Прикосновения к былому

Дмитрий Красавин
Предисловие

Искренность чувств, сила переживаний притягивают нас гораздо больше, чем изложенные сухим языком факты и мысли. Если при этом мы вдруг каждой клеточкой тела ощутим, что все изложенное в книге действительно не плод авторской фантазии, а реальная жизнь, то наше восприятие еще более углубится, потому что осознание реальности описываемых событий, чувств, дум героя создает атмосферу доверия между автором и читателем. Не так ли? Ни умные статьи, ни учебники по истории не способны донести до нас образы былого столь явственно, как доносят их пропущенные через сердце свидетельства очевидцев. Открывая сокровенные тайны другого, мы подсознательно ищем их сходства с нашими тайнами, а обнаружив таковое, находим утешение и оправдания для самих себя, лучше пониманием окружающих нас людей и время, в котором живем.

Основу первой части книги составили воспоминания моей сестры Красавиной Эльвиры. На протяжении нескольких недель она записывала в общую тетрадь все, что помнила о жизни наших родителей, бабушек и дедушек, о семье, о себе и своих подругах. Я систематизировал ее записи, снабдил комментариями, примечаниями, дополнил рассказами нашей двоюродной сестры Эллы Ильиной (Лятти) и брата Алексея Красавина, присовокупил немного от себя. В заключение распечатал текст на принтере и показал сестре. Она исправила допущенные мною неточности в изложении событий и дала добро на включение текста под заголовком «По воспоминаниям моей сестры» в эту книгу.

Вторая часть книги состоит из коротких новелл-зарисовок, повествующих о жизни городского двора, о первой любви, о событиях, участником или свидетелем которых был я сам. Каждая из них самостоятельна, как камушек. Но как камушки, будучи тщательно подобранными и расположенными в определенном порядке, приобретают другую ценность, становятся мозаикой, так и эти новеллы в своей совокупности образуют яркую картину, в которой на фоне реальных событий прорисован процесс превращения мальчика в мужчину.

Буду рад, если прочитав книгу, вы найдете время для отзыва. Ваше мнение, будучи позитивным, придаст сил для написания новых книг, а негативный отзыв подвигнет искать пути к совершенству.
Полная версия книги с иллюстрациями доступна на странице http://www.dkrasavin.ru/prikosn.html

По воспоминаниям моей сестры


26 ноября 2016 года

«Правнуки должны знать, как жили их предки, иначе вырастут Иванами, не помнящими родства, — говорила мне дочь, приезжая в гости, и просила: — Мама, ну пожалуйста, запиши в тетради все, что рассказывала мне о своей жизни, о наших родственниках, о прошлом».

Чтобы успокоить ее, я обычно отвечала: «Соберусь с силами и как-нибудь запишу».

Она улетала к себе за океан, и это «как-нибудь» растягивалось на годы.

В этот свой приезд она разложила передо мной семейные альбомы, и мы вместе стали их листать.

— А кто на этой фотографии? А кто здесь слева от тебя? — без конца спрашивала Анюта.

Я отвечала, увлеклась нахлынувшими воспоминаниями, стала делиться ими с дочерью.

— Ты записала бы всё в тетрадь, — снова попросила она.

— Обязательно запишу, — ответила я.

— Как-нибудь? — немного с ехидцей поинтересовалась она.

— Ты уедешь, чуть отдохну, и в ноябре начну хоть по строчке, но каждый день писать.

Ноябрь на исходе. Сил с годами не прибавляется, но обещания должно выполнять. Помоги мне, Господи!


Довоенные годы

Мои мама, Красавина (Филаткина) Вера Васильевна*, и папа, Красавин Антон Алексеевич**, в начале тридцатых годов работали на 26-м заводе*** в одном цехе, оба были общественно активными. Митинги, субботники, комсомольские дела — так и познакомились. Маме тогда было 20 лет, она была мологжанкой, а папе — 25, он был коренным рыбинцем и только что вернулся из армии. После свадьбы они стали жить вместе в родительском доме у папы в Рыбинске на улице Герцена, напротив Сенного рынка.

19 октября 1934 года родилась я. Родители долго не могли придумать мне имя. Тогда было модно, в духе времени, называть девочек Идеями, Революциями, Тракторинами, Октябринами. Мама тоже любила неординарные имена. В свое время она настояла, чтобы ее младших братьев назвали именами героев прочитанных ею книг — одного Ординером, а другого Адольфом. Но то были мальчики, а тут девочка — имя должно быть и красивым, и женственным, и нестандартным. Попробуй-ка найти! Выручил муж папиной сестры, тети Ксени, родившийся в Сибири эстонец Иоганн Лятти****, который предложил назвать меня Эльвирой. Предложение было принято на ура. А летом следующего года в семье Лятти тоже родилась дочь, моя двоюродная сестра, которой дали имя — Элла. По сходству имен родные нас стали называть Элка белая (моя двоюродная сестра) и Элка черная (я). 10 августа 1937 года у меня появился первый братик. С его именем долго не мудрили и назвали Володей.

Жили мы в единственном тогда на весь квартал двухэтажном доме. Жили в тесноте, но не в обиде. Наша семья ютилась на первом этаже. За построенной в помещении кухни перегородкой в длину стояли кровать и впритык к ней диван, в ширину — стол и этажерка, а с другой стороны этажерки — небольшое пустое пространство, куда меня, а позже и моего братика иногда ставили в угол за какие-нибудь шалости. Посередине наружной стены смотрело на улицу единственное в нашей комнате окно. Примерно в метре от двери находились печка-лежанка и прижимавшийся к ней комод. В другой комнате через коридор от нас жили бабушка Лиза (мать папы) с тетей Маней (папина младшая сестра).

Удобств в доме никаких. Туалет — дырка на возвышении в углу коридора. За водой ходили на Сенной рынок, а мыться — в общественную баню.

Вдоль улицы в сторону реки Черемухи часто ездили лошади с бочками, в которых находилось содержимое туалетов. Вонь от этих повозок была страшная.

Бабушка работала администратором кинотеатра «Артек». (Сейчас на месте украшавшего когда-то главную улицу города здания кинотеатра построен безликий Дом моды.) Мы с братом Вовой, когда он чуть подрос, часто ходили к ней в «Артек» смотреть фильмы. Ходили одни. Бабушка пропускала нас без билетов. Особенно нравились цветные фильмы. «Сорочинскую ярмарку» смотрели раз десять. Однажды, когда один из героев фильма запел песню, трехлетний Вова, уже знавший ее слова наизусть, в унисон с артистом заорал во весь голос: «Сам пью, сам гуляю, сам все деньги пропиваю». Зал ответил хохотом, а бабушка нас потом сильно ругала.

Полоскать белье и летом и зимой ходили с мамой на Волгу. В начале Пролетарской улицы (ныне ей возвращено историческое название — Стоялая) на берегу реки был деревянный домик с прорезью в полу. Там и полоскали белье. Зимой руки краснели на морозе, пальцы деревенели, а белье, если вовремя его не свернуть и не уложить в бельевую корзину, вставало колом.

Недалеко от домика находилась пристань, откуда летом ходил паром на другую сторону реки, к Петровскому парку*****. В этом парке устраивались различные городские праздники. Однажды мы были там всей семьей. Мама с папой пошли к ларьку, чтобы купить для нас с Вовой по прянику, а нам наказали сидеть до их возвращения на скамейке. Я отвлеклась, и Вова куда-то убежал. Мама с папой долго его искали, все избегались — народу много, даже съездили на пароме в город к бабушке Лизе — нет нигде. Заявили в милицию. На следующее утро мама снова поехала в парк и там, на берегу, среди сплавных бревен, с какой-то женщиной увидала Вову. Женщина сказала, что подобрала ребенка на этом месте вечером. Радости не было предела, все успокоились.

Тетя Маня замужем не была, всю жизнь проработала заведующей читального зала библиотеки Дворца культуры******.

Я научилась читать в 6 лет, и ходила в эту библиотеку одна. Там всегда была очередь. Сдаешь книгу, а тебя спрашивают о ее содержании — так исподволь у детей развивали память, умение пересказывать прочитанное.

На углу улиц Свободы и Герцена вся площадь была окружена металлическим забором, за которым стояли зенитки. Однажды я шла из библиотеки, стало любопытно — что там солдаты у пушки делают. Остановилась, прильнула к прутьям забора и уронила за них книгу. Книга была «Что такое хорошо и что такое плохо». Долго пыталась достать ее и рукой, и палочкой — не получалось. Солдаты увидели, подошли, подняли книгу, прочитали всю вслух с выражением и просунули через прутья мне в руки. Домой бежала с радостью.

В соседних с нами домах жило много моих ровесников. Мы все дружили, играли вместе.

Зимой однажды очень испугались луны.

Конец декабря. Мороз. Темно — фонарей тогда на улице было мало. Луна висит над городом — огромная, яркая, живая и прямо на нас смотрит. Мы стали бегать от нее. Куда ни побежим — она за нами следом. Встанем — и она стоит. Пробовали ее обмануть — разбегались одновременно по разным сторонам, но луна умудрялась бежать по небу за каждым в отдельности. Так перепугались, что домой провожали друг друга, трясясь от страха.

В магазинах все продавалось только по карточкам и в очень малых количествах. Папа в качестве премии приносил с завода по 4 метра ситца. Как-то раз мама выкупила и принесла домой месячный паек сливочного масла, который весь убрался в небольшую керамическую масленку. Кто из нас его первым попробовал, я или Вова, — сейчас уже не помню. И началось: «Ты взял больше!», «Нет — ты!». Так весь месячный паек в один присест и съели. Маме сказали, что приходил волк и съел масло. А потом долго с Вовой гадали, как она догадалась, что съели мы, а не волк.

Был еще до войны и такой случай. У нас в глубине двора была на каждую квартиру своя сарайка для дров. Однажды папа пошел в нашу сарайку, я за ним. На голове моей был огромный бант. Мне на голову взлетел соседский петух и вцепился в бант. Я заорала. Папа схватил полено и сшиб им петуха. Хорошо, что не по голове.

Другой раз я по приставной деревянной лестнице залезла на крышу нашего дома. Высота приличная — все соседские крыши внизу как на ладони. С конька спустилась на край. Хожу, вниз заглядываю — интересно с высоты и на наш двор посмотреть. Мама увидела, обомлела вся, но виду не подала, стала меня тихо так, спокойным голосом уговаривать слезть вниз, а сама встала у лестницы и расправила подол, чтобы, если, не дай бог, сорвусь — поймать. Я слезла. Ох, потом уж мне и досталось за это «спокойствие»!

Во дворе нашего дома была голубятня. Мне стало любопытно — как там живется птичкам. Решила прочувствовать, вообразила себя голубкой и залезла вовнутрь, а выбраться назад — не получается. Разревелась. Мама сначала понять не могла — откуда раздается мой рев. Потом нашли, вытащили.

Мама ушла на Сенную, я решила, пока ее нет, помочь ей по хозяйству. Взяла золу, насыпала на стулья и растерла тряпкой. Мама пришла в ужас от такой помощи.

Бабушка Лиза подарила нам с Вовой по большому ватному цыпленку. Утро. В комнате холодно. Мама затопила печь. Мы с Вовой, замерзшие, к печке ближе жмемся. Но цыплятам ведь тоже холодно! Вот мы и решили их погреть, поставили вплотную к чугунной печной дверце. Цыплята моментально вспыхнули и сгорели. Ну и ревели же мы с ним на весь дом в два голоса.


* Мама родилась в Мологе в ночь на Рождество в 1912 году. После нее в семье было еще пятеро детей: четыре мальчика и девочка Настя, которая умерла во младенчестве. В начале 20-х годов бабушке подбросили больного ребенка, мальчика. Она приняла его, но выходить не удалось — умер. Мама закончила в Мологе церковно-приходскую школу, и отец заявил, что для девочки этого более чем достаточно, ее призвание — кухня и дети. Мама сама много училась и читала, окончила курсы медсестер, курсы счетоводов, работала по комсомольской путевке на торфяниках в Костромской области, потом станочницей на моторостроительном заводе. Была членом партии, но в 1939 году, когда сидела дома со мной и Володей, ее исключили из партии — причина мне неизвестна.

** Папа родился 26 ноября 1907 года в Рыбинске в обеспеченной семье. На каждого ребенка были открыты вклады в банке, но после революции все вклады пропали. Семья бедствовала. Папе перед армией пришлось некоторое время на дармовщину, за хлеб да воду, работать учеником у плотника. Если маму в семье окружали братики, то папу — сестренки: Ксения, Мария и Клавдия.

*** 26-й завод — так в период с 1928 по 1942 год именовалось крупнейшее оборонное предприятие СССР — завод по производству авиационных моторов, созданный на площадках дореволюционного автомобильного завода «Русский Рено». К началу войны с конвейеров завода сходило по 38 авиамоторов в сутки. С 1946 по 1965 год наименование завода было п/я 20. Рыбинцы называли его просто «двадцатый». В 2001 году завод вошел в состав НПО «Сатурн».

**** Иоганн Лятти — родился в 1907 году в семье переселенцев из Эстонии (деревня Ивановка Калачинского уезда Омской губернии), офицер Красной армии, перед арестом —  помощник командира 51 стрелкового полка в г. Арзамасе. Арестован 2 августа 1938 года, обвинен по статье 58-6 УК РСФСР и приговорен Особым совещанием при НКВД СССР к 5 годам ИТЛ. Освобожден в 1944 году, но к семье в Рыбинск вернуться не смог — 12 июня 1944 года умер от инфаркта в Краслаге. Реабилитирован 27 марта 1958 года военным трибуналом МосВО.

***** Петровский парк — часть национализированного после революции родового имения дворян Михалковых, предков именитых деятелей культуры России двадцатого века: Сергея Михалкова и двух его сыновей, кинорежиссеров Никиты Михалкова и Андрея Кончаловского. В настоящее время парк и набережная запущены, усадебный дом полуразрушен.

****** Дворец культуры моторостроительного завода — построен в 1937 году, памятник советской архитектуры 30-х годов: величественный парадный портик со скульптурным горельефом на фасаде, роскошное внутреннее убранство с мраморными мозаичными полами и декоративными палехскими росписями. Был местом проведения наиболее значимых торжеств, концертов. Помимо клубной части и двух кинозалов, во дворце работали библиотека, читальные залы, многочисленные кружки по интересам, творческие студии. В настоящее время Дворец переименован в клубный комплекс «Авиатор», который включает в себя концертный зал, офисный центр, спорткомплекс и ресторан.


Бабушка Лиза, дедушка Алексей и его наследство

На праздники все собирались за столом у бабушки Лизы: мы всей семьей, тетя Ксеня с Эллой и Региной (мои двоюродные сестры), тетя Клава (младшая сестра папы, в замужестве Хомутова) с мужем Петром*. У бабушки был большой круглый стол, таких столов я больше ни у кого не видела. Очень любили петь русские песни: «Вечерний звон», «Пряху», «Когда я на почте служил ямщиком» и другие. У тети Ксени и папы были хорошие голоса. На Новый год к шифоньеру приставляли маленькую скамеечку, и все внуки по очереди взбирались на эту импровизированную сцену, пели песни, рассказывали стихи. Если в Рыбинске были Иоганн и Петр, они выворачивали свои военные полушубки, один становился волком, другой — медведем, и играли с нами, а мы с визгом от них прятались.

Бабушка Лиза была очень набожной. Перед небольшим домашним иконостасом в красном углу дома у нее всегда горела лампадка.

Она часто ходила в церковь «У Егория» — единственный тогда действовавший в городе православный храм**.

Бабушка и мне пыталась привить зачатки веры. Однажды она скрытно от моих родителей сводила меня в церковь (мама узнала об этом, когда я рассказала ей, что «была там, где много народу, все кланяются и тыкаются мне попами в лицо»). Потом я выучила с ней молитву, которую каждый вечер втайне от всех читала перед сном. И наконец, когда мы с ней были в гостях у другой моей бабушки, бабы Мани, в деревне Новинки***, она меня и Вову свозила в село Козлово и там в сельской церкви тайком от всех родственников (папа и мама были членами партии — им за это могло влететь по партийной линии, а баба Маня всех попов считала лицемерами и дармоедами****) нас окрестили. Мне при крещении дали новое имя — Елизавета, и бабушка говорила: «Запомни, ты — Елизавета».

Всю жизнь она прожила в маленькой комнатке с печным отоплением и водой, носимой по нескольку раз в день ведрами из колонки на Сенном рынке. За неимением места спала на большом сундуке у печи. Папа почти каждый выходной ходил помогать ей и тете Мане, а также тете Ксене, которая после ареста мужа вместе с дочерьми переехала из просторной квартиры в новом каменном доме на Соборной площади в крошечную комнатушку в старом деревянном доме на улице Луначарского. У бабушки для папы всегда была припасена чекушка водки, что не нравилось маме. Бабушка иногда покуривала, но только самые дорогие тогда сигареты «Казбек». Без молитвы за стол она никогда не садилась. Нас, внуков, встречала очень радушно, у нее всегда были для нас припрятаны пряники или сладкие сухарики. На стол ставила ведерный самовар. Мы терпеливо ждали, когда она помолится и сядет за стол. До этого ничего трогать на столе было нельзя — получишь ложкой по лбу.

Бабушка Лиза подарила мне старинную книгу по рукоделию, серебряную чайную ложку, бусы из натурального жемчуга. Ложка и книга сохранились до сегодняшнего дня, а жемчуг на бусах слегка потемнел, я взяла да и покрыла все бусинки красным лаком для ногтей и подарила соседке Ольге — потом жалела.

С мужем, папиным отцом*****, бабушка была в разводе. Будучи одним из самых обожаемых публикой рыбинских актеров*****, он пользовался вниманием женщин. В середине двадцатых годов одна из его молодых поклонниц******* сумела покорить сердце своего кумира. Он переселился в коммунальную квартиру к новой жене, в четвертом доме на Чкалова. Добрые отношения с детьми удалось сохранить, но уже без былой теплоты. Тетя Ксеня и папа иногда заходили в гости к своему отцу, а я плохо помню дедушку. Его арестовали 20 июля 1941 года. Первой узнала об аресте тетя Ксеня. Она шла к своему отцу в гости и уже подходила к дому, когда из подъезда вышел его сосед. Не сбавляя шагу, поравнявшись с ней, он громко сказал: «Не ходи туда, твоего отца арестовали» — и, не поворачивая головы, прошел мимо. Тетя Ксеня также, не сбавляя шага и не оборачиваясь, прошла мимо дома, в котором жил отец, свернула с Чкалова на Бородулина и уже там в одной из подворотен расплакалась. Жена «врага народа», да еще и «дочь врага народа» — попадись она в доме отца на глаза чекистов, ареста было бы не избежать. Дедушка на допросах ни разу не упомянул о том, что раньше был женат на другой женщине и у него есть дети от первого брака. Может, это и спасло тетю Ксеню и всех нас от преследований со стороны НКВД.

Папе по наследству от дедушки достались красивый голос (его неоднократно приглашали в хор Дворца культуры, но он отказывался: «Семья — некогда ходить») и любовь к театру. Он был активным участником молодежного движения «Синяя блуза********». Дома иногда напевал гимн синеблузников. Я до сих пор хорошо помню слова:

Мы синеблузники, мы профсоюзники —
Нам все известно обо всем,
И вдоль по миру свою сатиру,
Как факел огненный, несем.

Мы синеблузники, мы профсоюзники,
Мы не баяны-соловьи —
Мы только гайки в великой спайке
Одной трудящейся семьи.

В кругу близких знакомых и друзей папа иногда декламировал тогда еще запрещенные стихи Есенина из цикла «Москва кабацкая». Он знал весь цикл наизусть.

* Петр Хомутов погиб в боях с японцами в 1938 (1939?) году на Дальнем Востоке. Тетя Клава до конца жизни оставалась холостой. С дочерью Валентиной (в замужестве Кулакова) после войны они жили в доме у бабушки Лизы до его сноса. С другими родственниками, и с нами в том числе, общались очень редко. Почему так было, я не знаю.

** «У Егория» — простонародное название храмового комплекса при городском кладбище. Комплекс состоит из двух храмов: в честь Вознесения Господня (год постройки 1809) и Георгия Победоносца (год постройки 1790). Храм Георгия Победоносца в 1930 году был закрыт. Службы проводились только в Вознесенском храме.

*** Деревня Новинки — небольшая деревня на берегу реки Сутки во Флоровском сельском округе Мышкинского района Ярославской области. Бабушка Маня купила там маленький домик в 1938 году на деньги, полученные от государства в качестве компенсации за большой пятистенный дом, оставленный в Мологе. Вначале они с мужем планировали начать строительство жилья на землях, выделенных мололгжанам на Слипе, но муж умер от инфаркта, старшего сына Анатолия забрали в армию, а ей одной с малыми детьми строительство было не под силу — вот и пришлось искать крышу там, где подешевле.

**** Откуда у бабушки Мани была такая ненависть к священнослужителям, я не знаю. Возможно, причин несколько. До замужества она была в прислугах у священника. Рассказывала, что тот, призывая паству поститься, сам в своем доме даже на страстной неделе к наливочкам прикладывался. В Новинках она прослыла колдуньей, так как знала травы лечебные, погоду очень точно предсказывала. А вот в гаданья не верила — гнала цыганок с порога метлой. В красном углу дома перед иконой всегда теплилась лампадка, — значит, в Бога все же верила, но как-то по-своему. А еще ей многократно снились вещие сны, но об этом позже.

***** Папин отец, мой дедушка Красавин Алексей Сергеевич родился в 1888 году в большой купеческой семье. По профессии был бухгалтером и работал в различных финансовых и промышленных учреждениях города, а по призванию — артистом, играл на сцене гарнизонного театра. В ноябре 1941 года был осужден приговором военного трибунала войск НКВД Ярославской области по 58 статье к 10 годам лишения свободы с поражением в правах на 5 лет и конфискацией имущества. Умер в Софийской тюрьме г. Рыбинска в 1943 году. Место захоронения неизвестно. Реабилитирован 2 сентября 1992 года.

****** О былой актерской славе дедушки говорят передающиеся по линии старших сыновей золотые рюмки, подаренные ему за роль купца Гордея в пьесе Островского «Бедность не порок». В архиве НКВД в папке с протоколами допросов подшита вырезка из городской газеты от 18 января 1922 года, автор заметки Антон Молот так пишет о моем дедушке: «Игра Красавина показывает, что перед нами сильный трагик, талантливый артист, который не только хороший техник, но живет своей ролью, впитывает ее в себя. В его исполнении Любим Торцов — жизненная и правдивая личность. По силе игры Красавин как трагик занимает, пожалуй, первое место в среде рыбинских артистов. В «Непогребенных» он создал в стиле произведений Достоевского совершенно оригинальный тип ненормального деспота — отца, благодаря которому гибнет вся семья. В общем, Красавин мог бы играть на любой театральной сцене». В этой же папке я нашла «Адрес от сослуживцев-почитателей по Рыбгубфинотделу» с десятками подписей. В Адресе сослуживцы выражают ему свою признательность за «искреннее, любовное отношение на поприще актера» и дарят 101 рубль. Со слов папы, дедушке в начале 20-х годов предлагали работу в Московском Малом театре. Он не пожелал уезжать из Рыбинска от семьи и порекомендовал представителям театра посмотреть игру своего племянника Красавина Виктора Васильевича, который и был туда принят.

******* Фельдман Зинаида Карловна, 1905 года рождения, латышка, домохозяйка, и ее старшая сестра Александра, 1892 года рождения, работавшая машинисткой в прокуратуре г. Рыбинска, были арестованы за месяц до ареста моего деда. В ноябре 1941 года обе были военным трибуналом войск НКВД Ярославской области приговорены к расстрелу и расстреляны в один день 1 января 1942 года. Реабилитированы посмертно 2 сентября 1992 года.

******** Название движения «Синяя блуза» произошло от названия одноименного агитационного эстрадного театра, артисты которого скопировали свои одежды с агитплакатов, на которых рабочие и работницы традиционно изображались одетыми в синие блузы и черные брюки (или юбки). В дальнейшем синяя блуза как атрибут сценического костюма артистов приобрела такую популярность, что ее стали использовать многочисленные самодеятельные коллективы по всей стране. В СССР отголоском «Синей блузы» в 1960–1980-е годы стали появившиеся как жанр самодеятельного народного творчества агитбригады, а в последующее время и до наших дней — клубы веселых и находчивых (КВН).


Начало войны и эвакуация

Началась война. Папа сутками пропадал на заводе, мама — в очередях. Несколько раз домой из военкомата приходили повестки, но каждый раз, когда папа сообщал на работе, что уходит на фронт, начальник цеха звонил или бежал в военкомат и добивался их аннулирования: «Возьмите десять человек, но оставьте Красавина. Здесь он сделает для победы во сто крат больше, чем с винтовкой в окопах».

Над городом постоянно кружили немецкие самолеты. Бомбили в основном двадцать шестой завод. Но иногда бомбы попадали в жилые дома. Несколько бомб было сброшено на нефтебазу в Копаево*. Нефть загорелась. Черный шлейф дыма застилал небо несколько дней, запах гари проник даже внутрь дома. Иногда фашисты (развлечения ради, или по сути своей звериной?) на бреющем полете из пулеметов обстреливали нашу улицу и Сенной рынок. Со стороны завода периодически тявкали зенитки. Ночами по небу шарили лучи прожекторов. За нашим домом были выкопаны рвы, в которых люди укрывались во время обстрелов. А мы, ребята, потом собирали во дворе гильзы от патронов, кто больше найдет — тот победитель. Такая была игра.

На площади перед городским сквером выставили обломки сбитого самолета. Мы с бабушкой Лизой ходили смотреть. Искореженный серый металл с черным крестом. Было жутко и любопытно.

Однажды мы с Вовой были дома одни, и в это время объявили воздушную тревогу. Я взяла узелок, который всегда в этом случае брала мама. Вове дала подушку, на себя надела мамино зимнее пальто, через плечи перекинула связанные между собой веревочкой валенки, и мы пошли к выходу. В дверь влетает мама: «Куда?» — мой ответ: «В укрытие».

Потом меня спрашивали: «Почему взяла именно эти вещи?» — я объясняла: «Валенки и пальто пригодятся зимой, когда будет холодно. Мамино пальто — оно всем подойдет, потому что большое. Узелок — мама всегда брала. Подушка — так спать ведь тоже на чем-то надо».

С каждой комнаты по два человека обязаны были ночами дежурить на улице, следя за порядком в пределах своего квартала: смотреть, чтобы нигде из окон не пробивался свет, чтобы люди не ходили в светлой одежде, проверять наличие у прохожих пропусков (был комендантский час). Мама дежурила с тетей Маней — что могли сделать две безоружные женщины? Но если не они — то кто?

Бабушка однажды поленилась бежать в укрытие и решила на время бомбежки укрыться в большом сундуке, а крышка на нем возьми и захлопнись на замок. Часов шесть она просидела там, скрючившись в темноте, пока кто-то не пришел и не освободил.

А с дядей Колей** (папин двоюродный брат) такое было. Он в одиночку — откуда только силы взялись! — вытащил на спине громадный комод с бельем из комнаты во двор. После окончания бомбежки они с женой, переругиваясь, целый час потом перетаскивали по частям комод и все его содержимое назад в дом. Вот какие курьезы случались.

В октябре 1941 года, когда немцы подходили к Москве, 26-й завод решено было эвакуировать в Уфу. Немцы о планах эвакуации не знали. Уверенные, что в скором времени город перейдет в их руки и завод можно будет использовать для нужд военной промышленности Германии, они прекратили бомбежки.

По ночам, в полной темноте работники завода прокладывали рельсы от цехов к берегу Волги и по ним на вагонетках грузили на баржи станки. К утру рельсы снова разбирались.

Днем над городом постоянно кружили немецкие самолеты, но никаких следов эвакуации завода не было видно. Дымили заводские трубы, шли на работу толпы горожан, одна смена сменяла другую — абсолютно всё, как и прежде. Несколько раз немцы разбрасывали с воздуха листовки, в которых призывали работников завода никуда не уезжать, гарантируя им «после освобождения города от большевиков» работу и достойный заработок. Когда их отбросили от Москвы и планы скорого захвата Рыбинска потерпели крах, они возобновили бомбардировки, но к тому времени все цеха уже были пустыми***. Эвакуации подлежали не только техника, материалы, инструмент, но также и люди — работники завода и члены их семей.

Третьего ноября 1941 года наша семья тоже должна была ночью, не зажигая фонариков, не чиркая спички, переговариваясь только шепотом, погрузиться на баржу номер 1340. С собой разрешалось взять лишь минимум необходимого имущества. Но мы задержались со сборами и опоздали. И хорошо, что опоздали, так как эта баржа потом застряла на Волге где-то посередине пути — вмерзла в лед. Говорят, что в ту зиму много барж до весны застряло в ледовом плену. Как там выживали люди, чем согревались — не знаю.

Потом хотели выбраться из Рыбинска пассажирским поездом, но тоже неудачно и тоже к счастью. Тот поезд под Ярославлем разбомбили. Тогда погибла сестра дяди Коли. Ее дети остались живы. Папа потом искал их в Уфе, но не нашел.

Мы эвакуировались в товарных вагонах. Внутри вагонов — двухъярусные, наспех сколоченные полати из плохо обструганных досок. Нам досталось место на втором ярусе. Посередине вагона поставили печку-буржуйку, на которой можно было вскипятить воду или сварить кисель, а у дверей — ведро, в которое все, не стесняясь, справляли малую нужду. Грузились ночью в полной темноте и тишине. Поезд стоял на территории завода, чуть дальше за зданием ОКБ. Первые вагоны были предназначены для семей, а дальше цеплялись платформы со станками и оборудованием завода. У станков на платформах круглосуточно дежурили мужчины.

От Рыбинска до Уфы поезд шел около месяца. Вначале двигались очень медленно, с длительными простоями, пропуская на станциях бесконечные военные эшелоны. Со всех вагонов высыпали люди — кто в туалет, кто за кипятком. Однажды поезд остановился на каком-то полустанке. С одной стороны вагонов лес, с другой — поле до самого горизонта. Вдоль насыпи лежали груды каких-то плит и штабеля со шпалами. Вот я и отпросилась у мамы по нужде. Побежала за штабеля, но в каждом укромном уголке уже кто-нибудь справлял нужду. У нас был четвертый вагон. Я ушла далековато от него, да еще штаны в то время были с завязками спереди и сзади. Неожиданно, не простояв и двадцати минут, поезд дал гудок отправления. Я с перепугу в завязках запуталась. Выбежала к рельсам около паровоза. Вижу, мама бежит вдоль состава, кричит:

— Эля, Эля…

И машинист тоже спустился на последнюю ступеньку, кричит, рукой машет, чтоб живее бежала.

Мама втянула меня в вагон уже отходившего поезда и больше одну из вагона не выпускала.

Что удивительно: после той малой станции наш эшелон больше нигде подолгу не простаивал. Причину столь странных и разительных изменений в скорости передвижения эшелона я узнала лишь недавно.

В начале ноября 1941 года наркомы, представляющие промышленность, пожаловались Сталину на совещании, что поезда с эвакуируемыми на Восток оборонными предприятиями и их работниками без конца простаивают на всех станциях. Сталин не стал возлагать ответственность за разрешение этой проблемы на наркома железных дорог Кагановича, а сходу определил главными фигурантами начальников станций любого уровня: простоит эшелон на данной станции на время большее, чем необходимо для смены паровоза — судьбу начальника будет определять трибунал. Вот, благодаря генералиссимусу, я тогда чуть и не отстала от поезда. Но зато, благодаря ему же, как минимум на неделю сократили время в пути.

Поезд остановился в чистом поле, на горизонте — горы. Кругом снег. Ни одного куста, ни одного дерева. Вдоль состава — подводы с санями. Членам семей велели забирать свой скарб и выходить из вагонов. Папа обнял нас всех, расцеловал, наказал, чтобы не печалились — скоро увидимся. Погрузили нас на подводы и повезли в деревню. Паровоз дал гудок, и эшелон отправился дальше, в Уфу.

Приехали на место, где нам предстояло жить. Во всей деревне ни одного дерева — лишь огороды и дома. Нас сначала подселили в небольшую деревенскую избу. Она была переполнена людьми. Хозяйка топила печь так, что руку обожжешь, но тепло моментально выветривалось — стены не утеплены. Хозяйка и трое ее детей спали в тепле на печке. Нам на троих отвели одну кровать. Утром мы просыпались и отдирали от скамейки примерзшие к ней, покрытые инеем волосы. Потом мне нашли местечко возле маленькой чугунной печки на скамейке, где сушили валенки; без подушки, без одеяла, без матраса. Из-за тесноты невозможно было повернуться. Один бок у меня мерз от холода, а другой обжигало идущим от печки жаром.

Мама похлопотала, и нас переселили в другой дом. Там уже жили одна эвакуированная женщина с ребенком и семья из Ленинграда (мать, бабушка и двое детей). Ленинградцы всей семьей занимали место на печке. Что дети, что взрослые были слишком высокого мнения о себе — поэтому мы с ними почти не общались. Мама подружилась с хозяйкой дома, помогала ей по хозяйству — избу убрать, дров наколоть. Они вместе ходили в лес за дровами. А мы с Вовой подружились с хозяйской дочкой Дуней. Возвращаясь с дровами из леса, мама приносила нам веточки с замерзшими ягодами шиповника, и мы сосали их как конфеты. Хозяйка пекла пшенные блины и давала нам с Вовой по блину, а мы, всегда голодные, ждали это угощение как самое желанное лакомство. Ходили в лес за шиповником и мы с Дуней, проваливаясь по грудь в сугробы. Перед лесом протекал ручей, и на его берегу стоял чум, в котором жили башкиры. Над чумом всегда вился дым, а вокруг бегали собаки. Было жутко интересно подойти, посмотреть, как там они живут, познакомиться с хозяевами, но мы боялись собак.

Дуня была на полгода старше меня и поэтому уже ходила в школу. На Новый 1942 год она пригласила меня на школьную елку: «Придут Дед Мороз со Снегурочкой, клоуны и будут раздавать подарки». Там я получила от чересчур вошедшего в свою роль Петрушки**** увесистую оплеуху и чуть не разревелась от такого «подарка».

Куда-то уехала одна из родственниц хозяйки, и Дуне поручили растопить в ее доме печь. Пошли вместе в чужой дом — она и я. Вся комната, где стояла печь, была завешана соломой, ею и надо было топить. Берешь пук соломы, суешь в огонь, а он — пшик, и весь уже сгорел. Только успевали совать, а вот как дом не сожгли, одному Богу известно.

У хозяйки была баня. Натопили, пошли мыться — я, Вова и мама, и страшно угорели. Мама нас с Вовой еле одела, голая выскочила на мороз, показала, куда идти к дому, глотнула несколько раз свежего воздуха и побежала назад в баню одеваться сама.

* Копаево — микрорайон в восточной части Рыбинска на правом берегу Волги. В начале 20 века товарищество братьев Нобель построило здесь перевалочную нефтебазу. В 1930–1940-е годы были возведены мощные элеваторы и комбикормовый завод.

** Дядя Коля — Красавин Николай Васильевич, 1910 года рождения, в ноябре 1941 года был призван в Красную армию. Был командиром отделения взвода противотанковых ружей. Награжден медалями «За боевые заслуги» («За то, что, будучи в боях в районе гор. Орел в период с 17.7.43 г. по 5.8.43 г., способствовал отражению трех контратак и занятию траншеи противника, ведя огонь по пулеметным точкам. В этом бою 5.8.43 г. был трижды ранен») и «За отвагу» («За то, что он под огнем врага, без потерь переправил свое отделение через р. Западная Двина, быстро занял оборону и, участвуя в отражениях контратак, его отделение уничтожило пулемет и рассеяло группу автоматчиков врага»). Домой дядя Коля вернулся после войны летом 1945 года. Больше года из-за ранения ротовой полости не мог произнести ни слова (пуля вошла в рот, прошила язык, горло и вышла с задней стороны шеи). Потом как-то разговорился, но до конца жизни сильно шепелявил и произносил слова очень медленно и тихо. С папой они были лучшими друзьями. Похоронен дядя Коля в Рыбинске, на кладбище у Софийской тюрьмы.

*** За 10 дней (!) с территории завода было вывезено все. Для эвакуации было задействовано 25 барж и 3 тыс. железнодорожных вагонов. Попробуйте представить себе состав таких размеров. И такую масштабную операцию удалось провести настолько скрытно, что немцы еще долго оставались в неведении. 10 декабря 1941 года они провели самый мощный авианалет на город, сравняв с землей пустые заводские ангары и хвастливо объявив на весь мир, что в Рыбинске уничтожено крупнейшее на территории СССР оборонное предприятие. Тут же последовало опровержение ТАСС, из которого следовало — зря горючее палили, господа, — завод давно эвакуирован.

**** Петрушка — популярный персонаж русского народного театра: в красной рубахе, холщовых штанах, а на голове — остроконечный колпак с кисточкой. Петрушечники были тогда обязательным атрибутом новогодних елок. Веселя публику, они размахивали картонными дубинками, разгоняли шуточных врагов, задирались сами, отвешивая налево и направо шуточные оплеухи.


Уфа

В деревне мы жили недолго. В феврале нам сказали, что можем ехать в Уфу к папе. Приехали в темноте на станцию Черниковская*. Мама за пачку махорки договорилась с шофером одного из начальников, чтобы тот на легковой машине отвез нас по данному нам адресу. Узлы (чемоданов тогда у нас не было) запихали на заднее сиденье, сверху положили меня. Поехали, дорога неровная, с рытвинами да ухабами, и я беспрестанно стукалась головой о верх машины. Было очень больно, терпела. Ночь, ни огонька. Как только шофер ориентировался в лабиринтах улиц — по запахам, что ли? Приехали, выгрузились. Мама посадила нас с Вовой на узлы, а сама ушла в темноту. Где-то рядом грубый пьяный голос орет:

Всюду деньги, всюду деньги,
Всюду деньги, господа…
А без денег жизнь плохая —
Не годится никуда.

Страшно. Дрожим, жмемся с братишкой друг к другу. Запомнила эту песню на всю жизнь.
Наконец из ночи раздался мамин голос:

— Эля!

Рядом с мамой — папа. Увидел нас, подхватил на руки, закружил, потом поставил на землю, в обе руки набрал сразу по нескольку узлов, и мы пошли за ним к своему новому пристанищу.

Дом был барачного типа, деревянный, двухэтажный. Наша комната на втором этаже. В квартире две женщины-хозяйки, трое эвакуированных мужчин и мы четверо. У входа, как бы в прихожей, наша кровать. В комнату хозяев входить не разрешалось. Туалет на улице: загаженная внутри и снаружи по всему периметру избушка, огней нет.

Мама часто оставляла нас с Вовой одних: ходила искать работу, так как ее пищевой паек как иждивенца был очень маленький. А где найдешь работу в городе, набитом эвакуированными?** Нас выручало то, что я умела читать. Игрушек никаких. Мама купила две книжки: «Седовцы» (о дрейфе во льдах Арктики в 1937–1938-х гг. попавших в ледяной плен советских кораблей) и «Остров в степи» (сборник рассказов о заповеднике Аскания-нова). Вот и сидели мы с Вовой на постели, а я вслух читала.

Потом нас перевезли вместе со всем нашим нехитрым скарбом в подвал какого-то дома с окнами на уровне земли, а сверху над нами находилась сапожная мастерская. Не знаю, почему нельзя было оставить нас в прежней квартире. Вроде как ее хозяйки куда-то жаловались, что к ним чересчур много эвакуированных подселили. В подвале было две комнатки. В одной жили мы вчетвером и женщина с младенцем, в другой на полу спали пятеро мужчин. Папа сколотил нам из досок забора столик, одна сторона которого опиралась на подоконник. На столике можно было готовить и принимать пищу. Ели стоя. Спали на полу, на матрасе. В подвале было теплее, чем в бараке, но полным полно крыс. Папа забивал дыры в полу и стенах железными листами, а они прогрызали в других местах. У мамы был маленький железный сундук, туда убирали от крыс все, что оставалось съестного. В туалет ходили в таз, который ставили между дверями, а ночью крысы садились вокруг таза по краю. Мужчины из соседней комнаты рассказывали, что они, когда спят, затыкают пятками дыры между стенами и полом, чтобы крысы не вылезали. Однажды наша соседка вернулась с работы и увидела, что крыса сидит на голове ее младенца, она закричала, прибежали мужики из соседней комнаты, стали гоняться за крысой, бить ее ремнями, она кидалась на стенки. Мне с Вовой приказали залезть под одеяло и не высовываться. Под одеялом было душно. В конце концов крысу убили и бросили в таз. Утром ее в тазу уже не было — или очухалась и удрала, или ее съели.

Папа работал на заводе старшим мастером. Станки стояли под наспех сколоченными навесами в открытом поле. Работать приходилось на морозе. Пальцы примерзали к металлу. Работников завода кормили в заводской столовой. Было несколько случаев массовых отравлений. Говорят, что в пищу подсыпали яд. Не будет работников — завод встанет. Папу всякий раз спасало то, что ему как мастеру приходилось часто задерживаться в цехе без обеда. Бывало и так, что он по нескольку суток кряду не выходил с завода. В подчинении у него были местные уфимские подростки лет по 13–15, которые разговаривали на своем языке, а по-русски не понимали. И папа умудрялся обучать их изготовлению сложнейших деталей для авиамоторов. Все работники завода были приравнены к мобилизованным. Невыполнение дневной нормы расценивалось как преступление. За дезертирство с завода — расстрел. Недавно я нашла в книге А. К. Павлова «Уфимские страницы» такую информацию, что в течение года за нарушения трудовой дисциплины, опоздания и прогулы к судебной ответственности было привлечено более 1000 работников завода. В той же книге приведены тексты некоторых приказов, в одном из которых до сведения работников доводится расстрельный приговор, вынесенный Военным трибуналом дезертиру «трудового фронта». Начальникам цехов были выданы наганы. Однажды у папы на участке не вышли на работу пять подростков. Папе пришлось помимо своей работы работать за них на пяти станках. В тот день его участок, естественно, с дневной нормой не справился. У начальника цеха сдали нервы и он, размахивая для убедительности наганом, стал кричать, что расстреляет папу. У папы на эмоции уже сил не было, он встал к стенке и ответил: «Стреляй, я один работал на пяти станках». Поскольку большего в тот день при дефиците работников просто физически невозможно было сделать, начальник остыл и пошел сам оправдываться перед руководством завода о невыполнении цехом дневного задания. Обошлось без трибунала и судебных разбирательств. Пареньков тех потом поймали — они пытались сбежать с «трудового фронта» на «фронт боевой», где по слухам и кормят лучше, и работать по четырнадцать часов в день не заставляют. Какова была их дальнейшая судьба — папа не рассказывал.

В Уфе началась эпидемия тифа. Один из мужчин в смежной с нами комнате заболел. Мама ухаживала за ним, стирала белье, варила еду, кормила больного. Бог пронес: из нас никто не подхватил заразу, и она тоже осталась на ногах.

Весной 1942 года, когда немцев прогнали из-под Москвы и угроза оккупации Рыбинска отступила, было принято решение вернуть в город эвакуированный ранее вместе с заводом Авиатехникум. Папа до войны учился в этом техникуме на вечернем отделении, преподаватели его хорошо знали. Он договорился, чтобы они взяли нас с собой, надеялся, что в родительском доме нам будет легче. В Уфе мы все равно его почти не видели — он пропадал на заводе неделями, а когда приходил, почти не общался с нами, давал маме продукты, деньги, а сам падал на матрас и сразу засыпал.

На железнодорожном вокзале нас обокрали: взяли все, даже грязное белье. Папы с нами не было — на проводы семей завод своим работникам время не выделял.

Приехали в Рыбинск и с вокзала пошли к бабушке Лизе в дом на Герцена, но нам не позволили в него вернуться — в доме были расквартированы красноармейцы.

* Станция Черниковская находилась в Сталинском районе Уфы. В декабре 1944 года весь район был выделен из состава Уфы как отельный город Черниковск. В июле 1956 года город Черниковск вновь был включен в состав Уфы.
** В Уфе до войны насчитывалось 250 тыс. жителей. Общее число прибывших в город рыбинцев — свыше 50 тыс. человек, до нас и после нас ежедневно прибывали эшелоны с людьми и оборудованием с предприятий Ленинграда, Запорожья, Одессы, Гомеля и многих других городов. Сказать, что город был перенаселен, — значит ничего не сказать. Город задыхался от избытка людей, и всех надо было разместить, накормить, обуть, одеть... Большинство работников 26-го завода жили в землянках, палатках и ветхих, продуваемых ветрами бараках. У них отобрали паспорта, заменив их удостоверениями, в которых указывалось, что владелец сего является мобилизованным для работы на заводе, самовольный уход с которого будет считаться дезертирством, с привлечением к суду Военного трибунала.


В Новинках

Тогда мама решила везти нас в деревню Новинки к своей матери, бабушке Мане. Сначала надо было ехать из Рыбинска до станции Шестихино. На вокзале на путях стояло несколько эшелонов. Мама узнала у одного из офицеров, что их эшелон в Шестихино остановится. Офицер запросил с нас стандартную плату — пачку махорки, и разместил в середине общего вагона. Вагон был набит солдатами. Доехали до Шестихино. Надо выходить. Ночь. Ничего вокруг не видно. Я пробираюсь к выходу, а на вагонном полу солдаты спят: то на чью-то ногу наступлю, то на руку или туловище. В ответ — мат-перемат. Офицер помог нам выбраться. Сошли на перрон, занесли узлы со своим имуществом в помещение и сложили на полу возле касс. Мама посадила нас с Володькой поверх узлов и наказала ждать ее возвращения, никуда не уходить, не спать — сторожить узлы. Сама пошла пешком в Новинки (около семи километров от станции). Мы с Володей крепились-крепились, толкали друг друга локтями и все же, утомленные дорогой, задремали. Проснулись от голосов — люди пришли брать билеты, а мы мешаем. Тут и мама вернулась за нами вместе с братом Адольфом. Когда начали грузить узлы на телегу, обнаружилось, что все ценное, что было в узлах сложено, кто-то украл.

Домик у бабушки, тогда еще единственный в Новинках, был окружен кустами сирени, а под окнами росло множество разных цветов, семена которых она привезла с собой из Мологи. Очень красиво*, но сам дом был уж очень маленький, старенький и немного скособоченный. На улицу выходило два окна из комнаты и одно из кухни. Из мебели — стол, кровать и лавки вдоль стен. Сарая или хлева не было.

Когда в Мологе перед затоплением комиссия осматривала дома мологжан, то их с дедушкой Василием Андреевичем большой мологский дом признали непригодным к сплаву по реке. Дали мизерную компенсацию. Дедушка собирался с сыновьями строить новый дом на Слипе, где выделяли переселенцам из Мологи участки земли, но у него случился инфаркт и он умер. Старших сыновей Анатолия** и Юрия*** забрали в Красную армию. Бабушке с двумя младшими сыновьями строительство дома было не осилить. Она стала искать, где купить готовое жилье, но на те деньги, что у нее были, ничего лучшего, чем этот маленький домишко в далекой деревушке, нельзя было приобрести. Вот они теперь и ютились в нем, а тут мы приехали — нас без помощи тоже оставить нельзя.

Я спросила, а где же коза Розка. Эта козочка была очень своенравной особой, поэтому и запомнилась мне. Она любила запах табака: где мужчины закурят, Розка тут как тут, и ходит за курильщиками или стоит возле них, оттопырив губы. А вот запах духов ненавидела всеми фибрами души. Я и соскучилась по ней, и побаивалась немного, — когда мы последний раз гостили у бабушки Мани, Розка чуть маму не забодала. Мама к папиному приезду надушилась, ну козочка и гонялась за ней по всему двору, пригнув рожки к земле и норовя подцепить.
Бабушка Маня сказала, что перед войной у нее и коза и корова погибли от ящура.

Жили мы у бабушки Мани очень голодно, так как прибыли в деревню не как эвакуированные и поэтому пищевого пайка нам не полагалось. Бабушка работала в колхозе бригадиром. За каждый день работы ей ставили палочки в ведомости (трудодень). По дому и в колхозе ей во всем помогали младшие сыновья Адька (Адольф) и Ора (Ординер). Мяса не было. В наши с Вовой обязанности входило нарвать крапивы для щей, принести из леса грибов, поесть там ягод. Из трав и кореньев мама готовила супы, каши и заставляла нас все это глотать, чтобы мы совсем не отощали. Когда совсем стало невмоготу, за ведро картошки продала свое последнее платье, а чтоб было в чем на улицу выйти, скроила себе на скорую руку юбку из мешка, недостаток ширины которой восполнила вшитыми по бокам цветными лоскутами. У меня тоже проблемы с одеждой возникли: старые юбка и платье поизносились, да и малы стали, а подступал сентябрь — в чем в школу идти? У бабушки в сундуке еще с мологских времен лежал отрез ситца. Мама достала его, раскроила, дополнила недостающую высоту и ширину со спины и в поясе разноцветными кусочками из разных тканей по 2–3 сантиметра — получилась красивая юбка, правда, коротковатая и холодная.

Поспевали хлеба, и мы с Вовой и Адькой стали тайком рвать в полях колоски ржи, чистить и есть зерно. Вову кто-то заметил, и объявили его, пятилетнего, врагом народа. Маме потом пришлось долго хлопотать за сына и даже дать взятку милиционеру.

Соли не было. От несоленого супа-бурды тошнило. Мама наливала его в плошку, подносила ко рту и твердила мне: «Пей! Пей!» Приходилось пить. Летом ходили во Фроловское (2 километра вниз по течению Сутки) на молокозавод за пахтой. Пахта из трубы с наружным краном стекала прямо в речку. Вот мы и таскали оттуда домой по два ведра пахты — хоть какая-то пища.

За всеми нами в Новинках был приставлен наблюдать работник НКВД, парень, который после ранения вернулся домой и в армию его уже не брали. Время от времени он навещал наш дом, а нам, ребятне, строго-настрого было сказано: рта при нем не раскрывать! За что нашей семье такая честь была оказана — не знаю. То ли власти боялись, что про затопление Мологи что-нибудь нелестное в адрес партии и правительства в нашем доме будут говорить, то ли что секреты какие можем выболтать про эвакуированный в Уфу военный завод. Сейчас о причинах столь пристального внимания к нам со стороны НКВД можно лишь гадать. Но, слава богу, все обошлось.

В сентябре 1942 года я пошла учиться в школу. Начальная школа размещалась в бывшем доме попа во Фроловском. От Новинок это два километра пути.

В ноябре выпал снег, а у меня тогда еще валенок не было. Ходила по снегу в ботиночках. Приду в класс первой, разуюсь, ноги к печке, греюсь и плачу. Когда всех в деревне заставляли покупать облигации государственного займа, мама наотрез отказалась от покупки облигаций — дети раздеты и разуты! Это было ЧП. Дали нам: мне — теплую юбку, а Вове — гимнастерку.
Весной в лесу мальчишки разорили беличье гнездо и забрали из него бельчат. У всех бельчата погибли, кроме нас. Мы с Вовой поили своего молочком из игрушечной тарелки по капельке, иначе он захлебывался, прятали от кошки. Бабушка нашла где-то клетку для птиц. Подвесили ее под потолок и посадили бельчонка. Назвали Хоркой, так как он кричал: «Хор-хор». Любили его все. Зимой стали выпускать из клетки. Бегает по избе, а поймать невозможно. Ты за плечо, он на подоле, ты за подол, он на голове. Я любила с ним играть. Летом белка убежала через окно на березу. Ловили, звали — не идет. Смирились, а она сама назад в дом через окно пришла. Стали уходить в лес, а ее оставлять на улице. Возвращаемся, Хорка сидит на заборе. Прыг на плечо. Дашь ей ягодку или грибок и входишь в дом с белкой на плече. Следующей зимой, считаю, что мы сделали глупость — накормили ее брюквой. Живот Хорки сделался каменным, мы положили ее на печку, гладили с Вовой, но она умерла. Поплакали и похоронили в углу бабушкиного огорода. Другого такого любимца у нас не было.

Уже после войны, когда я перешла в среднюю школу, расположенную в бывшей помещичьей усадьбе Артемьево, нам задали писать домашнее сочинение на тему «Мое любимое домашнее животное». Я написала про Хорку. Учительница мне поставила двойку и приписала, что надо было сочинять, а не списывать. Обидно было до слез.

Какой только травы мы в войну не ели! Идешь из школы весной, наберешь в горсть, сколько уберется в нее хвоща, и ешь. Тогда и в голову не приходило, что трава может быть ядовитой. Ели дуранду (корм для скота в виде плиток). Что там было намешано — неизвестно, но на вкус, как опилки. Везде висели плакаты, что картошку, перезимовавшую зиму на поле, есть нельзя — ядовита. Мы ели. Мама пекла оладьи, черные как угли. Бабушка и мама запрещали есть только бутоны мака, а в других домах из них даже хлеб пекли. Уже на пенсии я решила попробовать, что за траву мы ели — ну и гадость! На переменах в школе ели желуди, плоды липы. Потом в школе стали всех кормить супом, даже мясным. Однажды у меня в тарелке плавали овечьи экскременты — выкинула и съела остатки дочиста.

Если был сильный мороз или метель мела, за нами в школу приезжал кто-нибудь из взрослых на санях. А один раз мы ждали-ждали — никто не приехал. Пришлось добираться до своих деревень самостоятельно. Ребята все ушли вперед, а я что-то отстала от них. Еле иду. Кто-то проезжал мимо, я руку подняла, мерзлыми губами прошу, чтоб подвезли меня, но возничий отвернулся и причмокнул губами, чтобы лошадь быстрее ногами шевелила. Мысль одна: не упасть в сугроб — не встану. До дома еле дошла, сразу на печку.

В Шестихино разбомбили склад боеприпасов. Мальчишки отправились туда, принесли гранату. Ора взялся ее разбирать. Залез для безопасности под лавку на улице, а гранату на лавку положил. Высунет голову, посмотрит, где что можно отвинтить, спрячет голову под лавку, а руками крутит. Вот ему тогда пальцы и оторвало. Потом, когда мальчишек 26 года рождения стали брать в армию, его без пальцев не взяли.

Бабушке дали во временное пользование корову Цыганку из стада, эвакуированного из Калининской области. Она у нас отелилась, а через неделю после отела стадо погнали назад. Как бабушка ни просила, чтобы ей оставили корову — «погибнет ведь в пути недоенная», ее забрали, а теленка нам оставили, поскольку по ведомостям он в стаде не числился. За неимением сарая, держали теленка в подполье. Молока ни для нас, ни для него не было. Бабушка днями сидела на первой ступеньке подполья и по травинке кормила теленка сеном. Выходила. Назвали Греткой. Два года Гретка не могла отелиться. Наконец отелилась, и у нас появилось молоко. Теленка от Гретки назвали Жданкой (потому как долго ждали). Нам сразу колхоз установил налог на молоко. Часть молока обязаны были сдать, а если оно недостаточно жирное, то досдать еще какое-то количество, определяемое приемщиком. У Гретки молоко было жирное, но приемщик всегда утверждал, что оно жидкое и заставлял нести добавочные литры. Нам самим ничего почти не оставалось. Мама взяла да и разбавила однажды молоко водой. Сдали, а жирность при приемке определили даже большей, чем у ранее сдаваемого цельного молока. Тогда мама стала постоянно разбавлять молоко водой.

Налог, кроме молока, надо было еще платить и деньгами. А где их взять? Стали продавать молоко в Рыбинске. Чтобы быть утром на Сенном рынке и за день продать молоко, приходилось вечером с полным бидоном идти в Шестихино на поезд, а под следующее утро возвращаться. И так, не спавши две ночи. Зимой собирались по нескольку человек. Иногда с мамой ездил Ора. Возвращаться домой с вечернего поезда было опасно. Особенно славился ограблениями участок дороги в районе Свинкиного ручья. Однажды двое мужиков вышли из темноты на маму с Орой. Спасло то, что Ора нес с собой довоенные лыжи и концы лыж торчали у него за спиной, как ружье. Грабители побоялись подступиться и отошли в сторону. Другой раз мама шла одна. Ночь. Кругом лес, а сзади скрипят чьи-то шаги. Мама остановится, и преследователь стоит. Жутко. Очередной раз мама нарочито резко остановилась и обернулась. Оказалось, бидон за спиной скрипел.

* Какими бы трудными ни были времена, бабушка Маня всегда стремилась украсить быт цветами. Часть семян она привезла с собой из Мологи, но каждый год рядом с ее домом появлялись и новые сорта георгинов, пионов, ромашек. Когда в конце сороковых она переехала в Подольское (деревня на другой стороне Сутки, напротив Новинок), то и там под окнами ее нового большого дома скоро появился цветущий палисадник. Она бесплатно раздавала семена всем желающим, помогала советами, и вскоре такие палисадники расцвели в Подольском возле многих домов, а вскоре и в окрестных деревнях. Она привезла цветы и в Рыбинск, сажала несколько раз под нашими окнами на Молодежной улице, но их всякий раз обрывали, не дав распуститься до конца, или затаптывали. Помню, как она за домом сеяла семена махрового мака по картошке. Мак быстро поднимался, закрывая собой кусты картошки разноцветными полосами: полоса белая, розовая, красная. Люди по дороге проезжали мимо и удивлялись — что там такое посажено? Мак садила для красоты, а собирала лишь на семена.

**Анатолий, 1918 года рождения, отличался богатырским сложением: руками гнул на спор подковы, пятаки сплющивал, сжимая между двумя пальцами. Весной 1941-го должен был вернуться из армии домой, но задержался — а там война. Долгое время от него не было никаких писем. Деревенские говорили бабушке Мане, что, вероятно, он погиб — вот и не пишет. Осенью 1942 года сын пришел к ней во сне и сказал, что жив, но был ранен — потому и писать не мог. Бабушка рассказала о своем вещем сне и как-то сразу успокоилась. А через месяц Анатолий и сам приехал на короткую побывку после госпиталя. Погиб он чуть позже, в феврале 1943 года, в боях около хутора Ясиновский Ростовской области, в звании гвардии старшего сержанта. Похоронен в братской могиле номер 13 (КПЯО, том 5, стр. 424).

*** Юрий, 1924 года рождения, был в войну командиром взвода. От него тоже потом долго не приходило писем. Бабушка однажды просыпается и говорит: «Жив Юрка». Ей снова приснился вещий сон: в доме под иконами стоит гроб, а в нем Юрий. Она сидит у гроба, плачет, он поднимает голову и говорит: «Не плачь, мама, жив я». Оказалось, тоже был ранен и лежал в госпитале. В конце войны солдаты его взвода разграбили в Германии ларек с вином — а Юрия за мародерство подчиненных осудили на 5 лет. Политрук тогда сказал: «Хорошо, политику не приписали». Отбывал срок в Сибири трактористом. Вернулся в конце сороковых, женился, приняли в колхоз трактористом. Работал на пару со своим младшим братом Ординером. Однажды выпили они. Ординер пошел к себе домой, в Подольское, а Юрий к себе — в Новинки, на другой берег Сутки. Перешел речку через брод, поднялся по обрыву на другой берег. Кепку нашли на самом верху, а как его тело оказалось внизу в небольшом омуте — неизвестно. Установили, что смерть наступила до того, как он попал в воду. Разбираться никто не стал — так и не знаем, что случилось. Бабушке Мане в ночь, перед тем как нашли тело ее сына, снова приснился сон. Он обещал прийти к ней утром и полить капусту. Она смотрит в окно, а по прогону (дорога недалеко от дома, по которой обычно гнали стадо) идет Юрий и плачет. Она зовет его, а он, не оборачиваясь, так и ушел.


Голодное детство

Летом через брод любили ходить на другой берег Сутки за черемухой. Ели до тех пор, пока язык во рту шевелится. А еще ходили в Пугино, в бывший барский лес, за малиной. Ели ягоду до тех пор, пока в туалет одной малиной не сходишь — значит, наелась.

Много помогали взрослым: раскидывали сено на просушку, ворошили, сгребали, перетаскивали в сарай, собирали колоски, стлали и теребили лен, подавали снопы на молотилку, когда она приезжала в деревню.

Однажды утром все мы, деревенские ребята, ушли в лес. Возвращаемся, а ночью у одной женщины возле ее дома разорили ульи. Пчелы метались по всей деревне и налетели на нас. Все побежали по домам, а я в другую сторону: решила добежать до реки и спрятаться от пчел в воде. Это метров 400. Сил хватило на полпути, упала на землю лицом вниз. Хорошо, прибежал Ора и накинул на меня пиджак, а сам скорее домой. Лежу под пиджаком, в волосах на голове пчелы так и шевелятся, высовываю голову, чтобы вылетели, а мне из соседнего дома кричат: «Не высовывайся!» Сколько времени пролежала, не знаю. Потом все по деревне ходили разукрашенные, но всех больше досталось мне. Могли ведь и до смерти зажалить.

В деревне у меня была подруга Галя, моя ровесница. У них в доме была корова, а у нас тогда еще не было. Однажды я, голодная, увидела у них в сенях, на шкафу за дверью кринки с молоком, штук десять. Не выдержала и стала пальцем слизывать молоко с края одной из кринок. Вошла Галина бабушка, увидала и пожаловалась на меня моей маме. Мама выстегала меня крапивой. Я плачу, мама сидит недалеко и тоже плачет.

Ординер хорошо сочинял сказки. Зимой я, Вова и Адька забирались на русскую печку. Ора закутывал нас с головой каким-нибудь барахлом и начинал рассказывать. Вот фрагмент из одной его сказки: «Двое в пещере чего-то ищут. Дорогу метят веревкой. Кто-то веревку перерезает. Один теряет другого, кричит: “Давид!”. Тому слышится: “Дави!”». Нам становится страшно. Ора говорит: «С потолка пещеры капает» — и брызжет в темноте на нас слюной. Мы уже находимся не на печи в доме у бабы Мани, а в неведомой далекой пещере. Жмемся друг к другу, трясясь от страха. А вечером другая сказка, еще более ужасная.

Любили все вместе ходить смотреть кино во Фроловское. Там по вечерам в сельсовете, в самой большой комнате, расставлялись для публики стулья и киномеханик крутил какой-нибудь довоенный фильм. Чтобы занять места на стульях, надо было прийти пораньше, а иначе приходилось весь фильм смотреть стоя, прислонившись спиной к стенке.

Два года летом в деревне у меня и Вовы ноги покрывались какими-то язвами. Чем мама их лечила, не знаю, но ходили мы с забинтованными ногами. Зимой все проходило. Летней обуви не было никакой. По жнивью, по скошенным лугам ходили босиком. Цыпки на ногах и руках были обычным делом. Мама заставляла писать на них. Драло жутко, но проходило.

На бабушкином доме крыша была сломана. Там гнездились не то галки, не то вороны. Адька доставал их яйца, и мы ели. Величина яиц — чуть меньше перепелиных, белок сероватый, ну а на вкус — с голодухи и не то ели.

Несмотря на тяжелую жизнь в войну, мама всегда ставила нам елку на Новый год. Игрушки мы — я, Вова и Адька, мастерили сами. Бумагу склеивали картошкой, сваренной в мундире. Потом вместе с мамой и бабушкой развешивали на колючих душистых ветках бумажных птиц, зверят, человечков. Кроме как в нашем, ни в одном другом доме в деревне елок не ставили.

До войны мне были куплены лыжи с креплениями на валенки. У Вовы такого богатства не было — вот и катались мы на них по очереди. А еще у нас была на двоих одна пара коньков-снегурок. Крепить их надо было тоже поверх валенок, закручивая веревки вокруг ноги и закрепляя палочкой. Так как кататься хотелось и мне и Вове, то одевали каждый по одному коньку и разгонялись, отталкиваясь одной ногой. Катались по льду на Сутке, едва дождавшись, когда воду стянет льдом. Иной раз катишься, а перед тобой лед горбом встает. Как никто не провалился под лед — ангелы спасали.

Деревенские мальчишки, у кого были лыжи, катались с горы Лобан (высокая гора на берегу Сутки, похожая формой на лоб). Скатывались с горы и, пересекая реку, влетали на противоположный, более низкий берег. А иногда приволакивали от конюшни огромные сани и катались с горы на них. Мне с этой горы кататься не разрешали ни на лыжах, ни на санях.

Зимой любили играть в прятки в сенном амбаре. Нору сделаешь в сене и зароешься в нее с головой. По тебе топчутся, ищут, а ты сидишь. Иногда и не находили, сама вылезала.
Осенью, когда на полях созревали рожь и пшеница, мальчишки постоянно объезжали их по всему периметру на конях, так как по району участились случаи поджогов хлебов.
Иногда немцы пролетали на бреющем полете. Летит фриц и улыбается, а в поле дети да женщины с граблями. Однажды над нашей деревней был воздушный бой. Наш самолет победил, а немец, дымя, полетел в сторону Некоуза.

В деревнях каждую Масленицу встречали кострами. Каждая деревня собирала костер на самом высоком открытом месте. Мальчишки носили дрова, а мы, малышня, караулили, чтобы костер не подожгли раньше времени ребята из других деревень. Это у них считалось геройством. Вечером в темноте костер поджигали. Он был огромный, высокий. Были видны костры в других деревнях. Красиво. У костра устраивали игры.

В одно лето бабушка на огороде вместо картошки посеяла рожь. Рожь начала колоситься, и налетели воробьи. Ора смастерил деревянную трещотку, я и Адька по очереди каждый день ходили по периметру огорода и трещали день напролет. Воробьи сначала боялись, а потом осмелели — на метр от нас отскочат и снова зерна клюют. Ну и надоело нам это дело.

Летом 1944 года мы с ребятами пошли играть в какой-то заброшенный полуразвалившийся деревянный дом. Ребята забрались на чердак и стали звать меня. А мне что-то внутри подсказывало, чтобы я не лезла к ним. В конце концов меня уговорили, я забралась наверх и стала по балке переходить к ребятам. Посередине балки ощущение опасности еще более обострилось, я повернула назад, и в это время балка подо мной рухнула. Я полетела вниз в какой-то чулан без окон, а сверху светится только пролет двери. Тут же на меня посыпались остатки перекрытия. В темноте нащупала штырь в двери и одним махом его вырвала. Откуда только силы взялись вырвать этот здоровый ржавый штырь. Свобода, вытаращенные глаза ребят, а потом стал болеть позвоночник. Врачей нет, гипса нет. Лечил меня местный фельдшер из Фроловского. Он посоветовал перевязать спину и ставить на сдвинувшиеся с места позвонки горячие компрессы. Позднее выяснилось, что это самое худшее, что можно было делать. Я не могла ни вставать, ни садиться.


После войны

В 1946 году мама повезла меня в районную поликлинику в город Мышкин. Очередь к доктору тянулась со второго этажа на улицу. Мама положила меня на крыльцо, а сама зашла внутрь здания. Через несколько минут вышел доктор и сказал, чтобы люди не толпились в дверях и пропустили нас с мамой к нему вне очереди. Из поликлиники меня увезли в больницу. Больница была переполнена, врачей и персонала не хватало, я пролежала в ней больше месяца. Белье не меняли, лежачих больных не мыли, обовшивела. Меня навещали мама и Володя, проходили пешком 12 километров от Новинок до Мышкина, приносили что-нибудь поесть, а потом обратно возвращались. Володя приносил землянику в стаканчиках. Сделали гипсовую кроватку (гипс от макушки до колен по бокам и по всей спине), вставать нельзя. Мама уговорила доктора отпустить меня в таком виде домой — и уход дома будет лучше, и в больнице место освободится. Дома тоже приходилось все время лежать, шевелить можно было лишь руками и головой. Мама приносила мне книги из библиотеки в Артемьево. Очень много всего интересного перечитала за те девять месяцев. Мама сказала, что я встану перед Пасхой, на Вербное воскресенье. Так оно и вышло.

Мыло в те года было большим дефицитом. Мама делала крепкий отвар золы, в нем и мылись и стирали. Бани тогда в деревнях еще не строились. Все деревенские сызмальства привыкли мыться в русских печах, а мы наливали горячую воду в корыто, ставили его посреди комнаты и мылись, периодически подливая кипяточку. Мама как-то решила попробовать по примеру деревенских тоже помыться в печке. Настлали соломы на под, поставили внутрь печи кадку с водой. Мама разделась и залезла внутрь. Бабушка, чтобы жар не выходил, устье печи заслонкой прикрыла. Буквально через минуту мама взмолилась: «Откройте заслонку, душно!» Через некоторое время стала, помывшись, вылезать. Бабушка напротив устья стоит, командует: «Направо, налево!» Мама вылезла ногами вперед, вся в саже перемазанная. Потом, распаренную, ее без мыла тут же рядом с печкой и оттирали. Больше никто из нас в печку лезть не захотел.

Мама, будучи горожанкой, научилась за годы войны всем премудростям крестьянской жизни: косить траву, жать серпом рожь, чесать лен, запрягать коней и скакать на них, как заправский жокей. Поскольку последнее у нее выходило лучше, чем у других женщин (мужчин тогда в деревне мало было — всех старше 18 лет забирали на войну), то маме доверили уход за грозным районным конем-производителем по кличке Затей. На этом коне и бывалые колхозники боялись работать. Но маму и бабушку Затей слушался. Еще у него была такая особенность — терпеть не мог, когда впереди ехала какая-нибудь лошадь, обгонять себя никому не позволял. Вот и ездила на нем мама всегда впереди всего обоза. Однажды мальчишка-подросток, эвакуированный финн, запрягая, ударил Затея. Конь ухватил его зубами, поднял в воздух и стал трясти. Хорошо, мама была рядом, подбежала, прикрикнула на Затея, и тот опустил мальчугана на землю.

К маме, сразу после того, как закончилась война, стали подступать с уговорами, чтобы она вступила в колхоз. Мама отказывалась, говорила, что скоро за ней приедет муж и заберет в город. Медаль за труд целый год под сукном хранили — «не колхозница».

В конце 1946 года папа из Уфы приехал к нам в Новинки в отпуск. Подбрасывал под потолок меня и Вову, а мы визжали от радости. Мне папа привез акварельные краски, тетради. Тогда это было сказочным сокровищем — ведь до этого писали на старых книгах между строк, а красок я не видела с довоенного времени. Бумага в тетрадях была тонкая — на одной стороне пишешь чернилами, на другой все написанное проступает, но это была чистая белая бумага. За время своего короткого отпуска папа успел подлатать крышу на доме, построить из старых бревен хлев для скота. Когда пришло время возвращаться в Уфу, пообещал, что долго там не задержится.

В сентябре 1947 года мама, будучи беременной, решила ехать в Рыбинск*. По дороге на станцию зашла в медпункт во Фроловском. Там ей сказали: «Поезжай спокойно — еще неделю не родишь». Она и пошла дальше на поезд в Шестихино, а это еще пять километров. По дороге начались схватки, еле дошла до станции. Родила в медпункте кирпичного завода.

Я гуляла на улице, когда мне кто-то сказал о том, что мама родила мне братика. Не заходя домой, ничего не сказав бабушке и ничего с собой не взяв, пошла к маме в Шестихино. Она лежала на деревянной койке, отгороженная от всех простыней, а сбоку к ней прижимался завернутый в ее юбку, маленький, красный Алексей. Мама спросила, что я с собой принесла. Я ответила: «Ничего». Тогда мама велела мне идти назад и сказать обо всем бабушке. Потом маму увезли на поезде в Рыбинск, а там ее встретила скорая помощь.

Этой же осенью к нам окончательно вернулся папа. Вернулся, не снявшись с партучета. Его не отпускали из Уфы. Все его просьбы и доводы парторг отметал убийственным: «Партия лучше знает, где нужнее кадры». Мама посылала туда документы о моей болезни, о своей беременности — бесполезно. Папа договорился с начальником цеха, получил расчет и уехал, невзирая на угрозы парторга.

Потом он несколько раз из Рыбинска писал в Уфу, чтобы выслали партийные документы — безответно. В конце концов его вызвали в Ярославский обком партии и поставили условие — незамедлительно погаси задолженность по партвзносам или исключим из партии. Папа отказался гасить задолженность: «Не моя вина, что в Уфе с учета не снимали. А сейчас денег нет: троих детей и жену надо кормить». И папу исключили из партии.

• С сентября 1946 по октябрь 1957 года официальное название города было Щербаков, но горожане упрямо продолжали именовать его Рыбинском.


Конец сороковых

На двадцатом заводе начальство предложило папе продолжить работу старшим мастером, но он не согласился: «Надо помочь, помогу, а работать хочу простым фрезеровщиком — зарплата выше, сейчас это главное — семье надо выбираться из нищеты». Так он стал работать в цехе, где изготовляли приспособления для обработки деталей моторов, часто задерживался на работе, чтобы с главным технологом и начальником цеха обсудить, как что лучше сделать. Завод выделил нам две комнаты в коммунальной квартире в десятом доме на улице Молодежной. Дом был шлакоблочный. Боковая стена зимой промерзала. Позднее выяснилось, что в войну, во время бомбардировки, она была разрушена взрывом бомбы. Фашисты тогда метили в расположенное рядом здание 33-й школы. Там тогда располагался госпиталь и на крыше во всю ее длину был нарисован красный крест. Когда рисовали крест, думали, немцам не чуждо милосердие к раненым и увечным людям — ан просчитались. Стену нашего дома восстановили еще в войну, но наспех, а потому некачественно.

В комнатах было печное отопление. Печь держала тепло плохо и быстро остывала. Тяга была слабая, приходилось очень долго разжигать печь, но, и будучи прогретой, она периодически выпускала в комнату кольца дыма. Чтобы не угореть, мы даже в лютые морозы вынуждены были без конца проветривать помещения, открывая двери и форточку. Мебели у нас не было никакой. Я делала уроки на полу.

В первые же дни учебы учительница по математике, наш классный руководитель, пригрозила мне переводом из пятого класса в четвертый, потому что я не смогла рассказать ей правила деления на три. Но по русскому языку у меня были хорошие оценки, а по истории я получила единственную в классе пятерку, рассказав о Римской империи, поэтому другие учителя уговорили ее дать мне время, чтобы подучила предмет. Как-то в ноябре она зашла к нам в гости, понюхала въевшийся в стены запах гари, увидела маму, сидящую на полу с младенцем, меня, притулившуюся с учебником возле печки… Вероятно, она планировала высказать претензии родителями по поводу моих знаний математики, чтобы были со мной построже, не позволяли лениться, но увиденное настолько ее потрясло, что она сказала маме, будто просто ходит по домам своих учеников — посмотреть, кто как живет. После того неожиданного визита она резко переменила свое отношение ко мне и теперь даже ставила в пример другим, как надо относиться к учебе, несмотря на внешние трудности.

Летом, готовясь к следующей зиме, папа вдоль всех наружных стен поставил щиты из досок и пространство между ними набил для теплоизоляции опилками. Печку, чтобы не дымила, перебрал, прочистил дымоходы. У папы вообще были золотые руки. В магазинах тогда все строительные материалы и мебель были страшным дефицитом. Чтобы обустроить быт, он стал сам изготовлять мебель. В сарайке, недалеко от дома, оборудовал столярную мастерскую, сделал верстаки, полати для материалов и инструмента. Просушивал доски, обстругивал их с двух сторон рубанком, размечал, как более экономно распилить, чтобы не было отходов. Постепенно в квартире появились: новый стол, табуретки, комод, шифоньер, диван, трюмо, сундук. Маме папа устраиваться на работу не разрешал: «Пойдешь работать — дети будут брошены». Тогда она попросила его сделать пяльцы и стала дома ткать ковры. Папа рисовал на мешковине какую-нибудь картину (он очень хорошо рисовал, из всех нас только Лене передался этот его талант), а мама потом ткала по его рисунку, другой раз просиживая за пяльцами до позднего вечера. Ниток тогда в продаже не было, она распускала на нитки детские носки, старые свитера. Квартира стала уютной: красивая мебель, стены в коврах, на подоконниках цветы, фикус в кадке возле стола. Несмотря на материальные трудности, мама давала мне деньги на покупку открыток по искусству, я ходила во Дворец культуры на различные мероприятия по абонементам, в театр, на оперы — «Демон», «Риголетто», «Евгений Онегин», на балет «Лебединое озеро», на разные концерты.

Из первых наших соседей особо выделялся живший в квартире над нами дядя Коля Водолазкин*. Высокий, красивый, в длинной до пят армейской шинели, не ходивший, а буквально летавший по улице. И наверх к себе он поднимался не как все люди, а перепрыгивая сразу через две ступеньки. Помню двух его фронтовых друзей, оба были без ног, добирались до подъезда на низеньких самодельных инвалидных тележках, отталкиваясь от земли руками и гремя несмазанными подшипниками на всю улицу. Дядя Коля поднимал их по очереди вместе с тележками к себе на второй этаж. Прожил он в нашем доме недолго и вскоре переехал на новую квартиру.

Леня рос высоким мальчиком. В доме его считали старше ровесников и потому заводилой: что ребята не сделают — Леня виноват. Однажды одна женщина пришла к маме жаловаться на него. Мама месила тесто. Женщина раскричалась, а потом с силой ударила Леню по щеке. Мама со словами: «Ты еще будешь бить моего ребенка!» — надела ей квашню на голову. Больше жаловаться на Леню никто не приходил. Мы, дети, ни разу ни бранных слов от родителей не слышали, ни шлепков от них не имели. Да и между собой они при нас никогда не ругались.

У мамы здоровье было плохое: ревматизм, подагра, комбинированный порок сердца. Ведь она всю жизнь полоскала белье руками: то в проруби на Волге, то под краном в ледяной воде. У папы со здоровьем все было в порядке. Я, Володя, Алексей и мама, бывало, валяемся с гриппом и высокой температурой, а он не болеет и ухаживает за нами.

Я любила читать папину записную книжку. Он ее всегда носил в нагрудном кармане пиджака. Грязная, вся исписанная какими-то формулами, расчетами стали и других металлов. Я ее вытаскивала, перелистывала и клала обратно в карман его пиджака.

Долгое время после войны в стране не хватало не только мебели и стройматериалов, но и самых необходимых продовольственных товаров. Мама жарила картошку на рыбьем жире — вкус отвратительный. Когда отменили карточную систему, в магазинах начались перебои с хлебом. Очередь занимали с вечера. На ладошке чернильным карандашом писали твой номер, часто трех-четырехзначный. Пересчитывались несколько раз за ночь. Пропустила пересчет — и пропала твоя очередь. Иногда стояла в очереди с Леней на руках. У него на голове были кудряшки до плеч, такой симпатяга, а бабки мне в очереди с упреком: «Ишь ты! Молоко на губах не обсохло, а уже мамаша». Приходилось огрызаться.

В дверях магазина было прорезано окно, в него и подавали хлеб. Одна буханка в руки. На нашу семью это было меньше, чем по карточкам. Кто один жил — тому тоже буханка в руки. Началась спекуляция хлебом. Горе, если не успевала получить хлеб до 15 часов. На заводе конец смены. Мужчины заполняли все крыльцо, лезли к дверям прямо по головам, наступали на спины, плечи, головы. Потом вдоль завода поставили хлебные ларьки, на каждый цех свой ларек со списком рабочих. Иногда давали в руки больше одной буханки. Стало легче. Мама на Новый год (не помню, на какой точно) нарезала на тарелку гору черного хлеба. Мы ели его досыта, посыпая сверху сахарным песком и поливая водой. Было очень вкусно.

В грибную пору папа каждый выходной ездил за Волгу в лес. Выходил из дома часа в четыре утра, прихватив с собой картошку или краюшку хлеба и флягу с водой, а возвращался уже под вечер, неся на плече тяжеленую, полную грибов и ягод бельевую корзину. Потом всей семьей перебирали лесной урожай. На ужин мама жарила грибы с картошкой, а после ужина иногда замешивала тесто, чтобы с утра напечь для нас пирогов. Отдельно к ним она еще готовила специальную подливу — таких вкусных грибных пирогов с подливой, как дома, я нигде больше не ела. А какие ароматные ягодные варенья были у нас! Сделанных осенью и летом запасов сухих и соленых грибов, сушеных ягод, варений хватало нам до следующего лета.

1950 год. Мама в городском роддоме родила Диму. Папа на 7 ноября напек пирогов с яблоками и еще какой-то начинкой. Пироги получились присадистые, но папа с гордостью — сам испек! — понес их маме в роддом.

Чтобы прокормить себя и свои семьи, горожане устраивали на пустырях огороды. Наши два шлакоблочных дома (восьмой и десятый) с наружных сторон были окружены грядами с картошкой. Играя в прятки, мы, ребятня, часто прятались в межах между гряд.

Двор наш был дружный. Несколько раз всей ватагой с двух домов ездили в лес за Волгу. Через реку переправлялись на лодках. За перевоз надо было платить деньги. Каждый лодочник обычно старался набрать себе побольше людей. Иногда было страшно, так как перегруженная лодка даже при небольшой волне черпала бортами воду. Однажды мы убили в лесу гадюку. Взяли ее с собой и несем на палочке. Неожиданно вышли на большую поляну в расположении воинской части. Посередине поляны пожарный щит с лопаткой, топориком, крючками. Ну, мы и повесили мертвую змею на этот щит, а сами принялись исследовать — как тут все у военных устроено. Заглянули в одну землянку — там кровати стоят железные, двухъярусные. Интересно, любопытно и жутко. Спустились в другую — посередине стол, вокруг него скамейки, а в углу печка-буржуйка. Выбрались наружу, обошли вокруг, увидели столб с колоколом. Мальчишки ударили в колокол, откуда-то выскочил солдат и прогнал нас.

Не помню, из каких источников до нас, ребятни, дошел слух, что в Рыбинске полно шпионов. Они прячутся на чердаках, а ходят в черных шляпах и костюмах. Мы как узнали про это, так всем двором отправились на поиски вражеских агентов. На чердаки не полезли — страшно. А вот городские улицы и дворы тщательно обследовали, но никого в черных шляпах нам на глаза не попалось. Повезло людям!

* Водолазкин Николай Степанович (1921 – 1981) – Герой Советского Союза, гвардии старший сержант, танкист, награжден орденом Ленина, медалями. В течение трехдневных беспрерывных боев за Севастополь экипаж его танка уничтожил 4 немецких танка, 6 пушек, шестиствольный миномет, 12 огневых точек, 18 станковых пулеметов, разбил 3 дота и 5 дзотов, 4 автомашины и 15 повозок с грузом, уничтожил 180 солдат и офицеров противника. Затем преследуя отступавшего противника в районе бухты Камышеватая, танк ворвался в боевые порядки противника и подмял под себя почти сотню немецких солдат и офицеров. Легендарная «тридцатьчетверка», водителем которой был Н.С. Водолазкин, закончила свой боевой путь в Севастополе. После войны ее подняли на пьедестал, как символ доблести и мужества советских танкистов. Демобилизовавшись Н.С. Водолазкин работал инженером на двадцатом заводе. В начале восьмидесятых я узнала от общих знакомых, что в январе 1981 года он умер – прихватило сердце, когда стоял в очереди за сметаной. Имя Н.С. Водолазкина высечено на Алле Славы в Рыбинске.


Вторая школа

В те годы мальчики и девочки учились раздельно. Поэтому я училась во второй школе имени Н. К. Крупской, а Вову определили в тридцать третью, рядом с нашим домом. Но в здании тридцать третьей еще несколько лет после войны часть помещений оставалась занятой под госпиталь, поэтому ребята из наших домов учились, как и мы, девочки, в здании второй школы, но только в третью смену.

В нашей школе были тогда очень хорошие учителя.

Дмитрий Дмитриевич Никифоров, физик. Не знаю, чем он держал нас. Материал объяснял не по учебнику, а по-своему — более доходчиво и интересно. Мы записывали его объяснения. В классе всегда стояла мертвая тишина. Я на пятом курсе педагогического была на практике в его десятом классе — такая же тишина на уроке, какая была и в наше время, хотя класс уже был смешанным — мальчики и девочки учились вместе. Потом я одна проводила классный час по теме «Творчество Шаляпина», ребята что-то расшумелись. Дмитрий Дмитриевич был рядом, в кладовке физического кабинета, встал в дверях класса, ничего не сказал, ни к кому не подошел, но класс мигом затих. Никогда не слышала, чтобы он повышал голос, никогда не видела, чтобы он улыбался. Когда в учительской улыбнулся, была поражена. Больше такого учителя я не встречала.

Василий Васильевич Высоцкий (Вася кот) — преподаватель рисования и черчения. Вел уроки у нас, во второй, и у мальчиков — в первой школе. Настолько знал почерк каждого ученика, что, если в 9–10 классах за кого-то из девчонок делал чертеж мальчишка из первой школы, тут же называл его имя, а пытавшейся его провести девчонке ставил в журнале кол. Зато потом у девчонок, которые учились в технических ВУЗах, не было никогда проблем ни с физикой, ни с черчением. Я сама делала чертежи за своего мужа, когда он учился в техникуме.

Юлия Викторовна Родзивон — химик. Маленькая, юркая, всевидящая. Химию любили почти все девчонки. Однажды она поручила мне и Ире Львовой подготовить лабораторную работу какому-то классу. Мы все сделали и возникла мысль: собрать промышленную установку для производства фосгена (отравляющего газа). Установку сделали, но хватило ума не испытывать ее в работе.

Елена Николаевна Пруденская — историк. Я сидела в 10-м классе в боковом ряду за первой партой. За мной — Ира Львова. И вот, вместо того, чтобы внимать ответам одноклассниц, она под носом учительницы забавлялась на ее уроках с моими косами. Навяжет на них штук по десять бантов разного цвета и величины, а Елена Николаевна делала вид, что ничего не замечает, все нам прощала. Может потому, что знала, если кто-то придет на ее урок из проверяющих, мы с Ирой не подведем, отвечая.

Софья Федоровна Тюменева, дочь купца Тюменева*, — учитель русского языка и литературы. Благодаря ей мы не только научились грамотно писать на родном языке, но и открыли для себя его красоту, полюбили русскую литературу. А какие предложения мы с ней разбирали! Напишет на всю доску одно предложение из «Войны и мира», и мы без ошибок делаем синтаксический и орфографический разбор. Отрывки из «Войны и мира» читала на французском языке, а мы сидели, раскрыв рот. Уж на ее уроках не побалуешь. Однажды она водила нас на экскурсию в библиотеку Дворца культуры («Авиатор»). Возвращаемся обратно. Она идет медленно, вразвалочку (уже была на пенсии, старенькая). Я пристроилась позади нее, а за мной, в цепочку встали остальные девочки. Так и шли до школы, как гусята за гусыней.

Из всех учителей не любили только классного руководителя, математичку. Ее уроки мы чуть не срывали. Начнем кашлять всем классом по очереди. Она смотрит на нас, мы на нее, умными глазами. Отвернется к доске, и опять в классе сплошное чихание и кашлянье.

Спасибо нашим учителям. Таких учителей да в наши бы школы сейчас.

Каждый школьный вечер начинался с вальса Хачатуряна к драме Лермонтова «Маскарад». Очень красивая музыка! Приходить на вечер надо было только в школьном платье и белом переднике. Мальчишек приглашали из первой школы, мужской. Вход был строго по пригласительным билетам. Так же по билетам и мы ходили к ним в первую школу на вечера. Я любила танцевать. Особенно вальс. В старших классах я носила на позвоночнике корсет. Мальчишки приглашали, но протанцевав один танец и нащупав корсет, в следующий раз уже не подходили ко мне, а я с удовольствием танцевала с девчонками.

Наша школа располагалась в центре города и считалась лучшей школой для девочек, поэтому все начальники стремились определить своих дочерей на учебу именно в нашу школу. Наш класс был разделен на две группы. В одной — дочери начальников, в другой, нашей, — рабочих. Даже на уроках сидели на разных рядах. У окон — дочери начальников, второй и третий ряды — мы. Исключение составляли Ира Львова, Оля Шарухина, Люся Николаева. Оля была очень тихой девочкой, Люся жила с мачехой. С Люсей мы сидели за одной партой. На праздники, пока училась в школе, собирались у Иры Львовой. Там я впервые попробовала шампанское, розовое и шоколадное. Родители у Иры были очень гостеприимны.

Когда умер Сталин, я училась в 10-м классе. В заводском сквере, где сейчас Макдональдс, стояла статуя вождя. Там собрали митинг. Народу пришло много, все плакали, и я тоже. Мысль была одна: «Как же мы теперь без него жить-то будем?»

На экзамене по алгебре, устном, я получила тройку. Единственная тройка в аттестате. А получилось так. Мне дали к билету дополнительный пример. Я его не решила. Вышла из класса на улицу, села на скамейку и вдруг, как озарение, подняла валявшуюся рядом со скамейкой веточку и ею на песке начертила решение примера. Было так обидно, что уже поздно дошло.
Кончилось детство, чего в нем было больше, горя или радости, не знаю.

* Николай Ионович Тюменев (1823–1897) — купец I гильдии, благотворитель. До революции в гимназиях Рыбинска были стипендии его имени, а в училищах оказывалась помощь бедным ученикам. Большие средства жертвовал богадельням и приютам. Занимался активной общественной деятельностью: гласный городской думы и земского собрания, почетный попечитель городских училищ и т. д. Был награжден золотыми медалями на Анненской, Владимирской, Александровской, Андреевской лентах, орденами Святого Станислава и Святой Анны 3-й степени. В 1899 году его дочери передали дом на Мологской (Чкалова) улице детскому приюту А. Г. Баскаковой, на свои средства устроив в нем домовую церковь.


Студенческие годы

Решила поступать в Ивановский химико-технологический институт. Неплохо сдала вступительные экзамены. Нас, пять человек из одного класса, поселили в студенческом общежитии, в комнате, где было полно клопов. Первую ночь из-за них не спали, во вторую обложились со всех сторон пижмой, так они стали на нас пикировать с потолка.

После сдачи экзаменов нам сказали, что балл у всех проходной и мы должны освободить комнату — ехать со спокойной душой домой. Обрадованные, мы уехали из клоповника. Конец сентября — ни вызова на учебу, ни документов. Потом пришел отказ, а тех, кто не уехал, приняли и с меньшими баллами. Мама отругала, зачем уехала, не дождавшись официальных бумаг.

Пошла работать на двадцатый ученицей контролера. Через три месяца сдала сначала на третий, а потом на четвертый разряд. Цех был новый, открывали новое дизельное производство. Рабочие — ребята после армии. Работала в две смены. Вторая смена заканчивалась в два часа ночи. Домой часто провожали парни.

В 1954 году поступила на филологический факультет Рыбинского педагогического института. Там познакомилась с Милой (Людмила Столбова), Алей (Аля Юдина), ближе сошлась с Идой (Идея Петрова). Так все вместе и сдружились. Я все пять лет была старостой группы. В мои обязанности входила и раздача стипендии. Один раз в очереди у меня чуть не вытащили все деньги из чемоданчика, но хорошо, прижала его ногой к прилавку. Другой раз раздала каждому на 50 рублей больше, потом собирала всё назад. Старалась учиться на повышенную стипендию (Дима и Леня маленькие, мест в садиках не было, поэтому мама сидела с ними, не работала).

Институт находился на левом берегу Волги у места впадения в нее реки Шексны, на территории бывшей дворянской усадьбы Петровское, принадлежавшей до революции роду Михалковых. Барский дом и примыкающие к нему постройки окружал живописный парк, созданный в середине 18 века. С восточной стороны от главного корпуса института возвышался искусственный холм с беседкой-ротондой. На юго-востоке располагалась обширная дубовая роща, искусственный ров, снабженный перекидным мостом, грот Медведь. На главной аллее стояли традиционные для того времени скульптуры спортсмена с веслом, девушки с кукурузой и Валерия Чкалова.

Мы с Милой любили гулять в этом парке. Обычно убегали с лекции по методике преподавания русского языка (преподаватель был отвратительный). Парк в то время был чистым и ухоженным. Находиться в нем было большое удовольствие. С этих побегов у меня осталось немало фотографий.

Чтобы добраться до института, надо было переправиться через Волгу. Летом от городской пристани на улице Пролетарской к Петровскому ходил речной трамвайчик, а зимой, когда река замерзала, переходили ее кратчайшим маршрутом. Спускались к Волге напротив того места, где сейчас расположен Мемориальный комплекс «Огонь славы», и шли к левому берегу по льду гуськом друг за другом. Я обычно шла первая. Однажды уже у самого берега провалилась по колено в воду. Думала, что останусь без валенка. Валенок пропорола о лед, но ногу вытащила — и бегом в институт, а там разложила всё сушиться на батарею. Переходили Волгу по льду и на стрелке, где в нее впадает Черемуха, и в обход через ГЭС ходили. И тот и другой путь были гораздо более безопасными, но уж больно большой крюк приходилось делать, чтобы добраться до института. Ближе к весне все уже уставали, и так далеко ходить не хотелось — я опять вела девчонок гуськом по опасной тропе, а по бокам промоины величиной с чайное блюдце — ГЭС периодически воду с водохранилища спускала, вот лед и подмывало местами. Как никто не поскользнулся, под воду не ушел. Только сейчас и осознаю — ну и дура была.

Однажды засиделась допоздна в библиотеке. Вышла — темно, никого нет. Решила идти домой через Волгу кратчайшим путем. Все бело, тропки не видать, а тут вода зашумела подо льдом. Видать, на ГЭС воду спускать стали с водохранилища. Тороплюсь, вглядываюсь в темноту, слезы от напряжения из глаз текут. Думаю, если провалюсь, то не глубоко — берег уже близко, выберусь как-нибудь. А страх все равно берет. Больше в темноте через Волгу не ходила.

Мила на первом курсе жила в общежитии, так как долго не могла принять вторую жену отца, не хотела жить под одной крышей с мачехой, но потом у них как-то отношения наладились. Последний экзамен. Она просит меня помочь собрать вещи и отвезти домой. Собрали, приехали с узлами на улице Олега Кошевого. Мила предложила выпить за окончание первого курса. Достала у отца початую бутылку коньяка. Выпили буквально по два глотка и опьянели. Видать, сказались экзамены. Мила ставит на стол сковороду с пшенной кашей: «Закусывай!» А у меня язык во рту не шевелится, и у нее тоже. Решили прилечь на кровать. Она наклонилась над узлом, взять покрывало, а встать не может. Еле ее подняла. Легли на кровать валетом. Больше такой пьяной я никогда не была.

Отец Милы, главный военпред катерозавода, иногда давал нам матросов и небольшой катер. На катере мы ездили по Волге до речки Колышки, где сейчас Демино1. Тогда на берегу Волги был живописный луг, а дальше лес. Приставали к берегу, где хотели. С этих поездок также осталось на память много фотографий.

У Милы, единственной в то время из всех девчонок на нашем курсе, появился дома телевизор с экраном 10х10 см. Я и Ида ходили к ней смотреть кино, концерты. Это было такое чудо! Новый год обычно встречали в доме у Али. Она одна в семье. Родители — начальники на заводе, души в дочери не чаяли, и нам по касательной перепадало. Ее мать пекла такие вкусные торты — пальчики оближешь! Кроме как у них в гостях, мне нигде ничего подобного не случалось отведать. Иногда собирались студенческой компанией у Маи Холод — ее родители были не из богатых. На столе квашеная капуста, отварная картошка, но было весело и хорошо.

На первом курсе нас послали в колхоз в село Лацкое Некоузского района. Я, Ида, Мила, Аля, Люся Ершова поселились вместе в одном доме. То лен в здании церкви провеивали, то горох убирали, то картошку. За доблестный труд нам колхозное начальство выделило полмешка гороха на варку супа. И что на нас нашло — не знаю, но решили прихватить с собой еще немножко горошку. Насыпали Иде в шаровары. Кто-то видел, или по толщине Идиных шаровар заподозрил что-то, и наябедничал на нас нашему преподавателю. Он пришел к нам в дом и устроил допрос. Бывший офицер, такие провокационные вопросы задавал, но мы как-то выкрутились. Если бы выяснил, то выгнал бы нас с позором из института. А я потом горох этот злосчастный (будь он не ладен!) высыпала курам. Как они налетели на него! Петух раскричался — голосисто так стал созывать своих подруг на пир. Я испугалась, что на столь громкий зов кто-нибудь из начальства прибежит и все увидит.

В институте я ближе подружилась с Кларой Ждановой, с которой мы были знакомы еще со школы, но общались тогда мало (она принадлежала к социальной группе дочерей начальников). Из близких школьных подруг никто в Рыбинске не остался — Ира Львова училась в Иваново, Люся Николаева переехала жить на Мехзавод. Ходили с Кларой гулять по городу и на танцы в сад Лазовского (напротив пожарной части на Пролетарской. Сейчас этого сада нет — забор да дикая поросль), на Утильку (танцплощадка на открытом воздухе за зданием Дворца культуры «Авиатор»), ездили на ее дачу на станцию Волга**.

Одну из девчонок с нашего курса выгнали из института за распространение порнографических открыток. Прочитали с Милой приказ, вытаращили глаза и побежали в библиотеку узнавать, что такое порнография.

Однажды на экзамене по литературе 19 века у меня «отшибло память». С Милой только вечером у тети Мани в читалке прочитали все рассказы Вересаева. У меня в билете второй вопрос «Творчество Вересаева», а первый — «Драматургия Горького». По первому вопросу могу без подготовки все ответить, а по второму заклинило — даже названий рассказов не могу вспомнить. Передо мной должна по очереди отвечать Мила, шепчу ей: «Перечисли рассказы Вересаева». Не успела, вызвали ее к доске. Ну, думаю, если мне трояк поставят — останусь без стипендии. Преподаватель сходу просит Милу перечислить рассказы Вересаева — видно, краем уха слышал, как я шептала ей что-то про этого писателя, а что к чему, не разобрался. Мила бойко перечисляет. Я только успеваю записывать — в голове сразу полная ясность. Сдала экзамен на отлично.

После первого курса, когда летом отдыхала у бабушки в Подольском, познакомилась с ленинградцем, курсантом морского училища им. Макарова, Широковым Николаем. Он был старше меня года на четыре. Не то чтобы влюбилась, но увлеклась. Потом мы с ним переписывались, встречались летом в деревне года три. И вот что значит школа, воспитание — все это время я даже в мыслях не могла представить, что могла бы с кем-то еще встречаться. Приехал он ко мне в Рыбинск, а мне стыдно идти с парнем вдвоем по родному городу — казалось, что все осуждают. Расстались очень просто. Он окончил мореходку, приехал в Подольское. Встретились. Он взял меня под ручку, чтобы пройтись по деревне. Я руку вырвала. Он отошел в сторону, и все.
На втором и третьем курсе института нас посылали в колхоз «Золотистые нивы». Жили мы в деревне Шестовское, в трех километрах от Подольского. Я приходила к бабушке Мане. Молоко у нее в качестве налога уже не отбирали, а девать его было некуда. Бабушка делала творог, сушила в печке и давала курам. Для себя делала масло. Когда я уезжала из колхоза, бабушка так нагрузила меня молокопродуктами (маслом, творогом, сметаной), что я еле дотащила этот груз до станции.

Мы были на 5 курсе, когда институт из Рыбинска стали переносить в Ярославль***. Наш курс оставили еще в Рыбинске доучиваться. В барском доме вместо института поместили школу-интернат, а мы заканчивали учебу в здании, где сейчас находится магазин «Пассаж» (ул. Чкалова, 1а).

Все пять лет сразу после занятий в институте мы ходили смотреть фильмы в кинотеатр «Центральный». Сеанс начинался в 16:00. Вместо обеда — два пирожка с ливером по 4 копейки. Повышенная стипендия была 19 рублей в месяц, обычная — 12 рублей. Брали самые дешевые билеты на 1–3 ряды. За минуту до начала сеанса усаживались на незанятые места в центре зала и дрожали от страха, что вот-вот придут хозяева мест и прогонят — стыда-то будет!

Распределяли нас на работу в Ярославскую, Архангельскую, Омскую области и в Дагестан (10 человек). Я решила ехать в Дагестан — экзотики захотелось. Как сказал один преподаватель: «Пожили на севере, поживите на юге». Мама не отговаривала, она вообще избегала от чего-либо отговаривать. Мила тоже решила ехать в Дагестан, и нам обеим почему-то больше всего захотелось попасть в Каягент****. Бросили жребий — выпало ехать мне.

* Демино — центр спорта и отдыха, расположенный на левом берегу Волги в 20 км от Рыбинска. Лыжный стадион в Демино вмещает около 7 тыс. зрителей (вдоль трассы соревнования могут смотреть около 25 тыс. человек) и является одним из самых больших в Европе. Летом проводятся веломарафоны. В 2011 году Деминский веломарафон оказался в тройке лучших веломарафонов страны, а также самым массовым по количеству участников на основной дистанции.
** Волга — железнодорожная станция Северной железной дороги, находящаяся в одноименном поселке на расстоянии 27 км от Рыбинска. Население поселка в конце пятидесятых годов составляло более 5600 человек, в настоящее время сократилось примерно до 3 тыс. человек.
*** В 1958 году Рыбинский педагогический институт влился в состав Ярославского педагогического института, который впоследствии был преобразован в Ярославский государственный педагогический университет.
**** Каягент — железнодорожная станция Северо-Кавказской железной дороги. Располагается на линии Махачкала – Дербент в 76 километрах юго-восточнее Махачкалы. Большинство населения — кумыки и даргинцы, по вероисповеданию — мусульмане-сунниты. Также проживает небольшой процент русских и украинцев.


В Дагестане

Станция Каягент по размерам как станция Волга, население около пяти тысяч человек. С одной стороны от станции горы и леса с фруктовыми деревьями, с другой — Каспий. На станции останавливались все поезда, шедшие как на Север, так и на Юг. Путей — штук десять. Пассажирские поезда набирали воду. С севера никогда не шло ни одного порожняка, зато с юга иногда по 150 порожних вагонов в одном составе. Стоишь и ждешь по нескольку минут, чтобы перейти на другую сторону путей.

Заведующий районо хотел меня перевести в другую школу, километрах в пяти от станции в сторону гор, в селение Каягент. Дочь какого-то Махачкалинского начальника перепутала номера школ и вместо моей школы получила направление в школу в горах. Как только заведующий не изгалялся, чтобы уговорить меня на перевод, я отказалась.

Жила я на квартире у украинцев. Вместо кровати — панцирная сетка, поставленная мной на чурбаки. Комнатка размером четыре на три метра. Впритык к кровати — маленький столик, а в метре от него дверь. На противоположной стороне — печка.

Учителя в школе почти все русские, кроме директора Эмин Джафаровича и историка Гаджи Абакаровича. Школа русская, преподавание, соответственно, на русском языке. Подружилась с молодыми учителями: физик — Галя, математик — Юля, химик — Таня, географ — Нэля. Поручили мне также классное руководство. Пятый класс. Ребята — половина русские, половина — горцы семи различных национальностей, уважительные, трудолюбивые, спокойные. Помимо дневной школы, в здании размещалась вечерняя школа, где я вела немецкий. Приходилось не выходить из школы с утра до вечера.

Перед зимними каникулами директор приказал мне отремонтировать класс, так как в школе должно состояться районное совещание учителей. Я сказала своим ученикам, и ребята сами без помощи родителей всё сделали. Я только потом сообразила, как это было опасно. Стремянок не было, мальчишки ставили парту на парту, залезали на эту шаткую баррикаду и белили потолок.

На 8 марта трава уже по колено, лес в цветах. Ребята засыпали учительский стол собранными в лесу букетами, и каждый принес свою открытку со словами благодарности и добрыми пожеланиями. С ними было работать легче, чем с ребятами в Рыбинске.

Тоска по дому была всегда. На первые зимние каникулы мы, три учительницы-девчонки, уехали в Россию, остальные учителя отправились в горы к родным. Школа не работала, пустовала. Когда вернулись, нам, ездившим в Россию, не начислили зарплату. Довод Эмина Джафаровича — «Выехали с территории Дагестана». Круто!

Пока жила на квартире, два раза чуть себя не покалечила.

Первый раз. Пришла после вечерней школы, устала, в комнате холодно. Зажгла керосинку на полу у двери. Встала около нее и млею — снизу такое тепло идет. Вдруг огонь взметнулся до подбородка, я упала на пол вниз животом. Хорошо, не опрокинула керосинку. Платье и сорочка в нескольких местах прожжены насквозь, пришлось их выкинуть, но сама не пострадала.

Второй раз пришла из школы и затопила печку дровами с углем. Вроде, все прогорело. Закрыла заслонку, легла на кровать и уснула. Проснулась от головной боли. Решила выйти на улицу. Добралась до двери. На дверном косяке, на гвоздике, висело пальто. Потянулась за ним и потеряла сознание. Падая, телом открыла дверь. Сколько времени пролежала поперек порога — не знаю. Очнулась, меня всю трясет, подташнивает, лицо белое как мел.

Выделили дом для учителей. Переехала туда вместе с еще тремя учителями. У каждой комнатка метров по 20. Начались дожди. Крыша как решето. Уходили в школу и во всех четырех комнатах ставили на пол и по шкафам тазы, ведра, кастрюли, чтобы не растекалась по мебели да по полу дождевая вода. У кого окно между уроками, бегал в дом выливать воду. Матрас, подушки — все свернуто. Туалета нет — бегали по нужде или в школу, или на станцию. И то и другое было по ту сторону железнодорожных путей, метрах в пятистах от них. Некоторые пути длиннющими поездами заняты. Чтобы не обходить их, подлезали под вагонами. Посмотришь — локомотив еще набирает воду, значит, успеешь пролезть, пока поезд не тронулся. В туалетах грязь невыносимая.

Выделили нам шифер на ремонт крыши, но часть шифера у нас кто-то украл. После ремонта стало чуть лучше, но все равно местами протекало.

Парни из класса проявили инициативу и залили пол на чердаке битумом, чтобы утеплить дом и чтоб вода с крыши не протекала в комнаты. Зимой хорошо, а летом черные сосульки стали с потолка свисать.

Дрова давали в основном карагач — твердый как цемент и кривой. Просили, чтобы школа дала нам четыре столба попрямее для постройки туалета — не дали. Из нескольких куч дров наши парни выбрали четыре более-менее ровных куска, выкопали выгребную яму и поставили над ней туалет.

В окрестностях станции искали нефть, бурили почву и, видать, нарушили какие-то водоносные слои — на поверхности забили фонтанчики горячей сероводородной минеральной воды. Она была во всех домах станции, текла по канаве вдоль улицы. В нашем доме ее не было. А вот в сарае она текла без остановки, мы и сделали из него баню.

Отношения между коренными жителями, горцами, и поселившимися в этих краях после присоединения его к России русскими и украинцами были сложные. Я считаю, что славяне сами во многом виноваты. Хозяева квартиры, украинцы, мне сразу заявили: «Чтобы ни один национал сюда не вошел!» Славяне в большинстве своем пренебрежительно относились к обычаям и привычкам коренных народностей, стремились все переделать на свой лад. И получали за это со стороны горцев такое же отношение к своим обычаям, к своим привычкам, к самим себе.

Я любила ходить на Каспий. Он такой теплый, чистый. Утром красив, спокоен. После обеда обычно появляются волны. Буруны белые были видны и со станции.

Однажды какой-то парень пригласил меня и Галю покататься на лодке. Согласились. Нас быстро так умотало, что, когда шли домой, пришлось сесть за куст, чтобы прийти в себя. Дома легла на кровать, и еще долго потолок и стены плясали вверх и вниз.

В Каягенте было много белой акации. Деревья высокие как тополя. Цветут кистями, похожими на черемуху, только и кисти и цветы гораздо крупнее. Запах обалденный, особенно по ночам. Действительно, как в романсе: «Белой акации гроздья душистые ночь напролет нас сводили с ума…».

На Каспии в открытую орудовали браконьеры. Растягивали под водой нити с нанизанными на них крючками. Осетр идет близко к поверхности воды и цепляется за них. Если вовремя не снимут рыбу, она начинает тухнуть, становится ядовитой. На станции были случаи отравления.

Ребят осенью посылали убирать кукурузу и виноград, а весной, в путину, сортировать рыбу. На берегу было семь небольших рыбообрабатывающих заводов. Рыба на берегу лежала валом.

На сельхозработы ребят вывозили без соблюдения элементарных норм безопасности. А мы, молодые учителя, об этом и не знали. В школе была грузовая машина с шофером, кого она обслуживала — не знаю. Ребят напихают в кузов как сельдей в бочку. Половина из них стоит, борта низкие. Мы, учителя, — в самом конце кузова. Однажды были на уборке винограда в горах. Застал дождь, спрятались в кошаре. Едем обратно. Дорога идет вниз и под углом в бок, скользкая. Машину стало заносить, а там обрыв, глубиной метров сорок. Как она удержалась — сказка.

Районный центр был тогда в городе Изберг (Избербаш), что означает «одна голова». И на вершине первого перевала четко вырисовывалась голова — профиль Пушкина.

Никогда не думала, что горы на закате солнца становятся фиолетовыми, как на картинах Рериха. Темнота наступает быстро. Стоит солнцу скрыться за горою — и вытянутой руки не видно. Воздух в горах удивительный. Кажется, что он сам входит в грудь и выходит. Таким воздухом не надышишься. На станции выращивали хризантемы неописуемых расцветок и форм. Больше я нигде таких не видела, вот и полюбила их.

С Вовкой Боровиченко, будущим мужем, познакомились на танцах. Он только что вернулся из армии. Дружили. Завихрения у него уже тогда были, но я как-то легкомысленно к этому относилась. После первого года работы уезжала домой в отпуск. Провожал, уговаривал остаться. Звал он меня — Элькин. Уехала в первый же день отпуска. Домой! Домой! Домой!

Дома переболела дизентерией (съела в поезде плохо вымытую черешню). Мама очень расстраивалась, а я тогда и не знала, что отпуск продлевается при болезни. Никто мне об этом не говорил. Отпуск в Каягенте не продлили. Осенью прямо из армии ко мне приехал брат Вова. Почти месяц купался в Каспии, набрал с собой чемодан грецких орехов. Я была очень рада его приезду. Пахло родным.

Под Новый, 1961 год я вышла замуж за Вовку Боровиченко. Церемония бракосочетания была очень простая. Никаких свидетелей, никаких поздравлений — пошли в сельсовет, подали заявление, и нас тут же расписали. Свадьбу играли на мои деньги, очень скудно. Приезжала мама. Как она решилась ехать в такую даль? Расспросила у Иды, что и как там делать, и приехала. Очень робко пыталась меня отговорить от свадьбы, но я любила Вовку-дурака. Вышла замуж по принципу: «Полюбится сатана лучше ясного сокола». Через несколько дней мама уехала, и началась моя замужняя жизнь. Вспоминать хорошего нечего. Никому из моих потомков не пожелаю пережить того, что я пережила.

На следующее лето приехал папа. Накормила его балыком из осетрины и рыбными котлетами.

Были в Каягенте со мной и такие дела. Уже будучи замужем, поссорилась с Вовкой. Он ушел развлекаться к друзьям. Я зачем-то пошла на станцию. Темно. Иду между двумя составами. Один едет в Россию, другой из России, оба движутся, и мелькнула мысль: «Лечь на рельсы — и всё». Вот тогда я поняла, что людей на самоубийство толкает одна секунда.

Вовка чем-то отравился, ему совсем плохо. Ночь. Через все пути бегу к фельдшеру, стучу. Выходит фельдшер, угрюмая, заспанная, отказалась идти к больному. Утром его положили в больницу, в палату на втором этаже. В обед пришла навестить мужа. На лестничной площадке разложены кругом тарелки. В середине круга стоит кумычка в черном платье, а у ее ног — кастрюля. Черпает из кастрюли большим черпаком, потом трясет грязным подолом над тарелками и разливает в них суп. Я в шоке от такой антисанитарии.

Я беременна, начались сильные кровотечения. Еду в селение Каягент в больницу. Там дали направление в районный центр Изберг. На улице в тот день был сильный ливень, и я решила не ехать сразу, переночевала дома. На следующее утро, пока одна доехала до Изберга, пока нашла больницу, стало совсем плохо. Положили на сохранение, а у меня мажет и мажет. Сделали чистку. Ребенок (девочка) мертвый. Ну и орала я, но врач из местных горцев, очень добрая и тактичная женщина, сделала все очень аккуратно. Так я потеряла первую девочку.

Переругалась с Вовкой и ушла в лес. Лес да море были моими отдушинами. Села на землю. Ползет огромная серая змея. Думаю, вот укусит, и пусть будет так. Проползла мимо.

Вещи на отъезд из Каягента собирала одна. Вовка черт знает где был. Надо вести в Изберг, там загружают контейнеры. Всё упаковала, договорилась с дрезиной, всё погрузила и повезла. Сама выбирала контейнер, но он оказался негерметичным — вещи пришли в Рыбинск заплесневелыми от сырости.

Увольнялась, проработав положенные три года3, со скандалом — из школы уходили сразу четверо русских учителей, найти всем замену было невозможно. Провожать меня на станцию пришли все ребята из моего класса. Было и приятно, и печально.

* Чтобы компенсировать издержки государства на бесплатное образование, в СССР выпускники высших учебных заведений обязаны были три года отработать по месту распределения. Увольнение молодого специалиста или его перевод на работу в другую организацию в течение этого срока были возможны лишь с согласия союзного министерства.


Жизнь семейная

В Рыбинске начались свои проблемы. Пошла с мамой в паспортный стол прописываться — не прописывают: «Вы теперь не одна семья, а две. Для двух семей у ваших родителей мала жилплощадь». Пошли к начальнику паспортного стола. Отказ — только на усмотрение хозяина жилья, то есть жилищно-коммунального отдела двадцатого завода. Туда пошел папа с заявлением. Начальник, не посмотрев в моем паспорте на штамп о замужестве, подписал. Ведь Красавин просил прописать дочь Красавину, а значит, речь идет о воссоединении одной семьи. Начались поиски работы. В городском отделе народного образования очередь. Послали в 11-ю школу, это в Копаево — на другом конце города, полдня на дорогу уходило. Проработала одну неделю, появилась другая учительница, которая жила в Копаево, меня перевели в 12-ю школу, находившуюся немного поближе к дому.

Мужа я не хотела звать в Рыбинск, но он без конца слал письма, в которых просил меня об этом и клялся в своей любви. Я сдалась — позвала. Приехал, устроился на моторном заводе слесарем. Узнав, что я беременна, заявил, что ребенка не хочет, так как «женщина свое дитя всегда любит больше, чем мужа». Стал изводить меня своими требованиями, чтобы я доказала свою любовь к нему, избавившись от плода.

Когда папе на заводе дали квартиру в новом пятиэтажном доме на улице Солнечной*, я решила: «Разойдусь, но аборта делать не буду — пусть ребенок останется, а Вовка катится, куда хочет». Имя для дочери я подобрала давно. Читала книгу Первенцева «Честь смолоду». Там была разведчица Анюта — вот и имя дочери.

В школе тоже свои проблемы возникли. Директор сказала, что с 1 июня отправляет меня в отпуск, а у меня с 12 июня по срокам начинался декрет. Я попросила, чтобы она дала отпуск не до, а после окончания декрета — для новорожденного ребенка очень важно, чтобы рядом с ним как можно дольше находилась мать. Она ответила, что ничего не хочет знать, для нее главное — интересы школы. Я в расстроенных чувствах вернулась в учительскую и рассказала о разговоре с директором находившимся там учителям. Одна из женщин посоветовала мне обратиться за помощью в профсоюз. Профорг не поддержал меня, я стала требовать. Он прервал разговор и вышел из кабинета в коридор. Я — за ним. Одна из учительниц проходила рядом с нами по коридору, услышала нашу перепалку, остановилась и сказала профоргу, что мою просьбу на основании действующего законодательства надлежит удовлетворить.

Скрепя сердце директор тоже согласилась. Дней десять я работала со своими ребятами в тресте «Зеленстрой» — они пололи грядки, а я сидела. 12 июня ушла в декрет.

Роды начались на неделю раньше срока. Утром встала вся мокрая, сошли воды. Мама повела меня в женскую консультацию на улице Зои Космодемьянской. Я ничего не чувствовала. Пришли рано, приема нет, сели в саду на скамейку. Мама наблюдает за мной. Потом врач принял и сказал, чтобы мы на скорой помощи ехали на улицу Урицкого (сейчас Большая Казанская улица) в роддом. Я отговорила маму от скорой — боялась, что ей не разрешат ехать в машине со мной, а мне так хотелось, чтобы она была рядом, и мы поехали на автобусе. Роддом только что открыли после ремонта. Рожениц три человека. Через ночь родила Анюту. Когда выписывалась, на площади Маяковского перед роддомом загремел оркестр — открывали долгожданный всеми рыбинцами мост через Волгу**.

В роддоме ребенка заразили какой-то дрянью. Принесла дочь домой на Солнечную, развернула, а у нее все тельце покрыто мелкими водянистыми пузырьками. Врач велела выдавливать из них жидкость и смазывать эти места зеленкой. Я этого делать не могла. Делала мама, я только стояла и смотрела в полуобморочном состоянии, а ребенок плакал.

Стала класть Анюту в кровать рядом с собой. Под подушку клала бутылочку и пеленки. Сил уже не было вставать к ней по десять раз за ночь. Вовка, просыпаясь от крика ребенка, ворчал на меня, что я за мать, если не могу успокоить дитя.

Послеродовой декретный отпуск был тогда короткий — полтора месяца. Да еще после моего возвращения из декрета директор сократила мне отпуск: начислила дни не за полный год, а лишь за 9 месяцев работы в двенадцатой школе, хотя я перешла в двенадцатую по переводу, а значит, за мной сохранялось право на полный отпуск. Я тогда этого не знала, а она воспользовалась моей неосведомленностью. За свой счет мне отпуск тоже отказались дать. Пришлось в октябре выходить на работу.

Анюте было три месяца, когда у меня закончилось молоко. Ведь утром покормишь, отцедишь — и до вечера пропадаешь в школе. Молоко постепенно и подсохло.

Еще была борьба за свои права. Мне не начислили прибавки к зарплате, мотивируя это перерывом в работе. Я доказываю, что перерыва не было. В декабре месяце отказываюсь получать зарплату и требую в отделе кадров, чтобы мне выдали мою трудовую книжку. С книжкой в руках иду к бухгалтеру и тыкаю ему под нос запись в ней о том, что я принята на работу по переводу. Прибавку к зарплате начисляют, но скольких нервов мне стоила эта борьба.

Дома обстановка еще хуже. Коротко опишу, что за спектакли мне муженек устраивал. В Дагестане много раз стояла под прицелом короткоствольного револьвера (Вовка называл его бульдог***, остался у его отца со времен Гражданской войны, с 4 патронами в барабане). Уляжется мой благоверный на раскладушку, дверь в комнату запрет, ключ из замка вытащит и запрячет к себе в карман. Мне велит встать у противоположной стены, направляет на меня дуло своего бульдога, и начинается спектакль на несколько часов. «Тебе, — говорит, — хватит двух пуль, а мне потом одной», или грозит мне кавказским кинжалом. Потом все кончается, как ни в чем не бывало, объясняет, что такие мысли к нему приходят, потому что ему тяжело работать среди горцев. Вот уедем из Дагестана в славянский мир — все изменится.

Однако в Рыбинске спектакли продолжились. То он собирается умирать, ползает передо мной на коленях, плача, подробно перечисляет, кого позвать на поминки, потом объясняет, где его похоронить. И это представление длится до двух ночи. Утром иду наводить справки в заводскую поликлинику — на учете как псих не состоит.

Однажды вполне серьезно заявил, что уже давно болен сифилисом, и — с нотками запоздалого раскаяния — что, разумеется, и я тоже заражена от него, и наша дочь. Утром схватила Анюту и бегом в женскую консультацию. Спасибо врачу, убедил, что волнения напрасны.

Бабушка Маня**** соглашалась сидеть с ребенком с условием, что для ребенка будет оставлена еда. В день ребенку надо 1 литр молока. Бочка с молоком стояла на Сенном рынке. И вот с коляской, каждый день, пешком (в узкие автобусные двери тогда с детской коляской пролезть было невозможно) я ходила с Солнечной до рынка, а это километра четыре будет, и обратно. Вставала в 4 утра, чтобы все успеть. Вовка молоко никогда не пил, поэтому покупала только в расчете на ребенка, а как-то раз ему приспичило: «Налей мне молочка!» — «Ведь Анюте не хватит!» — «Налей, говорю!» Я отказала, он схватил всю кастрюлю и вылил молоко в раковину, потом заявил, что я плохая жена и плохая мать. Ночью поднял Анюту с постели и сказал, что сейчас же уедет с ней в Дагестан к своей матери. Мои доводы не слышал, положил в карман нож. Из второй комнаты вышла мама, стала его уговаривать, он потянулся в карман за ножом. Как маме удалось вырвать у него ребенка — не знаю. Она убежала с Анютой на руках к соседям. Пришел сосед и вместе с папой они связали Вовке руки и ноги, положили на диван — вроде успокоился, просит развязать. Папа развязал. Он пошел в туалет и выходит оттуда с топором. Папа вырвал у него топор и вытолкал в подъезд. Неделю Вовка жил у друга, потом я привела его домой. Вступила в жилищный кооператив — он все жаловался, что на Солнечной чувствует себя униженным, потому как не хозяин, оттого и нервы сдают.

В августе 1966 года мы получили кооперативную квартиру на проспекте Серова. Дом стоял на семи ветрах, вблизи никакого другого жилья нет, уличных фонарей нет, дорога не асфальтирована, грязь и темень. Спокойно жили месяца полтора. Как-то в конце сентября пришел папа, на троих мы выпили бутылку красного вина. Все трезвые. Папа ушел, и начался спектакль. «Если я тебя засуну головой в унитаз, ты оттуда вылезешь? Не бойся, с тобой такого никогда не будет» — и целая тирада с какими-то угрозами кому-то. Потом срывается с места и убегает. Я, не соображая, хватаю спящую Анюту и выскакиваю из квартиры. За мною двери — хлоп. Я очнулась — стою в подъезде в шлепанцах и ситцевом халате без ключей. На улице дождь, ветер, темень. Из одеяла на меня ребенок глаза таращит. Поднялась на пятый этаж, там, в 38-й квартире, жила наша учительница, пустила меня переночевать. Утром она вытащила для Анюты из шкафа одежду своих малышек, а для меня нашла подходящие по размеру платье и обувь. Я отнесла дочь к маме. Самой надо было в школу на работу собираться, а все школьное в моей квартире осталось. Пошла на завод к Вовке за ключами. Вызвать работника завода на проходную можно только из парткома. Звоню. Отвечает, что выйти не может, я настаиваю на своем: «Ты всегда говоришь, что, если захочешь, — сделаешь. Вот сейчас ты захочешь мне вынести ключи». — «Откуда звонишь?» — «Из парткома». — «Врешь!» — «Нет!» Вынес ключи, хотел что-то сказать, но я, не слушая его, развернулась и ушла. В квартире собрала свои вещи и вещи ребенка, уложила в чемодан и отнесла всё маме. Забрала с полки свои ключи, а его ключи оставила в 22-й квартире.

У мамы прожила один месяц, потом мама говорит, что я могу так остаться без квартиры. Пошли с мамой ночевать в квартиру на Серова. Забрались во вторую комнату, дверь забаррикадировали. Вовка пришел ночью, стал ломиться к нам, распахнул дверь, и тут же мимо моего виска просвистел утюг. Я закричала. Прибежал мужчина с третьего этажа, мама выпрыгнула в окно. Мужчина скрутил Вовке руки за спину. Я с Анютой ушла, попросив мужчину не отпускать Вовку.

На следующий день папа сделал хороший запор во вторую комнату, и я стала там жить. До прихода Вовки забирала из квартиры все необходимое и запиралась с дочкой. Анюту клала спать полураздетой, сама вообще не раздевалась. Рама в окне была не заперта, под окном стояла табуретка, чтобы в случае чего легче и быстрее выпрыгнуть, а рядом на письменном столике лежал узелок со всем необходимым. Наконец догадалась пойти в партком и все там выложила — ведь он был член партии, дружинник и передовик. Ему дали строгий выговор по партийной линии.

Я подала на развод. Имущество разделили без суда. Мне было все равно — лишь бы он ушел. В результате: мне достались долги за квартиру, неоплаченная ссуда и обязательство выплатить ему половину стоимости квартиры в течение 6 месяцев.

После развода начались его походы ко мне. Обещает Анюте прийти в определенное время, а сам не приходит. Ребенок бегает к дверям, на каждый звонок радостно кричит: «Папа!» — мне душу рвет, а папы нет. Тогда я сказала Вовке: «Обещал ребенку — приходи, а нет, так все твои шоколадки полетят в урну, и больше ты ребенка не увидишь».

Он пытался мириться, приходил в школу, подсылал друзей уговаривать меня на мировую. Но во мне все перегорело — не верила больше никаким его обещаниям.

Денег катастрофически не хватало — бывшему мужу деньги за квартиру отдала, но пришлось залезать в долги, и ссуда в банке все еще не была погашена. Экономить приходилось на всем.

Шила Анюте одежду из своих и маминых старых вещей, вязала кофточки, рукавицы, шапочки, шарфы. Зимнее пальто перешила на демисезонное — распорола подкладку, вынула вату, отогнула подол и рукава. Даже шубку, когда дочь пошла в первый класс, сшила для нее сама. За шитьем приходилось корпеть до позднего вечера. И тут Анюта пристала: «Купи велосипед, купи велосипед». Но мне это тогда было не по средствам. А Вовка еще до развода закрутил роман с женщиной, у которой была четырехлетняя дочь. Вот он как-то и привез Анюте в подарок велосипед, украденный им у дочери его же любовницы. Я отвезла велосипед обратно к этой женщине, так как уже знала, где она живет. Анюта немного всплакнула — ну, что делать. А Вовка со своей любовницей спустя некоторое время уехали жить в Бологое. Уже имея от нее сына, он снова приезжал ко мне. Но я так его боялась, что была на грани нервного срыва — то казалось, что следит за мной из кустов, то будто крадется сзади.

Последний раз я его видела на шестнадцетилетии Анюты. Она была в пионерлагере, а я находилась дома после операции по удалению аппендицита. Какой-то мужчина стоял на тротуаре напротив кухонного окна. Я ходила из комнаты на кухню, а он все стоит и стоит. И только когда он наконец ушел, догадалась, что это был Вовка.

Для себя я так и не решила: больной он был или самодур. Ведь он не пил, не курил, матом не ругался, несмотря на бесконечные угрозы, ни разу меня не ударил. Но не дай бог такого мужа никому!

После всей этой истории я стала избегать мужчин. Устроить жизнь были возможности, но боязнь повторения подобного опыта перевешивала любые чувства и соображения.
Выплачивать одной банковскую ссуду было трудно, и я вынуждена была сдать одну комнату квартирантам. Когда Анюта пошла в первый класс, квартиранты съехали, и папа с Алексеем помогли мне сделать ремонт квартиры.

* Солнечная улица — одна из центральных улиц района «Западный поселок», первые дома на ней были построены в 1961 году.

** Открытие моста через Волгу рыбинцы ждали с довоенных времен. Строительство, начатое еще в 1937 году, было приостановлено во время Великой Отечественной войны. И только в 1957 году работы возобновились. 25 августа 1963 года в пролете моста была разрезана ленточка, и по нему прошли первые машины. Общая длина моста 720 метров, шестипролетный. Имеет два судоходных пролета — отдельно для судов и плотов, идущих вниз, и отдельно для судов, идущих вверх.

*** Бульдогом называли небольшой револьвер с коротким стволом и крупным калибром. Это оружие часто носили скрытно, потому что его очень легко спрятать под одеждой. Благодаря короткому стволу бульдоги были очень легкими. Некоторые модели и вовсе не имели ствола, а пули вылетали прямо из зарядных камер барабана.

**** Бабушка Маня долгое время жила в деревне одна — у детей свои семьи, все разъехались, никого из родных поблизости не было. Было тяжело: дров надо наколоть, печь протопить, колодец далеко, а сугробы зимой непролазные, до общей дороги дойти — метров тридцать надо в снегу лопатой прорубаться. Она перебралась к Адольфу в деревню Новоселки (недалеко от ж/д станции Шестихино), нянчилась с его сыном Юрием, а в 1961 году переехала к нам в Рыбинск. Живя у нас, бабушка все время что-нибудь вязала крючком, старалась во всем маме помочь — не привыкла и не любила сидеть без дела. Все, что есть у меня сейчас из кружев, — это ее работа.


Работа в школе

Число классов в 12-й школе сократилось, вместо трех смен все стали учиться в одну, соответственно, упала зарплата. Я перешла в 24-ю школу и стала заведовать кабинетом немецкого языка. Помещение было необорудованным. Школьная доска стояла на двух табуретках. Голые стены. Рамы в окнах кривые, ни одна не закрывалась, щели в палец толщиной. Попросила папу помочь с ремонтом и обустройством класса. Папа несколько дней после работы с инструментами приходил в школу и все привел в порядок: рамы стали закрываться, часть стекол поменял, доску повесил на стену, сделал панели для стендов.

Первый год в 24-й школе отработала хорошо — был хороший класс, с коллегами добрые дружественные отношения. Некоторые из учителей, правда, жаловались на деспотизм директора, но мне не приходилось испытывать это на своей шкуре, до поры до времени.

В мае месяце моей напарнице (второй учительнице немецкого языка) предлагают путевку — круиз по Волге. Она просит меня поработать за нее, директор обещает дать за переработку отгулы. Я соглашаюсь. Начинается ремонт класса. В классе стоит стеклянный шкаф, в котором значки, марки и прочая мелочь, а ключи от него моя напарница увезла с собой. Спрашиваю у завхоза, потом у директора, куда всё девать. Открыть шкаф никто не может, запасных ключей нет, а сдвинуть с места столь хрупкую конструкцию со всем ее содержимым и перетащить в другое помещение невозможно. Никто ничего путевого не предложил. Закрыла шкаф газетами. Через неделю смотрю, значков стало меньше (двух не хватает). Приезжает хозяйка, говорю ей об этом. Она доложила Екатерине Марковне, директору. Та вызывает меня к себе. Я напомнила, что советовалась и с завхозом, и с ней: «Надо было овчарку у шкафа сажать». Эти слова взбесили ее, и она предложила мне либо найти значки, либо написать заявление об уходе. Значков я не нашла, она стала настаивать, чтобы я увольнялась. Я записалась на прием в горком партии и сказала об этом одной учительнице. Августовское совещание учителей. Завуч берет меня за руку и уговаривает не ходить в горком — не выносить сор из избы. Я согласилась, о чем потом пожалела. Из-за директора каждый год половина учительского состава обновлялась, многие обращались в горком — безрезультатно. Сначала все шло нормально, потом у меня отобрали мой класс, считавшийся одним из лучших в школе, скомплектовали из сорванцов и двоечников другой класс и дали мне. И пошло: то ребята, сломя головы бегают по школе, то плохо дежурили, то пол не помыли, как следует, то не поздоровались. Территория вокруг школы и в школьном дворе была разбита на зоны уборки. Моему классу назначили самый грязный участок. Уволиться с работы я не могла — в ближайших школах свободных мест не было.

Зимой в школу пришла работать новый учитель Галина Константиновна. Ее муж дружил с третьим секретарем горкома партии. Несколько раз она возвращалась домой из школы в слезах от стычек с Екатериной Марковной. Муж рассказал о бесчинствах директора школы своему другу, и ее уволили, даже не дожидаясь каникул — в середине февраля.

В конце мая новый директор предложила мне поработать воспитателем в пионерском лагере. Я согласилась. Работа мне пришлась по душе и растянулась на несколько лет. Одно лето работала в «Якуниках», расположенном на берегу Черемухи за санаторием Воровского, потом в ведомственном (от катерозавода) пионерском лагере им. Титова, на берегу Волги за Охотиным, и восемь лет в п/л «Ильич». Это был выход из тяжелого материального положения. Кормили в пионерлагерях хорошо, плюс зарплата и оставались отпускные. Можно было хоть что-то купить сверх товаров повседневного потребления. Анюта была везде со мной. Ей нравилось. За работу в школе и пионерских лагерях мне вручили медаль за труд, значок ЦК ВЛКСМ за воспитание детей и присвоили звание «Ветеран труда» — а это хоть небольшая, но прибавка к зарплате.

С новым директором школа проработала 2 года, потом поставили Марию Анатольевну Орлову — хорошего завхоза и плохого учителя. Много нервов и сил в эти годы ушло на Мишку Ефремова, моего ученика, у которого на глазах застрелился его отец и парень стал неуправляемым. Была с ним и у психиатра, и в комиссиях по делам несовершеннолетних. Но помочь ему стать более уравновешенным, избавиться от страхов и мыслей о суициде так и не удалось (ему потом в армии побоялись давать оружие). Последний класс я вела бессменно с 4-го по 10-й. Коллектив был хороший. Нас от школы направляли на все межшкольные городские и районные соревнования: «Зарница», «Орленок», смотр учебников, спортивное ориентирование, знание правил дорожного движения и прочее, и прочее. Завоевали и привезли в школу множество призов: телевизор, проигрыватель, магнитофон, настольный теннис, шахматы, фотоаппарат, барабан, разные вымпелы, кубки и много-много другого. За проведение скольких школьных вечеров мне приходилось отвечать — и не счесть.

Последнее лето в школе мне пришлось поработать и за директора школы, а как директор вернулась из отпуска, ушла на пенсию. Уйти заставило состояние здоровья — три или четыре раза в последний год работы ко мне вызывали скорую помощь прямо в школу.


Анюта

Несмотря на развод, с родственниками Вовки у меня сохранились хорошие отношения. С бабой Нюрой (моей бывшей свекровью) мы переписывались до самой ее смерти и несколько раз вместе с Анютой ездили к ней в гости.

В Каягенте купались с дочерью в море, ходили в лес есть плоды тутовника. Однажды пошли за фундуком. Рядом с лесом луг. На другом конце луга показался горец верхом на коне. Анюта была неравнодушна к лошадям: собирала открытки с их фотографиями, наклеивала в специально заведенный для этих целей альбом и периодически пыталась уговорить меня купить ей коня, чтобы он жил в нашей квартире. Горец приближался, дочь завороженно смотрела на гарцующего по лугу человека и вдруг бросилась к нему наперерез, умоляя покатать на лошадке. Горец остановил коня, подал ей руки, подхватил легкое тельце, посадил перед собой, и они поехали. Я обомлела: сейчас не знаю кто, не знаю куда, увезет мою дочь — и ищи ветра в поле! Я бросила корзинку с собранным фундуком и побежала за ними. Горец покатал ее немного, сделал круг по лугу, бережно ссадил передо мною на землю и поскакал дальше.

У бабушки на огороде был колодец вровень с землей для полива. Однажды Аня оступилась, упала в него, но до воды не долетела, зацепилась кофточкой за поперечную жердочку и на ней повисла. Хорошо, кофточка крепкой оказалась.

Каждый день ходили с ней на Каспий. Как-то в шторм дочь полезла купаться в воду, а обратно выбраться на берег в промежутке между волнами не успевает — ее откатывающей волной снова в море уносит. Я бросилась на помощь, схватила за руку — три-четыре попытки были для нас неудачными, потом вырвались на берег и долго без сил лежали на песке. Больше в шторм в воду не лезли.

Как-то ехали поездом в Дагестан. В Москве пересадка. Вышли с вокзала, идем по улице. Продают пирожки, очередь человек семь. Я посадила Анюту на парапет, а сама в очередь встала. Купила пирожки, обернулась — нет дочери. Я — туда, сюда, спрашиваю прохожих: «Не видели девочку?» Думала, сердце из груди выскочит, верчу головой по сторонам и вдруг чувствую — моей ладони касаются маленькие пальчики. Оказалось, что-то привлекло ее внимание, она поднялась, сделала пару шагов в сторону, а потом уже на парапет не садилась — стояла сбоку от очереди. А я свою дочь из-за чужих спин и не видела.

Однажды в Дагестане я растянула связки правого коленного сустава (поскользнулась, когда мыла ноги, стоя на глинистой почве). В Рыбинске поставили диагноз — бурит. На следующий год в Дагестане через Лору (младшую сестру Вовки) договорилась ходить на грязи на курорт, находившийся в трех километрах от станции. Этот своеобразный бальнеологический центр был таков: на огороженной дощатым забором поляне наполненный грязью пруд, метров сто в длину и сорок в ширину. Грязь доходила до плеч, температура до 60 градусов. На заборе висят часы-ходики, над прудом перекинуты невысокие мостки. Люди стоят в разных углах пруда кто сколько хочет, многие обмазывают грязью лица. Потом идут мыться под душ с сероводородной водой, тоже невообразимо горячей. Лора безо всякого медицинского образования работала на этом «курорте» массажисткой. В углу убогого сарая у нее стоял сколоченный наспех столик, покрытый сверху какими-то тряпками. Лора делала мне массаж по принципу — чем сильнее, тем лучше. Вот тогда я впервые почувствовала, что у меня не все в порядке с сердцем. После массажа отдыхала у нее в сарае и пешком через лес возвращалась на станцию. Одной ходить было жутко: желание одно — никого не встретить. В лесу росли абрикосы — начнешь их собирать, какие-то птицы сразу крик поднимают, как сторожа, а недалеко действительно был шалаш сторожей. Как только птицы заорут, для настоящих сторожей это своеобразный сигнал. Значит, надо скорей уходить, чтобы не поймали. Но все равно абрикосов мы с Анютой собирали много. Делала пастилу, сушила прямо на крыше дома. В Рыбинске на весь год хватало.

Однажды курортников повезли автобусом на море, и я с ними. Вдоль берега плыл тюлень. Врач из горцев и еще несколько мужиков бросились его ловить. Особенно изгалялся врач — смотреть было противно, а тюлень — то ли молодой, то ли больной — плывет и плывет вдоль берега, иной раз нырнет, и снова голова над водой торчит.

У бабушки через дом от нее текла речка: летом мелкая и узкая, по камушкам переходили, не замочив ног, а когда начинали таять ледники, превращалась в бурный широкий поток. Один год так разлилась, что в огороде воды было по колено.

Как-то раз перед отъездом из Каягента Анюта умудрилась наесться селедки со свежим огурцом. В результате — рвота, температура, понос. А в то время в Астрахани была вспышка холеры. Поезда с севера шли все облитые какой-то вонючей жидкостью. С собой в дорогу я взяла груши, булку, мед и листья подорожника. Дочь без конца бегала в туалет. Я ее заставляла жевать под простыней подорожник, а у самой мысль — как бы ее за холерную больную не приняли, только б не ссадили до Харькова, потом только б до России доехать, до Москвы. Приехали домой — сразу к врачу. Хотели ее в инфекционку положить, объяснила врачу, что к чему, уговорила немного повременить. Взяли анализы. Желчь была густая, откачивали шприцом. Определили — дискинезия желчных путей, и это после двух лет медикаментозного лечения. Начала читать книги о лекарственных травах. Собирала их сама, из Крыма мне слали посылки. Делала травяные сборы, проводила Анюте тюбажи, поила минеральной водой — все по схемам. Полегчало. Потом она стала жаловаться на боли в животе. Врачи сказали — глисты. Сколько лекарств от глистов перепили. Однажды ей так плохо стало, что вызвали скорую — опять что-то от глистов дали. Утром снова звоню в скорую — глисты не идут. Скорая приехать отказывается. Ребенку плохо. Третий раз звоню — не приедете, позвоню в горздравотдел. Приехали, повезли в больницу. Я была в такой растерянности, что ничего ей с собой в больницу не собрала, вернулась домой, все ведь рядом — собрала и сразу назад. Она в палате, я успокаиваю себя, что все хорошо будет. Женщина в палате говорит, что мою дочь только-только с операции привезли, еще бы час-два, и ребенка не стало.

Потом у Анюты заболела пятка — ходит, приплясывая на одной ноге. Делали массу снимков и диагностировали гнойный остеомиелит. Дали направление в больницу в Ярославль. У соседей в это время гостила племянница, врач-рентгенолог, кандидат медицинских наук из Питера. Посмотрела снимок — диагноз неверный, на операцию не соглашайся. Я поехала в Ярославль. Сижу полдня в больнице, мимо дети ходят — кто на костылях, кого в коляске везут, кто с палочкой, кто в гипсе на руках матери. Плач. Наконец медсестра забирает наши документы. Потом вызывает, говорит, что диагноз подтвердился, и дает штук десять направлений на анализы, чтобы все сдали и приезжали снова. Я говорю, как же диагноз подтвердился, если врач даже ребенка не осмотрел? Она отвечает, что врачу и так все ясно по принесенным мной документам, и ушла.

Иду по Ярославлю, дороги не вижу, чуть под машину не попала. Водитель выскочил из кабины, меня матом покрыл.

Дома Аля, племянница соседки, посмотрела анализы и говорит: «Снимите дочь с балета, купите обувь на низком каблуке, возьмите от лечащего врача справку на освобождение от физкультуры. Если через месяц не пройдет, я вам вышлю направление в институт детской хирургии в Питере».

Иду к детскому хирургу за справкой, он на меня как заорет: «Я запишу в медицинской карте о вашем отказе от операции, сообщу о такой мамаше в горздрав. Вы оставляете ребенка инвалидом на всю жизнь!» Медсестра ему вторит, но справку на освобождение от физкультуры по моему настоянию дали. У меня ум раздваивается — кто прав, как поступить? Сделала, как советовала Аля. Следила, как ходит Анюта, — через месяц все прошло.

Вспомнила еще один случай из ее детсадовского детства.

Мне надо было идти на работу, и я не успевала забрать ее из садика, чтобы отвести на занятия в балетную студию в ДК «Радуга», а потом вернуть снова в садик.

Вечером она мне говорит, что была на занятиях в студии.

Я спрашиваю: «А кто же тебя туда водил?»

«Я, — говорит, — сама ходила, позанималась балетом и в садик вернулась».

Я представила, как пятилетний ребенок, один, без взрослых, через столько дорог переходил, как потом возвращался, — мне чуть дурно не стало. В саду мне ничего не сказали о ее побеге и возвращении — то ли придумала, то ли на самом деле так было.

Аня очень любила подвижные игры. Играла с ребятами в хоккей — стояла на воротах, и однажды ей шайбой в глаз попало.

Во дворе ее ребята звали Антилопа Гну — бегала очень быстро, а в пионерлагере — Анка-партизанка. Она очень старалась проносить новую одежду без дыр до первой стирки, но это не всегда получалось. Однажды в пионерлагере за высокую общественную активность ей пообещали путевку в «Артек» дать, но вмешался кто-то из вышестоящего начальства, и путевку по блату дали одному из начальнических отпрысков, довольно посредственному во всех отношениях пареньку.
Вместо «Артека» мы с ней в очередной раз съездили к бабе Нюре с дочерью в Дагестан, — может, оно и к лучшему.


9 февраля 2017 года

Сегодня 40 лет со дня смерти мамы. Хорошо помню тот день. Около двух часов дня я зашла к ней на Солнечную. Все было нормально, поговорили о том о сем. Вечером уже в своем доме стою у плиты, жарю оладьи, и вдруг сделалось так плохо, так плохо — мама из головы не выходит. Успокаиваю себя — если бы что-то было не так, прислали бы Мишу. Но спокойствия нет — смотрю в окно и плачу. А в два часа ночи приходит Алексей и говорит, что мама умерла.

Я с мамой каждый месяц ходила к врачу. Тогда не делали никаких анализов, ЭКГ. Придем в поликлинику — там смеряют у нее кровяное давление, и все. Лекарства — настойка боярышника, витамины и аспирин горстью. В ноябре 1976 года мама потеряла сознание. Вызвали скорую помощь. У нее был инсульт и сильное внутреннее кровотечение, видать, от аспирина. На скорой помощи ее возили по нескольким больницам — везде отказывали в приеме: «Не наш больной». Привезли аж в поселок Переборы, в инфекционную больницу, там тоже отказывались вначале принимать, но врач скорой настоял: «Везти обратно в город нельзя — умрет по дороге». Неделю она там лежала, не могла сосчитать до десяти, забыла имена детей, год своего рождения. Лечения никакого. Мы с братом Вовой пошли в горздравотдел. Там дали указание — перевезти в Пироговскую больницу, в кардиологию. Врач сказала потом, что мама родилась в рубашке — с такими показаниями и пережить все эти скитания по городу, а потом еще семь дней обходиться без квалифицированной медицинской помощи и выжить — просто чудо. Память и речь у нее постепенно восстановились. После инсульта она жила еще год и три месяца.

Папа умер 24 февраля 1983 года. Перед этим долго болел. Хоронили в день его рождения — 26 ноября.

Брат Владимир ушел из жизни 18 декабря 1993 года. В армии он служил на кораблях за полярным кругом. В те года на Севере на полигоне Новая земля неоднократно проводились испытания ядерного оружия, а в 1961 году была взорвана самая мощная из всех испытываемых до и после нее термоядерных бомб, так называемая «Царь-бомба». Видимо, и он, и его сослуживцы неоднократно получали там повышенные дозы радиации, у многих из них были впоследствии диагностированы различные раковые заболевания. Владимир почти сразу по возвращении из армии начал быстро лысеть, а в середине семидесятых у него тоже диагностировали рак. Делали в Ярославле операцию, после чего он жил еще 5 лет. Его слова «Жить хочется, и ничего не получается» я до сих пор помню. После смерти брата я еще долго встречала в городе мужчин, когда казалось — вот он идет.

Осталось нас из старшего поколения трое — я, Алексей и Дима.


16 февраля 2017 года

На днях немного приболела. Сегодня чувствую себя лучше. Открыла тетрадь, чтобы продолжить свой труд, взглянула мельком на висящий на стене календарь и вспомнила, что сегодня день смерти бабы Мани. Она умерла 48 лет назад, в 1969 году, а за сорок дней до нее умерла баба Лиза. Мир их праху.

Прежде чем завершить воспоминания, расскажу о своей кошке Дуське (благо в тетради есть еще пара свободных страниц). Она прожила со мной 18 лет. Все понимала, только не говорила. Как-то она повела меня к тому месту, где окотилась, а соседский кот сожрал ее котят. Идет впереди и постоянно оборачивается — иду я за ней или нет. Привела к соседской сарайке. Кот наверху на дровах сидит. С земли три метра высоты. Дуся стрелой взметнулась по поленнице вверх, сбросила кота в щель между поленницей и забором, сидит наверху и шипит на него. Оставаясь одна, Дуся никогда не блудила. Уезжая в город, оставляла ее на крытой веранде, но она выбиралась на улицу. Вернусь — нет кошки. Выйду за огород, крикну «Дуся!», и она прыжками, только белое пятно мелькает в высокой траве, несется ко мне. Потом, когда перебралась в городскую квартиру, тоже меня встречала. Я открываю дверь, она перед дверью лежит, ждет. Поглажу, если позволит, а то и нет. Все время боялась на нее наступить, белый цвет выручал. Спасибо тебе, Дуся, за то, что ты была в моей жизни.

Вчера, перелистывая страницы тетради, невольно задумалась — столько бед и испытаний выпало мне, моим родителям, бабе Мане, бабе Лизе, другим родственникам, а на душе светло, хочется жить и жить. Отчего так? Может, оттого, что в темноте ярче виден свет? От кого-то я раньше слышала, а может, в книгах прочитала, что главное в жизни не обстоятельства, через которые проходит человек, а то, что он выносит из них в сердце своем: становится духовно богаче или беднее. Сейчас вспомнилось — а ведь действительно так. Способность любить, быть сострадательным, милосердным от толщины кошелька не зависит. Будь то богатство и почести, или нищета и хула, человек остается человеком только тогда, когда его сердце остается исполненным милосердия, сострадания, любви.

В моей жизни много света благодаря окружавшим и окружающим меня добрым людям.

Я вспоминаю солдат, читавших мне, малолетке, через прутья забора стихи Маяковского. Бабушку Лизу, терпеливо учащую меня шептать перед сном слова тайной молитвы. Иоганна Лятти и Петра Хомутова, для нас, детворы, изображающих из себя на елке волка и медведя.

Я вспоминаю голодные военные годы. Вот мама, отхлестав меня крапивой за то, что я в чужом доме украдкой слизывала с края кринки молоко, прижимает меня к своей груди, и мы обе плачем навзрыд. Вот баба Маня, склонив голову в подполье, кормит по травинке из своих рук двухнедельную Гретку. Это всё взрослые люди. Но разве сердце пятилетнего Владимира, в голодное лето 1942 года собравшего на лугу целый стакан земляники и принесшего маме (не съевши по дороге, не припрятавши для себя), менее, чем у взрослых, исполнено любви? А сколько испытаний выпало на долю папы! И это не только работа на заводе неделями напролет во имя победы, но и жертвование карьерой ради того, чтобы поднять на ноги детей, поддержать, защитить. Я благодарна всем, с кем довелось встретиться по жизни. Благодарна самой жизни не только за радости, но и за испытания. Ведь именно испытания не дали сердцу очерстветь, поддерживали и поддерживают в нем огонек любви.

Прикосновения к былому


Вселенская скорбь и сухари

Первые воспоминания детства расплывчаты и туманны. Помню, что, когда в дом приходили гости, я прятался от них под столом и потом неожиданно для всех выползал оттуда, пробираясь через лабиринт чьих-то ног и плотно составленных стульев. Помню восторг первых самостоятельных шагов, первые падения, шишки на лбу. И несколько особо от всего этого — какую-то вселенскую скорбь. Куда-то мы идем, меня папа несет на плечах, вокруг полно народа. Многие плачут, некоторые ревут в голос. И над всеми нами и со всех сторон — гудки заводов, сигналы клаксонов. Вероятно, это был день смерти Сталина — 6 марта 1953 года. Тысячи жителей города тогда собрались в сквере моторостроительного завода около памятника вождю, где проходил траурный митинг. Для большинства собравшихся смерть вождя означала крушение мира. Его имя ассоциировалось с победой над фашизмом. Его портреты висели в коридоре поликлиники, в кабинете врача и даже в городской бане. Он защищал народ от врагов. Их разоблачали, расстреливали, но они всё множились и множились. Как же теперь без него жить? Кто будет выявлять врагов? Кто будет вести народ к победам? Страна осиротела…

Тревожность за будущее надолго поселилась во всем городе, прокралась в наши коммунальные квартиры. Взрослые на общей кухне шептались о чем-то друг с другом, что-то утаивая от нас. Мальчики постарше хвастались нам, что скоро пойдут драться с капиталистами, и спорили между собой, кто сейчас в стране самый главный и кто раньше был главнее — Ленин или Сталин.

Последнее почему-то заинтересовало и нас с Женей Шароновым, моим ровесником и соседом. Песни, восхваляющие вождей, изливались тогда из репродукторов ежедневно, а на новогодних утренниках деду Морозу со Снегурочкой наряду со стихами про елочку и зайчиков детишки обязательно рассказывали вирши о лучших друзьях всех детей — Ленине и Сталине. Их имена всегда стояли рядом. Вот мы однажды, уже году в 1955-м, и спросили у Жениного отца, дяди Сережи, кто из вождей самый главный. Дядя Сережа был немного навеселе. Навеселе взрослые всегда словоохотливы. Он спросил у меня, знаю ли я, как и где умер отец моего папы? Я ответил, что это было давно, еще до моего рождения. Дядя Сережа помолчал, собираясь с мыслями, но про моего дедушку1 ничего рассказывать не стал, а оглянувшись по сторонам, стал рассказывать про то, какой большой и богатой была Россия до революции, как хорошо жили рабочие и крестьяне. Но тут в комнату вошла его жена, тетя Валя. Она ужасно испугалась, стала ругаться: как можно детям такие вещи говорить — разболтают, а потом «суши сухари». В общем, разогнала нашу компанию. Мы с Женей так и не поняли, кто из вождей главнее и при чем тут мой покойный дедушка, но поняли другое — у взрослых есть от нас какая-то тайна. Кто эту тайну выдаст, того заставят сухари сушить. Казалось бы, ну и что в этом плохого? Но обычно очень разговорчивый, смелый и сильный дядя Сережа почему-то не хотел сушить сухари и больше ни о вождях, ни о революции ничего не рассказывал. Пожалуй, для того времени и правильно.

1. Мой дедушка Красавин Алексей Сергеевич был приговорен в ноябре 1941 года военным трибуналом войск НКВД Ярославской области к 10 годам лишения свободы с поражением в правах на 5 лет и конфискацией имущества.
2.
В 1999 году я ознакомился с протоколами допросов и часть из них скопировал. Поводом к осуждению явились доносы соседей. Дедушке вменялись в вину его «антисоветские высказывания». Так в период выборов в Верховный Совет в декабре 1937 года он сетовал другу за разговорами на кухне, что народ лишен возможности выдвигать своих кандидатов, что опуская в урны бюллетени, мы исполняем роль курьеров, голосуем за тех, кого нам навязывают. В очереди за керосином, разговорившись  с кем-то из знакомых, он выразил недовольство тем, что на все руководящие должности выдвигают только коммунистов, не считаясь с их знаниями и способностями руководить, утверждал, что рабочие при царском правительстве жили лучше.

В ходе допросов следователь вынудил дедушку «сознаться», что тот до революции был участником меньшевистской организации и выдавал полиции имена революционно настроенных студентов. На судебном заседании дедушка заявил, что вынужден был оболгать себя, так как не мог более выносить мучений — все имена «выданных» им полиции студентов, как и названия студенческих организаций, им выдуманы. В этой части трибунал дедушку оправдал — иначе, возможно, приговор был бы расстрельным.

Умер дедушка в Софийской тюрьме г. Рыбинска в 1943 году.


Из чайника через носик

В семье я был самым маленьким. Старшие братья Володя и Леня (в честь погибшего в тюрьме деда брат был назван Алексеем, но в семье его все звали Леней) долго не принимали меня в качестве равного в свою компанию.

Как-то втроем мы были на кухне. Пользуясь отсутствием взрослых, братья стали пить воду из чайника прямо через его носик. Мама неоднократно объясняла им, что воду через носик пить нельзя, что это негигиенично, что для питья воды существуют стаканы и кружки. Увидев столь вопиющее нарушение маминого запрета, я бросился из кухни вон, распахнул дверь в комнату и с порога радостно закричал:

— Мама, мама, а они опять воду из чайника через носик пьют, а я не пью!

Я хотел угодить маме, ожидал, что она похвалит меня за мое послушание и даже возвысит в качестве примера для братьев.

Но она, схватив меня за руку, быстро затащила за собой в спальню, плотно захлопнула дверь и с негодованием принялась отчитывать:

— Да как тебе не стыдно? Это же твои братья! Вы должны друг за друга стоять горой! Не смей никогда ни на кого ябедничать!!! Это стыдно! Это позорно!

Возможно, за ее столь резкой реакцией на ябедничание стояла боль от потери родственников и друзей, но тогда я ни о каких репрессиях ничего не знал, был ошеломлен, губы дрожали от обиды — хотел угодить, а мама ругает.

Тем не менее обида быстро прошла. Маленькие дети не зацикливаются на обидах и не таскают за собой груз вины — они естественны во всех реакциях. Хлюпнув для приличия пару раз носом, я развернулся и побежал обратно к братьям на кухню. Тут же, к их вящему изумлению, схватил со стола чайник, приложил его носик к губам и жадно принялся глотать воду, расплескивая большую часть на пол и себе на грудь.

Так с малых лет мы усваивали, что слушаться родителей или старших — это хорошо, но есть другие, более важные ценности, ради которых можно, а порой и нужно пренебречь даже послушанием и желанием кому-либо угодить.


Тихая грусть

В детстве моим главным наставником и кумиром был старший брат Леня. У него все получалось лучше и быстрее. Он был выше и сильнее меня. Я тянулся за ним, но он тоже взрослел и потому неизменно уходил вперед. Когда Леня пошел в первый класс, я с нетерпением ожидал его возвращения из школы, чтобы вместе с братом учить буквы. В пять лет, благодаря ему, я уже освоил грамоту, а годам к шести научился складывать и вычитать числа. Читать в нашей семье любили все. Центральное место в квартире занимал высокий шкаф, заполненный в два ряда книгами. Отец, старшие братья и сестра каждую неделю приносили домой новые книги из библиотеки. Самая большая в городе библиотека располагалась тогда во Дворце культуры моторостроительного завода (ныне ДК «Авиатор»). Заведующей читальным залом была моя крестная, папина сестра Мария Алексеевна Красавина. В те времена в библиотеку записывали только тех, кто уже пошел в школу, но мне «по блату» кока (коками в Рыбинске было принято называть крестных мам) выдавала на день-два почитать книжки без читательского билета, на доверие. Позднее, когда я пошел в школу и поэтому стал уже полноправным читателем, она для меня сделала еще одно исключение из правил — выдавала не только те книги, которые были разрешены для учеников начальных классов, но и более «взрослые».

Читая книги, я отождествлял себя с их героями — в числе которых были и семеро козлят, и три поросенка, и телята, и коровы, и Петушок — золотой гребешок. Летом, когда мы гостили у бабушки в деревне, я видел многих домашних животных воочию. Корова лизала мои руки, лошадь осторожно брала своими толстыми губами сахар из открытой ладони, цыплята радостно пищали, ступая своими маленькими лапками по пальцам моих босых ног. Я видел в животных и птицах равных себе живых существ, способных, как и люди, радоваться, грустить, злиться и прощать. И вдруг кто-то поделился со мной шокирующей новостью — люди приручают и кормят животных, чтобы потом — ножичком по горлу, поджарить и съесть. Я побежал к маме, ожидая, что она опровергнет этот кошмар. Мама усадила меня рядом с собой, обняла и принялась объяснять, что так уж устроен этот мир — волки едят козлят, козлята едят траву, а трава растет из земли, которой становятся волки. Все вокруг взаимозависимо. Клеточки нашего тела растут из того, что мы едим, а отмирая, становятся добычей других живых существ. Жизнь одних возможна лишь через умирание других. Она очень хорошо все объясняла, но объяснить, как можно «ножичком по горлу» тех, кого любишь, так и не смогла. Я сказал, что больше не буду есть мяса, и с неделю или две героически отказывался за столом от всего мясного. Потом мама сказала, что я скоро умру, так как без мяса люди не могут жить. У всех живых существ свой рацион питания, согласно их природе. Хищники едят мясо, травоядные — траву и листья, а люди относятся к всеядным. Если они будут есть что-то одно, то умрут. Мама для меня была самым большим в мире авторитетом. Я подумал над ее словами и решил умереть. Наверное, если бы меня насильно заставляли есть мясо, так бы оно и вышло, но на меня никто не давил. Просто мама очень просила меня жить. Через какое-то время мой первый опыт вегетарианства мирно канул в Лету, оставив по себе тихую грусть.


Девочка Таня

Когда мне было лет шесть, девочка Таня, примерно одного со мной возраста или чуть младше, поинтересовалась у меня:

— Ты знаешь, откуда берутся дети?

— Из маминого животика, — ответил я.

— А как они попадают в животик, знаешь?

Этого я не знал, и Таня объяснила:

— Это папы передают мамам семечки, и из семечек в животике вырастают детишки. — Потом, помолчав немного, предложила: — Давай, ты мне дашь семечек, а я дочку для нас с тобой рожу.

— Из семечек только подсолнухи растут, — возразил я.

Мы стояли с ней на газоне недалеко от забора, ограждающего школьный стадион. Около забора росло несколько кустиков вербы.

Таня взяла меня за руку и потянула к кустам:

— Глупенький, это совсем другие семечки. Пойдем, я тебя научу, как все делается — мне сестра рассказала. Надо только хорошо от всех спрятаться.

Прятаться я любил и послушно пошел за ней.

За кустами мы немного присели, чтобы никто нас не видел. Таня сняла через голову платье, положила сверху на ветки вербы и сказала, чтобы я тоже снял свои шортики. Я стал расстегивать лямки на шортиках, но потом заколебался — у меня не было трусиков под шортиками, а ведь я уже достаточно взрослый мальчик, а взрослым мальчикам нельзя стоять голенькими перед девочками.

— Не тяни, давай быстрее, — поторопила меня Таня и выпрямилась, укладывая свои трусики поверх платья.

— Я уже взрослый, — ответил я.

Она снова присела и зашептала:

— Нас никто не видит, а я никому ничего не скажу. Мы должны совсем-совсем раздеться и поцеловаться. В одежде ничего не получится. А потом…

Она не успела досказать, что «потом», как над нашими головами раздался истошный женский вопль:

— Бесстыдники! Молоко на губах не обсохло, а туда же! Сейчас я вас в таком виде к родителям отведу!

Незнакомая нам женщина решительно раздвинула кусты, наклонилась и, протянув руку вперед, ухватила Таню за длинные золотистые косички.

Таня закричала. Из ее больших зеленых глаз брызнули слезы.

Меня как кнутом по спине хлестнули. Я подпрыгнул, ухватился двумя руками за руку женщины и впился в нее зубами.

Женщина от боли и неожиданности завизжала, разжала пальцы, сжимавшие Танины волосы, и отдернула руку.

Таня отскочила в сторону, схватила лежавшее поверх куста платье и бросилась наутек. Я подхватил ее падавшие на землю трусики, запихнул в карман шорт и, на ходу застегивая лямки, тоже бросился бежать, но в противоположную сторону.

С Таней мы встретились снова в нашем дворе. Она жила в четырнадцатом доме, а я — в шестнадцатом на Молодежной улице. Окна наших комнат смотрели через двор друг на друга.

Таня стояла возле моего подъезда и смотрела, как ее старшая сестра прыгает со скакалкой. В окне напротив, на подоконнике сидела вполоборота их мать и лузгала семечки, сплевывая шелуху на землю. Перехватив мой взгляд, она отложила в сторону кулек с семечками и все внимание сосредоточила на мне.

Напустив на себя невозмутимый вид, я направился к дверям своего подъезда. Таня демонстративно повернулась ко мне спиной. Проходя мимо, я легонько толкнул ее в спину рукой. Она, не оборачиваясь, раскрыла правую ладонь. Я положил в нее сжатые в комок трусики. Она накрыла их ладонью левой руки и побежала к своему подъезду. Я открыл дверь своего подъезда и, не оборачиваясь, с высоко поднятой головой зашел вовнутрь.

Больше мы с Таней не виделись. Нас с братом родители на лето отвезли к бабушке в деревню, а когда мы вернулись в город, на окнах дома напротив не было ни цветов, ни занавесок. Ближе к зиме из дома выехали последние жильцы, и он пошел на снос. О дальнейшей судьбе Тани и ее сестры мне ничего неизвестно.


Первые стихи и первый учитель

В сентябре 1958 года я пошел в школу. И с первых же дней впал в немилость к учительнице. Она учила нас запоминать буквы, читать по слогам, а я давно уже все это умел, и мне было неинтересно. Когда наступала моя очередь читать какой-либо текст, я произносил слова целиком и бойко мчался к концу предложения. Учительница прерывала меня, объясняла, что надо читать медленно, по слогам, думать надо не о том, как похвастаться перед другими своими знаниями, а о своих товарищах, которые не успевают следить по тексту за таким быстрым чтением. Не лучше обстояли дела и на уроках арифметики со счетом на палочках. Все было так элементарно, скучно. Почему нельзя было перевести меня из первого класса сразу во второй — непонятно. Возможно, потому что школа была переполнена.

С первых школьных дней я привык на уроках размышлять о чем-нибудь постороннем и спустя рукава относиться к выполнению домашних заданий. Какое-то время учительница, в силу ее возраста и положения, еще пребывала для меня в ореоле мудрости, справедливости. Но во втором классе и этот ореол сильно поблек.

На одном из уроков нам задали написать первое в жизни сочинение. Тема была — «Осень». Я написал сочинение в стихах и, сдав тетрадь, предался мечтам, как учительница будет потрясена моим талантом. Возможно, прочитает стихи перед всем классом и назовет меня «наш новый Пушкин». Слава богу, ничего подобного не произошло. Но произошло нечто не менее несуразное. На следующий день учительница зачитала сочинения наиболее продвинутых учеников — без рифм, без игры звуков, по четыре-пять предложений каждое, а остальным просто раздала тетрадки. В моей тетрадке стоял жирный кол с припиской: «Сочинение от слова сочинять, а не списывание из книжки!». На перемене я подошел к учительнице и стал объяснять, что сам сочинил стихи. Она назвала меня лгуном, сказала, что октябрята никогда не должны лгать и уж совсем непозволительно лгать учителю. Мои робкие попытки возразить вызвали в ней прилив возмущения, она силой заставила меня сесть за парту и подумать над ее словами. Я был шокирован. Гарант справедливости — учитель всей силой своего авторитета принуждала меня сознаться в том, чего я не делал! Мне не к кому было идти с апелляцией, даже к маме — родители всегда отзывались о школьных учителях с почтением и уважением, всегда подчеркивали, что ученики должны их слушаться. А что, если мама поверит не мне, а учителю? Я не стал рисковать отношениями с мамой — струсил.

Вечером дома со слезами на глазах я порвал тетрадку со стишками, а на следующее утро, выйдя из дома, забросил портфель в кусты и направился не в школу, а на берег Волги.

Не знаю, почему учительница на следующий день не сообщила родителям о прогуле и не поинтересовалась у меня, где я пропадал. Не заметила моего отсутствия? А может, подспудно чувствовала свою вину? Так или иначе, я больше не искал ни в чем ее похвалы, старался быть незаметным. Ее это устраивало — когда в классе сорок учеников, ни сил, ни времени не хватит, чтобы к каждому искать индивидуальный подход. Вероятно, поэтому в моей памяти не осталось имени моей первой учительницы.


А у нас во дворе…

Чем менее привлекательной казалась мне школьная жизнь, тем сильнее увлекала свободная жизнь двора. Здесь все было по-честному.

Авторитет не устанавливался по праву возраста или чина, а зарабатывался. Зарабатывался трудно, а потеряться мог в одночасье. Ценились — храбрость, смекалка, способность фантазировать, щедрость, независимость, ловкость, сила. Но все обращалось в пыль, если носитель этих качеств не соблюдал неписаные законы двора. Они были простыми: не ябедничать, не трусить, не бить лежачего, драться только до первой крови, двое на одного не нападают. Хвастовство по поводу обладания какими-либо дорогими вещами или одеждой авторитету не добавляло, а становилось предметом насмешек. Популярными играми были лапта, казаки-разбойники и — чисто рыбинское изобретение — двенадцать палочек*. Летом катались на самодельных самокатах, бегали на Волгу купаться, ловить рыбу. Иногда играли с девчонками в вышибалу или в классики. Зимой мы под руководством наших отцов расчищали во дворе между домами площадку метров пятнадцать в ширину и около тридцати в длину. Из окна какой-нибудь квартиры на первом этаже протягивали водный шланг и заливали каток. С утра до вечера на нем проходили хоккейные баталии. В хоккей тогда играли все — и старшеклассники, и дошколята. Хоккейных клюшек в магазинах не продавалось, поэтому мы делали их сами. Где-нибудь на пустыре находили кусты, отыскивали уже готовые, соответствующим образом изогнутые ветки и срезали их. Ножом удаляли лишние отростки, подправляли рукоятку, ровняли нижнюю часть, которая должна легко скользить по льду и быть немного утяжеленной, чтобы увеличивать силу удара. У каждого игрока, помимо основной, была одна или две запасных клюшки. Расчистка катка, латание выбоин и трещин во льду — всё делали сами. Популярным дворовым аттракционом была сооруженная нашими отцами деревянная горка, лоток которой поливали водой, намораживая лед слой за слоем. Малыши скатывались с горки, распластавшись по льду во весь рост, младшие школьники — сидя на портфелях, а подростки, демонстрируя свое удальство и ловкость — стоя во весь рост и отчаянно балансируя раскинутыми в стороны руками.

* Двенадцать палочек — широко распространенная в пятидесятые годы в рыбинских дворах игра. На небольшой камень или кирпич клалась дощечка, длинный конец которой лежал на земле, а короткий возвышался с другой стороны камня. На длинный, лежащий на земле конец, ровной горкой укладывалось 12 хорошо обструганных круглых палочек. Один из игроков ударял пяткой по возвышавшемуся над землей короткому концу дощечки, палочки взлетали вверх и рассыпались по всему двору. Все игроки, кроме водящего, врассыпную разбегались и прятались, кто где может. Водящий должен был собрать все разлетевшиеся палочки, уложить их аккуратной горкой на длинный конец дощечки и отправляться на поиски спрятавшихся. Увидев одного из игроков, он называл его имя и мчался к дощечке, чтобы ударить пяткой по ее короткому концу. Если он успевал это сделать первым, то найденный им игрок становился водящим. Задача водящего усложнялась тем, что любой из игроков мог внезапно выскочить из своего укрытия и ударить по дощечке прежде его, тогда водящий должен был снова собирать палочки, а другие игроки в это время могли перепрятываться.


«Забавы» нашего двора

Не обходилось и без озорства, часто на грани хулиганства. Одно время увлекались изготовлением самопалов. Вместо пороха использовали спичечные головки. Перестрелка, разумеется, велась холостыми, но взрослым эта стрельба на улицах сильно не нравилась, доходило даже до вызовов милиции. Потом кто-то из ребят раздобыл гильзы из-под пистолетных патронов. Мы их начиняли теми же спичечными головками, аккуратно пассатижами зажимали для герметизации, затем заворачивали в вату, поджигали и прятали в поленницах среди дров. Вата тлела, нагревала гильзу, и в какой-то момент гильза взрывалась. Несколькими мощными, одновременно взорвавшимися зарядами можно было даже сдвинуть с места полено.

Популярной забавой также были стукалки. Вечером над чьим-либо окном в раму тихо вкручивался гвоздик, через гвоздик соответствующим образом перекидывалась нитка с грузиком на конце, другой конец нитки тянулся куда-нибудь в укрытие. Потянешь из укрытия за нитку — грузик стукается о стекло. У хозяев квартиры такое впечатление, что кто-то им с улицы в окно стучит. Сначала занавески приподнимают, всматриваются в темноту, потом выходят на улицу выяснить, кто это к ним приехал.

Ближе к концу лета устраивали набеги на сады и огороды, набивали себе рубахи яблоками, грушами. Не брезговали и морковкой. Не говоря уже о картошке, которую потом запекали в кострах на берегу Волги и угощали всех желающих.

«Забавы» не всегда заканчивались благополучно. У одного из пацанов при выстреле из самопала трубка-ствол соскочила с деревянного бруска и ударила в лицо. Потом он долго ходил с ожогами на полщеки. Бывали случаи, что во время набегов на сады и огороды кто-нибудь из участников получал из берданки заряд соли в мягкое место. Бывало, и от собак доставалось, и штаны о гвозди рвали, перелезая в спешке через заборы. За разваленные поленницы и за стукалки взрослые тоже периодически устраивали взбучки тем, кого удавалось поймать. Но в опасности этих игр и была их привлекательность. Да, нам не повезло родиться вовремя: и революция, и война прошли без нас, настоящих врагов поблизости не видать, и в ближайшем будущем вряд ли они тут появятся. Но мы тоже не лыком шиты, вот и создавали ситуации, близкие к боевым, в которых можно было и смекалку и удаль показать. Самое ценное, что приобретали мы в ходе таких «забав», — чувство локтя, некое подобие фронтового братства, когда один за всех и все за одного. Конечно, наши маленькие сердца не были совсем бесчувственны. У нас были свои табу. Мы никогда не лазили в сад к одному старичку, который сам осенью угощал нас яблоками. У нас даже возникали благие мысли как-то помочь ему в работах по уходу за деревьями, грядку с картошкой прополоть, но дальше намерений дело так и не дошло. Были свои табу и по части установки стукалок, и по части выбора поленниц, в которых закладывались «заряды». Как правило, в качестве жертв наших «забав» выбирались те люди, которые были изначально к нам агрессивно настроены, кто мог погнаться за нами с ломом или спустить на нас собаку. И поленницы, и окна, и огороды тех взрослых, с которыми мы вместе расчищали каток, которые не унижали нас окриками, не донимали нравоучительными беседами, никогда не были объектами наших «забав».


Два фронта

Моим самым близким другом детства был Женя Шаронов. Мы жили в соседних коммунальных квартирах, ходили друг к другу в гости, играли, делились игрушками, сладостями. Любили слушать рассказы его отца фронтовика о том, как тот ходил добывать «языков». Его отец был непревзойденным рассказчиком. Он с удовольствием погружался в лабиринты памяти, что-то присочинял, что-то приукрашивал, а мы затаив дыхание следовали за ним. И вот уже нет ни стен квартиры, ни стульев, на которых мы сидим. Вокруг нас лес, ночная тьма, разрезаемая лучами прожекторов. Распластавшись по земле, мы по-пластунски ползем втроем под колючей проволокой через линию фронта. С воздуха нас прикрывают наши самолеты…

Я немного завидовал Женьке — его отец был на фронте, а мой — нет. Как-то с соответствующими претензиями по этому поводу я обратился к своему отцу. Он не стал оправдываться, перенаправил меня к маме. От мамы я узнал, что победа в той войне была бы невозможна, если бы не такие люди, как мой папа. Он работал старшим мастером в одном из цехов 26-го моторостроительного завода, изготовлявшим двигатели для истребителей и скоростных бомбардировщиков. Стрелять из автоматов и винтовок можно за месяц-другой научить любого, а чтобы читать сложные чертежи, вытачивать по ним детали, руководить другими людьми и обучать их, нужны годы. Поэтому для таких классных специалистов, как мой отец, фронтом стал завод. От их работы зависело — смогут ли наши самолеты побеждать в воздушных боях мессершмиттов и юнкерсов. Работа отца требовала не только сил и знаний, но и мужества, дисциплинированности. «Те лишения, через которые он и его товарищи прошли, были не менее, а подчас и более суровыми, чем на передовой. Вот только рассказывать о том, как все было, нельзя — секрет». Для убедительности мама достала из верхнего ящика комода их с отцом медали «За доблестный труд в годы войны», ворох выданных папе на заводе почетных грамот, и мы долго все это вместе с ней рассматривали.

Претензий к отцу я больше не предъявлял, хотя в глубине души по-прежнему считал, что Женьке с его героическим папой повезло больше. Что из того, что мой отец много сделал для победы — все равно рассказывать об этом никому ничего нельзя, а дядя Сережа через линию фронта за «языками» ходил, и все об этом знают!

Потом как-то в разговоре со взрослыми мама в сердцах сказала, что папиными грамотами можно все обои в наших комнатах оклеить, а реальной пользы от них никакой — сколько лет начальство обещает дать новую квартиру*, а вместо нее отделывается красивыми бумажками с печатями и портретами вождей. Ореол папиных грамот от ее слов сильно потускнел, и я про них никому, даже Жене Шаронову, больше никогда не говорил.

* Вопросы выделения работникам завода новых квартир решались тогда администрацией завода совместно с парткомом и профкомом, а в парткоме на папу «зуб держали» и за его отца, считавшегося тогда врагом народа, и за папин демонстративный отказ погашать задолженность по партвзносам, повлекший за собой его исключение из партии (подробнее об этом в первой части книги «По воспоминаниям моей сестры»).


Как мы с Женей Шароновым чуть не стали индейцами

Сейчас уже не помню, из каких источников я, ученик второго класса самой обычной советской школы, почерпнул информацию о жизни индейцев. Но сама по себе идея жизни в лесу — свободной от скуки школьных уроков, полной опасности и приключений — до такой степени овладела мной, что я решил незамедлительно начать подготовку к ее осуществлению.

Первым делом под большим секретом я поведал о своих планах Жене Шаронову. Женя тут же заявил, что тоже хочет стать индейцем. Кроме всего прочего, его в этой идее привлекала возможность избавиться от чрезмерной родительской опеки. (Женя был единственным ребенком в семье, и мама с папой дрожали над каждым его шагом, стараясь во всем сына контролировать, направлять, иногда применяя для пользы дела методы физического воздействия в виде ремня.)

Мы с Женей продумали детали обустройства жизни в лесу и начали подготовку к осуществлению столь замечательной идеи. У Жени был ключ от принадлежавшей их семье сарайки, расположенной во дворе дома. В углу сарайки, за поленницей дров, мы устроили небольшой склад, куда в течение месяца перетаскивали из своих квартир кусочки сухарей и по маленьким горсточкам различные крупы, сахар, соль. Кроме того, мы изготовили два копья — обороняться от волков и других хищников, если те осмелятся напасть на нас в лесу. Копья представляли собой тонкие двухметровые палки, на торцах которых за неимением железных наконечников мы прибили по гвоздю, сплющив затем шляпки и заострив при помощи напильника. Естественно, мы не забыли также создать свой «золотой запас», выпрашивая под разными предлогами деньги у родителей. Точную цифру не помню, но рублей 10 набрали (дело было еще до денежной реформы 1961 года). Мы бы могли и более основательно подготовиться, но после очередной взбучки от родителей за двойку Женя сказал, что его терпенье лопнуло — бежать в лес надо немедленно.

На следующее утро, основательно позавтракав и прихватив с собой увесистые бутерброды, мы якобы пошли в школу, но, завернув за угол, быстро обежали дом с другой стороны и вдоль строя примыкавших друг к другу сараек добрались до Жениной. В сарайке вытряхнули из портфелей учебники, тетрадки и прочие излишние для индейцев вещи. Замаскировали всё среди дров. Один портфель сделали продовольственным, сложив в него бутерброды, сухари, крупы, соль, сахар. В другой положили топор (а как же в лесу без топора!), ножик, спички, фонарик, гвозди, походный котелок и бельевую веревку. Достали из тайника наши копья и пошли в лес. Из окружающих город лесов мы выбрали тот, который начинается за поселком Волжский. Женя в нем ни разу не был, но я считал себя большим знатоком того леса, так как неоднократно ходил в него за грибами и ягодами вместе с отцом и старшим братом. Обычно мы на пристани «Дворец культуры» садились на речной трамвайчик, примерно через час выходили на пристани «Мехзавод», поднимались вверх по речному склону и через поселок Волжский шли в лес. Весь путь занимал часа три, не больше.

Утро нашего побега выдалось морозным. До Волги мы добрались быстро, еще храня в складках одежды тепло домашнего очага. Далее предстояло идти по льду реки. Дабы сократить путь, мы заранее решили не переходить Волгу по прямой, с берега на берег, а идти по диагонали, ориентируясь на силуэт здания шлюзов. Подняв воротники пальто, завязав покрепче ушанки так, что наружу выглядывали только глаза и кончики носов, мы ступили на заснеженный лед. Встречный ветер заставил нас пригнуть головы. Вначале мы шли плечом к плечу, потом для экономии тепла и сил разумно решили идти след в след, поочередно меняясь местами. Ветер крепчал, далекий силуэт здания шлюзов становился все менее заметным, а затем и вовсе исчез за пеленой густой снежной мглы. Около часа мы двигались молча, но упорно вперед, ориентируясь по смутным очертаниям берегов и постепенно приближаясь к другой стороне реки.

— Далеко еще до леса? — спросил наконец Женя, обходя меня сбоку, чтобы сменить в роли ведущего.

— По Волге — столько, сколько прошли, или чуть больше, а потом через поселок идти надо.

Женя остановился, повернулся лицом ко мне:

— Мы не дойдем, выбьемся из сил и замерзнем.

— Да, — согласился я, — летом на трамвайчике мы с отцом быстро добирались, а пешком по снегу получается очень медленно, и устаешь.

— Надо искать другой лес, поближе, — резюмировал Женя.

— Хороший лес есть около железнодорожной станции Просвет. Она недалеко от Рыбинска. Я видел из окна поезда — там по обе стороны железной дороги сплошные елки растут.

— Надо ехать в лес на поезде, чтобы выйти, чуть-чуть пройти и сразу шалаш для жилья строить, костер разводить.

— Да, пойдем к нашему берегу. Я знаю, где тут летом пристань была, а недалеко от нее было кольцо автобусное. Сядем на автобус, доедем до вокзала.

Мы развернулись назад и минут через сорок в том месте, где летом была пристань «Свобода», замерзшие и чуть не падающие в снег от усталости, наконец, снова вышли на берег.

Чтобы не привлекать к себе излишнего внимания прохожих, копья спрятали среди лежащих на берегу Волги бревен.

Пока добирались автобусом до железнодорожного вокзала, случилась другая напасть — набившийся на Волге в валенки снег постепенно растаял, ноги отсырели, и от этой сырости по всему телу шел жуткий холод. Нужно было где-то найти место, чтобы разуться, просушить валенки, носки, согреть ноги. В холодных залах железнодорожного вокзала такого места не нашлось. Потоптавшись немного в очереди возле касс, все еще чувствовавшие усталость и дрожащие от холода, мы решили немного повременить с лесом.

Я предложил идти от вокзала во Дворец культуры. Там есть маленький боковой вход, откуда идет лестница в библиотечные залы. Дверь должна быть открыта, так как читальный зал работает очень долго. За дверью в тамбуре вся стена увешана отопительными батареями. Там всегда очень-очень тепло, можно прижаться к батареям, сверху положить мокрые носки. Заодно и перекусим бутербродами, а то уже кишки от голода сводит.

Собрав остатки сил, мы покинули здание вокзала и вновь окунулись в снежную круговерть. На улице было темно. Какая-то женщина остановила нас на полпути, принялась расспрашивать, почему мы еще не дома, не лежим в своих кроватках. Я разъяснил ей, что нам срочно надо в библиотеку. Какое-то время она упорно шла рядом с нами, потом отстала.

Дверь бокового входа действительно оказалась открытой, от батарей шло блаженное тепло. Мы моментально разулись, разложили носки и валенки по батареям, сняли пальто и, обняв широко раскинутыми руками ребра радиаторов, плотно приникли к ним своими промерзшими тельцами.

В таком виде где-то около полуночи и нашли нас там наши родители.

До дома мы ехали все вместе на такси. Ехали молча. На лестничной клетке я протянул Жене руку, чтобы попрощаться до завтра, он тоже было потянулся ко мне, но его мама с силой затолкала своего сына в открытую дверь их квартиры, и мне ничего другого не оставалось, как, понурив голову, следовать за своей мамой в свою квартиру.

Потом был «разбор полетов». Я рассказал родителям все про индейцев и о том, как тщательно мы готовились. Маму интересовало, думал ли я, каково будет им, родителям, жить, не зная, где их сын и что с ним случилось. Я признался, что не думал. Из-за стенки доносились громкие крики Жени, — его родители беседовали с ним на других тонах.

Мама спросила, чувствую ли я свою вину.

Я сказал, что чувствую — Женю жалко.

— Ну что ж, — вздохнула мама, — это уже хорошо, но, может, еще что почувствуешь.

Она поставила посередине комнаты стул, велела мне сесть на него, сидеть, думать и не слезать до тех пор, пока не осознаю всю тяжесть совершенного мною.

Родители легли спать. Старшему брату Лене, порывавшемуся несколько раз вступиться за меня, не было дозволено общаться со мной. Я сидел молча в темной квартире и слушал доносившиеся из-за стенки всхлипы Жени.

Родителям тоже не спалось, они ворочались на кровати, шептались. Наконец мама сказала, чтобы я сходил в туалет, почистил зубы и ложился спать.

Больше мы с Женей не предпринимали попыток стать индейцами. Если до этого дня его родители ставили ему меня в пример за хорошую учебу и всячески поощряли наше общение, то после неудачной попытки стать индейцами, они долгое время вообще запрещали ему общаться со мной. К Жене Шаронову я еще вернусь в своих воспоминаниях, а сейчас самое время представить вам другого моего закадычного друга детства — Мишу Поцелуева.


Интуиция Миши Поцелуева

С Мишей мы подружились через моего брата Леню. Леня с Мишей дружили давно. Миша был на полтора года младше моего брата и, соответственно, на полтора года старше меня. Поэтому, когда я подрос, то естественным образом дополнил их компанию. Миша рос в атмосфере свободы — родители не ограничивали его ни в выборе друзей, ни по времени гуляния на улице. У него была масса всевозможных талантов, и, по крайней мере, два из них — благодаря его фантастической интуиции. Он был лучший вратарь нашей дворовой футбольной команды, так как интуитивно чувствовал, в какую точку ворот полетит мяч и в какую сторону будет закручен, еще до того, как тот отрывался от земли. Когда в воротах стоял Миша Поцелуев, даже с нашими бездарными нападающими мы были обречены на победу или, по крайней мере, на нулевую ничью. И еще, благодаря своей интуиции, он легко без всяких ключей открывал любые замки. Надо нам с братом что-то взять в нашей сарайке, а ключей с собой нет — зовем Мишу. Он что-то пошепчет над висячим замком, поколдует — и замок открыт. Он и других ребят так выручал, и на собственной сарайке замок всегда без ключа открывал.

Я так думаю, что интуитивные способности у него были столь развитыми благодаря его младшей сестре Шуре. Шура была ребенок-олигофрен, со всеми сопутствующими внешними признаками. Она не могла связано произнести даже пары слов — только мычала что-то. Ее жесты и движения были неуклюжи. Чтобы ее понимать, надо было обладать способностью читать мысли и отгадывать желания, не подкрепленные ни словами, ни жестами. Миша это умел. Поэтому при виде его Шура всегда расплывалась в улыбке. В свою очередь, она готова была следовать за братом куда угодно, предугадывать любые его желания и одаривать всем, что тот пожелает. На нас с Леней она внимания обращала мало — что с них взять, как ты им не мычи, — ничего не понимают! Научившись выходить за пределы явного, к самой сути, в общении с сестрой, Миша естественным образом научился проникать и в суть других, более прозаичных вещей. А как иначе объяснить его сверхъестественные способности и в определении траектории полета закрученного футбольного мяча, и в нахождении общего языка с самыми хитроумными замками?

Может, за тем и приходят в наш мир дети-олигофрены, чтобы помочь тем, кто их любит, глубже проникнуть в суть вещей? Ведь этот видимый мир, в котором мы живем, лишь крохотная часть огромного необъятного мира под названием «человек». Все самое важное зарождается в глубинах невидимого и лишь потом проявляется в этом мире. Разве не так?

Впрочем, я отвлекся.


Итак, о замках и интуиции

Соседями по коммунальной квартире у Поцелуевых была одна странная пара. Я не помню ни их имен, ни фамилии. Но не в этом суть. Внешне они вели себя не менее странно, чем Мишина младшая сестренка. Из дома выходили только вместе и при этом всегда крепко держали друг друга за руки, как будто боясь поодиночке потеряться. Одеты были постоянно в одну и ту же одежду какого-то серого цвета. Головы были покрыты белыми хлопчатобумажными платками. У нее угол платка опускался до поясницы, а у него — скатан в валик и обернут вокруг шеи. Зимой поверх платка он надевал шапку-ушанку, завязывая веревочки под подбородком, а она поверх тоненького летнего платка повязывала шерстяной шарф. Одно время мы прикрепляли к окну их комнаты стукалки, но ни он, ни она ни разу не вышли на улицу и даже форточку не открывали, вопрошая в темноту «Кто там?». В общем, для нас никакого интереса.

По рассказам Миши, выходило так, что на общей кухне они тоже появляются редко. Никогда ни с кем не разговаривают. Полочка над их керогазом всегда пустая — ни круп, ни кастрюль. Пару раз за день водички в алюминиевом чайничке погреют — и снова у себя запираются, что-то там в тишине колдуют — ни музыки, ни криков. На дверях у них два врезных замка, а изнутри они еще на щеколду запираются. Где они работают, и работают ли вообще, тоже было неизвестно. Когда я услышал все это, меня как током ударило — так они ведь наверняка какие-нибудь шпионы! А что, у нас в Рыбинске полно секретных объектов — на двадцатом заводе сорок тысяч человек моторы для военных самолетов делают, на тридцатом — секретные приборы. Плотина опять же, шлюзы, ГЭС — все капиталисты мечтают их взорвать! Когда я поделился своими соображениями с Мишей и Леней, они меня совсем зауважали. Ни Мише, несмотря на его интуицию, такая мысль в голову не приходила, ни Лене, несмотря на его солидный возраст, — а я, самый младший, самый несмышленый, сходу сообразил, что к чему. Мы решили сразу пойти к Мише, как бы в гости. Леня на кухне завел с дядей Сашей, Мишиным папой, разговор о грибах — отвлек его на себя, чтобы тот ненароком не помешал, а мы с Мишей в коридоре прильнули ушами к дверям комнаты его соседей. (Вначале мы пытались рассмотреть их комнатку через замочную скважину, но скважина была заткнута с другой стороны тряпочкой, как и принято у всех шпионов.) Какое-то время за дверями было тихо, а потом, к нашему ужасу, с внутренней стороны скрипнула щеколда, и дверь распахнулась. Мы еле успели отпрянуть к противоположной стенке узкого коридора. Мишины соседи в своих неизменных одеждах и платках вышли в коридор. Я с испугу сказал им «Здравствуйте». Она кивнула в ответ головой, а он, никак не отреагировав на мое приветствие, достал из кармана связку ключей, запер оба замка, взял ее за руку, и они молча прошли мимо нас к выходу. Мы с Мишей, не сговариваясь, бросились на кухню и стали делать Лене знаки, чтобы тот заканчивал разговор с Мишиным отцом. Леня все понял, для вежливости что-то еще спросил у дяди Саши, потом встал, попрощался, и мы втроем выбежали на улицу.

Мишины соседи удалялись от нас по другой стороне улицы и через пару секунд возле только-только сданного в эксплуатацию магазина «Рыбинск» исчезли за углом. Когда мы подбежали и выглянули из-за угла магазина, их нигде не было видно. Мы рассыпались веером в разных направлениях, заглядывая во все подворотни. Мише повезло больше (интуиция!), он свистнул нам. Мы подбежали. Миша молча вытянул руку вбок. Его соседи шли дворами параллельно нашей улице, но уже в обратном направлении. Зачем им понадобилось делать крюк — неясно. Скрываясь за углами, за выступами домов, за деревьями, мы в течение двух или трех часов неуклонно следовали за Мишиными соседями. Они петляли по всему городу, иногда два или три раза пересекая один перекресток с разных сторон. Они не заходили ни в один дом, ни с кем не останавливались поболтать, не присаживались на лавочки. Когда они наконец вернулись к нашему дому и зашли в подъезд, мы остались на улице и обсудили итоги слежки.

У нас больше не оставалось сомнений в том, что Мишины соседи шпионы. Иначе зачем они так профессионально пытались сбить нас со следа, иногда обходя вокруг одного дома по два раза? У них были в городе какие-то свои планы, возможно, назначена встреча с резидентом, но, заметив за собой хвост и не сумев от него оторваться, они вынуждены были отказаться от них и вернуться ни с чем. Посовещавшись, мы решили, что единственный способ разоблачить шпионов — это произвести в их комнате обыск.

На следующий день родители Миши вместе с его сестрой Шурой уехали в Мариевку* в гости к Розе, Мишиной старшей сестре. Миша, сославшись на то, что в школе задали много уроков, остался дома. Минут через десять после ухода родителей он зашел за нами с Леней, и мы все вместе пошли к нему. Дождавшись, когда соседи ушли по своим шпионским делам в город, мы приступили к операции. Мы — это громко сказано. Главным действующим лицом, конечно, был Миша с его интуицией. Он довольно быстро открыл нижний врезной замок, поковырявшись в нем через замочную скважину шилом и отверткой. А вот верхний замок открываться не хотел. Не помогали ни булавки, ни отвертки. Прошло около часа, как соседи ушли по своим делам, в любую минуту они могли вернуться, а Миша все ковырялся с хитроумным замком. И тогда, чтобы успеть произвести обыск и до возвращения хозяев замести все следы, Миша пошел на беспрецедентный шаг — запер изнутри замок общей входной двери и вставил внутрь него гвоздик. Я через кухонное окно, выходящее на другую сторону дома, вылез из их квартиры наружу, обогнул дом и, войдя в подъезд, попробовал открыть дверь ключом — бесполезно. Теперь при возвращении Мишиных соседей у нас был запас времени, чтобы привести все в порядок. Когда я через то же кухонное окно вернулся обратно в Мишину квартиру, они с Леней уже справились с упрямым замком и проникли в комнату соседей. Я тоже зашел в нее. Миша с Леней стояли посередине крохотной комнатенки. К одной из ее стен была придвинута панцирная кровать с просевшими пружинами. На кровати, в изголовье, упиравшемся в подоконник, поверх лоскутного одеяла лежала одна большая ватная подушка. У другой стены стояли две табуретки и небольшой столик с обшарпанной столешницей и поеденными жучком ножками. На столике — ваза из обожженной глины с букетом полевых ромашек. В углах комнаты свалено несколько узлов с какими-то тряпочками и старыми газетами. Три или четыре узла были открыты. Ни рации, ни пистолетов, ни шифровальных станков, ничего, хоть сколь-нибудь связанного со шпионской деятельностью. Форточка в окне была закрыта неплотно, и образовавшийся через открытую дверь сквозняк беззвучно играл длинными марлевыми занавесками, гладя их потрепанными краями уголок подушки.

Мы, почему-то на цыпочках, вышли из комнаты, закрыли дверь, и Миша молча начал колдовать над замками, чтобы снова их запереть. На этот раз проблемы возникли с обоими — ну никак не хотели запираться без ключа. Так и пришлось их оставить незапертыми, потому что с наружной стороны входной двери кто-то уже вращал в замочной скважине ключ. Бесшумно проскользнув из коридора на кухню, мы выбрались через окно наружу, плотно захлопнули за собой створки и побежали вокруг дома к подъезду. Возле дверей квартиры, как всегда, держась за руки, стояли Мишины соседи и недоуменно глядели друг на друга. Их ключ торчал в замочной скважине. Миша подошел к дверям и стал усиленно вертеть его в скважине — замок не отпирался. Миша вытащил их ключ, достал из кармана свой и стал им еще с большим усердием крутить в замочной скважине — безрезультатно. Тронув соседку за рукав, Миша жестом предложил им выйти за ним из подъезда. На улице он показал пальцем на неплотно закрытую форточку в их окне и объяснил словами и жестами, что хочет через их форточку проникнуть в квартиру и попробовать отпереть замок изнутри, а для этого ему нужны ключи от их комнаты, чтобы потом через нее выйти в общий коридор. Они сначала не соглашались, но Миша так эмоционально их убеждал, что в итоге сосед сам подсадил его на своих плечах к окну и поддержал руками, помогая пролезть в форточку. Потом он бросил Мише свои ключи. Миша подхватил их, скрылся в глубине комнаты, а через пару минут вышел к нам из дверей подъезда и вернул ключи соседу.

Ближе к ужину, когда Мишины родители вернулись из гостей, его отец рассказал нам немного об их странных соседях.

Они оба немые. Он был контужен, когда рядом с нашим домом взорвалась бомба, и с тех пор не только ничего не говорит, но и ничего не слышит. О его родителях Мишин папа ничего не знал, а ее родители погибли под Ярославлем, когда фашисты разбомбили поезд с эвакуируемыми в Уфу жителями Рыбинска. Она спаслась и пешком вернулась в город, но в их квартире уже были расквартированы красноармейцы, и для нее места не нашлось. Ровно десять лет назад, в такой же осенний день, как сегодня, он вышел из дома на свою ежедневную прогулку. Вышел один, а вернулся с ней. Она была вся исхудалая, какая-то беспомощная. Где и как они встретились — неизвестно, но с той поры вот так и ходят, держась за руки, чтобы не потерять друг друга.

Конечно, нам стало стыдно за все наши подозрения, за обыск, за обман с замками. Но в конце концов ведь все закончилось благополучно.

Чтобы окончательно успокоить совесть, вечером, когда уже стало темнеть, мы залезли через забор в школьный сад, нарвали там астр, потом сбегали в магазин и на все деньги, которые в то время были у нас в наличности, купили мятных пряников. Цветы завернули в газету, сложили всё в сетку-авоську, прикрепили записку — «С ЮБИЛЕЕМ!», к авоське привязали веревочку, просунули ее в их открытую форточку и, придерживая за веревку, осторожно отпустили. По всем расчетам она должна была опуститься аккурат к изголовью их кровати. Но, уж как там на самом деле вышло, мы не знаем.

* Мариевка — дачный поселок в сосновом бору на берегу реки Черемухи, в тридцатые годы значительно разросшийся за счет домов перевезенных из зоны затопления Рыбинского водохранилища. В настоящее время Мариевка — микрорайон Рыбинска, застроенный многоэтажными домами.


О дружбе с Мариной и Юрке-донованозе

В четвертом классе я подружился с самой красивой девочкой нашего класса и круглой отличницей Мариной Яковлевой. Кто из нас стал инициатором дружбы — не помню. Но разве это так важно? По дороге из дома в школу я сначала заходил за ней, а потом мы вместе, взявшись за руки, шли до школьных ворот. Я часто бывал у Марины в гостях, мы вместе делали домашние задания, читали книги. Среди мальчиков нашего класса почему-то считалось зазорным дружить с девочками. Да и девочки к мальчикам не особо тяготели.

Не знаю, что девочки говорили Марине по поводу ее дружбы со мной, но среди мальчишек в школе меня стали дразнить женихом. Мне прозвище казалось обидным, я принципиально на него не откликался, но тем самым еще больше раззадоривал своих обидчиков.

— Эй, жених, подойди сюда, разговор есть, — на одной из перемен позвали меня к себе двое старшеклассников.

Я демонстративно прошагал мимо.

— Ты че, не слышишь? — раздалось вослед.

Я не обернулся.

Старшеклассники догнали меня. Один схватил за локоть и развернул к себе:

— Ты глухой или старших не уважаешь?

— Я не жених, у меня есть имя.

Удерживающий меня за локоть парень собрался было отвесить мне оплеуху, но его товарищ перехватил занесенную ладонь и несколько вычурно, с оттенком вины в голосе обратился ко мне:

— Извини нас, парнишка, — мы не знаем твоего имени. Назови его и не обижайся. Договорились?

— Договорились, — произнес я, польщенный столь уважительным к себе отношением со стороны старшего.
Я назвал свое имя, вежливый старшеклассник представился Юрой, а его напарник Санькой. Они тут же объяснили мне суть дела. В их классе целую неделю вела уроки практикантка из пединститута. Уроки были очень интересными, и в знак благодарности сегодня, в пятницу, Юра принес из дома донованоз*, чтобы от имени всего класса подарить ей, но боится оплошать с подарком — вдруг у нее уже есть? Моя роль как человека уникального, способного общаться с дамами, заключалась в том, чтобы на следующей перемене подойти к девушке и поинтересоваться, есть ли у нее донованоз, а затем передать полученную информацию им.

— А что такое донованоз? — поинтересовался я.

Путаясь в словах, перебивая друг друга, ребята принялись сбивчиво что-то объяснять. Санька почему-то без конца отворачивался, сдерживая смех, Юра толкал его локтем в бок. Раздался звонок, и мы разбежались по своим классам.

На следующей перемене я подошел к дверям их класса как раз в тот момент, когда из них выходила практикантка.

— Простите, — обратился я к ней. — У вас есть донованоз?

Она остановилась и удивленно посмотрела на меня:

— А что это такое?

— Не знаю, — чистосердечно признался я. — Мне мальчики из вашего класса объясняли, но я ничего не понял. Подумал, что вы и так знаете, вот и подошел.

— Вот беда, и я не знаю, — ответила она.

Мне стало неловко за свою неосведомленность. Как то все по-дурацки получилось: спрашиваю то, сам не зная что, да еще умный вид на себя напустил.

— Вы постойте здесь, не уходите, — взмолился я. — Буквально пару минут. Спрошу у ребят, вернусь к вам и расскажу.

Она послушно встала в коридоре возле стены, а я бросился к выглядывающим из-за колонны моим новым знакомым. Но тут случилось нечто странное, вместо того, чтобы дождаться меня, Юра с Санькой стремглав бросились наутек.

— Юра, постой! — закричал я на всю школу. — Покажи мне твой донованоз!

Наблюдавшие за этой сценой их одноклассники, услышав мой отчаянный вопль, зашлись от хохота. Отчего, почему, я понял лишь спустя несколько недель, когда вместе с ребятами из нашего класса, тайком от девчонок и учителей рассматривал ходившую по рукам в школе богато иллюстрированную дореволюционного издания книгу с описаниями венерических болезней.

Наша с Мариной дружба продолжалась довольно долго, пока я не перешел учиться в другую школу. Правда, дружили мы без былой интенсивности: мне были неинтересны ни ее любимая кукла, ни плюшевые зверушки, а ее, в свою очередь, не восхищали ни мой самопал, ни складной ножичек, не говоря уже о самодельном самокате, вместо колес на котором были установлены шарикоподшипники, гремевшие при езде на всю улицу. А за Юрой в школе с тех пор закрепилась кличка — Донованоз, да так крепко прилипла, что по имени его никто из одноклассников и не называл. Пару раз на переменах он грозил мне исподтишка кулаком. Но при чем тут я? Каждый пожинает то, что сеял. По-моему, это справедливо.

• Донованоз (синоним: паховая гранулема) — венерическое заболевание.


Наши песни

Осенью 1962 года наша семья переехала в новую квартиру в новом микрорайоне на окраине города. Рядом с нашим домом строилась школа, а до тех пор, пока ее не сдали в эксплуатацию, в деревянном, плохо отапливаемом здании старой восьмилетней школы для детей новоселов организовали учебу в третью смену с 17:30 до 21:30. Возвращаться после уроков домой приходилось уже затемно, мимо каких-то полуразвалившихся строений, по тропкам через пустыри, освещая путь карманными фонариками. Первые дни девчонки и парни шли отдельными группами, на некотором расстоянии друг от друга. По дороге болтали о том, кто, где и как раньше жил, рассказывали страшные истории, подшучивали друг над другом, иногда перекликались с девчонками, а потом кто-то начал петь песни о серенькой юбке, о девочке из Нагасаки, о Таганке… Я никогда раньше не слышал дворовых и блатных песен. А тут вдруг открылся целый мир, наполненный слезами, одиночеством, воровской романтикой.

На одном из уроков наш «певчий» принес тексты песен для всеобщего обозрения. Мы тайком от учителей переписали их и теперь, возвращаясь из школы, уже пели хором. Получалось не очень стройно в части ритма и мелодии, но от души. Правда, немножко грустновато… Через пару недель кто-то принес в класс тексты частушек, в которых матерные слова органично дополняли нормальные, придавая текстам забористость. Это было что-то! Заучив на переменах некоторые наиболее скабрезные частушки, мы в тот же вечер дополнили ими свой репертуар. В отличие от блатных песен, требовавших задушевности приглушенных голосов, частушки мы орали, кто во что горазд. У меня получалось громче всех. Одинокий пожилой мужчина, завидев нас, суетливо сошел с тропки, уступая дорогу. Две женщины, пригнув головы и опустив глаза, торопливо перебежали на параллельную нашей тропе узкую, заболоченную тропинку. Взрослые дяди и тети боялись нас, а нам их страхи как крылья за спиной — мы начинали орать еще громче, изо всех сил стараясь перекричать друг друга. Впрочем, мы — это несколько обобщенно, некоторые наши одноклассники были не в восторге от этого матерного ора. Одним из них был Володя Тихомиров. Мы с ним за короткое время знакомства немного сдружились, так как жили рядом, в соседних домах, оба любили книги — нам было интересно общаться. Володя и на перемене, когда все заучивали частушки, как-то иронично посмеивался, а когда мы начали орать их по дороге к дому, просто молча отстал от нас. Следом за ним от нашего хора отделились Юра Рябухин, Володя Сковородкин и еще пара ребят. Девчонки тоже замедлили шаг, оставшись далеко позади.

На следующее утро мы встретились с Володей во дворе. Поздоровались, постояли, помолчали. И он и я чувствовали какую-то неловкость друг перед другом.

— Ну, что такой грустный? Досталось от родителей за вчерашнее? — прервал Володя затянувшееся молчание.

— С чего ты взял? Они ничего не знают.

— Скоро узнают.

— Ты, что ли, доложишь?

— Я не доложу, но шила в мешке не утаишь. Ты орал громче всех. Твой голос теперь знаком всему микрорайону. Так что готовь попу к встрече с ремешком.

— Мои меня не бьют.

— Ну, тогда тебе пофиг, узнают или нет, — матюгайся дальше и не грусти!

— Не совсем пофиг — им будет стыдно за меня.

— А чего тогда орал?

Я промолчал.

— Материться все равно что мусор на людей вываливать, — продолжил Володя поучительным тоном и явно не своими словами. — Даже хуже: мусор с дороги легко убрать, а матерные слова из мозгов плохо выковыриваются.

— Уж больно ты какой-то весь правильный, — вспылил я. — Мне нравится, я и матерюсь, а кто недоволен, пусть свои уши затыкают!

Он понял, что перебрал с поучениями, засмеялся.

Мы похлопали друг друга по плечам и разошлись в разные стороны.

Дома я снова стал разбираться с раздиравшими меня чувствами. Огорчать родителей, конечно, плохо, но был и еще какой-то неприятный осадок от всей этой истории. Может, действительно слова бывают разной степени чистоты, и особо грязные, как мазутные пятна, так прилипают, что требуют последующего очищения с песочком? Я погрузился мысленно во вчерашний вечер: чувство общности, рожденное пением; ощущения свободы, силы, защищенности — все так здорово! Каждый из нас был уже не отдельным учеником со своими заботами и комплексами, а плюс к этому, и даже, прежде всего, — нечто огромное, весомое, значимое. Но с другой стороны: опущенные головы одиноких прохожих, их испуганные взгляды… Они избегали контакта с нами, обходили стороной. Стая подростков, оглашающая окрестности матом, внушала встречным людям опасения непредсказуемостью дальнейших действий. И — вот оно! Захлестнувшее нас всех чувство собственного превосходства над этими взрослыми людьми. Мы их круче! Вместе — мы сила! Мы плюем на любые запреты, на любую мораль!

Почему мы считаем себя такими крутыми? Потому что громче всех матюгаемся? Дойчланд, Дойчланд юбер аллес?

Ну и что теперь делать? Не петь? Оставаться каждому самому по себе? Нет уж, дудки вам! А как же тогда быть? Голова раскалывается, а ни одной умной мысли и ни одного приемлемого решения.

Вечером после уроков, поколебавшись, с какой группой ребят возвращаться домой — «молчунов» или «певчих», я, как и в прежние вечера, решил остаться с «певчими». На сердце было неспокойно. Мы уже давно отошли от школы на безопасное расстояние, но все молчали, никто не начинал петь.

— Давай, запевай, — толкнул меня в спину шагавший сзади Коля Огородников. — А то идем, как на похоронах.

Я зачем-то прокашлялся и неожиданно для всех и для самого себя вдруг заорал своим звонким голоском:

А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер,
Веселый ветер, веселый ветер!
Моря и юры ты обшарил все на свете,
И все на свете песенки слыхал.

Первый куплет я пел в гробовой тишине. Потом присоединились голоса догнавших нас сзади Володи Тихомирова, Юры Рябухина и других «молчунов». Следом за ними подтянулись к нам поближе девчонки, и последний куплет мы пели уже всем классом, шагая вперемежку — девчонки и мальчишки.

Одинокие прохожие, в отличие от вчерашнего вечера, не шарахались по сторонам, некоторые даже приветливо улыбались, а одна женщина прошла несколько метров вместе с нами, тихонько подпевая.

Чувство единства, дающее ощущения силы, свободы, полета, на этот раз не изолировало нас от мира, не противопоставляло ему, а объединяло, охватив собою весь земной шар, весь мир. Вот они, оказывается, какие, наши песни!


Стая

Микрорайон «Солнечный» стремительно расширялся. Осенью 1963 года новая восьмилетняя школа номер 23 была уже переполнена учениками. В наш шестой «Г» в сентябре пришло пять новеньких. Среди них был Володя Мусенко, которого все звали просто Мусей. Особой страсти к учебе он не испытывал, отличался раскованностью поведения и наплевательским отношением к замечаниям учителей. Муся кукарекал из-под парты во время уроков, стрелял бумажными пульками из рогатки по девчонкам, задирал ребят на переменах. Ему постоянно писали замечания в дневнике, ставили двойки по поведению, выгоняли с уроков — ничего не помогало. Но самое обидное для Муси, что одноклассники почему-то не восхищались его свободным и независимым поведением, и боязни должной никто перед ним не испытывал, и прав на привилегированное положение никто не признавал. У него не было в классе ни одного друга. Похоже, Мусю это сильно задевало: он был сын не какого-то там работяги, а вора в законе. Его отец годами не выходил из тюрьмы, а сам Муся слыл за своего среди карманников, домушников и прочего, уважаемого им блатного люда.

В классе Муся сидел за партой в гордом одиночестве. Но однажды наша классный руководитель решила пересадить учеников по своему усмотрению. В результате я оказался за одной партой с Мусей, в среднем ряду, прямо под носом учителя.

На уроке алгебры нам предложили решить небольшую задачку на применение только что выученного правила. Я принялся записывать условия задачи. Муся новое правило пропустил мимо ушей, поэтому ничего решать не собирался и от нечего делать стал исподтишка толкать меня под локоть.

— Муся, прекрати! Ты мне мешаешь, — взмолился я.

Он расплылся в улыбке и, улучив момент, толкнул с такой силой, что перо, зацепив бумагу, прочертило поперек всей страницы жирную кривую линию.

Я в ответ с силой ударил его локтем под бок. Тогда он взял мою чернильницу (в те времена на всех партах все еще стояли чернильницы-непроливайки) и вылил часть чернил на страницу моей тетради. Я, долго не раздумывая, взял его чернильницу и плеснул чернила ему в лицо.

— Он испортил мне новый костюм! — истошно завопил Муся, выскочив из-за парты и показывая учительнице пальцем на маленькие чернильные пятна, обильно усеявшие не только его лицо, но и пиджак.

— Выйдите из класса! Немедленно! Оба! — закричала она в ответ и распахнула перед нами дверь.

Мы вышли. Дверь захлопнулась.

— Тебе это так не пройдет, — зашипел на меня Муся. — Идем на улицу, поговорим!

— Идем, — согласился я, и мы пошли к выходу из школы.

Муся был немного крепче меня по сложению и чуть-чуть выше, но у меня не было перед ним особого страха — неизвестно еще, на чьей стороне будет удача. Он шел позади, иногда подталкивая меня:

— Шагай скорее, чего трусишь?

— Ну что, — давай разговаривать, — обернулся я к нему, выйдя на школьное крыльцо.

— Идем дальше, за кусты. Или боишься?

Мы зашли за кусты, и Муся безо всяких предисловий наскочил на меня, норовя ударить кулаком в лицо. Я увернулся и выбросил навстречу потерявшему равновесию Мусе свой кулак. Он как-то резко весь сжался, упал боком на землю и громко заорал:

— Ты сломал мне ребро! О! О! Как больно! Не могу дышать!

Я испугался за него.

— Лежи здесь, я позову из школы медсестру.

— О! О! Ты сломал мне ребро!

Держась двумя руками за грудь, Муся, скрючившись, медленно встал и пошел в сторону своего дома.

— Муся, давай я тебя поддержу, дойдем вместе до медпункта.

— Уйди, не хочу тебя видеть!

Мы вышли за территорию школьного двора. Муся немного выпрямился и пошел чуть быстрее. Я проводил его до первых домов и, убедившись, что он вполне может самостоятельно дойти до своего дома, вернулся назад в школу.

Был или нет у Муси перелом, не знаю, но в школе он больше не появлялся.

Недели две спустя, в один из выходных, кто-то позвонил в дверь моей квартиры.

Я открыл и увидел перед собой живого и невредимого Мусю.

— Выйди, поговорить надо, — сказал Муся.

— Лучше ты заходи, чаю попьем и поговорим заодно.

— Нет, выходи ты сюда, — настаивал он.

— На лестничной клетке гостей не принимают.

— Ты че, боишься?

— Я тебя никогда не боялся. А почему ты трусишь, не заходишь в квартиру, не понимаю. Я действительно рад тебя видеть, обиды не держу.

— Нет, ты выходи сюда!

Мне эти пререкания надоели, и я закрыл дверь.

Через пару минут снова раздался звонок.

Я открыл дверь, ожидая снова увидеть перед собой Мусю, и тут же получил мощный удар кулаком в челюсть. Меня отбросило назад. Вместо Муси в дверном проеме возвышался широкоплечий амбал, на две головы выше меня. Падая, я инстинктивно толкнул створку двери ногой и, обернувшись назад, закричал, в пустое пространство квартиры:

— Леня, Володя! На помощь!

Створка, ударившись с силой о лоб амбала, снова распахнулась перед ним. Однако, услышав мой вопль о помощи и не имея представления о том, кто такие Леня и Володя, амбал, прикрывая ладонью рассеченный углом двери лоб, резко развернулся и бросился наутек. Позади и впереди него, толкаясь и обгоняя друг друга, горохом покатились по ступенькам еще человек десять-пятнадцать пацанов. В основном все были старше меня, два-три ровесника и пара малолеток, лет десяти-одиннадцати. Я поднялся с пола. Дождался, когда внизу стихли возбужденные голоса убегавших, закрыл дверь квартиры и подошел к зеркалу в ванной комнате. Внизу подбородка часть кожи была содрана и сочилась кровь — в последний момент мне удалось немного уклониться, направив тем самым вектор удара по касательной. Я подставил лицо под струю холодной воды.

Каким же трусом оказался Муся — целую кодлу собрал, дикую, разношерстную. Лица некоторых взрослых парней были немного знакомы. Они всегда ходили по улицам скопом, курили, пили на ходу из горлышка бутылки вино или пиво, смачно сплевывали слюну и окурки на тротуар, громко разговаривали, сдабривая речь матом, толкали прохожих…

Почему-то неожиданно вспомнилось, как год назад точно так же прохожие жались по сторонам, уступая дорогу ораве орущих матерные частушки пятиклассников. Да, на душе у меня тогда было дискомфортно. Но ведь было и пьянящее ощущение единства со сверстниками, ощущение силы, защищенности, свободы… Вероятно, нечто подобное переполняло и сердца ребят из той стаи, нагрянувшей ко мне мстить за Мусю. «Один за всех, и все за одного» — это классно! Вероятно, у некоторых из них, как у меня тогда, и совесть царапалась своими коготками о толстые стенки этой «классности», но очень тихо. Мы тогда, в пятом, нашли выход, как сохранить единство, не унижая, а привлекая к себе других, а у них с этим проблема.

Я поднял голову, струйки воды с лица заскользили вниз под рубашку. Я вытер лицо полотенцем и пошел в комнату. Потом минут двадцать валялся на диване, приложив к месту удара два медных пятака и продолжая размышления.

Куда делось сегодня то наше былое единство? Как переехали в новую школу, так мальчики — отдельно, девочки — отдельно, разбились на маленькие группки по интересам, а кто-то и совсем в стороне сам с собой дружбу водит. Никто даже не вспоминает, как темными зимними вечерами всем классом возвращались из отдаленной школы через пустыри в свой микрорайон, как пели хорошие песни, как улыбались нам встречные люди.

Наверное, для того чтобы быть вместе, нужны опасности, совместные приключения. «Мусина» стая на этом и держится. А у нас всё ладно да гладко: школа под боком, в темноте через пустыри ходить не надо. Что же такого придумать, чтобы с опасностями и приключениями, но не против других, а так, чтобы другие присоединялись?


Бомбочки и матрос

Сейчас уже не помню, кто из ребят и где достал мешочки с бертолетовой солью и коробочки с красным фосфором. Вероятно, кто-то из взрослых когда-то вынес все это со склада спичечной фабрики — вынес просто так, по привычке, потому что в домашнем хозяйстве взрывчатые вещества не только бесполезны, но и опасны. (Бертолетова соль входит в состав спичечных головок, а красный фосфор является основным веществом, используемым для покрытия трущихся поверхностей спичечных коробков.) Так или иначе, но в конечном итоге я, Женька Немцев, Мишка Поцелуев и еще пять-шесть сверстников с нашего двора занялись изготовлением бомбочек. С величайшей осторожностью через свернутые из газеты бумажные трубочки мы сыпали в маленькие аптечные бутылочки слой за слоем соль и фосфор, затем плотно затыкали горлышки пробками. Изготовив несколько бомбочек, мы всей ватагой пошли на пустырь за домами, соорудили из валявшегося под ногами строительного мусора цель — корявое сооружение из обрезок досок и колотых кирпичей — и с расстояния в пятнадцать-двадцать метров начали цель бомбить. Грохот, пламя, подскакивающие вверх куски кирпичей — страх быть изувеченным и неистовый восторг от своей смелости. Секунд через тридцать наши боеприпасы были исчерпаны, и мы, возбужденно переговариваясь, побежали назад изготавливать следующую партию бомбочек.

Несмотря на оглушительный, в прямом смысле этого слова, успех испытания первой партии «бомбочек», во второй партии мы, в едином порыве, решили увеличить их мощность, чтобы еще больше было грохота. Однако тут остро встал вопрос о том, как обезопасить себя. Если при взрыве маленьких бомбочек разлетающиеся во все стороны куски кирпичей не достигали нас, то при увеличении мощности могут и в голову кому-нибудь угодить. Вот если бы разбивать бомбочки о стену дома — стены у домов крепкие, из них кирпичи не полетят. Но вокруг полно людей. Взрослым это не понравится — или нас поймают, или родителям нажалуются.

— Я знаю один дом, за пустырем в поле, — сказал Мишка, — там тетя Шура живет. Мы с отцом дрова ей в поленницу складывали.

— Калымили?

— Задарма. Она старенькая. Их дом почти пустой, всех жильцов переселяют в новые квартиры, а дом ломать будут.

— А если всех переселяют, то зачем тете Шуре дрова?

— Тете Шуре и еще трем старикам начальство новые квартиры не дает — им по возрасту помирать скоро.

— А мы этих стариков не напугаем?

— Они войну прошли и со слухом у них проблемы. К тому же их квартиры в первом подъезде, а мы будем бросать в торцевую стену, за которой находятся квартиры второго подъезда, освобожденные.

— В окно бомбочка влетит — пожар может быть.

— Стена без окон, глухая.

Выяснив в процессе изготовления бомбочек еще кое-какие подробности про тетю Шуру, стариков и подлежащий сносу дом, мы единогласно решили, что лучшей цели не найти. Правда, идти до нее далековато, а бомбочки такие — чуть тряхнешь, и взорваться могут.

Решили идти медленным шагом, цепочкой, на расстоянии трех метров друг от друга, так, что если у кого в кармане бомбочка взорвется, то чтоб у других не детонировало. Однако минут через десять такой ходьбы как-то незаметно мы снова все перемешались и уже просто предупреждали друг друга о ямках или колдобинах на дороге, чтобы кто-нибудь ненароком не споткнулся, не оступился.

Не столько из-за расстояния, сколько из-за необычайно медленной для нас скорости передвижения, добирались до цели часа два, если не больше. Но то, что мы увидели, не могло не восхитить — высокая, с облупившейся местами штукатуркой стена двухэтажного дома посреди поля, и вокруг — ни души!

Мы выстроились в линию, метрах в двадцати от стены и приступили к бомбометанию. Что тут началось! Грохот был такой, что закладывало уши! А пламя временами охватывало полстены!

И тут случилось нечто непредвиденное — от стены оторвался громадный кусок штукатурки с торчащими из нее деревянными рейками. Вся эта махина с треском упала на землю, подняв в воздух облако пыли. Я как раз доставал из кармана последнюю бомбочку. Мы все замерли — что делать? Внезапно из того самого подъезда, в котором, по утверждениям Мишки, все квартиры были пустые, выскочил мужчина в кальсонах и тельняшке. Следом за этим матросом — женщина в ночной рубашке и с растрепанными волосами. Женщина, тыкая в нашу сторону ладонью, что-то закричала, и мужчина побежал к нам явно не с добрыми намерениями.

Мы бросились наутек. Страх прибавлял прыти, но жажда мести для разъяренного мужчины была не менее сильным стимулом. Расстояние между ним и нами неумолимо сокращалось.

Неожиданно я осознал, что зажатая в моей руке бомбочка при бегстве по неровной дороге представляет для всех нас еще большую угрозу, чем разъяренный матрос. Я, не оборачиваясь, через плечо, швырнул бомбочку назад и вверх. В тот же момент над нами раздался резкий хлопок, и земля под ногами осветилась отблеском пламени.

Мы остановились. Вероятно, бомбочка задела за низко провисший провод высоковольтной линии электропередач и разорвалась от сотрясения. В небе образовался огненный шар, медленно гонимый ветром в сторону нашего преследователя. Мужчина, увидев надвигающееся на него облако огня, резко остановился, развернулся на 180 градусов и с той же феноменальной скоростью, с какой догонял нас, побежал назад в сторону своего дома.

Шар растаял в воздухе. Женька сунул два пальца в рот, чтобы посвистеть вслед удирающему матросу, но Мишка остановил его движением руки:

— Не надо.

Женька поднес ко рту другую руку.

— Не надо, — повторил Мишка и пояснил: — Мы им дом испортили. Папа говорил, что у тети Шуры в доме все стенки продуваются, а теперь одной стенки все равно что вовсе нет.

— Ну, и что же нам теперь делать, если так получилось? — спросил кто-то из ребят.
— Надо заляпать стену, а то зимой и матрос этот со своей женой, и старики с тетей Шурой — все перемерзнут.

Мы принялись обсуждать, каким образом можно заляпать стену. Самое простое, как нам представлялось, забросать поврежденный участок глиной. Принести в ведрах глину, размочить в воде, наделать шариков и метать их в стену. Потом приставить лестницу и дощечкой разгладить, чтобы ровно было. Однако для этого нужны были ведра, корыто для замачивания глины, лестница. И как при всем этом соблюсти конспирацию, сделать все тайком, чтоб никто не догадался, что отколовшаяся от стены штукатурка — наша работа? Пойти к тому матросу, признаться? Конспирация будет не нужна, и работа пойдет быстрее, но как-то боязно самих себя вот так с потрохами неизвестно кому выдавать. А что если он в милицию сообщит, и нас начнут искать, чтобы арестовать и в лагерь для несовершеннолетних отправить? Ситуация казалась патовой. На душе скверно, а освободиться от чувства вины путем ее искупления страх мешает.

Неделю спустя после описываемых событий мой брат Леня и я как-то зашли к Мишке. Сидели за столом, Мишкина мать угощала нас чаем. Потом на кухню зашел Мишкин отец. Взрослые стали между собой обсуждать, как помочь тете Шуре с переездом. Мы навострили уши. Из их разговора выяснилось, что всех жильцов аварийного дома срочно переселяют в новые квартиры, так как у дома от старости разваливаются стены. У одной стены половина штукатурки вместе с частью обрешетки отвалилась. Грохот был такой, что даже глухие старики слышали. Если так дальше пойдет, то людей скоро придавит под обломками, тогда начальству придется отвечать. А начальству, знамо дело, отвечать не охота — вот сразу для всех жильцов и нашли квартиры.
И тут Мишку осенило:

— Папа, а можно мы с ребятами поможем тете Шуре и ее стареньким соседям с переездом?
— Чего это вы вдруг?

— Ну, мы как раз думали, что бы такое полезное сделать, — пояснил мой брат.

На следующий день с утра человек десять ребят с нашего двора знакомой дорогой отправились к аварийному дому. На этот раз весь путь занял минут сорок, не больше. Около аварийного дома уже стояло два грузовика. Мы стали помогать взрослым выносить из квартир вещи и укладывать их в кузова грузовиков. Подъехал запорожец с прицепом, остановился у второго подъезда, и из кабины вышел тот самый «матрос», который гнался за нами по пустырю. Некоторое время он молча стоял возле своего запорожца и смотрел, как мы работаем. Мы делали вид, что не узнаем его, только чуть быстрее бегали от грузовиков к подъезду и обратно. В какой-то момент я встретился с ним глазами, он подмигнул мне и, кажется, улыбнулся.


Недолгая дружба

Среди множества сверстников нашего двора самым загадочным, а потому неудержимо притягивающим к себе, долгое время был для меня Дэля. Он не ходил в школу, держался от всех ребят особняком, не играл с нами — не потому, что стеснялся подойти, а потому, что ему были в равной степени неинтересны и мы, и наши игры. Казалось, он в свои четырнадцать лет постиг нечто такое, что не все постигают в сорок, и наслаждался полнотой открывшейся ему истины, глядя свысока на толпы непросветленных.

Как-то в выходной, проиграв в пристенок* последний пятачок, я, в числе дюжины таких же неудачников, от нечего делать наблюдал за игрой своих более удачливых товарищей. В это время из подъезда вышел Дэля и, равнодушно взглянув в нашу сторону, не поздоровавшись ни с кем, неторопливо направился по тропинке вниз под горку, где плотными рядками за деревянными заборами стояли частные дома.

— Привет, Дэля! — неожиданно крикнул я ему вслед.

Он остановился, обернулся. Удивленно посмотрел на меня:

— Привет.

— Куда направился?

— Никуда.

— Можно с тобой?

— В никуда?

— Отправляясь в никуда, в итоге можно оказаться в интересном месте, — выдал я неожиданно пришедшую в голову мысль.

— Как это?

— Не знаю.

Дэля прищурил глаза:

— А ты не боишься?

— Чего?

— Интересных мест?

С минуту мы оценивающе оглядывали друг друга. Потом он сплюнул на землю и снисходительно произнес:

— Ладно. Пошли.

Так началась наша недолгая дружба.

В тот день мы полдня бесцельно бродили по пустынным улицам Шанхая**, иногда перелезая через заборы, лакомясь яблоками или сливами. В Пятом проезде Перекатной улицы неожиданно появившийся из казавшегося заброшенным дома хозяин пальнул в нас из берданки, но промахнулся (а может, и не хотел попасть — так, пальнул в воздух для острастки). На одной из улиц пришлось отбиваться от спущенного с цепи пса. Потом на уже пустующих в октябре огородах недалеко от высоковольтной линии мы нашли неубранную грядку, накопали картошки, развели костер, попробовали покурить самокрутки из засохшей травы, но дым оказался на удивление едким, так что оба долго потом не могли прокашляться.

— А ты парень ничего, — похвалил меня Дэля, когда мы, наевшись печеной картошки, лениво валялись на траве, разглядывая плывущие в небе облака.

Я промолчал.

— Давай завтра на Скоморохову гору*** смотаемся, — приподнявшись на локте, предложил мой новый товарищ.

— Завтра с обеда до вечера буду в школе, — ответил я, не поворачивая к нему головы.

— Далась тебе эта школа.

— В школе много интересного. Я еще в библиотеке школьной помогаю.

— Заставляют, что ли?

— Сам напросился, — развернулся я в его сторону и пояснил: — Там книг много интересных.

— Ничего себе, интерес! Я люблю жизнь, люблю волю, чтоб никто не указывал. А в книгах чужая жизнь, чужая воля и нравоучения.

— Ты не прав. Заходи завтра к нам в школу, в библиотеку — дам тебе «Зверобоя» почитать. Про индейцев — оторваться невозможно.

— Я своим принципам не изменяю.

В следующий раз мы встретились с ним недели через полторы. На этот раз, увидев меня во дворе, он подошел первый.

— Привет, книжник!

— Привет, принцип!

Он рассмеялся:

— Ладно, давай без кликух. Я тут такое клевое дело придумал! Пойдешь со мной?

Мы пожали друг другу руки.

— Что за дело?

— Восторг! На всю жизнь запомнишь.

— Мне через три часа надо в школе быть.

— Не наскучило за партой штаны протирать?

— Давай в выходные твоим делом займемся, — предложил я.

— Не, я как че придумаю, так сразу и делаю, а в выходные будут новые мысли, новые дела. Идешь?

— Я же сказал — у меня школа.

Дэля сплюнул на тротуар.

— Ладно, успокойся, дело на полчаса. Все тут рядышком — успеешь перед своей школой и помыться, и переодеться, и перекусить.

Пару секунд я еще колебался, но потом решил для себя — если даже Дэля насчет быстроты задуманного ошибается, всегда можно все бросить, развернуться и пойти домой.

— Давай, выкладывай, куда пойдем и на какое дело, — наконец произнес я к его вящему удовольствию.

— Все тут рядышком, все сейчас сам увидишь, — засуетился он, разворачиваясь, и, перепрыгнув лужу посреди двора, быстро зашагал в сторону улицы.

Я едва поспевал за ним.

Мы пересекли проезжую часть и пошли по аллее к Больничному городку****. Метров пятьдесят не доходя до лечебных корпусов, свернули влево на грунтовую дорожку и, петляя между рытвинами и ямами, вышли к громадному полю с высокой высохшей травой.

— Смотри, как классно! — остановился Дэля и повел рукой по сторонам, приглашая меня разделить его восхищение.

— Чего тут классного? — удивился я.

— Да. Видать, в школе тебе окончательно мозги запудрили. Я как первый раз это увидел, еле сдержался, чтоб не подпалить. В последнюю секунду о тебе подумал — вдвоем оно веселее. А ты ничего не видишь!

— А зачем палить?

— Как «зачем»? — искренне удивился Дэля моей несообразительности и пояснил: — Для красоты! Представляешь, какой высоты пламя будет, и сразу по всей площади?

Он чиркнул спичку и нагнулся к пучку сухой травы. Пучок вспыхнул. Легкий ветерок пригнул пламя к земле и почти загасил, но спустя секунду оно снова вспыхнуло, перебросилось вверх, пробежало по метелкам, остановилось, и тут же сразу в нескольких местах снизу стали появляться маленькие язычки.

Я принялся затаптывать их ногами.

— Ты что делаешь? — удивленно и с возмущением воскликнул Дэля.

Убедившись, что пламя погашено, я подошел вплотную к своему другу и, ухватив его рукой за лацкан пиджака, волнуясь, пояснил:

— Это поле — дом для мышей, лягушек, кузнечиков. Они все погибнут.

— Какое мне дело до твоих лягушек? — возмутился Дэля, отбив ребром ладони мои пальцы со своего лацкана.

Недалеко от нас, в траве снова засверкал язычок пламени. Я отступил от Дэли, чтобы загасить огонь. Он воспользовался моментом, отбежал в сторону и подпалил траву с другой стороны дороги.

Я бросился туда. Он, зажав в руке пучок горящей травы, стал носиться по всему полю.

— Дэля, — крикнул я. — Разуй глаза — там же настоящий дом около забора. Если в нем люди, они сгорят!

Но он как с цепи сорвался, бегал среди языков пламени, разнося повсюду огонь, высоко при этом подпрыгивая и выкрикивая от восторга какие-то бессвязные слова.

В начале дороги появились два взрослых коренастых парня.

— Бегите сюда! Там люди могут сгореть, — закричал я парням и побежал прямиком к стоявшему на другом конце поля невысокому кирпичному дому, чтобы предупредить его хозяев о надвигавшейся опасности.

Дэля, увидев парней, истошно закричал мне:

— Тикаем!!! — и сам что есть мочи пустился наутек.

Подбежав к дому, я обернулся. Сзади меня никого не было. Приглядевшись сквозь пелену дыма и огня, я увидел, что парни повернули назад и быстрыми шагами удаляются. Дэля из вида уже и вовсе пропал. Ну и скорость у него — просто спринтер, когда дело касается спасения своей шкуры.

Обойдя вокруг дома, я убедился, что он не жилой — какая-то хозяйственная постройка из старого силикатного кирпича. Двери были открыты. Внутри пусто — лишь пара сломанных стульев и какие-то давно сгнившие доски. Я снова вышел наружу. Пламя быстро приближалось, отрезая все пути к отступлению назад. В нескольких метрах от дома возвышался высокий бетонный забор, за которым начиналась территория секретного конструкторского бюро*****. Для раздумий времени не было. Подтащив к забору несколько гнилых досок, я залез на него, царапая руки и одежду, раздвинул шедшую поверх забора колючую проволоку и прыгнул вниз на землю.

Что было дальше?

Да ничего особенного. Меня заметил охранник. Посвистел для острастки. Потом разобрался, что к чему, позвал какую-то женщину. Она привела в порядок мои разодранные проволокой штаны и рубаху. Пока женщина занималась моей одеждой, охранник напоил меня чаем, а затем провел без всяких пропусков через проходную в город. Дружба с «просветленным» Дэлей закончилась. Ни он, ни я больше друг к другу интереса не проявляли.

* Пристенок — азартная игра. Игроки по очереди ударяют ребрышками монет о стенку дома. Если монета, отскочив, оказывается на земле на расстоянии вытянутых пальцев одной руки от монеты предыдущего игрока, то второй игрок забирает ее себе и теперь он должен ударить свою монету о стенку дома первым.

** Шанхай — неофициальное название застроенного типовыми частными домами микрорайона Веретье-4 в Рыбинске. Размеры участков стандартные — по 4 сотки. Время застройки 1930–1960-е годы. В настоящее время на месте старых домов строятся коттеджи высотой до трех этажей.

*** Скоморохова гора — микрорайон, расположенный юго-западнее городского центра. По одной из версий, такое название было связано с тем, что в этом месте на Масленицу собирались скоморохи со всей России. До 70-х годов прошлого века микрорайон был застроен частными домами, в настоящее время — панельными многоэтажками.

****. Больничный городок — объединение учреждений здравоохранения в западном районе Рыбинска, в которое входят три больницы, районная поликлиника, роддом, сосудистый центр, станция переливания крови, городской морг.

***** Рыбинское конструкторское бюро моторостроения — в настоящее время входит в состав НПО «Сатурн», единственной компании области, включенной в перечень системообразующих организаций России.


Искорка любви и дела комсомольские

О взрослой любви думалось и воображалось давно. Я и с Мариной Яковлевой в третьем классе подружился в тайной надежде на рождение такой любви, и став подростком, испытующе приглядывался к одноклассницам — не случалось. С одной стороны, и понятно — мал еще был, но гораздо существеннее другое — любовь к женщине птица вольная, не терпящая принуждения, не укладывающаяся в стереотипы, надуманные схемы. Первые ее проблески всегда неожиданны. Бац — и вдруг осознаешь, что между тобой и другим человеком нет никаких перегородок. В глубинах своего сердца ты «читаешь» сердце возлюбленной, без слов разговариваешь с ней, узнаешь ее надежды, желания. Если не можешь их принять, пытаешься отвергнуть — это причиняет боль, если, какими бы они не были, принимаешь, боль уступает место благодарности.

Впервые такое со мной случилось в седьмом классе в конце третьей четверти. Светлана Голубенкова сидела за второй партой в среднем ряду, наискосок от меня, и я тайно любовался ее спадающими на плечи светлыми волнистыми волосами, просвечивающей через их пряди мочкой маленького ушка, округлыми линиями щек, носиком с небольшой горбинкой, тонкой девчоночьей шеей. Вдруг она обернулась, и я тотчас потонул в ее глазах. Учительница у доски, внимающие ей одноклассники, даже голоса скворцов за окном — все исчезло. Весь мир исчез. Были только я и Света. Какое-то время мы удивленно смотрели в открывшиеся перед нами миры друг друга. Потом она повернулась лицом к учительнице. Я пришел в себя. Возвратились скворцы, голос преподавателя, записывающие что-то в тетради одноклассники. Что это было? Все мое существо было пронизано удивлением, беспредельным желанием быть ей нужным, желанным. Но откуда эта боль? Почему я решил, что она не желает нашего сближения? Укрывшись от учительницы за широкой спиной сидевшего прямо передо мной Саши Царева, я снова и снова мысленно призывал Свету обернуться — безрезультатно. От моего пристального взгляда покраснела ее щека, напряженно, слегка приподнявшись, как бы защищаясь, застыло узкое плечико, но она не оборачивалась. Прозвенел звонок, застучали крышки парт. Света, потупив очи долу, одной из первых выскользнула из класса под ручку со своей подружкой Алей Ковалевой. Я рванулся было за ними, но каким-то шестым чувством вдруг отчетливо понял, что ей неприятна будет моя назойливость, и остановился.

Прошло две или три недели. Кто-то из доброжелателей донес мне, что Света с Алей уже давно гуляют со взрослыми парнями, друзьями Светиного старшего брата, а сам ее брат тянет срок в лагерях за разбой и воровство.

В голове закружился водоворот мыслей. Света опьянена очарованием какого-то криминального авторитета. Но почему тогда она написала заявление о приеме в комсомол? Значит, не все потеряно. Я комсорг класса. Мой шанс возвыситься в ее глазах — стать авторитетом со знаком плюс!

Вскоре Света тоже стала комсомолкой. Мы вместе работали над стенгазетой, организовывали походы класса на берег водохранилища. Но всякий раз, когда я как бы ненароком дотрагивался до ее руки или пытался заглянуть в ее глаза, она отстранялась. Ей было комфортнее держаться на расстоянии.

В мае месяце меня пригласила в свой кабинет завуч, она же парторг школы, и сказала, что мне надо будет выступить с докладом на городской комсомольской конференции.

— В зале будут представители городских и областных СМИ. Прочитать доклад надо четко, эмоционально, чтобы тебя, а значит и нашу школу, заметили. Справишься?

Первая мысль была: «Вот она, долгожданная возможность возвыситься в Светиных глазах!» — и сразу за ней, как холодный душ: «До начала конференции осталась лишь неделя. Как, о чем писать?»

Заметив, как на моем лице радость сменилась растерянностью, завуч по-домашнему устало вздохнула, достала из ящика стола папку с вложенными в нее бумагами и положила передо мной:

— Вот, возьми. Это твой экземпляр. Дома внимательно просмотри, подготовься к чтению, порепетируй перед зеркалом. А в конце этого экземпляра, — она достала вторую папку и положила рядом с первой, — тебе, как автору доклада, надо поставить подпись. Этот экземпляр я завтра должна отдать в горком комсомола.

— А как подписывать? Я же не автор…

Завуч улыбнулась:

— Ты хороший парень. Я вижу в тебе перспективного комсомольского работника, успеешь еще горы докладов написать. Что-то будешь читать с трибун сам, что-то делегировать другим. Суть не в «КТО», а в «ЧТО» — в содержании. Мы все делаем общее дело.

Некоторое время я в замешательстве колебался — подписывать или нет. С одной стороны — комсомол и обман, пусть даже с благими целями, эти понятия как-то не совмещались в моей голове. С другой стороны — возможность произвести впечатление на понравившуюся девушку, возвыситься в ее глазах. Я открыл папку, которая предназначалась для передачи в горком. Перелистал страницы объемного доклада. В конце последней, под жирной чертой было напечатано: «Дмитрий Антоньевич Красавин, комсорг 7-го «Г» класса школы номер 23 города Рыбинска».

Завуч ткнула пальцем поверх черты:

— Вот здесь распишись, — и протянула мне авторучку.

Я принял ее, повертел меж пальцев и тихо пробормотал:

— Это не совсем честно.

— Что тут нечестного? — вспылила завуч.

— Присваивать себе то, что не делал, присваивать славу того, кто написал этот текст…

— Честность заключается в том, чтобы служить великим целям: комсомолу, партии, стране, а ты ищешь личного комфорта. Для общего дела важно, чтобы доклад прочитал самый молодой из участников конференции — тогда нас заметят, а значит, более рельефно запомнят наши достижения, наши проблемы. Никто не заставляет тебя ходить потом по школе гоголем и кричать: это я написал! Будь скромным, думай не о своей славе, а об общем деле!

Она говорила о скромности, а у меня перед мысленным взором горели восхищенные глаза Светки. Ее глаза перевесили сомнения, и, чувствуя, как лицо заливает краска, я, к вящему удовлетворению завуча, поставил подпись под ненаписанным мною докладом.

Потом некоторые из одноклассников говорили, что слушали мое выступление на конференции по радио, и с уважением добавляли: «Это ж надо, такой докладище написать, и так заумно — с цифрами, цитатами из классиков!» Материалы конференции были напечатаны в городской газете. Потом несколько дней на ее страницах печатали отзывы читателей, пару раз цитировали и строки из «моего доклада». Мне выдали гонорар, на который я купил несколько стаканчиков мороженого и раздал одноклассникам. Света никак не комментировала мой дебют на радио и в прессе, даже не поздравила с получением гонорара, а от мороженого отказалась — сказала, что вчера вечером ходила в ресторан и там объелась его столько, что горло болит. Слово «ресторан» она произнесла несколько растянуто, выделяя его от других — будто сводить девушку в ресторан это покруче, чем прочитать доклад на конференции.

Наступили летние каникулы. Наши дома находились недалеко друг от друга, и я по нескольку раз в день проходил мимо ее подъезда. Специально замедлял шаг, останавливался, украдкой, издалека заглядывал в окна ее квартиры, но они были постоянно занавешены, а в небольшую щелку между занавесками на кухонном окне, кроме уголка висевшей на стене картины, ничего не было видно. Осенью я узнал, что Света провела все каникулы в деревне у родственников и что к ней в гости приезжал ее криминальный друг. В октябре его забрали в армию. Она стала избегать любого общения со мной, но я больше и не навязывал ей свою компанию: отбивать девушку у парня, ушедшего в армию, это подлость почище присвоения авторства не написанного тобою доклада. Первая искорка юношеской любви, так и не разгоревшись, потихоньку стала угасать.

Перспективного комсомольского работника из меня также не получилось. Изложу все по порядку.

За день или два до начала летних каникул завуч спросила меня, как я смотрю на то, чтобы в следующем учебном году стать комсоргом школы.

— Ну, если выберут…

— Значит, согласен. В середине августа зайди ко мне, обговорим детали, а пока отдыхай, набирайся сил.

Где-то в конце июля ко мне на улице подошел парнишка из параллельного класса и передал просьбу завуча зайти к ней в школу, она сейчас там и ждет меня. Я зашел. Завуч сказала, что меня недавно видели играющим с хулиганами на деньги в пристенок, и спросила:

— Правда ли?

Я ответил, что не вижу в этом ничего плохого: пять копеек за неделю выиграть или проиграть не сделает никого ни бедным, ни богатым. Все ребята в нашем дворе играют, а кому сильно повезет, угощает потом проигравших карамельными конфетами.

Она прочитала мне лекцию о том, что комсомольцы должны увлекать молодежь от азартных игр к созидательной работе на благо школы и всего общества, а в заключение вынесла резюме, что разочаровалась во мне — я еще не созрел для того, чтобы стать комсоргом школы. Для меня было непонятным, как это в кабинете завуча, а не на комсомольском собрании решается, кому быть комсоргом, кому не быть. Но вскоре вся механика прояснилась.

В конце августа в ее кабинете собрались все члены еще ни кем не избранного будущего школьного комитета комсомола. Завуч распределила между нами роли, которые каждый должен сыграть на отчетно-выборном собрании. Мы все будем сидеть в различных местах зала среди других комсомольцев, и, в установленном завучем порядке, предлагать кандидатуры друг друга для выбора в состав комитета, давая краткую характеристику выдвигаемому, поддерживая отдельными репликами друг друга. Поскольку мы были плохо знакомы между собой, так как учились в разных классах, она раздала каждому записочки с примерными текстами. Я пробурчал вслух, ни к кому персонально не обращаясь, что такое собрание будет напоминать заранее отрепетированный спектакль. Завуч услышала и возразила, что тщательная подготовка любого мероприятия — залог успеха и вовсе не исключает инициативы со стороны других его участников.

Собрание прошло четко по написанному завучем сценарию, никаких инициатив со стороны других комсомольцев не было.

На душе было неуютно, я ощущал себя маленьким винтиком в гигантском механизме, управляемым сверху какой-то неведомой рукой. Винтиком быть не хотелось, что-нибудь умного в голову не приходило, поэтому по истечении срока возложенных на меня полномочий я с облегчением стал рядовым комсомольцем и впредь, до выбытия из комсомола по возрасту, нигде ни в какие комитеты не лез.


Блек энд уайт

До восьмого класса я был абсолютно равнодушен к творчеству Маяковского. Ну да, жил когда-то такой поэт. Говорят, после Пушкина в советской иерархии поэтов — второй, поскольку правильно понимал революцию. Остальные поэты ее либо вообще не понимали и не принимали, либо, как Есенин или Блок, принимали с трудом, а понимали не совсем правильно. И вот теперь, в соответствии со школьной программой, нам надлежало прочувствовать Маяковского, по достоинству оценить его железный стих и полюбить. Поскольку у нашей учительницы по литературе Маяковский был даже не вторым, а первым поэтом всех времен и народов, то после подробного ознакомления нас с личностью Владимира Владимировича, она в качестве домашнего задания обязала нас к следующему уроку выучить наизусть сразу два объемных стихотворения: «Стихи о советском паспорте» и «Блек энд уайт».

Сказать по правде, времени на заучивание было предостаточно — впереди два выходных дня, но как-то так получилось, что я был занят более интересными делами, а в понедельник на перемене не успел до конца дочитать даже одного стихотворения, как раздался звонок на урок. Учительница вошла в класс. Мы встали. Многие, как и я, приветствовали ее, не отрывая глаз от хрестоматий. Она прошла к своему столу, поздоровалась (я умудрялся читать хрестоматию по литературе и одновременно четко улавливать все ее движения). Мы сели. Она оглядела класс:

— Все готовы к уроку?

— Готовы, — раздался в ответ нестройный хор голосов.

— Заданные на дом стихи сегодня будет читать каждый из вас. Спрашивать буду в алфавитном порядке. Для экономии времени выходить к доске не надо. Поднимаетесь из-за парты и продолжаете читать с того места, на котором остановится предыдущий ученик. Всем понятно?

Класс, предчувствуя недоброе, молчал.

— Агапов, начинайте.

Володя Агапов поднялся:

— С чего начинать?

— «Блек энд уайт». Начинайте с начала.

Володя, глядя в окно, начал тихим голосом монотонно бубнить себе под нос:

— Если Гавану окинуть мигом — рай-страна, страна, что надо…

— Садитесь, Агапов, — двойка, — оборвала учительница его бормотание.

— Почему двойка, я все до конца могу наизусть рассказать.

— Не надо. Вы издеваетесь над поэтом. У него каждая строка значима, каждая строка — событие, бомба! А вы их, как пономарь, гнусавите. Я такого чтения не принимаю!

Она поставила отметку в журнал, назвала следующую фамилию, и — закрутилась карусель. Каждый вставал, испуганно глядя на учительницу, читал пять-шесть коротких строк, она его останавливала, ставила оценку, поднимала следующего. Те, кто плохо заучили текст, получали двойки, выучившие назубок, даже не бубня под нос, выше тройки не получали.

Я лихорадочно пытался вычислить, какие строки необходимо выучить, чтобы выпалить их наизусть, когда дойдет очередь до меня. Самое начало «Блек энд уайт» я запомнил еще на перемене, поэтому, перевернув страницу, стал усиленно заучивать окончание, но когда сразу троих подряд посадили с двойками за незнание, понял, что моя очередь подойдет ближе к середине текста. Я перевернул страницу назад и уткнулся в середину текста: «Одно-единственное вызубрил Вилли…»

— Красавин, — раздался через пару минут голос учительницы.

Похоже, мне повезло. Пять следующих строк, которые надлежало читать, я уже, подобно Вилли, вызубрил. Важно было читать их как можно медленнее, чтобы не дошло дело до шестой строки. Я встал. Поправил галстук, одернул пиджак, поднял голову, откашлялся, зачем-то вытянул вперед правую руку и, глядя в глаза учительнице, громко произнес:

— Белый!

Пауза. Перевел взгляд к окну:

— Ест!

Сжал пальцы в кулак, снова разжал, опустил руку и, разворачиваясь всем корпусом, оглядывая класс, выкрикнул:

— Ананас спелый!

На задней парте у окна кто-то, сдерживая смех, тихо прыснул в кулак. Я снова посмотрел на учительницу, снова вытянул вперед правую руку:

— Черный!

Взгляд в сторону окна. Пауза чуть длиннее:

— Гнилью моченый!

Пять строк закончились. Я их растянул по времени на все десять, но вожделенного трояка еще не получил. Из-за спины что-то шептали, пытаясь подсказать, но я не мог разобрать слов. Неожиданно в лабиринтах памяти высветились следующие четыре строки, бегло прочитанные еще на перемене:

Белую работу
делает белый,
Черную работу —
черный.

Я их прочитал с еще более длинными паузами и остановился. Дальше всплывать в памяти было нечему.

— Продолжай, продолжай, — ободрила меня учительница.

Я тупо смотрел в потолок, делая вид, что пытаюсь вспомнить забытый текст.

— Ну, открой учебник, подсмотри, — сжалилась она надо мной.

Я склонился над партой, нашел нужные строки, поднял голову, продекламировал в том же ритме всё, что успел ухватить взглядом и запомнить. Снова остановился, устремив взгляд в потолок.

Очевидно, поняв, что я, мягко говоря, не блещу знанием текста, она неожиданно предложила:

— Возьми учебник в руки, открой и читай.

Я взял учебник, открыл и, уже поняв, в чем секрет таких ко мне поблажек, изо всех сил стараясь не форсировать процесс, четко отделяя строку от строки и раскрашивая их возникающими по ходу чтения эмоциями, прочитал стихотворение до самого конца. Финалом такого чтения были аплодисменты учительницы, поддержанные двумя-тремя одноклассниками, и пятерка в классном журнале.

Потом в школе был вечер памяти Маяковского, на котором я одновременно был и в числе организаторов, и ведущим, и основным чтецом. На всю жизнь я запомнил: «Белую работу делает белый, черную работу — черный». И вместе с этими строчками где-то в глубинах души поселилось острое чувство неприятия ко всякого рода возвеличиванию одних за счет других, к разделению людей на своих и чужих, партийных и беспартийных, русских и нерусских. «Весь мир — одна семья» — это ощущение укоренилось во мне, в том числе и благодаря Владимиру Владимировичу Маяковскому.

А начиналось все с невыполненного домашнего задания. Воистину, пути Господни неисповедимы — даже лень может в итоге обернуться во благо.


Мир! Бог! Май!

Это было в далеком 1966 году, когда нынешняя краса Рыбинска, Спасо-Преображенский собор, напоминал развалины Брестской крепости. С усеченными главами куполов, без крестов, окруженный горами строительного мусора, он казался обреченным. Поговаривали, что городские власти то ли в самом соборе, то ли вплотную к его стенам намерены соорудить общественный туалет, а пока, до утверждения проекта, часть помещений использовалась под временное общежитие для тех, кому не досталось мест в благоустроенных семейных общежитиях. Пройти в «общежитие» с улицы можно было только через калитку, расположенную в левой створке главных ворот храма. Сами ворота были по центру и бокам забиты досками. В нижнем ярусе колокольни размещался пункт приема стеклотары. В дни авансов и получек у его дверей выстраивались большие очереди горожан с авоськами, набитыми пустыми бутылками из-под водки и дешевых плодово-ягодных вин. Остальные окна и двери первого этажа были частично заложены битым кирпичом и замурованы цементом, частично забиты неструганными досками. Осколками кирпичей вперемежку с цементом были заделаны и большие отверстия в земле вплотную к цокольной части собора. Поговаривали, что где-то здесь был замаскирован люк, подняв который можно было попасть в подземный ход, ведущий на левый берег Волги.

Естественно, все это — и колокольня, и громадные пустые залы с взирающими со стен через облупившуюся краску ликами святых, и слухи о подземном ходе, как магнит, притягивало к собору подростков со всех районов города. У нас были свои тайные ходы, как проникнуть внутрь, мы превосходно ориентировались, где какие есть замаскированные лазы, чтобы перебраться из одного помещения в другое. Было у собора и еще одно немаловажное достоинство — его колокольня, самое высокое по тем временам здание города.

Не знаю, кому из нас первому, мне или Женьке Немцеву, пришла идея посмотреть на первомайскую демонстрацию с высоты колокольни, поприветствовать знакомых, подурачиться немножко — но принята она была на ура. В десять утра, когда демонстрация была в самом разгаре, мы с помощью приставной доски проникли через небольшое отверстие в помещение над потолком пункта приема стеклотары и оттуда забрались по винтовой лестнице на площадку с колоколами. На площадке стряхнули с одежды пыль, уселись на парапет и, размахивая руками, стали кричать лозунги:

— Да здравствует Коммунистическая партия Советского Союза — организатор и вдохновитель всех наших побед! Ура, товарищи!

Снизу никакой реакции. Море плакатов. Мир, труд, май! Искусственные цветы, портреты вождей…

— Да здравствует нерушимое единство партии и народа! Ура, товарищи!

Минут пять, выкрикивая лозунги и кривляясь, мы пытались привлечь внимание демонстрантов, но они нас не слышали — пели свои песни, передавали по шеренге фляжки со спиртным, болтали о чем-то между собой, махали флажками, смеялись, танцевали. Хоть бы один кто задрал вверх голову посмотреть на небо, на колокольню, на нас. И тут я увидел длинный металлический прут, лежащий на полу в известковой пыли. Я спрыгнул с парапета, поднял прут, отряхнул от пыли, ухватился двумя руками за один его конец и вторым дотянулся до языка колокола. Женька сразу уловил мои намеренья, и мы, удерживая вдвоем прут, стали раскачивать им язык колокола. Вначале это не особо нам удавалось, но потом наловчились, и спустя какое-то время над запруженной демонстрантами Соборной площадью (тогда она называлась площадью Маяковского) поплыл мощный, густой колокольный звон. Когда руки устали, мы положили прут на пол и бросились к парапету — снизу на нас смотрели тысячи восхищенных глаз. Неожиданно откуда-то из толпы демонстрантов материализовались несколько человек в милицейской форме и врассыпную бросились к собору.

— Бежим, поймают, мало не покажется, — потянул меня за рукав Женька.

Мы метнулись к винтовой лестнице, но снизу уже стучали чьи-то сапоги. Оставался один путь — наверх. Раньше мы никогда на колокольню выше яруса с колоколами не поднимались — там вместо лестницы торчали два ржавых перекрученных швеллера с налипшими на них остатками штукатурки, а над ними угрожающе нависал заваленный битым кирпичом остов лестницы — того и гляди, что-нибудь сорвется на голову. Но другого выхода у нас теперь не было. Я вскарабкался Женьке на плечи, дотянулся до швеллеров, пригнул их, насколько мог, к стенке, перебрался на них с Женькиных плеч и протянул другу руку. Минуту спустя мы продвинулись по остаткам лестницы еще немного вверх и скрылись от глаз преследователей за уступом стены. Снизу доносилось множество голосов. Кто-то тронул руками швеллеры, по которым мы только что карабкались наверх и крикнул своим напарникам:

— Здесь пусто, а дальше хода нет!

— Спускайся, поймали, — ответил ему хриплый голос снизу.

— Дяденьки милиционеры, мы, честное пионерское, не звонили, — хныкал кто-то из задержанных.

— А как же — Святой Дух звонил! — рассмеялся милиционер с хриплым голосом.

— Мы даже не успели на колокол посмотреть, — вторил хныкавшему пионеру слезливый девчоночий голосок.

— В участке расскажете, кто успел, а кто нет.

Постепенно голоса и шаги стихли. Мы с Женькой, поддерживая друг друга, осторожно спустились на площадку с колоколами, подошли к парапету и посмотрели вниз. Соборная площадь была по-прежнему заполнена демонстрантами.

Да, как-то не совсем хорошо получилось — мы звонили в колокол, а достанется по полной чаше за наше баловство каким-то малолеткам. Если не признают «свою вину», еще и вдвойне поплатятся, и родителям штраф впаяют. Скверная история. Что же делать?

И тут Женька поднял металлический прут. Я без слов понял его замысел — вызываем огонь на себя! Мы ухватились, чередуя руки, за прут и стали раскачивать другим его концом язык колокола. Через пять-шесть колебаний над площадью снова поплыл густой колокольный звон.

После трех-четырех ударов мы положили прут и, не чуя под собой ног, бросились вниз по винтовой лестнице. Не сговариваясь, решили уходить не напрямую, через отверстие над пунктом приема стеклотары, а через бывший лазарет. На втором ярусе колокольни через брешь в стене пролезли в чердачное помещение церкви. С чердака по веревке через дыру в потолке спустились вниз. Затем стряхнули с одежды и обуви пыль, придирчиво оглядели друг друга на предмет чистоты костюмчиков и удовлетворенно направились к дверям. Из лазарета на улицу можно было выйти только через самострой «семейного общежития». И тут нам навстречу из дверей со стороны «общежития» выскочил мужчина в серой шляпе. Увидев нас, он радостно растопырил руки, явно намереваясь хоть одного, но сцапать. Отступать было некуда.

— Скорей, бегите сюда, — закричал вдруг Женька мужчине и сам побежал назад к отверстию в потолке, из которого пару минут назад мы спустились с чердака.

Дядя в шляпе остановился.

Я тоже подбежал к отверстию в потолке и призывно замахал ему рукой:

— Что же вы стоите? Они все там. Слышите, как топают! Не бойтесь — мы поможем!

Прислушавшись к доносившемуся сверху стуку многочисленных сапог и отбросив колебания, дядя в шляпе подбежал к нам, заглянул в наши честные глаза и ухватился за свисающую веревку. Мы подставили ему под ноги спины. Секунду спустя он скрылся на чердаке бывшего лазарета.

Мы, не сговариваясь, неожиданно перекрестились, посмотрели удивленно друг на друга, рассмеялись и поспешно пошли к выходу.

Пионеры были спасены — это главное. При этом каким-то чудом и нам удалось выйти сухими из воды. Может, правы малограмотные бабушки, и в этом мире есть Бог?


Еще раз про любовь

В то время 23-я школа была восьмилетней. После ее окончания мои школьные друзья — Юра Рябухин, Володя Тихомиров, Володя Сковородкин, Володя Загуляев решили продолжить учебу в престижной 2-й школе в экспериментальном математическом классе. Я вслед за ними тоже подал документы в эту школу. Каким-то чудом нас всех приняли. Остальные наши бывшие одноклассники, в том числе и Света Голубенкова с Алей Ковалевой, продолжили учебу в расположенной поблизости от нашего микрорайона 18-й школе.

В ноябре или декабре, когда мы уже успели хорошо познакомиться и с новой школой, и с новыми одноклассниками, ко мне на одной из перемен подошла девочка из параллельного класса.

— Узнаешь?

Я мельком оглядел ее. Что-то внутри подсказывало: где-то, когда-то мы были хорошо знакомы. Напряг память — ответа не было.

Увидев мою растерянность, она рассмеялась и представилась:

— Марина Яковлева. Десятую школу помнишь?

— Марина? — поразился я.

Зазвенел звонок.

— Потом как-нибудь поговорим, — прокричала она, убегая по коридору к дверям своего класса.

У нас следующим уроком была физика. Преподаватель был лысоватый мужчина лет тридцати с продолговатой вытянутой головой. За глаза мы называли его Турнепс. В отличие от других преподавателей он видел в нас прежде всего свободных, равных ему во всем личностей, а уж потом учеников. Мы к такому равенству были не приучены и потому, испытывая его на прочность, урок от урока все больше наглели.

После встречи с Мариной мне хотелось спокойно поразмышлять о ней, а не о законах Ома. Достав из портфеля пачку сигарет, я поднялся из-за парты и попросил у Турнепса разрешения выйти из класса покурить, так как на перемене не успел. Он не возражал. Мой сосед по парте Андрюша Фирсов тоже поднялся:

— А мне можно?

— Пожалуйста, вы ведь не в тюрьме. Только не шумите в коридоре — кругом уроки идут, и не забывайте, что в пятницу контрольная.

Мы тихо выскользнули из кабинета физики, прошли на цыпочках в мужской туалет, распахнули окно, сели на подоконник и закурили. Пару минут поговорили о каких-то пустяках, потом я спросил у Андрея:

— Ты Марину Яковлеву из 9-го «Б» знаешь?

— В чем вопрос?

Я рассказал коротко о нашей детской дружбе.

— Она с Володей Сизовым дружит, если у тебя ничего серьезного к ней нет — не мешай им.

На следующей перемене мы снова встретились с Мариной, вспомнили 10-ю школу, наших одноклассников. Мы были благодарны друг другу за то, что было. Но и она, и я давно стали другими. Чтобы начинать все с нового листа, должно быть нечто большее, чем воспоминания детства, а этого «нечто» ни она, ни я не чувствовали.

Весной наш 9-й «А» словно пробудился от зимней спячки. На уроках между парнями и девчатами то тут, то там стали возникать безмолвные диалоги. Мы ловили на себе взгляды одноклассниц и сами активно стремились пристальными взглядами привлечь к себе их внимание. Таких, как Юра Рябухин, которого на уроках ничего, кроме учебы, не интересовало, было среди нас немного. Для меня эта массовая игра в гляделки закончилась тем, что однажды я вновь утонул в голубизне глаз одноклассницы и весь окружающий мир со всеми его соблазнами и прелестями надолго отошел на второй план.

Ее звали Альвина Тылк. Она была по национальности эстонка. Необычайной веселостью, не сходящей с губ улыбкой и еще чем-то неуловимым Альвина отличалась от всех наших девчат. Я жил ею, а в утренних снах мы, обнявшись, бесконечно долго танцевали в высоких белоснежных залах со стрельчатыми окнами и не отрывали друг от друга глаз. Из игры в гляделки я сразу выбыл — все женщины мира, все лучшее, что в них есть, было сосредоточено в одной — в Але Тылк. Взгляды ищущих моего внимания одноклассниц меня больше не прельщали, и я сам никого прельщать не хотел. Аля из общей игры не выбыла. Она одинаково долго могла смотреть как в мои глаза, так и в глаза Володи Сковородкина, потом пересечься взглядом с Володей Тихомировым или Валерой Калининым. Но если раньше меня это могло забавлять, то теперь ее внимание к другим ребятам причиняло боль. Я стал искать удобного момента, чтобы признаться ей в любви — а там, будь что будет. Уединиться с ней никак не получалось. Я обратился за помощью к своему бывшему однокласснику по 23-й школе Юре Попову. У него были родственники в Эстонии, он поговорил по телефону со своей двоюродной сестрой из Тарту, и та продиктовала ему несколько эстонских фраз, которыми парни объясняются у них девушкам в любви.

На одной из больших перемен, когда класс опустел, я схватил мел и крупными буквами на школьной доске написал: «Ma armastan sind!», что в переводе с эстонского означало «Я тебя люблю!». Она вошла в класс, когда большинство ребят уже сидели на своих местах. Увидела надпись, радостно ахнула, оглядела весь класс, взяла мел. Зачеркнула слово «Ма*», поверх него написала «Mina» и, глядя не на меня, как я ожидал, а на ничего не подозревавшего Володю Сковородкина, прокомментировала:

— Так будет правильнее.

В начале мая весь класс стал обсуждать идею совместной поездки на экскурсию в Прибалтику. Аля записалась на нее одной из первых. Я тут же записался следом за ней, но вскоре выяснилось, что мои родители не могут оплатить за меня стоимость поездки. Конечно, я мог бы и сам быть более инициативным — подработать где-то, попросить взаймы у друзей. Но тогда я, как и многие мои сверстники, считал себя чуть ли не пупом земли и поэтому больше уповал на то, что кто-то как-то обязан устраивать мою судьбу. В итоге радужные планы о совместном путешествии с Алей благополучно канули в Лету.

Мы встретились вновь лишь в начале следующего учебного года. Из рассказов путешествовавших вместе с ней счастливчиков, я узнал, что она по уши влюбилась в поезде в одного мальчика из Ленинграда и теперь мечтает лишь о нем.

Всему в жизни есть свои причины, и каждая из них, в свою очередь, является следствием множества других причин, поэтому искать изначальных виновников своих потерь и неудач — бессмысленное занятие. Единственную причину, которая не является следствием чего-либо, в философии называют Первопричиной, или Богом**.

У христиан Бог и любовь синонимы. Что это означает? Правильно — это означает, что миром правит любовь! Мы созданы любовью! Но ведь любовь неотделима от свободы, не так ли? Значит, у каждого из нас есть выбор, сделать ее либо источником вдохновения и счастья, либо источником обид и разочарований.

К сожалению, я тогда еще не умел слушать самого себя, поэтому, пытаясь заглушить боль неразделенной любви, усиленно принялся искать источники забвения и счастья во внешнем мире.

Как-то в городе на проспекте Ленина меня окликнул Женя Зудилов (мы познакомились с ним и подружились прошлым летом в спортивном лагере). Я обрадовался встрече, мы разговорились, обменялись новостями, и Женя пригласил меня заглянуть в гости к его старому другу Валере Колоскову. Колосков тогда жил в частном доме посреди заброшенного сада за Черемухой. По дороге мы купили в магазине трехлитровую банку дешевого плодово-ягодного вина. Потом полдня сидели у Валеры за столом в тесной каморке, пили вино и слушали Высоцкого на разбитом, перемотанном изолентой магнитофоне «Весна». Пленка была основательно заезженной, без конца рвалась. Валера с Женей ее склеивали, снова ставили на магнитофон, крутили раз десять подряд одну и ту же бобину, подпевали Высоцкому. Я вместе с ними истошно орал:

— Парус! Порвали парус!

Ближе к вечеру в каморку ввалились еще двое ребят, два Вальки — Куликов и Воронов. Соответственно, одного называли Куликом, другого Вороном. Ворон с порога вместо приветствия прокричал хриплым, под стать Высоцкому, голосом свои новые стихи:

Ломай заборы!
Круши сельмаги!
Пусть жизнь по черепу стучит ключом!
Плесните в кружку мне пол-литра браги —
Наука после!
Наука потом!

Бражка у Валеры была. Ворону, как он и просил, плеснули ее в большую пивную кружку, и тот, не отрывая губ, в один присест осушил все до дна. Часов в девять вечера Валера, уронив голову на стол, уснул. Кулик, взяв под руку с трудом стоявшего на ногах Ворона, повел того домой. Мы с Женей тоже вслед за ними выбрались из насыщенной сигаретным дымом и парами браги каморки на свежий воздух. Из городского сквера через реку ветром донесло голос Чичи***:

В этом городе ярких огней,
В этом городе добрых друзей,
Я учился жить и дружить.
Как же Рыбинск мне не любить?****

Моя голова была на удивление пустой, и мне это определенно нравилось.

— Пойдем в сквер, потанцуем с девчонками, — предложил Женя.

Я согласился.

С того дня наши встречи с Женей, распитие бражки или вина и походы на танцы в сквер стали своего рода ритуалом выходных дней. Алкоголь и громкая музыка освобождали ум от мыслей, притупляли память и тем самым способствовали раскованности в общении, а танцы вели к знакомствам с новыми девчонками, давали надежду на обретение новой любви.

С последним, правда, не везло. Ни с одной из новых знакомых я не танцевал во сне в белоснежных залах со стрельчатыми окнами, ни в чьих глазах не утопал так, как когда-то случилось утонуть в глазах Альвины. А меньшее меня не прельщало.

На выпускном балу Альвина пригласила меня на белый танец. Я обнял ее за талию, она положила мне руку на плечо, и мы закружились по залу среди десятков таких же пар. О самом главном, даже в ту прощальную встречу, я ей так ничего и не сказал — просто поболтали о том о сем. А потом… Потом мы разошлись по жизни каждый своей дорогой.

Альвину ее дорога на одном из поворотов привела к другу моего детства Жене Шаронову. (Как все тесно переплетается в нашей жизни!) Но идти по жизни вместе им не случилось. Сейчас она счастливая жена, мать и бабушка в большой и дружной семье. Моя дорога по жизни была более извилистой. Обиды, разочарования, пьяные загулы — это все про меня. Так бы и сгинул в этой трясине, если бы не свет той первой любви. Благодаря ему я постепенно осознал и принял (не умом, а сердцем!) прописные, известные людям еще с библейских времен истины, и новая любовь под их защитой стала взаимной. Вот три из этих истин:

Первая истина. Никто и ничто не может сделать человека несчастным, никто и ничто не может его лишить любви, если он берет ответственность за все происходящее с ним на самого себя.

Вторая истина. «Любовь» за что-то — «любовь второго сорта», она недолговечна, не достигает неба. Настоящая любовь начинается тогда, когда другой становится частью вас. А это не зависит от качеств любимого вами человека. За что вы себя любите? — Ни за что! Просто любите. Так ведь? Любите со всеми своими достоинствами и недостатками: красивого и испещренного шрамами, больного и здорового, умного и глупого, доброго и жадного, в парадном костюме и в драных джинсах… Так же и подлинная любовь к другому человеку возникает лишь тогда, когда вы любите другого со всеми его достоинствами и недостатками — ощущаете себя с ним единым целым.

Третья истина. Настоящая любовь вечна, она никогда не проходит. Просто со временем перемещается с земли на небо, и доминирующей составляющей в ней становится благодарность.

* Ма — короткая форма местоимения Mina (Я — в переводе с эстонского).
** Кому не нравится слово «Бог», замените его приемлемым для вас аналогом: «Аллах», «Будда», «Брама», «Природа», «Высшая сила» — суть не в словах, а в том, что за ними стоит. Того, Кто находится за пределами всех слов и понятий, невозможно ограничить рамками каких-либо определений, поэтому в разных культурах образ Бога разный, или, как у буддистов, растворяется в Ничто. Это нормально — мы все разные. Мир не черно-белый, он полон красок.
*** Чича — Сергей Чижай появился на сцене городского сквера в конце 60-х и сразу покорил нас своим темпераментом, громким голосом, умением подражать мировым рок-звездам и звездам советской эстрады. Впоследствии вместе со своим братом Константином он вошел в состав рок-группы «РА», созданной по инициативе Аркадия Шацкого, руководителя знаменитого в Рыбинске джазового оркестра «Радуга». Основу репертуара группы составляли хиты групп The Beatles, Shadows, Rolling Stones и других. В настоящее время братья Чижай, ставшие заслуженными артистами России, выступают как самостоятельный творческий коллектив.
**** «В этом городе» — популярная в шестидесятые годы песня о Баку (автор Тофик Бабаев, наиболее известные исполнители — Рашид Бейбутов и Муслим Магомаев). Чича вместо слов «Как же мне Баку не любить», к восторгу рыбинцев, пел «Как же Рыбинск мне не любить».


«Диссидентство» и научный коммунизм

Одним из основных предметов в КВИМУ*, как и во всех вузах страны, был «научный коммунизм». Помимо обязательного конспектирования лекций, мы должны были после занятий сидеть в библиотеках и конспектировать труды основоположников марксизма-ленинизма, а затем сдавать конспекты преподавателю на проверку. Преподавателем «коммунизма» был молодой мужчина с военной выправкой и фанатичным блеском в глазах. Он считал свой предмет наиглавнейшим и говорил, что постигать его надо не только умом, но и сердцем. Со всей своей страстью он пытался привить нам если уж не преклонение перед вождями мирового пролетариата, то, по крайней мере, почтительное отношение к научному коммунизму. Он был искренним в своих убеждениях, поэтому мы его уважали. Но бессмысленные, на наш взгляд, переписывания ленинских статей довольно сильно тяготили, как и всякая объемная и нудная работа. Естественно, уж если увильнуть от нее невозможно, то хотелось хотя бы как-то разнообразить. Прикинув по объемам сдаваемых на проверку конспектов, что преподаватель, даже если всю ночь будет читать, вряд ли прочтет хоть четверть из наших трудов, и уповая на свой трудно разбираемый почерк, я стал откровенно халтурить. Переписывая почти дословно в верхней части тетрадной страницы абзацы из очередной статьи, я заполнял середину всплывавшими в мозгу бессмысленными фразами, перемежая их с написанными более ровным почерком обрывками цитат, а внизу страницы снова вставлял что-то ленинское, внося своего рода творческий элемент в рутинную работу. На мой взгляд, получалось довольно забавно и даже вызывало чувство удовлетворения.

До поры до времени это сходило с рук, в конце конспектов стояли стандартные отметки преподавателя об их проверке, иногда он писал какие-то ничего незначащие или касающиеся неразборчивости почерка замечания. Но однажды, открыв после очередной проверки тетрадь, я обнаружил, что ее страницы сплошь испещрены красным карандашом. ВСЕ, напридуманное мною, подчеркнуто и отмечено вопросительными знаками. Вот, для примера, небольшой отрывок из конспекта знаменитой ленинской статьи «Шаг вперед, два шага назад» (с сохранением орфографии и пунктуации):

«Вопрос о политическом значении того деления нашей партии на “большинство” и “меньшинство”, которое сложилось на втором съезде партии и отодвинуло далеко назад все прежние деления русских социал-демократов. как говорил карл маркс больше воды — дальше берег. летит над доном сковородка. то не федорин заворот, и не деталь подводной лодки, и не германский самолет. то просигналил я марусе, что никогда к ней не вернуся.? вопрос о принципиальном значении позиции новой “Искры” по организационным вопросам, поскольку эта позиция является действительно принципиальной. дырка в днище — к приключениям? есть вопрос о конечных результатах этой борьбы, об ее финале, о том принципиальном итоге, который получается по сложении всего, что относится к области принципов, ты — попутчик, я — попутчик. собрались мы все до кучи и идем сверкая в рай. ленин — наш священный лучик. брежнев песни петь нас учит, а когда нам всем наскучит, снова спрячемся в сарай.? Главным недостатком наличной литературы о нашем партийном кризисе является, в области изучения и освещения фактов, почти полное отсутствие анализа протоколов партийного съезда, больше мути — меньше сути? между коренной ошибкой тов. Мартова и тов. Аксельрода в формулировке параграфа первого устава и в защите этой формулировки, с одной стороны, и всей «системой» (поскольку тут может быть речь о системе теперешних принципиальных взглядов «Искры» по организационному вопросу растут грибы в моей отчизне, как самовары под окном, а ну-ка солнце, ярче брызни, чтоб не найти их мне потом, пусть все достанется потомкам в голодный год от песен звонкий? партийного съезда и из созданных им учреждений, и их стремление идти снизу вверх, предоставляя зачислять себя в члены партии всякому профессору, всякому гимназисту и «каждому стачечнику», и их вражда к “формализму”, требующему от члена партии принадлежности к одной из признанных партией организаций, и их наклонность и ленин дернул провода из ниоткуда в никуда — вверх тормашками страна, и цель, и цепь у всех одна, и все равны, и всем до фени из поколенья в поколенье? к оппортунистическому глубокомыслию и к анархическим фразам, и их тенденция к автономизму против централизма, одним словом, все то, что расцветает теперь пышным цветом в новой “Искре”, все более и более содействуя полному и наглядному выяснению сделанной первоначально ошибки солнце всходит и заходит, а в стране моей темно, и никто нас не находит — всем без нас и так светло, всем без нас и так приятно. что-то в этом непонятно, что-то в этом неприятно. оттереть бы с солнца пятна и пойти путем попятным? можно добиться (и должно добиваться) того, чтобы краткие конспекты речей, сухие экстракты из прений, мелкие стычки по мелким (по-видимому, мелким) вопросам слились в нечто цельное, чтобы перед членами партии встала, как живая, фигура каждого выдающегося оратора, мы кричим, а нас не слышат. все вокруг орут, орут. тише люди. тише. тише! пусть слова умрут, умрут! пусть в сердцах проснутся мысли о прекрасном и большом, но о них и мышь не пискнет. вот тогда мы заживем. тише люди? каждой группы делегатов партийного съезда А господа противники пусть попробуют представить нам картину действительного положения дел в их “партиях”, хоть отдаленно приближающуюся к той, которую дают протоколы нашего второго съезда!»

Надо ли говорить, как сжалось мое сердце и заметались беспорядочно мысли. Он ВСЕ прочитал! Он расшифровал все мои каракули! Более шестидесяти страниц липовых конспектов сплошь испещрены его красными жирными вопросами! Что теперь будет? Отчислят из училища? Исключат из комсомола? А может, хуже — сообщат в соответствующие органы, причислят к диссидентам, посадят? Но какой из меня диссидент — я же никому это не показывал. Ха-ха-ха — не показывал! Кроме самого убежденного на земле марксиста — нашего преподавателя научного коммунизма! Для него ленинские труды — святыни, а я, пусть и не по злобе, без умысла, надругался над его святынями. Ночь я не спал, пытаясь просчитать возможные варианты развития событий — позитивных среди них не было.

На следующий день первой парой были занятия по военно-морской подготовке. Преподаватель, капитан второго ранга Топчий, добродушный толстяк с низким убаюкивающим голосом, монотонно рассказывал нам об устройстве зенитного комплекса. После бессонной ночи я из последних сил старался держать глаза открытыми. Наконец он предложил нам повернуть головы к стоящей около задней стены класса зенитной установке. Я развернулся всем корпусом, поставил локти на спинку стула, положил на них подбородок и, пользуясь моментом, блаженно закрыл глаза. Очнулся я от собственного громкого сопения и смеха других курсантов. Топчий вызывал меня к доске, чтобы я что-то там объяснил по поводу маркировки ракет. Я повернулся заспанным лицом к нему, поднялся, и в это время раздался спасительный звонок.

Короткий сон дал свой положительный эффект — на научном коммунизме я уже был бодрым и отдохнувшим. Преподаватель вошел в класс. Дежурный по классу доложил о нашей готовности к уроку. Преподаватель поздоровался, мы дружно ответили и по его команде сели на свои места.

— Курсант Красавин.

Я встал.

— Расскажите нам о втором съезде партии.

Я напряг память и выдал на-гора все, что на тот момент мог выдать. Преподаватель уточнил некоторые моменты. Как всегда, увлекся сам, стал дополнять мой ответ и в заключение спросил:

— Надеюсь, вы принесли новую тетрадь для конспектов?

— Нет, — ответил я растерянно.

— Возьмите у меня на столе и содержите в чистоте, как снаружи, так и изнутри.

Инцидент был исчерпан. Никаких публичных разносов, призывов к покаянию, никакого давления. Все осталось сугубо между нами. Старую тетрадь я завернул в целлофановые пакеты и зарыл в землю на пустыре недалеко от могилы Канта. К конспектам ленинских работ стал относиться как к осознанной необходимости (для лиц неосведомленных — в марксистско-ленинской диалектике между понятиями свободы и осознанной необходимости стоит знак равенства). Но самое главное, что я вынес из этой истории — чувство ответственности не только за себя, но и за другого человека, не доложившего куда следует о моем «диссидентстве» и тем самым доверившего мне свою судьбу. Довольно быстро это чувство перекинулось и на отношение к другим предметам, к учебе в целом, ко всему, что делаю, говорю. И вот что странно, чем больше я брал на себя ответственности, тем больше ощущал в себе сил, росло желание быть кому-то нужным, и самое неожиданное — я снова стал ощущать радость жизни, радость творчества, борьбы. Из инфантильного юноши, чувства и эмоции которого целиком зависели от внешнего мира, я превратился в мужчину, который воспринимает все, происходящее с ним и вокруг него, как дар судьбы.

Ведь если хорошенько разобраться — все на земле устроено для нашего блага. (Вспомните — «Миром правит любовь!») Друзья дают возможность расслабиться, отдохнуть, насладиться приятным общением, но лишь благодаря врагам на земле существуют такие понятия как мужество, стремление к победам, милосердие к побежденным. Разве не так? Как говорил нам преподаватель научного коммунизма — «Противоположности дополняют друг друга, одно без другого существовать не может». На этой светлой ноте я и позволю себе закончить эту книгу.

* КВИМУ – Калининградское высшее инженерное училище (1969 –1991). Ранее с 1966 по 1969 называлось КВМУ (Калининградское высшее морское училище). С 1991 года по настоящее время БГАРФ (Балтийская государственная академия рыбопромыслового флота).