной сценки, характеризующей нравы и обычаи сего заведения.

В приёмную входит стройный мужчина в прокурорской форме при всех регалиях. Форма сидит на нем как влитая, дорогое сукно блестит мелкими искорками, в одной руке  букет хризантем, а в другой  завёрнутый в целлофан подарок. Если бы между этим прокурором и секретаршей произошла бурная сцена влюблённых, которая тысячи раз описана в литературе, меня бы это не удивило, но поразила, потрясла будничность и обыденность, с какой она приняла эти подарки. Я даже не помню, сказала ли при этом какие то приличествующие случаю слова благодарности. Это меня потрясло. Прокурорский скрылся в кабинете Птицына, в том самом кабинете, где должны были принять меня. Я клокотал от гнева и решил уйти из прокуратуры. Встал и пошёл.
Секретарша спросила меня:
- Вы не будете ждать?»
 - Нет, -  ответил я, -  не буду. – Похоже, что здесь – «ждать» было чем-то привычно-необходимым. И моё нетерпение просто не укладывалось в их головах.
 - Погодите минуточку, я доложу.

И она скрылась в кабинете зама. Я ждал, стоя у мягкого и опостылевшего до ненависти кресла. Через минуту она вышла и сказала:
- Нужно подождать ещё с пол часика, сейчас у Генерального прокурора состоится назначение транспортного прокурора Калининградской области, а после этого Евгений Леонтьевич вас примет. Хотите кофе?»

Кофе я не хотел и разрывался между желанием уйти немедленно и ... Словом, я не знал, что сказать потом в прокопьевском рабочем комитете. Скажут ведь  «сбрендил», тебе же не отказали? Должен ждать.

И я смирил себя, отказавшись от кофе. Вышел из приёмной в обширный холл и стал ждать там. Может быть, я действительно попал в день торжеств и юбилеев, но мимо меня то и дело проходили люди с подарочными наборами. Появился Негода и, увидев меня, удивлённо спросил: «Что, ещё не принял?»

Все моё раздражение выплеснулось на него, а он стоял и улыбался, а потом мне сказал: «Ну, вот и хорошо, лет десять тому назад вы бы уже наговорили минимум лет на пять лагерей. Здесь люди так себя не ведут».

 - Десять лет тому назад я бы вашу контору обходил за версту, да и то морду бы в воротник прятал. Мне лично от вас ни хрена не нужно.

Он опять улыбнулся и сказал:
- Оно так, но нам может быть нужно, а это другая статья. Ладно, погоди.

И он опять скрылся в приёмной прокуратуры. Шёл, по крайне мере, четвёртый час моего пребывания в этом лабиринте стен законности и правопорядка. Негода выглянул в холл и махнул мне рукой, мол,  иди!

Кабинет зама был приоткрыт и двойные, тяжёлые двери, наконец-то, впустили меня. Кабинет оказался на удивление небольшим, правда, прокурорское «место» и прокурорский стол стояли как бы на низеньком подиуме, и когда я сел напротив в кресло, то надо мной нависли и стол, и сам прокурор. Я встал, он любезно ещё раз предложил мне сесть, на что я ему дерзко ответил:
 - Когда посадишь, тогда и сяду, а сейчас постою, насиделся!
 - Вот вы какие?
 - Не самые такие,  - ответил ему,  - есть и другие.
 - Это же какие?  - Спросил он, обходя стол и направляясь к креслу, стоящему напротив того, с которого я только что встал.
 - Разные,  - уклончиво ответил я.
Он сел в кресло и сделал мне приглашающий жест сесть. Сели, смотрим друг на друга, потом он, прерывая затянувшуюся паузу и обмен взглядами, спросил:
- Ну и с какими вопросами вы приехали?

Я положил на колени папку и стал извлекать оттуда листы с требованиями отставки должностных лиц ОРС «Прокопьевскуголь» и «Кировуголь», а также требование прокопьевского рабочего комитета о приезде в город следователя из Генеральной прокуратуры. Я добросовестно старался исполнить решение рабочего комитета, правда, без особого энтузиазма. Я и тогда и сейчас уверен в том, что дело не в конкретном человеке, а в системе, в которой он находится.

-  А ваша городская и областная прокуратуры разве не могут разобраться со всем этим? -  Он показал пальцем на бумажную кучу.

Я ответил, что рабочие комитеты им не доверяют, то есть народ им не доверяет. Вот если бы приехал следователь, то ему люди такое бы порассказали, такое...
Внесли поднос с кофе и бутербродами и откуда-то появился лёгкий столик.

-  Угощайтесь.  - Он начал расспрашивать меня, как все началось и как было. Я рассказывал, а в его глазах читал недоверие к моему рассказу, вроде, мысленно он то и дело повторял для себя: «Ври, ври!»

Это недоверие меня «заводило», и я, сам того не ведая, перешёл к пророчеству:
 - Вот вас всех и погубят эти толстые стены и глухота.
-  Но пресса подаёт события иначе,  - возражал он.  - В информации, которая нам поступает, нет и намёка на то, что вы мне рассказали.
И мне казалось, что вот-вот с его губ сорвётся: - «Зачем вы мне врёте, для чего вы меня пугаете?»

Я думаю, что он так и не поверил мне, ни единому моему слову не поверил, а следователь приехал в Прокопьевск и три дня принимал жителей в бывшем кабинете Авалиани. Когда я заходил к нему, интересуясь, что же «порассказали» ему жители нашего города, он только разводил руками: «Ничего стоящего!»

Потом, в 1992 году, возглавляя депутатскую комиссию с длинным и грозным названием: «Комиссия по расследованию фактов сращивания власти с преступностью», я столкнулся с тем же самым, то есть с обыкновенной человеческой трусостью. Рассказывали «страшилки» и тут же отказывались давать свидетельские показания!
Этот опыт оказался последней каплей в моем желании «служить общим интересам», потому что я понял: таких интересов нет, но об этом ещё речь впереди, в моей следующей книге, если она когда-нибудь будет написана.

В книге о том, как я «расследовал…» и что из этого получилось, когда народ стремительно загнивал и сладкий запах разлагающегося трупа привлекал стаи мух. Сидеть с опахалом и отгонять мух от гниющих тел – задача не по моему характеру. Вот почему я безо всякого сожаления ушёл из Горсовета, с должности председателя Комитета по правам человека. Люди вокруг меня были, но человека среди них я, практически, не встречал, да и сам вряд ли относился к этому высокому гражданскому понятию – человек.
                * * *
Оказалось, есть и другие «выходы» и «входы» в здание Генеральной прокуратуры; широкие и просторные. Через такой вход меня и вывела все та же женщина, не пожелавшая мне раскрыть тайну фамилии Негода. До сих пор не пойму, отчего понадобилось моё путешествие со двора? Я ушёл из Генпрокуратуры, оставив на прокурорском столе все слёзные просьбы прокопчан. Большего я сделать не мог.

В воскресение Великанов, Никифоров и Деникина ходили на Ваганьковское кладбище, на могилу Владимира Высоцкого, а также к гастролировавшему в Прокопьевске артисту Осмоловскому.

У меня был острый приступ почечной колики и я не выходил из номера, разве что в медпункт гостиницы, где мне ставили обезболивающие уколы. Впрочем, разного рода посетители и бесконечные звонки не прерывались и в субботу, и в воскресение.

                Глава десятая.
                В ИНСТИТУТЕ ГАВРИИЛА ПОПОВА.
                I
В понедельник утром в номер вошёл возбуждённый Дубовик и спросил меня:
 - Тебе звонил Гавриил Попов?
 - Нет.
- Должен позвонить. Ты же знаешь, кто он?
 - Конечно, депутат, член межрегиональной группы и директор какого-то института.
 Института мировой экономики! Это нам во как нужно!
В это время раздался звонок, и женский голос осведомился, кто у телефона, я назвал себя:
 - С вами будет говорить Гавриил Попов,  и, видимо, переключила телефон. Щелчок:
 Здравствуйте, вы представитель Кузбасса Михаил Анохин?
Я не стал его разочаровывать и ответил утвердительно. Мне начинало нравиться быть представителем всего Кузбасса.
 - Я хотел бы вас пригласить на встречу со своим профессорско-преподавательском составом,  и вдруг неожиданно: А как вы отнесётесь к тому, чтобы вам выступить по Центральному телевидению?
Почему-то мне вспомнилось прокурорское недоверие к моему рассказу, и мне захотелось, мучительно и остро захотелось сказать ту правду, которую я выстрадал, которая меня буквально распирала:
-  А разве это возможно?
 - Приезжайте. Я буду звонить Горбачеву или Яковлеву, думаю, они пойдут на то, чтобы страна услышала голос шахтёров, что называется вживую, без посредников.
Он назвал адрес и как проехать в институт. Вечером, когда вернулись из Минугля Великанов и Никифоров, я пригласил их к Попову, но у них, как сказал Великанов, дел было невпроворот.
Удивительно, но Серёга исправился, по крайней мере, мне уже никто не тыкал пальцем в глаза, да и Никифоров молчал.
               
                II
Институт оказался огромным зданием на проспекте Вернадского. Я долго блудил вокруг него, пытаясь найти нужный мне подъезд. Я спрашивал прохожих, и они отсылали меня к другим таким же огромным институтским зданиям. Вот так, блуждая от здания к зданию, я зашёл в институт Международных отношений рабочего движения АН СССР, и там мне объяснили, что к чему.

                ОТВЕТВЛЕНИЕ В БУДУЩЕЕ.
                I
В ноябре этого же года где-то под Новокузнецком, кажется, в доме отдыха металлургов мне довелось дискутировать с директором этого института, Гордоном Леонидом Абрамовичем. Там проходила (уже и не припомню, какая по счету), конференция рабочих комитетов. Я вспомнил своё блуждание между зданиями институтов на этом проспекте, принёс подборку статей Гордона в журнале «Химия и жизнь» за 1988-1989 годы.

Очень он удивился тому, что в шахтёрской среде читают такие журналы. Пришлось пояснять, что я не шахтёр и прочие подробности своёй биографии.
 Вы непременно, непременно приезжайте в Москву, и я вас приму студентом в свой институт,  говорил мне Гордон.

За мою жизнь это было уже третье приглашение поступить в институт без обычных экзаменационных процедур. Первое я получил от заведующей кафедрой русской словесности Бийского пединститута Муравьинской Лидии Ивановны в середине 70-х годов и, в это же время мне предлагали на льготных (заочно) условиях поступить в Бийске филиал Барнаульского политехнического института. В отличие от многих, я не любил советскую систему обучения, убивающую всякий позыв к творчеству. Сказался собственный, печальный опыт учёбы. Ведь я пять лет проучился в вечерней школе, получая среднее образование. По иронии судьбы пришлось три года работать в общеобразовательной сельской школе, формально физруком, а на деле, какие только уроки не вёл!

 Когда-то я хотел поступить в литературный институт им. Горького, а теперь поздно, – сказал я Гордону.  Все нужно делать вовремя, чтобы не выглядеть смешным или жалким,  так я ответил Гордону в тот памятный для меня вечер после бурных дебатов о путях и судьбах СССР.
-  Да ну, что вы! На Западе и в шестьдесят лет обучаются в институтах, а вам только за сорок...
-  Сорок пять, профессор, сорок пять, а за приглашение спасибо.

                ВОЗВРАЩЕНИЕ В АВГУСТ 1989 года. Москва.
                I
После часового плутания я, наконец, поднялся на нужный мне этаж и, выйдя из кабины лифта в небольшой холл, увидел колоритней Шую личность. Как мне описать её? Представьте годовалого медвежонка, твёрдо и прочно стоящего на ногах... Нет, не то... Представьте себе этакого крепыша грузчика, небольшого роста, о которых обычно говорят: хоть поставь, хоть положа. И вот этот человек, небрежно, по-рабочему одетый, направляется ко мне, протягивает руку для приветствия. В его ладони моя довольно крупная ладонь теряется, как в ковшике (заметьте, железном ковшике), и представляется: «Топтыгин!»

Я по-идиотски улыбаюсь и, морщась от боли пожатия, в тон ему говорю: «Потапыч»,  подразумевая, что он со мной шутит, обыгрывая, таким образом, свою внешность. Он быстро сообразил, что к чему: «Да нет, серьёзно, моя фамилия Топтыгин. Я из Союза изобретателей».

(Где-то в архивах, возможно, остались его координаты и записано его имя отчество, но работая над этой главой, я ничего не нашёл. Может быть, ещё найду).

 - И что же вы изобретаете?  - Спросил я, все ещё подозревая подвох и розыгрыш. Ответ его и вовсе насторожил и без того мою все усиливающуюся подозрительность к нему.
 - Махолет изобретаю,  сказал он будничным тоном.

Мне ли, читателю популярных журналов, не было известно, что силы грудных мышц человека недостаточно для того, чтобы он взлетел в воздух «птичьим» способом, о чем я ему тут же и выпалил.
 - А как же «крест» в гимнастике? - Спросил он меня.
 - Какой «крест»? Не понимаю, при чем здесь «крест»?
 - Ну, гимнаст на кольцах «крест» делает, в сущности, то же самое и человек в махаете, не каждый, конечно...

Словом, пока мы ждали Дубовика, он рассказал мне многое и о малолетках, и о себе. Рассказал, что по специальности он летчик-инструктор и одно время учил Гагарина. После этого у меня возникло полное недоверие к нему: аферист какой-то,  подумал я.
Только вот эта ладонь лопата в сплошной какой-то «копытной мозоли» останавливала меня от желания окончательно распрощаться с ним. Пришёл Дубовик и повёл нас к Попову. Оказывается, он здесь уже побывал. Парень оказался на удивление мобильным, пронырливым, как говорят у нас в Сибири.

Я все поглядывал на этого Топтыгина: может, отстанет? Нет, оказалось, что Гавриил Попов с ним знаком, и оттого, что они знакомы, все увиделось мне в ином свете. Помнится, я даже подписал ему какую-то бумагу в поддержку Союза изобретателей. Потом эти изобретатели пошли ко мне «косяками» по два три человека каждый день с самыми невероятными предложениями, и все просили шахтёрской поддержки в своих начинаниях. Может! Может собственных Платонов и Ньютонов российская земля рождать! Нужна только свобода! Свобода творчества!

Гавриил Попов провёл нас в зал, где за длинным столом сидели человек двадцать. На столе стояли почти столько же диктофонов (вещь сейчас привычная, а тогда я впервые увидел японские диктофоны). Совершенно не помню сути развернувшейся дискуссии, вспоминается разная чепуха, например: они очень удивились, когда узнали, что Прокопьевск в строгом смысле этого слова не город вовсе, а около сорока деревень, в основном пришахтных. Что большинство населения живёт в домах, построенных пленными немцами и японцами. Что нет семьи в городе, так или иначе не связанной с криминальным или политическим прошлым. Что практически каждая шахтёрская семья имеет приусадебный участок и таким образом подкармливает себя. Сравнили зарплату московского метростроевца и прокопьевского шахтёра, цены московские и прокопьевские, донбасские цены.

Словом, пришли к выводу: шахтёров грабят. Встал вопрос: что делать? Выход видели в «народных предприятиях». Суть такой формы хозяйствования состояла в том, что рабочие коллективы в лице СТК (Советы трудовых комитетов) нанимали менеджеров управленцев, а средства производства, оборотные средства находились в неотчуждаемой собственности трудового коллектива.
Тогда впервые услышал о «денежном навесе», который через три года «обрушил» Гайдар, обобрав всех до исподнего. Предполагалось, что государство ограничит использование накопленных в Сбербанке денежных средств, разрешая использовать их в кооперативных целях на приобретение основных средств производства и материальных ресурсов.

Это была довольно стройная концепция перехода к рыночной экономике, в которой главным финансовым мотором должны стать огромные накопления граждан в Сбербанке СССР.
Я ушёл из института хмельной от грандиозной перспективы преобразования государственной экономики. Вот ещё откуда пошла моя «порченность» и нежелание служить «доставалой» для партийно-хозяйственной номенклатуры.

Я не мог принять также гайдаровского отпуска цен и чубайсовской приватизации, всего того, что цинично выдавали за реформы, подразумевая под этим тотальное ограбление тех же шахтёров и грубые плевки в самую сердцевину русской души.
Избиение ветеранов войны на Ленинградском проспекте в Москве в День Победы  черным, несмываемым пятном лежит на реформаторах. А потом… Потом Чечня, и конца этой гражданской войны не видно. Трудно простить растоптанные надежды, а прощать надо: обида и ненависть ведут в тупик. Мне и по сию пору кажется, что свернули мы с верной дороги на криминальные тропы, чтобы в очередной раз показать миру, как не следует делать.
                * * *
Я присутствовал при телефонном разговоре Попова с Горбачевым, разумеется, не слыша того, что говорил Горбачев, но из того, что Попов обещал ему, «ничего экстремистского не будет», «никакой антисоветчины и только практическая экономика», можно сделать вывод о том, как власть боялась правды о себе, всячески ограждала себя от неприятных известий, словно всерьёз приняла увещевания Экклезиаста: «Во многом знании много горя» и постаралась оградить себя от «многого знания».
«Ничего,  - подумал я, слушая этот разговор,  - я скажу правду, я их болото взбаламучу, как Балда море, я их чертей встряхну».

И на самом деле я считал себя в этот момент способным действительно свернуть горы, не то что «встряхнуть» и взбаламутить партийно-бюрократическое море.
Самообман, иллюзия, самогипноз? Конечно! Он ещё долго будет стоять дурманом в голове, искажая реальность. Я уже говорил, что я не был человеком, а был функцией, орудием бунта. В каком-то смысле  вещающим, а не говорящим «духом бунта», поскольку говорящее  прежде мыслит, а вещающее  вещает то, что чувствует сердцем, интуицией…

До «Спутника» меня вёз Топтыгин на своём стареньком «Москвиче», и я впервые понял, что значит сидеть рядом с профессионалом. В двигателе его «Москвича» сидел не иначе сам черт, да и за рулём был его брат.

Вспомнилось давнее. Однажды, на Чуйском тракте, на «бомах», водитель решил со мной пошутить и резко свернул с трассы, а мне показалось,  потерял управление, и мы через секунду полетим в пропасть и уже летим! Ноги мои инстинктивно оперлись в пол и я весь превратился в туго сжатую страхом пружину, но это был старый объезд, крутой «нырок», который заслоняла скала. Через десять двадцать секунд мы снова были на трассе.
 - Ну как, штаны сухие?  осведомился он.
 - Не успел.
 - Жаль. Другие успевали.
К чему я это? Да к тому, что не раз, не два я испытывал нечто похожее, пока Топтыгин довёз меня до гостиницы. Знаете, я поверил, что он мог учить и Гагарина, и даже самого дьявола.
                III
Вечером, после того, как вопрос с участием шахтёров в программе Тихомирова, «Время» стал делом решённым, неожиданно возникло разногласие в нашей делегации: Никифоров и Великанов наотрез отказывались принять в ней участие, ссылаясь на то, что нет на это санкции прокопьевского рабочего комитета. Какие фактические силы или соображения вступили в «игру», мне неведомо.

Может быть, действительно, все заключалось в «санкциях», и не стоит искать «чёрную кошку» там, где её не было, но дискуссия между нами разгорелась жаркая, а время не позволяло испросить санкций, так как в Прокопьевске закончился рабочий день, а мне следовало по телефону сообщить имена участников. ( Все по анкете, вплоть до места работы и должности.)

Тогда я поставил вопрос ребром и сказал Светлане: «Садись и пиши протокол совещания с одним вопросом: «Об участии в телевизионной дискуссии по шахтёрским проблемам». Пиши под копирку, и пусть каждый распишется: «за» или «против», а дома нас рассудят».

Последние мои слова  «дома нас рассудят»  были пророческими: действительно, «рассудили», но я опять забегаю вперёд событий. Великанов и Никифоров «сдались». Я позвонил ребятам из Новокузнецкого аэропорта, записал их данные и сообщил Гавриилу Попову. Оставалось ждать завтрашнего дня, кажется, это был вторник, шёл седьмой день нашей командировки в Москву.

                Глава одиннадцатая.
                В ОСТАНКИНО.
                I
Светлана Деникина избавила меня от труда описывать наш приход в Останкино. Вот что писала она в своём репортаже в «Шахтёрскую правду»:
«У М. П. Анохина состоялся «крупный» разговор с работницей бюро пропусков, не желающей оформлять пропуска на Центральное телевидение по «не действующему на территории СССР» документу.  Мандат для неё не является удостоверением личности,  обращаясь не столько к ней, сколько к своим друзьям, словно призывая их разделить его возмущение, говорил Михаил Петрович.  Да это моё самое главное удостоверение на сегодняшний день..»

Мандат, картонный квадрат бумаги, а на нем печать Прокопьевского горисполкома не Бог весть что. Нечто подобное случилось дня два тому назад на улице «Правды» напротив зданий издательств центральных газет.

Я уже не помню, по какому случаю и в какой день (записей не осталось, чтобы уточнить) мы, вчетвером, оказались на этой улице, наверное, ходили в какую-то газету. Оголодали, стали искать столовую, и нашли её через дорогу напротив комплекса зданий редакции. Швейцар нас не пускал, и все требовал пропуск. Я не выдержал и сунул ему под нос мандат.

- Вот мой пропуск  читай, что там написано?

С минуту он его разглядывал, а потом попросил разрешения показать его кому-то. После этого нас пропустили. Оказалось, это была «закрытая столовая» только для работников редакций газет, и то не для всех: уборщица, скажем, в эту столовку попасть не могла. Там было что скрывать от простого народа. Поразило не столь изобилие деликатесов, говяжьи и свиные языки, икра чёрная и красная, сёмга на пару и прочее, прочее, сколь поразительная дешевизна всего. В буфете гостиницы, где я постоянно питался, за один обед я платил такую сумму, на которую мог в этой столовке поесть раз пять.

Вот и в Останкино я запомнил только буфет, в котором нас после съёмок покормили. Это был ещё более роскошный и такой же дешёвый, как тот, на улице «Правды». Вот такая, стало быть, «правда» была в советское время: для одних  хрен да луковица, для других закрытые буфеты и столовые.

В который уже раз вынужден повторить: всё, решительно всё за эти годы перевернулось, но ничегошеньки не изменилось! Все тот же «Квартет» дедушки Крылова и все та же номенклатурная музыка! И все те же привилегии, только «отоваренные» не натурой, а деньгами.

Наши мандаты кто только не рассматривал, разве что на «зуб» не пробовали, но не столько решали дело наши мандаты, сколько страх, обыкновенный страх мелкого чиновника: «как бы чего не вышло», «как бы не было хуже» и «кто их знает», и «кому они могут позвонить», и «что там скажут»! Имея в виду верхи. В конце концов не сила мандата сломила волю чиновницы из бюро пропусков, а пришёл человек, сказал ей что-то, и мы получили пропуска.

В Останкино я завёлся сразу, ещё задолго до начала съёмок и, как я понимаю, режиссёр, то и дело меня «охлаждал»: «Не трать понапрасну порох, вот включится камера и тогда говори». Я как «завёлся» с порога телестудии, так и не затыкался до самого конца. Откуда что бралось?! Из меня все лезло, как из дырявого, ветхого мешка! Нет, я не притворялся, не старался угодить или понравиться, я говорил о том, что бурлило и клокотало во мне. Но какой же не иссекаемый гейзер во мне клокотал и извергал все это?! Загадка Господа.

Сопровождаемые режиссёром передачи, полным смешливым телеоператором и ведущим, тогдашней телезвездой Тихомировым, мы долго искали свободную студию, поднимались и опускались по лестницам, проходили коридорами, и в открытые двери виделись сказочные декорации и разноцветные огни софитов. Наконец, нас привели в студию, где сидения вздымались так, как в римском Колизее, только вот образованный ими амфитеатр оказался тесным для нас. Кое-как разместились. Николай Травкин, Гавриил Попов, делегация из Новокузнецкого аэропорта и мы: я, Серёга Великанов, Леонид Никифоров, Дубовик, Света Деникина.

Хотел бы сейчас услышать свои пространные, обличительные монологи, хотел бы увидеть себя прежнего, самоуверенного, словно знающего все земные истины, провидящего правду жизни. Увидеть и устыдиться, устыдиться не того, что говорил, а той самоуверенности, которая была во мне, устыдиться той правды, что бушевала во мне, но не потому, что правда та была «со вставными зубами», воняющая корыстью правда, а потому, что она была наивна и по-детски капризна, и по-детски же безответственна.

Сомнения в себе и для себя  вот итог всей моей жизни. И всё, что я делаю, пишу ли или говорю, все делаю через преодоление сомнений. А люди не любят, а уж тем более не верят сомневающимся.

Нельзя судить прошлое мерками будущего и самого себя прошлого нельзя судить мерками будущего. И суд и мера должны быть взяты из того времени, о котором идёт речь!

Я хотел, чтобы мне верили, да и сам я верил, верил в правое дело бунтовщиков. Верю в их правоту и по сей день, и ничто не поколеблет во мне этой веры!
                * * *
Много позже понял  человеку нельзя верить, но прежде всего нельзя верить себе. Это открытие стало очень болезненным для меня и всё, буквально все во мне перевернуло! Человека, а уж тем более себя, нужно проверять, проверять долго и лучше всего в экстремальных ситуациях! Мы все ходим под соблазнами, все, каждый по-своему и по своёй мере  Иуды. Даже верующий, целуя икону Христа, совершает иудин поцелуй, поскольку и непременно же согрешит! Грех  есть предательство Христа, об этом вам скажет любой приходской священник.

Сейчас я сильно сомневаюсь в том, что шахтёры хотели свободы. Более того, я уверен, что к свободе были подготовлены единицы. И вовсе не свободы хотели мы тогда, а вот таких обильных и дешёвых столовок. Свобода оказалась ношей тяжёлой, особенно для людей неподготовленных её нести. Тяжелее, чем добывать уголь. Нас подняли, как водолазов из глубины, стремительно и беспощадно, и мы поголовно заболели кессонной болезнью. Ещё очень большой вопрос, нужна ли нам свобода зайца русака, или мы жаждем участи кролика?
               
                * * *
Мне кажется, что основная причина, по которой так болезненно, так трагически развивались события последнего десятилетия на пространстве бывшего СССР, как раз и заключалась в том, что у власти оказались «люди кролики» и начали преобразования, исходя из своёй внутренней кроличий натуры! Они  имитаторы «свободного образа жизни», и как всякий имитатор, схватывали только внешнюю сторону, самое яркое из того, что бросается в глаза и ослепляет. Они, как дети полинезийских вождей, завезённые в Англию, напялили на себя смокинги, но остались, как и были, полинезийцами!
Приглядитесь к их отпрыскам, к тысячедолларовой молодёжи, ну чем не сыновья полинезийских вождей, завезённых на берега Темзы?
               
                * * *
Ну, что же, я «призывал бурю», и «буря грянула», да такая, о которой читал только в книжках, да и то о веках прошедших, о веках становления капиталистических отношений и стремительной индустриализации промышленного производства. Нас бросили в прошлый век, а сказали, что это рывок в будущее! Впрочем, разговор о том, в каком веке находился Советский Союз в начале девяностых годов, тема для отдельного разговора.

Очевидно, что политическим устройством он напоминал восточные деспотии в пору их политического расцвета, а технически и научно соответствовал своему времени. Но и через десять лет ничего в политическом устройстве, теперь уже России, полсущества не изменилось, если не считать смену декораций. «Дома новы, но предрассудки стары  и даже и дома то не новы, по крайней мере, лестницы». (Ф. Достоевский.)

                Глава двенадцатая.
                У ЗАМА РЫЖКОВА.
                I
На следующий день мы пошли в Совмин, к заму Рыжкова по топливу и энергетике Смирнову. У меня была своя, отдельная от ребят папка с документами, косвенно касающимися министерства угля. В качестве примера приведу один такой документ, адресованный Щадову: «Рабочий комитет г. Прокопьевска предлагает рассмотреть вопрос о выделении материальных ресурсов Прокопьевскому ДСК для ремонта и содержания собственного жилья и детских садов. На балансе Прокопьевского ДСК находится жилых домов площадью 52 тыс. кв.м. и 4 детских сада. Перечень материалов прилагается. Подпись  В. Маханов».

И большая печать прокопьевского рабочего комитета. Таких документов было около десятка с толстенными приложениями: сварочное оборудование, деревообрабатывающие станки, насосы, думпкары, экскаваторы, бульдозеры, цемент, металл и т.д. Иногда документ начинался так: «Трудящиеся завода железобетонных изделий треста «ПУС» 17,18 июля объявили день забастовки и предъявили свои требования в городской рабочий комитет».

Что же потребовали трудящиеся этого «ПУС»? «Решить вопрос о строительстве
песчано-гравийной фабрики, поставить два бетоносмесителя, четыре пресс ножницы» и т.д.

Не удивительно, когда я выложил эти требования «трудящихся» на стол Смирнову, он поглядел на меня как-то странно, словно на больного, и спросил: «Этого ваши трудящиеся требуют?»

 - Да!  ответил ему я тоном, не терпящим возражений.
-  И вы хотите вот тут, прямо сейчас, все запрошенное получить?
 - Было бы хорошо,  подтвердил я, словно не понимая, в какую комичную ситуацию попал.
- Но так вопрос не решается. Есть Госплан, Госснаб, региональные отделения Госснаба, некоторые позиции...,  он быстро просматривал приложения,  скажем, по насосам, у вас в Кемерово должен решать «Кемеровомашопторг», есть там такой Дегтярев...

Он оторвался от чтения моих бумаг, глянул на меня цепким, оценивающим взглядом и спросил, не скрывая иронии: «А какое имеют отношение ваши трудящиеся к насосам?»
Я эту иронию воспринял, как насмешку даже не над собой – это бы я перенёс, но мне- то чудилась, и мерещилась все та же раскалённая от июльской жары площадь! Мне показалось, что он попросту не желает решать вопрос по существу и начинает «футболить».

 Требование забастовщиков нужно исполнять, а не отфутболивать, а то ведь недолго и вновь поднять Кузбасс,  пригрозил я. Положительный опыт общения с московскими чиновниками в этом «ключе», следует сказать прямо, шантажа, оказался заразительным.

 - Да кто вы собственно, такой? -  Вспылил Смирнов.  - Существует порядок...
 - Кто? -  С угрозой в голосе переспросил его. - А давай сейчас, из этого кабинета позвоню в Прокопьевск, и ребята скажут, кто я такой и кто они? Я показал на Никифорова и Великанова. Заметил по их взглядам, что я начинаю перегибать палку, но остановиться уже не мог, меня понесло. Я уже видел в нем не государственного чиновника, а своего личного врага.
 - Был  один такой «шалавый», звали его Шалаевым, так рога быстро свернули. Слюньков - слюни пустил.
Серёга давит с силой мне на ступню своим ботинком. Огромный, тяжёлый, мне больно. Я замолкаю и зло оборачиваюсь к нему, готовый уже наброситься и на него.
Великанов ногу убирает и примирительным тоном говорит Смирнову:
- Для нас не важно, кто будет исполнять наши решения, мы должны получить подтверждение, что они будут исполняться. Вся беда в том, что рабочие комитеты не располагают оперативной информацией. Нам не с чем идти в трудовые коллективы. Нам нечего сказать им.

Разговор перешёл в деловое, спокойное русло. Зам. министра вроде как не замечал моего присутствия в кабинете, и разговор вели Никифоров с Великановым. Видимо, в министерстве угля ребята «покатались» и научились говорить с чиновниками. Я надулся от обиды на Великанова, молчу. Жалко, что не все сказал этому надутому индюку.

Никифоров осторожно дал понять Смирнову, что ему лучше по-деловому говорить с ними, иначе придётся говорить с такими, как я.

В заключение разговора Смирнов всё-таки высказал своё недоумение, почему представители рабочкомов решают вопросы, которые должно решать начальство. Чуть позже эту же мысль, только в обострённой форме, я услышал в одном из офисов гостиницы «Москва», куда меня пригласил Станкевич на заседание межрегиональной группы депутатов.

Что касается «шантажа», я тогда был убеждён, а сейчас тем более убеждён в том, что переговоры ведутся между равными партнёрами. Сильный, в чем бы его сила ни проявлялась, диктует свои условия. Если за переговорщиком не стоит реальная сила, если у него нет воли и возможности демонстрировать эту силу, такие переговорщики не много стоят! В этом процессе нельзя останавливаться на каком-то промежуточном рубеже, сказав себе: «Стоп, дальше этого не пойдём»! Пусть это – «стоп» скажет другая сторона, а не ты!

Вот почему так важна нравственная сторона в этом противостоянии! Ведь опору и силы стоять можно найти только там! Никакие другие соображения не могут дать достаточно твёрдую опору! Опора только и исключительно может быть в нравственных стимулах, в чувстве справедливости! В нравственности, доводящей человека до пределов самопожертвования во имя её, безусловной правды!

Это глубокое, всеохватное убеждение в том, что на нашей стороне правда, определяло тактику и стратегию переговоров, подхлёстывалось волей бастующих, скандировалось в призывах к нам, волею судьбы ставших во главе забастовщиков!
-  Ребята, вы только скажите нам! Вас давят?! – ревела площадь, встречая нас на трибуне.
С ними нужно было говорить и говорить так, чтобы в словах не было фальши. И я говорил им:
- А как вы хотели? Конечно, давят, и будут давить! Но у нас за плечами – вы! Нам отступать некуда! И мы – не отступим! По крайней мере, я не отступлю!

Образно говоря, в пределе своём, эта позиция, по крайней мере, для меня звучала и звучит поныне так: «Если этот мир, это правительство (президент, глава города, губернатор и т.д.) не желают уступать императиву моей нравственности, то пусть этот мир провалится вместе с правительством, с президентом, со всеми неправдами своими, вместе со мной!»

Перефразируя известного героя Достоевского, человека «подполья», можно сказать и так: «Пусть провалится этот мир, лишь бы моё нравственное чувство восторжествовало!»

Потому-то нас, а меня так в особенности, мало трогали «сопли и вопли» о том, что встанут коксовые батареи, домны без кузбасского угля. Вот почему, как «оплёванные» уходили с бастующих площадей гонцы от углехимии и металлургии! Если нет справедливости то, что в них, этих коксовых батареях и домнах?

Все последующие годы моей работы в качестве журналиста и консультанта Прокопьевского теркома «Углепрофсоюза», только укрепили меня в правильности тезиса: переговоры ведутся только и исключительно с позиции силы, в каком бы опосредованном виде она ни являла себя. Экономическая, политическая, военная или нравственная сила!

Все, исключительно все без исключения договоры – временны и действуют до тех пор, пока баланс сил сохраняется.
Нынче, чтобы наёмным рабочим отстоять свою долю в цене конечного продукта, нужно: во-первых, чтобы рабочие чётко и ясно, как тогда мы, осознали  лидеры их организаций – профсоюзов, должны иметь этот нравственный ресурс. Если его нет, то их можно купить, перепродать и запугать!

Во-вторых, сами рабочие должны отчётливо понимать, что любой профсоюзный вожак, а шире  любой профсоюз может ровно столько, насколько далеко готовы пойти сами рабочие!
 
                Глава тринадцатая
                МОСКОВСКОЕ МЕЖРЕГИОНАЛЬНОЕ
                ДЕПУТАТСКОЕ ОБЪЕДИНЕНИЕ.
                I
Все началось с утреннего звонка. В четверг мне позвонил Станкевич и пригласил меня на заседание Московской межрегиональной группы депутатов в гостиницу «Москва». В уже знакомом по предыдущему посещению номере сидел на диване человек, Станкевич представил меня ему. Это был Павел Бунич. Пока Станкевич и ещё человек пять мне не знакомых людей обсуждали вопрос об открытии банковского счета межрегионалов, мы с Буничем разговорились. Бунича я читал, видел по телевиденью и, оказавшись рядом с ним на диване, я не упустил шанса поделиться с ним своими мыслями.

Через полчаса в номере набралось человек двадцать, рассаживались вокруг большого стола. Мы с Буничем сидели на диване, и он мне увлечено рассказывал о народном предприятии, о том, как выкупить у государства основные фонды, и что следовало бы для этого изменить в законодательстве. Суть его разговора сводилась к тому, что рабочим комитетам нужно осознать свой экономический и политический интерес, а не выбивать в министерствах фонды.

Если бы не Павел Бунич и присоединившийся к нашему разговору профессор Емельянов, я бы чувствовал себя на этот раз забытым. Как-то уже привык к тому, что всегда в центре внимания, а тут свои разговоры, пожатие рук: где был, кого видел? Многих я узнавал, Собчака, разумеется, узнал сразу. Пришёл Травкин, поздоровался со мной и отошёл. Словом, шла своя жизнь. Открыл заседание Станкевич, обсуждался вопрос о юридической регистрации Московской группы межрегионалов. Звучит странно: московская и межрегиональная, как «прокопьевская областная» или «топкинская областная».

Кажется, Собчак поднял вопрос о том, что им следует просить Бориса Ельцина, чтобы он возглавил политически их движение. Ельцин в это время отдыхал в Сочи. Это коробило! Тут шахты стоят, а его разодрало отдыхать! У меня в голове промелькнула мысль, что им, как и нам, нужна «крыша». Мы её нашли в депутате Авалиани, а они ищут у кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. В целесообразности этого шага сильно сомневался правозащитник Сахаров, но об этом я узнал позже. Оказывается, не только мы искали «вождей реформаторов» всё в том же круге партноменклатуры, но и политики не нам чета! За что и поплатились. Никто не может выпрыгнуть за пределы своего времени. Никто! Время нас связывает и нравственно, и интеллектуально, и кадрово.
                * * *
Мне кажется уместным привести некоторые фрагменты моего разговора с Павлом Буничем. Я подробно рассказал, чем мы занимаемся в Министерстве угля и в Совмине.
- Ну, что ж, вас умело сорганизовали и направили местные генералы производства,-  говорил Бунич. - А шахтёры своих целей не добьются,  продолжал Бунич ровным, даже каким-то утомлённым голосом,  лучше вы жить не станете, хоть весь Кузбасс завалят материальными ресурсами. Большую часть из них угольные генералы и исполнительная власть продадут на «чёрном рынке». Не тем вы занимаетесь, нет, не тем! Трудовым коллективам нужны властные полномочия. Народные предприятия  вот решение ваших проблем. Наем рабочими управленческого аппарата. То, что у вас не работают СТК, так они не работают по всей стране, поскольку законодательно не защищены. Вот и вас охомутали... Генералов производства очень встревожила эта инициатива Горбачева. Они костьми лягут, а не упустят власть. Плохо, что этого не понимает ни Горбачев, ни ЦК.
Я слушал общую дискуссию невнимательно: у нас на диване шла своя, но в общий «застольный» разговор неожиданно вступил женский голос, резкий, требовательный, напористый. Я спросил Бунича:
-  Кто это? – я спросил Бунича.
 - Депутат от Армении.
-  Она что, армянка? Живёт там? -  Удивленно переспросил его я, поскольку женщина явно не тянула на армянку.
 - Да нет  русская. Она из Ленинграда, правозащитница, Галина Старовойтова. 

Она умело перехватила «вожжи» у Станкевича, который «председательствовал», и разговор перевела на Нагорный Карабах. Возможно, если бы не упоминание о Карабахе и, самое главное, не моя стычка в ресторане гостиницы, когда «беженцы» гуляли во здравие невесть чего, я бы не обратил на неё внимания, но после ресторанного происшествия стал внимательно слушать, о чем она говорит. И чем дольше слушал, тем меньше понимал.

Ну, точно, как у Достоевского: «Сядет перед вами иной передовой и поучающий господин и начнет говорить: ни концов, ни начал, всё сбито и сверчено в клубок. Часа полтора говорит и, главное, ведь так сладко и гладко, точно птица поёт. Спрашиваешь себя, что он: умный или какой иной?  и не можешь решить. Каждое слово, казалось бы, понятно и ясно, а в целом ничего не разберёшь. Глаза выпучишь под конец, в голове дурман. Это тип новый, недавно народившийся».

Так и хотелось встать и спросить её, отчего она любит «дальних» и не любит «ближних»? Почему ей проблема Карабаха куда роднее, чем проблема шахтёров?

(Что тут поделаешь, ещё раз повторю, что для меня не было темы важней и актуальней. Мне казалось, что все только и должны говорить об этом, и когда об этом не говорили, а говорили о другом, я начинал заводиться.)

Я бы, наверное, вступил с ней в дискуссию, но тут открылась дверь, и в номер вошли сразу человек десять, а в средине их, сутулясь, шёл Андрей Сахаров. Я узнал его сразу. Люди, сопровождавшие (а мне показалось  «конвоировавшие» его), все были молодые. По крайней мере, мне так показалось, но больше всего меня поразило выражение их лиц. Не знаю, как это описать. Торжественное? Наверное, да, но, скорее всего  значительное, словно они сопровождают священную особу, и оттого отсвет святости лежит и на их лицах, и каждый из них причастен к исходящему от священной особы излучению, и это их обязывает. Честное слово, я больше смотрел на них, чем на знаменитого академика.

Он прошёл к столу. Все встали и наперебой предлагали ему место сесть. Солидные люди засуетились. Он садиться не стал, а наклоняясь над столом и, как мне показалось, не обращаясь ни к кому лично, а ко всем сразу, заговорил быстро-быстро, проглатывая окончания слов, словно боялся, что его оборвут, и он не успеет сказать того, что хочет. Я ничего не мог толком разобрать. К его дикции, как к лепету ребёнка, нужно привыкнуть. Воспринимались отдельные слова, и по ним я догадался, что речь идёт о новой Конституции, в которой были бы сбалансированы власти и нашли отражения права человека. Но это мне уже рассказал (перевёл) зам. редактора газеты «Московские новости» Логунов, когда мы ехали после собрания в его машине в редакцию: «Андрей Дмитриевич только об этом и говорит»,  сказал мне Логунов.

Выговорившись, Андрей Сахаров засобирался уходить. Его уговаривали остаться, но он ушёл под «конвоем» своих поклонников. У меня мелькнула мысль: а был ли он когда-нибудь один? Чтобы рядом ни тех, кто влюблён, ни тех, кто ненавидит? Ведь это страшно  не иметь право на себя, а всю жизнь бороться за права других? А всё-таки жаль, что я практически не знаю его, не пришлось поговорить. И тут же подумал: «Да кто же мне позволил бы поговорить с ним с глазу на глаз хотя бы с час?» Нет, великие люди обречены на одиночество, на постоянный «конвой» окружения.

Толпа! Какая разница  демократическая или тоталитарная толпа? Все они одинаково визжат и одинаково проклинают. Самое глухое, самое отчаянное одиночество в толпе, в окружении, в идее, которая единственно верная и потому порабощает человека. Сахаров, вырываясь из гнёта марксизма, в его большевистской форме, попал под гнёт либеральных идей. Выигрыш небольшой, и там и там не свобода!

Вот когда я пожалел, что не воспользовался приглашением представителя оригинального секса. Черт бы с ним, может быть, услышал от Андрея Дмитриевича нечто такое, что позволило бы мне увидеть мир в ином свете.
Моисей был косноязычен, но Бог выбрал его, а не богатого красноречием брата Моисея  Аарона.

Было что-то в облике Андрея Сахарова от юродивого, или мне это показалось, приснилось, придумалось? Не знаю. Знаю только одно: людям этого типа никогда не бывать у власти или даже при власти. Власть и они отталкивают друг друга, как жир и вода, как жизнь и смерть. Так день опровергает доводы ночи, а ночь  дня, и между тем они не могут существовать друг без друга. «Когда из мира будет изъят последний праведник  мир рухнет», так кажется, написано в Библии. Без палача нет жертвы, без страданий нет и сострадания. Советская, кэгэбешная диктатура рухнула, и бывшие жертвы лишились своих палачей, а, следовательно, и лишились ореола мучеников.
Жизнь, приплясывая и повизгивая, приторговывая и приворовывая, ушла далеко вперёд, оставив правозащитное движение на обочине дороги. Лютая ненависть их к прошлому  всего лишь сублимация их тоски по прошлому, иначе говоря  любовь, вывернутая наизнанку. Ложь правозащитных движений есть правда западного мира, правда, выстраданная им в двух тысячелетиях, правда, самая древняя в мире, правда «золотого тельца», разбитого под горой Синайской ещё Моисеем. Но жив древний Бог и будет жив до тех пор, пока есть на земле человек.

Через полчаса после ухода Сахарова стали расходиться и остальные, подвое, по  трое, ушёл Бунич, оставив мне свой телефон, потом Емельянов. Подошёл Станкевич и поинтересовался у меня:
 - Ну, как? Понравилось?
-  Очень, кроме этой, Старовойтовой,  ответил я ему.
-  Ну, что ты! Сильная женщина, демократ!
Я не стал ему рассказывать о причине своего негативного восприятия Старовойтовой, к тому же к нам подошёл высокий полноватый мужчина и представился:
-  Логунов Валентин Андреевич, зам. редактора «Московских новостей», а вы представитель забастовщиков Кузбасса?
 - Да, - я быстро освоился с этой ролью и уже перестал пояснять, что только представитель Прокопьевска, да и то в «урезанном» варианте.
 - Мне было бы интересно с вами поговорить. Вы как, временем располагаете?
-  Я ответил, что время есть, и мы уехали в редакцию.
               
                II
Так я познакомился с зам. редактора газеты Логуновым Валентином Андреевичем. Будущим редактором парламентской газеты, расстрелянной через несколько лет вместе с российским парламентаризмом и с едва нарождающимися органами местного самоуправления. Об этом мы ещё скажем своё слово, но прозвучит оно в гробовой тишине.

Бунтарский дух вышел, как выходит «мятый пар» из турбин, и превратился в дистиллированную воду. Мы, лидеры рабочих комитетов, превратились в древних языческих истуканов, сердце народа отвернулось от нас, потому что мы не оправдали его надежд. Пришли другие политические кумиры, пришла и овладела сердцами народа новая вера.
               
                * * *
Время было обеденное, и Валентин Андреевич повёл меня в редакционный буфет.
 Покушаем, приглядимся к друг – другу,  сказал Логунов, но я больше приглядывался к снеди, выставленной в витринах буфета. Здесь, как и в буфете Останкино, все было необычайно дёшево, не то что в буфетах нашей гостиницы.
-  Вам-то чего надо?  - Спросил я, кивая на роскошь снеди.
Он поглядел удивленно и ответил:
-  Свободы,  - потом пояснил.-   Человек все-таки не чиж и к клетке не привыкает, правда, и чижа никто не спрашивал, хорошо ли ему в клетке, даже в золотой и с хорошим кормом. А разве шахтёрам нужно не то же самое? Не свободы?
Я с энтузиазмом сказал:
-  Ну конечно, Валентин Андреевич! За это и бастуем!
Сейчас я крепко в этом сомневаюсь. Я поделился с ним своими соображениями насчёт нашей миссии по выколачиванию ресурсов, а он все время допытывался, кто же организовал забастовку в Кузбассе?

Я тогда яростно защищал идею стихийности, или говорил о том, что её организовала сама власть своёй некомпетентностью. Сейчас у меня есть основания более развёрнуто, обоснованно отвечать на этот вопрос, но это сейчас, спустя шесть лет, а тогда... тогда больше чувствовалось, чем понималось.

Валентин Андреевич выслушивал меня внимательно, но мне все время казалось, что
Думал то он о чем- то другом и то, что я ему говорю, интересно, но ждёт то он от меня другого...
- Разумеется, власть,  это вы правильно сказали о не компетенции власти, -  Валентин Андреевич подхватил мою фразу, - но точнее говорить о её неадекватном восприятии вызовов времени. Отсюда Афганистан и Карабах, но власть всегда имеет конкретное лицо и, самое главное, конкретный и чаще всего не бескорыстный интерес. Кто-то вас дёргает за верёвочки, а вам кажется, что вы самостоятельная сила. Без осознания вами своего места в политике вы ничего не добьётесь.

Я тогда не поверил Логунову, как и многим другим, кто сомневался в нашей силе и самостоятельности, а то, что требовали новые башенные краны, автогрейдера и дорожную технику,  так ведь для общего дела! Я искренне обижался на такие намёки, что нами кто-то управляет и направляет: хмель свободы и жар площадей ещё застилал глаза, и мы упивались своёй, как оказалось, мнимой властью.
               
                * * *
Мы как-то удивительно быстро забываем прошлое, забываем, чем был Кузбасс до 1986 года. А был он сущим оазисом среди всеобщей бескормицы. Мы забыли «колбасные электрички» из Барнаула и окрестных сел. Мы многое забываем, а вспоминается, по большей части светлое и прекрасное, которому всегда есть место, даже в тюрьмах и лагерях. Так уж устроен человек  забывать плохое и помнить хорошее.

У меня же не выходит из памяти, как в 1985 году ко мне приехал родной дядя (мамин брат) из Новоалтайки. Пошёл я с ним в магазин купить водочки. Проходим мы вдоль гастрономического отдела, и он  стоп! Встал, как вкопанный. Я его дерг-дерг за рукав, а он стоит, словно лом проглотил, а потом тяжело так вздохнул: «Н, да…»
И тут я понял причину его «остолбенения»: сам всего лишь год тому назад стоял точно такой же «остолбеневший», поражённый дешевизной и обилием ассортимента в гастрономических отделах города. В Бийске, откуда я приехал, в это время длиннющие прилавки гастрономических отделов были привычно пустыми. Привычно, то есть уже не одно десятилетие.

Вот вам и ещё одна причина, отчего шахтёрский Кузбасс поднял бунт, а не голодный Алтай: там привыкли, притерпелись, а здесь в новинку.
               
                * * *
Совсем недавно, буквально «вчера», прочёл я этот отрывок из книги старому приятелю по рабочему движению. Он промелькнул в той массе «ста двадцати» и надолго исчез в этом развороченном муравейнике. Я видел, что его что-то задело в этом сюжете, и он пытается найти подходящие слова: «Как там у тебя Логунов сказал?»

Я перечитал ему этот абзац. Наконец, он ощупью, словно слепой по шатучему мостику, стал нащупывать слова, чтобы выразить то, что сидело где-то глубоко в бесформице до словесной мысли, преодолевая порог между нею и словом.

Что ж это? Выходит, свобода и безработица, голод и нужда под руку ходят? Если так, то на хрена такая свобода? Что в ней?

И вот это  «что в ней?»  мне самому не даёт покоя. Золотая клетка чижика и простор, где бегают коты, летают вороны, где дождь, снег и скудные семена репейника?

Действительно ли свобода стоит всего этого? И вот совсем некстати пришёл на память случай. Однажды за дверью моей квартиры раздалось мяуканье, я открыл дверь. В комнату осторожно вошла кошка. Я жил на первом этаже, и под полом поселились два мышонка, они давали о себе знать тем, что по утрам в холодильнике, в поддоне для талой воды, обнаруживались следы их посещения в виде черных катышек:
- Ну вот,  - подумал я,  будет теперь кому заняться этими нахлебниками.

Действительно, кошка в две ночи управилась с непрошеными жильцами, предъявляя по утрам «плоды» своёй ночной охоты. Однако вскоре начались неприятности: блохи скакали по половичкам и даже начали покусывать мои ноги. К счастью, кошку невозможно было посадить на диван, тем более на кровать  она тут же спрыгивала и укладывалась на половичке возле входной двери. Днём раз или два поднималась, чтобы попить молока. Удивило меня и то, как она пользовалась раковиной туалета.
Что-то нужно было делать с блохами, и опять же сама кошка мне подсказала. Я принимал ванну, дверь была приоткрыта, и кошка вошла, вошла и поднялась на лапках, заглянула ко мне в ванну.
 - Что, помыться хочешь?

Я-то ведь знал, что кошки боятся воды. Когда я её мыл, она действительно тряслась всем телом, но не сделала ни малейшей попытки вырваться и убежать.

Пропустим подробности того, как я выводил блох, в том числе и с половичков в квартире, дело в другом: пожила-то она у нас всего с неделю, то есть ровно столько, сколько мне понадобилось для её лечения, а потом подошла к двери, мяукнула и ушла. Больше я её не видал.

Вот это я и рассказал своему давнему товарищу по рабочему комитету, рассказал спустя шесть лет, перед самыми выборами Ельцина. И сам не знаю, что из этого рассказа следует: ведь кошка все равно обратилась за помощью к несвободе, о которой она помнит и из которой она когда-то ушла. И вторично ушла в свободу. Нда... Не даётся мне этот орешек, не разгрызается.

Вот ёж, сворачивается в шар, когда явная угроза жизни, какая уж тут свобода! Выходит – свобода привилегия сильных и сытых? Свобода, когда нет опасности? И военный строй, когда отовсюду угрозы! Наверное, так и есть. Только вот, по настоящему, самая страшная угроза проистекает не извне, а изнутри человека! Эту-то как снять?!

Нет, что-то не вяжется, не стыкуется в моей душе! Наверное, потому, что я все перепутал с этой свободой! Есть свобода духа, а есть свобода тела и все это, взаимоисключающие свободы! Да, да! Ведь именно об этом писал Герцен! Да как же я мог забыть?!

«Свобода лица  величайшее дело; на ней и только на ней может вырасти действительная воля народа. В себе самом человек должен уважать свою свободу и чтить её не менее, как в ближнем, как в целом народе».

Но что означает «в себе самом»? Что есть «сам по себе человек»? Вот я, «сам по себе», кто я? Бываю ли когда-нибудь, я «сам по себе» или всегда в той или иной роли? То отец семейства, то муж, а тогда… ну я об этом уже сказал… В чем же сконцентрирован «сам по себе человек», в мышлении? Может быть, когда мы мыслим «про себя», мы становимся «сами по себе»? Нет, нужно спуститься глубже в ту глубину, где тьма, откуда всплывают и захватывают человека, чувства. Там? Но какое уважение в чувствах? Не то… Есть нечто большее, чем чувство, и сильнее чувства, оно «просеивает» и «отсеивает» все, что поднимается к сознанию из темных глубин. Оно – оценщик!

Почему я не назвал сразу то, что и есть «сам по себе» человек? Наверное, потому, что затаскали, замызгали это понятие, им прикрывают любую подлость на самых дальних её подступах. Так вот: бесстыдной и бессовестной свободы не бывает! В основе свободы лежит совесть и стыд! Человек сам по себе – это его понятия о стыде и совесть, укоренённые в инстинкте.

В кошке проснулась совесть? Ну не до такой же чепухи… А почему бы и нет? На уровне инстинкта. Тогда получают смысловое наполнение слова – «всякая тварь славит Господа»… Но хватит! Обрываю, останавливаю себя, выныриваю к пене жизни и снова предстаю весь облепленный этой пеной.
               
                * * *
С Валентином Андреевичем меня ещё не раз сведёт судьба, правда, таких доверительных разговоров уже не будет, но помогать он мне помогал всегда в моих приездах в Москву, уже не по делам забастовочным, а по другим. Когда танки расстреливали с «горбатого моста» ненавистный мне хасбулатовский парламент, они расстреливали и мои надежды на лучшую жизнь. Я тогда нутром своим ощутил, что мы и кто мы такие. Это бесчестие могут перенести спокойно только народы, начисто лишённые чувства собственного достоинства.
Понять это было страшно для меня. В моей телефонной трубке в эти времена, часто слышался голос Валентина Андреевича: «Нет, нет в России Минина и Пожарского, чтобы спасти пусть плохую, но демократию». А у меня в голове вертелись слова великого революционера Владимира Ленина: «Революция тогда чего-то стоит, когда она умеет себя защитить».

И на самом деле, демократия, если она не способна сама себя защитить, должна, просто обязана склонить голову перед диктатурой. Нет ни чего дряннее и похабнее, чем слабая и безвольная демократия. Потому поделом и мне, и справедливо, что осколки тех танковых выстрелов до сих пор сидят в моем сердце. Истоки и кровь чеченской войны в этом преступлении, как и десятки тысяч безработных шахтёров, наркомания и бандитизм, похабщина телеэкранов... Все, решительно всё в этом!
                * * *
Вот ведь как далеко в сторону, «отпрыгнула» мысль от бывшего Генерального директора «Прокопьевскугля» Найдова и его откровений историку Лопатину. {12 ]
Словом, это интервью Найдова нужно читать полностью, читать вдумчиво, между строк. А что, собственно, происходило в СССР к этому времени?
О какой самостоятельности шахт говорил Найдов? И как эту «самостоятельность» увязать с «реструктуризацией угольных предприятий», надо полагать, за государственный счёт и как понимать  «угольный экспорт»?

Ответы на эти вопросы я нашёл у столь нелюбимого мной Егора Гайдара: «Относительная стабильность положения директоров, министров, других высших чиновников,  пишет Гайдар,  руководивших подведомственными им заводами, отраслями, регионами в течение многих лет, накопивших за это время и авторитет, и связи, и средства, значительно изменила их психологию, реальную практику управления. Высшие номенклатурные бонзы чувствовали себя достаточно уверенно, сделали крупный шаг по переходу от роли управляющих (при отсутствующем владельце) к положению реальных хозяев.(..) Приватизация официально не провозглашается, открыто не проводится, но реально идёт «совершенно секретно», идёт только в своём кругу, для своих. (...) Номенклатура хотела растащить систему (госсобственность) по карманам и вместе с тем сохранить элементы этой системы, дающие гарантию власти над собственностью. Номенклатурный птенец проклёвывался из твёрдой скорлупы  там ему тесно, но вне яйца – страшно (...) За основу рынка следует взять старый «бюрократический рынок», где позиция участника определяется его чином, административной властью, но научиться извлекать из этого рынка настоящие денежные доходы». («Государство и эволюция» Е. Гайдар.)

Хотел этого или нет Найдов, но он выражал и осуществлял на деле желание хозяйственной номенклатуры «доить двух коров сразу  рынок и государство». Для этого-то и понадобились «самостоятельность предприятий» и разрешение на экспорт угля, при усилении господдержки на реконструкцию, модернизацию и на компенсацию себестоимости. Тогда власть над собственностью, реально можно превратить в капитал. Так оно и произошло, так продолжается поныне, а оба угольных профсоюза исполняют все ту же старую роль «вышибал» льгот и дотаций у государства, какую выполняли рабочие комитеты.

Спустя годы, уже работая журналистом в еженедельнике «Весь Прокопьевск», я писал: «Конечно, невозможно обойти стороной то воистину братское единодушие профлидеров и директората по поводу госдотаций и претензий к центральной власти на сей счёт. Подоплёка  такого единодушия вполне земная: кто бы отказался от «халявных» денег? Дураков таких нет и не было, и вряд ли они появятся в обозримом будущем. Но на этом единодушие и заканчивается, вернее, оно заканчивается, как только деньги поступили из центра: «дружба дружбой, а табачок врозь».

И уж совсем начинается вражда, доходящая до смертоубийства, когда наивный (и настырный) профлидер пытается заглянуть в святая-святых, так называемую «коммерческую тайну» предприятия».

Кажется, что ничего не изменилось, и никто ничему так и не научился. Вот почему удивился зам. Рыжкова, когда увидел наши требования: ведь в них не было ничего, что действительно нужно было рабочим! Мы сами ни хрена не понимали толком, что же нам нужно, да ещё нам внушали ложное  это, мол, надо! «Общее дело», «Общие интересы!» Мы «пахали на местную номенклатуру, а она похохатывала над нами. Конечно, рабочие комитеты были весьма острым блюдом, и кое-кто лишился своих доходных мест, но все они ушли не с пустыми руками. С пустышкой остались только рабочие.

Общение с Павлом Буничем, с Ракитским зародили во мне сомнения в том, что мы делаем. Рабочий комитет создан для контроля за «Соглашением…», то есть изначально является инструментом реализации интересов номенклатуры.

Понимал ли я это в 1989 году? Знал ли? Назвать это осмысленным знанием нельзя: это было не знание, всего лишь сомнения: то ли мы делаем? Тем ли мы занимаемся? Эти сомнения побудили меня к активному участию в создании политической организации «Союз трудящихся Кузбасса», но, как всегда бывает... Если много отцов, то будущей матери трудно зачать здорового ребёнка. Ожесточеннейшая дискуссия, навязанная не без умысла: называть ли эту организацию только общественной или же и политической,  расколола и без того раздираемую личными амбициями организацию. Политического крыла у рабочего движения так и не получилось, задушенное в объятиях реформаторов и освистанное номенклатурой, оно погибло, так и не успев вылезти из своёй скорлупы. И самое главное  у неё не было прочной и надёжной экономической базы.

Может потому, что Найдов видел во мне человека, «порченного» излишними знаниями, (ведь я с ним не чаи пил, а цапался!), он так пренебрежительно отозвался обо мне: «Анохин? Да ну! Поэт! Что с него взять? Крикун, баламут».

Очень характеризующая оценка угольного генералитета, изящной словесности! Очень! С поэтов и писателей взять нечего – они баламутят людей. А ведь прав!

И по сей день в Кузбассе интеллект власти в области искусства не поднимается выше «кулака и пятки», иначе говоря, массовых зрелищ! Душевно ущербные люди способны только и исключительно на одно – потакать низменным инстинктам! Опускать человека до своего уровня, а не поднимать его! Не баламутить! Вдруг из этой мути душевной и всплывёт нечто страшное типа революции?

Слышать брань в свой адрес из уст такой незаурядной личности мне доставляет удовольствие большее, чем похвала глупца. Ведь смешно ставить на одну доску меня и Найдова в подчинении, которого были десятки тысяч таких рабов, как я. Уж он-то имел опыт общения и управления ими и знал нашу психологию, нашу натуру, наши умственные возможности от «А» до «Я».
И вот появляется некто Анохин, которого он не может приручить. Это бесит. Разумеется, это не значит, что меня нельзя использовать в своих целях, напротив  возможно! Просто подход должен быть не столь прямолинеен и не так очевиден. Только после моего возвращения из Москвы моя «порченность» превысила пределы допустимого. Я через пару недель после своего возвращения из Москвы выкладывал в УСМ кирпичные перегородки в гараже.

В Прокопьевск с нами вместе летел зам. генерального директора «Прокопьевскугля» Юрий Боткин. Мы всю ночь о чем-то говорили, спорили с ним. Настроение было приподнятое, праздничное: как-никак, а летели мы навстречу восходу. Но никто не знал, что нас ждёт. Я не знал, что через неделю буду уже в своём управлении строительной механизации класть кирпичную стенку до октября, когда снова на короткое время вернусь в рабочий комитет. Великанов не знал, что уйдёт на шахту и вернётся в рабочий комитет только в конце 1990 года. Да и Леонид Никифоров вскоре затеряется среди двадцати пяти членов рабочкома. Конкуренция с, господа хорошие! Или по новомодному – борьба за лидерство!
                * * *
В этой главе о первом «наезде» на Москву я забежал далеко вперёд. Так что пора вернуться в июль 1989 года, во времена формирования органов управления рабочими комитетами.

                ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
                КОММУНИСТЫ  ВПЕРЁД!
                I
О Теймуразе Авалиани я услышал в начале 1989 в связи с публикациями о его письме к Брежневу. То были времена, когда героями современной истории становились вчерашние диссиденты. Писали о Бухарине, о Рютине. «Пражская весна», Чехословакия с её попытками либерализации «реального» и «развитого» социализма, обсуждались на всех советских кухнях и в свободной, как никогда после, горбачёвской прессе. Польша и знаменитый на весь мир электрослесарь с Гданьской верфи, теперь уже прочно подзабытый лидер «Солидарности» Леха Валенса был живым и наглядным примером борьбы рабочего класса за свои политические и экономические права. Словом, то были времена, когда открывались глаза на многое; рушились старые мифы, и тут же, на их развалинах, создавались новые.

Борцы с мифотворчеством и мифотворцами плохо представляют, с чем они воюют.
Без мифологических представлений нет человека, нет народа, а есть придавленный и раздавленный «злобой дня» человек, рабочий скот, но даже в этом предельно скотском своём состоянии, перед лицом смерти, он выступает творцом мифа, разумеется, для себя, чтобы найти опору перед прыжком в последнее Неведомое. Оплот оптимистического человека  надежда, если её хорошенько поскрести, состоит из мифа о будущем, своего ли или общего, неважно, но все равно мифа! Миф неуничтожим и неважно, в каком обличии выступает, как государственная ли или национальная идея, в форме ли двенадцати заповедей Христовых, или в кодексе коммуниста, или Конституции, все равно  это миф! Если вам не нравится это слово, то заменим его на идеал. И неважно, что рано или поздно приходит понимание того, что реальность грубее и низменнее любого возвышающего нас мифа, и мы отвергаем то, во что только что верили и сочиняем себе новое божество, новое идеальное представление о своём прошлом и в особенности о будущем. Человечество с древнейших времён не может и шагу ступить без опоры на миф и без поклонения кумиру! Истинная религиозность – преодоление в себе власти несчётного множества богов и божков, их интеграция в единого Бога! Бога Творца Вселенной. Одна вера – одна опора, утверждённая среди сонма звёздных миров! Где многобожие, там страх и хаос, там человек игрушка, а его судьба – смех богов!

Стоит ли говорить, что вся западная демократия построена на мифологическом представлении о законе и законности. В отличие от азиатской цивилизации, построенной на мифе о «божественной правде», которая для всех одна, иначе какая же это правда и какая же это справедливость?

Очевидно, что в странах западной цивилизации сакральным институтом выступает законодательный орган, «дающий людям закон», и процедура принятия закона есть священное действие, своего рода теургия. Из этой теургии вырастает право и институты право применения.

В азиатских цивилизациях сакрален сам по себе институт власти. Личность, занимающая тот или иной пост, как бы наделяется священной аурой этого властного института. Этой личности по божественному наитию даётся понимание правды, отсюда все изречённое этой личностью уже по определению является священным, правдивым и, следовательно, законным.

Оставим это невольное отступление, вызванное не воспоминаниями о прошлом, а злобой дня текущего, и перейдём к временам, отстоящим от этих на десятилетия, помня, что все мы, так или иначе, родом из прошлого.
                * * *
Конечно, я многое знал о сталинских репрессиях, ещё больше и ещё глубже сердцем своим прочувствовал,  как-никак родился в самом сердце Горшорлага и видел заключённых, кирками и клиньями дробящих взорванную только что горную породу. За окнами моего дома, через горную речку Базанча, строился мост – железная дорога на Таштагол и много камня требовалось для её насыпей, проходящих по болотам.
Таштагол -  «камень на ладони»,  так это слово переводится с шорского. Но есть и другой перевод, он куда точнее по тому трагическому смыслу, которым насквозь пропитан этот городок  «каменные ладони».

Таштагольский район, на твоих «каменных ладонях» прошло моё детство. Из остекленевшей глубины времени оно кажется мне счастливым, но я понимаю  это сладостная обманка. Это память моя бредит детством. Это память моя смеётся надо мной, беспамятная, выдёргивая светлые куски и прикрывая свои глаза на ужасающую нищету жизни.

Никто не знает, сколько десятков тысяч людей раздавлено твоими «каменными ладонями», Таштагол! Никто! Лай овчарок и стуки в дверь злых охранников, их грубый окрик были обычным делом, и все в Каларах знали, что сбежал зек. И все-таки детские впечатления остались радужными и светлыми. Это нашло отражение в моих стихах, одно заканчивается так: «Мы знали цену хлеба и каждой травки вкус, но было светлым небо тогда над нами, Русь!»

Детство стремительно летит в будущее на крыльях надежды. На крыльях детского мифа о себе самом. Будущем, разумеется, будущем!

Я так думаю, что и родившимся в лагере, в тюрьме, не знавшим вкуса свободы, детство кажется светлым и счастливым, таким, каким я его вспоминаю сейчас.
А вспоминается мне светлое небо, тёплые лужи после проливного дождя, обилие цветов на заливных лугах горной речушки Базанча, эстакады леса, резкий звук мотодрезины, везущей все тот же лес из посёлка Базанча, в моё село и предупреждение родителей, чтобы я не ходил к баракам сосланных немцев к своему однокласснику Беккеру. Я этого не понимал, но этого и не требовалось понимать, достаточно было страха. Этот страх перед властью крепко засел во все мои поры и во многом определил мою последующую жизнь. Он стал моей органической сущностью, и всю свою жизнь я «выдавливал» его из себя. По-разному, не всегда геройски и достойно, чаще робко и постыдно...

Но коли уж моя память улетела на своих крыльях в детство, то несколько строк о месте моего рождения не испортят и без того «рваную музыку» моих мемуаров.
Посёлок Калары представлял удивительную смесь народов от западных украинцев, шорцев до поволжских немцев, старообрядцев-кержаков и таких, как мой отец, сбежавших в тайгу в начале тридцатых годов из раскулаченных деревень верховьев Бии. Мой отец до войны работал вольнонаёмным на строительстве дорог в Горной Шории.

Церковно-приходская школа давала приличное образование, чтобы вычислять объёмы выемок и насыпей.

Я хорошо помню послевоенное время: в тупике стоял эшелон с военными, ещё не остывшими от войны. Они тянулись к детям, и очень часто мать находила меня там, обвешанного орденами и медалями.

Помню песни подгулявших солдаток: «Как по речке, по камням, по большим протокам, а за девушкой матрос гонится далеко».
- Мама, - спрашивал я тогда,  - а «далёко»  это докуда? До Таштагола?
-  Да, нет, сынок, это просто такая песня.
Мне было жалко девушку, бегущую «по камням и протокам», и я не унимался: «Она из лагеря сбежала, да?»

Но мать обрывала мои бесконечные вопросы: ведь детская наивность бывает куда проницательнее, чем взрослая мудрость, и, начав отвечать на детские, «почему», можно... Словом, можно договориться до того, что все запрещали себе даже помыслить.

Многое сохранила моя память из того детства, когда «деревья были большими», а горы огромными, реки глубокими, собственная жизнь нескончаемо длинной.
Однажды, через тридцать лет, мне довелось по делам «Союза трудящихся Кузбасса» выехать в Таштагол. Поезд проходил мимо Калар днём, и я успел хорошо разглядеть место, где стоял когда-то мой отеческий дом.
Большой козловой кран штабелевал бревна на той земле, которую помнят мои босые ноги. Над тем местом, где стояла большая русская печь, на которой вырос я сам, мой брат и сестрёнка, возвышался штабель брёвен. Я смотрел в окно, и невольные предательские слезы текли по щекам. Случайный сосед по купе спросил: «Вы плачете? Почему? Что случилось?»
В его голосе слышались удивление и участие. Ещё бы! С самого Новокузнецка мы активно обсуждали политику, рабочее движение, и я почти убедил его в необходимости создать в его посёлке Мундыбаш отделение «Союза трудящихся Кузбасса».
А началось с того, что он узнал меня. Это было время, когда меня часто узнавали. Узнал, и мы заговорили.
Узнавание и определило тему разговора. И вот этот агитатор, главарь, горлан  стоит у окна, и слезы текут по его щекам.
 Ничего не случилось,  ответил ему, стараясь придать голосу равнодушие.  Ровным счётом ничего. Просто, вон там,  я махнул рукой в сторону промелькнувшей речонки,  увидел белоголового пацана, который ещё ничего не знает о своёй судьбе. И мне захотелось...
Но я не нашёл слов сказать ему, чего же мне захотелось... Наверное, я и сам не знал этого. Щемило сердце, и жалость к этому босоногому пацану с разбитыми пальцами на ногах, в штанах не по росту, завязанных на поясе узлом, выжимала слезы.
-  И это были вы,  - понимающе сказал сосед по купе и с любопытством поглядел в окно, но поезд уже был далеко от Калар. Потом он обернулся ко мне и сказал:
-  Никогда, слышите, никогда не возвращайтесь через столько лет в страну своего детства.
Я молчал и выжидающе смотрел на него, плохо понимая, отчего же нельзя возвращаться.
 - Вы хотите узнать, почему?  - Он вытащил пачку сигарет «Прима» и закурил. Я начинал догадываться, что он хотел сказать.
-  Кажется, я знаю ответ.
Он кивнул головой:
-  Вот, вот! Хоть одна иллюзия должна остаться у человека?
-  Да верно,  согласился я.  Действительно, хоть одна...
Нам больше не о чем было говорить, потому что все было сказано. Он вскоре сошёл на станции Мундыбаш. Иллюзия или миф, иначе не на что опереться, не от чего оттолкнуться, чтобы сделать шаг...

И вот когда под ликующие крики толпы свергли идолов со своих пьедесталов, когда не осталось ни одного не порченого идеала от Павлика Морозова до Пашки Корчагина, тогда на божий свет повылазили из всех нор и щелей «свиные рыла» нашей придавленной страхом сущности. Я не оговорился, именно нашей, моей, твоей. Все, что было в нас и говенного, и благородного,  все попёрло наружу и властно потребовало самобытия! Синтез всего этого и дал то, что сейчас мы называем эпохой Ельцина.
                II
Вернусь к себе. Мы мало задумываемся над тем, что погруженные в силовое поле культуры, движемся по предопределённым ею линиям, хотя нам и кажется, что поступаем свободно. Жизнь действительно мало чему научает человека, особенно человека читающего: его отношение к жизни формирует книга.

Так что к 1989 году я подошёл «раскалённым» чтением Льва Разгона, Варлама Шаламова, Анатолия Рыбакова, Дудинцева  это требовало выхода, и рамки моей поэзии для этого выхода были тесными. И вот случилось то, что случилось: шахтёры вышли на площадь. Мог ли я отсидеться дома?

Грош цена смелости без риска дорого за неё заплатить. Это сейчас только ленивый не пинает прах Ленина и Сталина и не клеймит позором отечественную историю от событий на реке Калка до сего дня. Все тот же неистребимый дух раба движет их перьями и вырывается из горла на митингах «демократической» и «коммунистической» общественности.

Теймураз совершил поступок тогда, когда за него дорого платили, и это само по себе говорит о человеке куда больше и весомее, чем тысячи, десятки тысяч слов и порванных партбилетов в наше время, когда можно всё. А тогда были времена иные, суровые времена для «вякающих», как бы сказал опальный протопоп Аввакум.

За безобидную строчку в стихотворении: «Я хотел бы попрежнему на слово верить, да не знаю я  слово то чьё?»  меня вызвали прямо с работы в КГБ города Бийска, а редактора многотиражки треста N 122, где было опубликовано стихотворение, сняли с работы. Нет, я знал (хорошо знал!) цену таким словам и письмам.

И вот ещё из памяти о прошлом: в Бийске в середине 1970-тых годов появились стихотворные листовки, в которых обыгрывались Бийский же мясокомбинат и телячьи, поросячьи хвосты на прилавках магазинов. Всех членов Бийского литературного объединения вызвали с работы ко второму секретарю горкома партии Макушину Александру Яковлевичу и учинили допрос: «Кто написал?»

Угрозы Магаданом и Колымой нам не показались тогда пустыми. Разумеется, для нас не было секретом, кто написал, и девушка со странной фамилией Парада, только что окончившая Ленинградский химический вуз, была среди нас. Стихи были её. Она попала по распределению в Научно-исследовательский институт ракетного топлива и этими стихами перечеркнула, изломала свою жизнь. После этого разговора в горкоме партии больше мы её не видали. Урок был наглядный, показательный урок.

Когда начались известные события 1989 года, и я увидел Теймураза воочию, я уже был предрасположен относиться к нему с уважением. За партией, состоящей из таких людей, я готов был идти. Правда, оставалась маленькая червоточинка  это миллионы людей, погибших в Гулаге, и я не знал, как примирить в себе возникавшее доверие и болезненное, вплоть до проклятий, восприятие того, что делалось от её имени и её руками.

Немного утешал тот факт, что репрессии, особенно после тридцатых годов, были самоедскими и те, кто пытал, и кто пережил пыточное следствие, встретились в лагерях, объединённые общей участью стать «лагерной пылью». Был в этом самоедстве отблеск справедливости.

Короче, все и без того шаткие скрепы веры в справедливость марксистско-ленинского учения, впечатанные неосознаваемым страхом в мою душу ещё на школьной скамье и оттого ещё больше подчиняющие себе мою волю, к 1989 году были основательно расшатаны. Я искал нового «бога», новую идеологию жизни. И такого, «истинного бога», как мне казалось, я тогда нашёл  «права человека».

Сейчас, когда поглубже вник в философию этой идеологии, я уже не считаю её «богом истинным», возможно, разве что, «богом» гуманнее, чем коммунизм в исполнении КПСС, но не больше. Хотя и с понятием  «гуманизм»  не все так просто. Если поглубже подумать, то мы не человека любим, а его идеальную абстракцию. Человек во плоти, земной, грешный человек и для гуманистов остаётся незамеченным.

Вот так и получилось, что, глубоко уважая Теймураза Авалиани как личность, как незаурядного и честного человека (насколько вообще в этом мире человек может быть честным), я расходился с ним идейно. И по сию пору считаю Теймураза человеком глубоко и искренне заблуждающимся.

Но это я говорю о том Теймуразе, которого когда-то знал, нынешнего я не знаю. Он долго был во власти, а власть любая, даже самая завалящая, подобна червю древоточцу, дай ей время, и она самое прочное дерево превратит в труху.
 
Теймураз болел известной со времён Моисея болезнью, он хотел построить на Земле «царство Божие», в котором бы политически, социально, экономически реализовался «кодекс коммуниста» или «двенадцать заповедей Христовых». Движение в этом направлении означало бы только одно  уничтожение исторического человека.
Превратить человека в ангела или землю заселить ангелами? Но ведь и они, как свидетельствует Библия, «стали входить к дочерям человеческим, и увидел Господь (Бог), что велико развращение человеков на земле..». (Отчего не ангелов?)
В книге кузбасского историка Леонида Лопатина «Рабочее движение Кузбасса в воспоминаниях его участников и очевидцев» есть любопытное свидетельство генерального директора объединения «Прокопьевскуголь» Михаила Ивановича Найдова. Вот что он говорит:
 «Я видел, что всеми делами в зале (ДК Артема) заправляет Рудольф, что он рвется в председатели. Я его знал до забастовки, понимал, что у председателя должен быть иной уровень. И не потому, что он 10 лет сидел. Это же не просто вольница  круши! Он неграмотный, неподготовленный, не умеющий организовать. Он потом так себя и показал. Со сцены я внес предложение о переходе работы областного забастовочного комитета из ДК им. Артема в Дом техники. У меня был рассчет, что пока мы идем из ДК в Дом техники (там 10 минут ходьбы через ж.д. линию), я уговорю представителей городов избрать председателем Авалиани, а Рудольф страсть как рвался в председатели».

Полагаю, что так оно и было на самом деле, но не только это. Михаил Иванович умалчивает многое из своих прежних контактов с Рудольфом и только чуть-чуть оговаривается  «знал» и тем приоткрывает завесу над правдой.

Сам Юрий Рудольф в газете «Край» от 9 июля 2004 года говорит: «Общественность Кузбасса мало знает об одном примечательном факте. Прокопьевские шахтёры готовили забастовку задолго до 11 июля. Это было известно в «Прокопьевскугле», в КГБ, горкоме партии и горисполкоме, но все молчали, понимая, что забастовка станет поводом к их карьерному благополучию».

И Юра Рудольф, думается мне, много чего не договаривает.

Я отлично помню это совещание в Артеме ещё и потому, что туда меня отправили ребята из Дома техники, где располагался штаб забастовки. Я им изложил одну очевидную идею об организации Совета рабочих комитетов, а кто-то сказал: «Чего ты здесь разоряешься? Этот вопрос сейчас решается в Артеме, так что «дуй» туда».
Я и «дунул».

На сцене сидел Рудольф. До этого у меня был малоприятный опыт общения с ним, когда он, как святыню не выпускал из рук микрофон на трибуне, падая с ног от усталости и бессонницы. О! Микрофон в первые дни забастовки был ничем иным, как атрибутом власти! Упусти его из рук  и все, сейчас ты лидер, а через минуту тебя свергли. Об этом я подробно написал в своёй первой книге о забастовке «Вихрь», так же, как и эта, оставшейся в рукописи.

В Артеме прорвался к микрофону и начал говорить. Рудольф перебил меня:
 - Ты кто?
 - Представитель ДСК, меня ребята из ДНТИ послали. Тут есть идея о создании Совета....
- Ты кто? Отключите микрофон.
И так раза три: - «Ты кто?»
Меня уже отталкивали желающие выступить, да и сам я был смущён и ошарашен таким поворотом дела.

Обескураженный, вышел из зала, кто-то из «куряк» подошёл ко мне и сказал, что есть мнение попросить Авалиани, чтобы он возглавил забастовочное движение. Как я сейчас понимаю  это был кто-то из найдовских людей «обрабатывающих» забастовщиков.

Почему его? Да потому, что Рудольф уже сорвался с Найдовского поводка. Уже была готова ему замена из члена бюро горкома партии Владимира Маханова.
Комсомольский вожак, член бюро горкома, натура гораздо тоньше Рудольфа! И главное, полностью управляемый!

Но Рудольфа не так-то   просто было «вышибить из седла»!
В состав областного рабочего комитета вошёл Рудольф. Так на первую позицию в Прокопьевске вышел Владимир Маханов. Это был удачный ход совпарт-номенклатуры! Рудольфа подальше от эпицентра рабочего бунта!
 
Тогда я впервые услышал ставшее расхожим понятие современного устроения общества  «крыша».

- Нам нужна, как воздух, «политическая крыша»,  - убеждал меня мой случайный собеседник и надо сказать, что убедил. С этой новостью я и пришёл в Дом техники.
- Ребята, теперь у нас есть крыша!!!

 Авалиани стал председателем областного рабочего комитета, в который от городов были делегированы по два представителя.

От Прокопьевска в нём были: Александр Култахметов и Юрий Рудольф.
Теймураз Авалиани в центре, а рядом с ним  пристяжные.

Так началась эпоха противоречий, как в самой верхушке забастовочных комитетов Кузбасса, так и между этой верхушкой и городами. Яростное пламя  шахтёрского бунта в Кузбассе с этого момента, постепенно сходило на нет.
                Конец первой книги.