Микеланджело из Мологи

Дмитрий Красавин
Памяти моей мамы, Красавиной (Филаткиной) Веры Васильевны, посвящаю


ГЛАВА ПЕРВАЯ

Впервые о Мологе я услышал в далеком 1985 году. Помнится, у меня тогда родилась очередная idea fixe — подарить Светке (так звали мою девушку) ко Дню влюбленных кольцо с бриллиантами.
Идея родилась не случайно. Как-то раз я показал ей доставшееся мне в наследство от отца кольцо. Оно не имело строгой формы круга, поверхность была неровной, с ямочками, бугорками. В одном месте обод сплющивался, образуя овальную площадку, в центре которой возвышался крупный изумруд, поддерживаемый с боков пятью золотыми лепестками. Зелень изумруда оттеняли рассыпанные по краям лепестков брильянтовые крупинки. С внутренней стороны кольца можно было разглядеть полустертую временем гравировку: «Дочери Варваре 11. 08. 1912». Кто такая была Варвара, я не знал. По словам отца, кольцо некогда принадлежало его матери.
Светка сказала, что в жизни не видела подобной красоты. Я не мог подарить ей кольца, так как обещал отцу сохранить его и передать по наследству, но ее лицо светилось таким восторгом… Вот тогда и возникла идея подарить ей другое кольцо, увиденное однажды на прилавке ювелирного магазина. Магазинное кольцо не украшал изумруд, но его поверхность была более гладкой, блестящей, а бриллианты намного крупнее рассыпанных на моем кольце крупинок.
Я буквально грезил о том, как попрошу свою возлюбленную закрыть глаза, поднесу к губам ее тонкую, слегка влажную ладонь, поцелую пальцы и на один из них, пожалуй на безымянный, одену эту красоту. Она ахнет от изумления, потом… Нет, я не в силах был вынести напора чувств и однажды, когда зашел разговор о том, где и как встретим День влюбленных, намекнул ей, что приготовил в подарок самое настоящее маленькое чудо. Никакой материальной базы для столь многообещающих намеков у меня не было. Единственное, на что я рассчитывал, — ожидаемые со дня на день квартальная премия и следующая за ней тринадцатая зарплата. Их суммарного размера вкупе со всеми имевшимися у меня на тот момент сбережениями должно было хватить на приобретение кольца.
Однако накануне заседания комиссии по премированию я умудрился рассориться с комсоргом завода из-за каких-то идиотских общественных нагрузок, впал у начальства в немилость и меня, дабы впредь не ерепенился, прокатили и с премией, и с тринадцатой.
До 14 февраля оставалось два дня. В отчаянной попытке спасти мечту, не оказаться болтуном в глазах любимой, я уложил в чемодан почти весь свой наличный гардероб и пошел в комиссионку.
В комиссионке после непродолжительного перетряхивания моих сорочек, брюк и галстуков приемщица вынесла вердикт, что ничего из принесенного им не подходит: «У нас импортные вещи порою месяцами лежат, а советские никто и смотреть не будет».
Иллюзии рухнули. Впереди тупик.
Я вышел с набитым барахлом чемоданом из комнаты приемщицы в торговый зал и медленно побрел к выходу. Наверное, на моем лице довольно явственно отражалась вся гамма обуревавших меня чувств.
Покупательница-старушка, оторвав взгляд от раскиданных для нее по прилавку пуховых платков, что-то прошамкала на ухо своей более моложавой подруге и несколько раз ткнула в мою сторону указательным пальцем. Какой-то малыш, с широко открытыми глазами, прекратив ковырять в носу, но так и не опустив вниз руки, стремглав бросился к матери, ткнулся лицом в подол ее платья и заревел.
Я уже взялся за массивную бронзовую ручку входной двери, как вдруг стоявший до этого неподвижно за прилавком магазина старичок-продавец окликнул меня, молниеносно преодолел разделявшие нас несколько метров пустого пространства и, опустив жилистую ладонь на мое плечо, развернул лицом к себе. На секунду замешкавшись, мы удивленно смотрели друг на друга. Потом он сделал шаг в сторону, нагнулся, поднял с постамента у витрины гипсовую фигуру какой-то полуобнаженной женщины с мечом в руках и ткнул этим «произведением искусства» в мою грудь:
— Держи. Ты парень сильный. Я переставлю постамент, а то наша воительница здесь совсем не смотрится.
Не дожидаясь моего согласия, он надавил коленом на чемодан так, что я вынужден был поставить его на пол. Гипсовая уродина тут же очутилась у меня в руках, а старик-комиссионщик начал передвигать по всему торговому залу из угла в угол ее громоздкий постамент.
— Здесь, пожалуй, она будет смотреться лучше, не так ли? — спрашивал он моего совета, с трудом водружая постамент на прилавке, слева от кассового аппарата.
— Нет, нет. Подожди! — тут же останавливал он меня на подступах к постаменту. — Прилавок слишком хрупок для такой махины.
— Может, здесь поставить? — обращался он через пару минут за очередным советом, передвигая постамент ближе к продолговатой нише с женскими кофточками.
Помимо своей воли я оказался вовлеченным в процесс его творческих поисков и должен был что-то отвечать, что-то делать. Процесс затягивался, статуя изрядно оттягивала мне руки, но я почему-то не догадывался просто поставить ее на пол, взять чемодан и выйти из магазина.
Подошло время обеденного перерыва. В торговом зале появилась уже знакомая мне приемщица, удивленно посмотрела на меня, торчащего около прилавка с гипсовой воительницей в руках, на то, как старик-продавец волочет к стойкам с шубами украшенный непристойными барельефами постамент. Но ничего не сказала, вежливо выпроводила задержавшихся сверх положенного времени покупателей на улицу, заперла за ними входную дверь и вновь удалилась в свою «конуру».
Наконец место для постамента было найдено, я водрузил на него статую и собрался уходить.
— Нет, нет, — пресек мои намерения старичок и, переходя на вы, пояснил: — Я должен непременно вас отблагодарить за помощь и никуда не отпущу, покуда не продегустируете рюмочку-другую одного исключительного по своему аромату коньяка. Когда-то давным-давно им восхищалась королева Великобритании!
Спешить было некуда. Я оставил набитый вещами чемодан в торговом зале и машинально последовал за своим неожиданным благодетелем вглубь комиссионки. Слева от примерочной кабинки мы протиснулись в какую-то чрезвычайно низкую и узкую дверь, затем миновали загроможденную ломаными шкафами, треснутыми зеркалами и всевозможной рухлядью лестничную площадку, спустились на несколько ступенек вниз и, наконец, оказались в просторной комнате с опирающимся на шестигранные колонны сводчатым потолком.
Продавец щелкнул выключателем. В неярком свете четырех одноламповых светильников я увидел большой конторский стол, приставленное сбоку от него кресло-качалку, пару перевернутых вверх ножками стульев и обтянутую потертым гобеленом тахту, поверх которой валялись смятые простыни, подушка и одеяло.
— Извините за беспорядок, гостей не ожидал, — пояснил он.
Я молча пожал в ответ плечами.
— Вы пока походите тут, посмотрите, — предложил он мне, — я малость приберу в комнате и кое-что из съестного достану. Не знаю, как вы, а я ужасно голоден.
Он прошел вперед, щелкнул еще одним выключателем, и я увидел справа от себя две ниши, по стенам которых было развешано множество картин. Обрамленные толстыми деревянными рамками, они подсвечивались снизу лампами накаливания и оттого приобретали какую-то странную объемность — как будто смотришь не на расписанные красками куски холста, а в окна старого дома. Эффект был до того разительный, что, когда я приблизился к нишам, чтобы получше рассмотреть самое большое полотно с изображенными на нем излучиной реки и уходящими вдаль заливными лугами, мне на миг показалось, будто я слышу пение деревенских птиц и вдыхаю запах свежескошенного сена.
Взгляд скользнул к другой картине: над белизной широкой монастырской стены горели золотом купола церквей, чуть ниже, матово поблескивая в солнечных лучах, спускались к реке невысокие деревянные дома. Снова всюду зелень и снова синь воды, размывающая контуры отражений.
Я обратил внимание, что на обоих пейзажах кисть художника не копировала детали, а нарочито свободными мазками увлекала взгляд зрителя вглубь. Следуя за ее движением, зритель как бы становился соучастником процесса творчества и, окунаясь в бесчисленные оттенки красок, внутренним взором видел не только результат творения — картину, но и красоту реального пейзажа, вдохновившего неизвестного мастера.
Торопясь увидеть возможно больше, я посмотрел на боковую стену ниши. Там висели три маленьких полотна. К рамке одного из них была прикреплена небольшая медная табличка с надписью «Иловна». На самом полотне масляными красками был изображен дворец или громадный помещичий дом в три этажа с классически удлиненными окнами, балкончиками по правому краю и в центре, балюстрадой, замысловатыми ажурными решетками… Строение было вытянуто вдоль берега реки, касаясь поверхности воды двумя симметричными лесенками. Легкие арочные мостики по его бокам, переброшенные над впадающими в русло реки каналами, являлись как бы продолжениями стен. Слегка изгибаясь по краям здания, они словно ладони охватывали чашу водоема, приближая ее к лицу-фасаду. Само строение, зелень возвышающихся по берегам каналов великанов-деревьев, просвечивающие сквозь кроны золоченые кресты православного храма вкупе с голубизной воды представляли собой нечто единое, нераздельное, изначально разом сотворенное. Но эта целостность не заглушала, а напротив, оттеняла, подчеркивала красоту каждой из составляющих ее частей. Нечто подобное я видел в Пушкине, под Ленинградом. Но там стоящий на берегу пруда царский дворец был немного дальше отодвинут от водоема и, несмотря на его изящество, казался несколько чужеродным по отношению к окружающей природе.
Следующая картина, висевшая чуть выше и правее, по технике исполнения, стилю и оформлению резко выпадала из просмотренного мною ряда полотен. Она вообще не была обрамлена. Ее края сливались с фактурой и цветом стен. С первого взгляда границ картины просто невозможно было заметить. От этого изображение воспринималось как часть внутреннего объема — будто через отверстие в стене видишь смежную комнату, в которую только что зашла ее владелица, девочка лет шестнадцати, села на высокий ве-нецианский стул вполоборота к небольшому трюмо и вдруг увидела меня, зрителя. Ее щеки тронула легкая краска смущения, она старается его не показывать и оттого еще больше краснеет. В восхищении от изящества линий ее тела я ощутил некоторое смешение чувств, тоже покраснел и вдруг ясно понял, что где-то совсем недавно уже встречался с ней. Где и когда? В баре? На дискотеке? В читальном зале? Я усиленно напрягал память, но увы, увы…
Пользуясь хорошо известным в психологии приемом — забыть, чтобы вспомнить, — я переключил внимание на третью картину.
На ней рамка была выполнена в виде широких наружных наличников, что создавало впечатление, будто зритель смотрит на изображение с улицы, через открытое окно внутрь помещения. На какой-то момент мне даже стало неловко — будто я, отодвинув краем ладони полупрозрачный тюль, мастерски нарисованный с левого края картины, украдкой подглядываю за чужой жизнью. Потребовалось некоторое усилие воли, чтобы, справившись с волнением, более спокойно рассмотреть детали изображения. Моему взору открылась переполненная людьми большая гостиная комната.
В центре комнаты, прижав ладони к груди, стоял коренастый мужчина средних лет. Расправив плечи и слегка откинув назад голову, он вдохновенно пел.
Лицо мужчины так же, как и лицо девочки на предыдущей картине, показалось мне знакомым.
— Это Леонид Витальевич Собинов, — пояснил неслышно подошедший сзади старичок, — а аккомпанирует ему (видите, вон там, в левом углу сцены) Карсунский, муж Александры Витальевны, сестры Собинова. Леонид Витальевич в двадцатые годы часто приезжал к своей сестре в Мологу и всегда давал небольшие концерты для жителей города.
Я оторвал взгляд от картины и повернулся к старичку.
— Давайте познакомимся, — предложил он и протянул мне руку, — Павел Миронович Деволантов.
— Андрей Лийв, — ответил я, сжимая пальцами его широкую ладонь.
— Как? — переспросил он.
— Лийв Андрей, — повторил я и пояснил: — Я русский, но дед и бабушка по отцу эстонцы.
— Значит, если с одной стороны предки эстонцы, а с другой…
Нет, — не совсем вежливо оборвал я арифметические вычисления своего нового знакомого, — дважды два не всегда четыре — отец тоже русский. Просто его родители пропали в войну без вести, когда он был еще младенцем. Эстонская семья спасла моего отца от гибели, вырастила, воспитала, дала фамилию, но сам он русский.
— Понятно! — кивнул головой мой новый знакомый и, сделав широкий жест рукой, пригласил: — Прошу к столу!
Все еще находясь под впечатлением увиденных картин, я машинально сел на стоявший около стола невысокий деревянный стул с резной спинкой. Ни есть, ни пить не хотелось. Отдавая дань гостеприимству хозяина, молча пригубил коньяка, которым восхищалась королева Великобритании, и задал тот вопрос, без ответа на который теперь просто не мог уйти из этого помещения:
— Скажите, а как звать ту молодую…
— Настя, — ответил Деволантов, почему-то сразу поняв, о ком я спрашиваю.
— Я недавно где-то встречал ее…
Павел Миронович улыбнулся. Потом, после небольшой паузы покачал отрицательно головой:
— Это маловероятно. Я знал Настю еще до войны. Родом она из Мологи. Какое-то время жила в Москве. Сейчас, если ей удалось в войну выжить, она уже почтенная шестидесятилетняя дама и, конечно же, совсем не похожа на ту довоенную девочку, которая улыбается с картины. Ну а вам, как я полагаю, нет еще и тридцати?
— Двадцать четыре, — уточнил я.
Мы немного помолчали. Павел Миронович разлил по чашкам чай и предложил мне не стесняться — «налегать» на бутерброды. Я поблагодарил, сказал, что не хочу портить вкус коньяка. Уверенность в том, что я где-то недавно видел подобные Настиным глаза, губы, не покидала меня. Может, они мне просто снились? А может, разгадка в том странном слове «Молога», которое Деволантов упомянул уже дважды за время нашего разговора. Судя по контексту, это было название какой-то обширной местности или довольно известного города. Там располагался тот богатый дом, в гостиной которого пел Собинов, там жила когда-то эта загадочная девочка Настя. Должно быть, где-то рядом с Мологой находился и великолепный дворцово-парковый ансамбль «Иловна», не уступавший по красоте знаменитым московским или питерским ансамблям, и раскинувшийся вдоль берега широкой реки большой монастырь, и поразившие меня разноцветьем трав заливные луга. Спросить напрямую о том, где находится эта местность, я постеснялся и, допив из бокала последние капли французского коньяка, с видом знатока, как будто название было давно у меня на слуху, поинтересовался:
— А вы давно последний раз бывали в Мологе?
— В Мологе?! — Павел Миронович настолько удивился моему вопросу, что поперхнулся чаем.
— Ну да, в Мологе. А что особенного я спросил?
— Да нет, ничего, — Павел Миронович поставил чашку на стол, внимательно посмотрел мне в глаза и слегка иронично, с налетом грусти по поводу моего невежества, заметил: — Видите ли, любезный, дома, скверы, храмы, улицы и площади древнего русского города Мологи находятся на дне моря.
— Как это?
— А так. Мологу можно увидеть лишь на старых выцветших фотографиях и на этих вот, — Павел Миронович указал рукой в направлении ниш, — бесценных по своей исторической и культурной значимости картинах.
— Но это невозможно! — воскликнул я. — В России не было таких стихийных бедствий, чтобы целые города, как Атлантида, опускались под воду!
— К сожалению, деяния людей бывают страшнее природных катаклизмов.
Деволантов допил остывший чай, какое-то время помолчал и затем не торопясь, как будто продолжая чтение прерванного на середине страницы текста, начал рассказывать о том, как недалеко от Рыбинска, в местечке Переборы высокие волжские берега были стянуты тоннами бетона с замурованными в нем телами заключенных Волголага. Как воды Волги и Шексны, встретив на своем пути непреодолимую преграду, затопили обжитую на протяжении веков, политую кровью и потом наших предков, обустроенную русскую землю, почти вдвое превышающую по площади государство Люксембург*.
Павел Миронович говорил не торопясь, часто делал паузы между предложениями, как бы предварительно читая каждую фразу внутри себя, корректируя, сообразуясь с моими эмоциями и лишь затем произнося вслух.
Безусловно, я еще со школьной скамьи знал о ленинском плане ГОЭЛРО, о Рыбинском водохранилище. Все эти знания были прочно увязаны с чувствами восхищения и даже преклонения перед созидательной мощью наших дедов, их мужеством, верностью идее. Никто и никогда не говорил о том, что сооружение Рыбинской ГЭС обернулось трагедией, перед лицом которой меркнет даже трагедия жителей легендарной Атлантиды. Ведь Атлантиду низвергли на дно океана боги, а Мологу и Мологский край затопили братья, сестры, сыновья, отцы, сограждане тех, кто там жил. От его слов веяло безысходностью: если от гнева богов можно найти защиту в молитвах, то одержимых идеями людей не останавливает ничто.
Излагая сухие факты мологской трагедии, он пытался говорить бесстрастно, что придавало рассказу какой-то зловещий оттенок. Не оставалось никаких сомнений, что это правда! Но если так все и было, то почему о Мологе, даже спустя полвека, молчат историки, писатели, художники, музыканты? Ведь если они молчат, значит, нет покаяния. Значит, красота беззащитна перед безобразием!
Закончив рассказ, он поднялся из-за стола, взял в руки зеркало и поставил его передо мной.
Я машинально посмотрел на свое отражение и вдруг понял, почему Деволантов так поспешно остановил меня у выхода из комиссионки, почему привел в эту комнату — из зеркала в какую-то долю секунды на меня посмотрело лицо той женщины, чей портрет висел в первой нише. Сходство было настолько разительным, что я вскочил со стула и бросился к портрету Насти.
Павел Миронович остался стоять около стола и наблюдал, как я трогаю свои губы, нос, скулы…
Вроде бы, взятые по отдельности, детали моего лица и лица юной мологжанки достаточно различны, но откуда тогда это мелькнувшее на миг в зеркале сходство?
К сожалению, обеденный перерыв заканчивается. Я должен возвращаться за прилавок. Могу ли я вам чем-нибудь помочь? — прервал он мое исследование.
Не знаю почему, но за короткое время нашего знакомства я проникся доверием к этому старому человеку. Но чем он может помочь? Дать в долг деньги? Я не смогу их вернуть в ближайшие полгода или год. Советом? У людей его поколения взгляды на жизнь слишком разнятся с нашими. Мне не нужно было даже сочувствия: я уже смирился с происшедшим. Однако сказать Деволантову «нет» в ответ на его искреннее желание участвовать в устройстве моей судьбы я не мог и поэтому коротко, в несколько слов, поведал ту печальную историю, которая привела меня в комиссионный магазин.
Он выслушал и, немного подумав, прошел в дальний правый угол комнаты, где возвышался темный, громадных размеров шкаф. Открыв дверцы шкафа, Павел Миронович некоторое время перебирал лежавшие там вещи, затем вернулся ко мне, держа в руках небольшую по размерам картину в обычной деревянной рамке.
— Возьми, — протянул он ее мне, снова переходя на «ты» и пояснил: — В свое время меня, так же как и тебя сейчас, поразила мологская трагедия. Используя имевшиеся в моем распоряжении фотографии, лупу и набор линеек, я нарисовал ряд городских пейзажей. Мне удалось довольно точно скопировать абрисы домов, деревьев, кружившие над городом облака. Но, как я ни бился, мои картины так и остались лишь копиями — единой симфонии красок, линий изображаемых предметов и движений кисти у меня не получилось. Продавать эти картины я не буду, так как они очень дороги для меня и представляют определенную историческую ценность. Ни один музей их в качестве экспонатов не примет: мологская тема находится под запретом на всей территории Советского Союза. Рано или поздно меня не станет, и тогда эти картины могут попасть в руки невежд, затеряться.
Я люблю Мологу, поэтому не хочу, чтобы это произошло. Та девушка, которой ты обещал подарить маленькое чудо, обязательно внутренне схожа с тобой, иначе б между вами не могла зажечься божественная искра, называемая любовью. Ты расскажешь ей о Мологе, передашь ощущение хрупкости, беззащитности ушедшей на дно моря красоты. Она увидит ее отблески в твоем сердце, и тогда эта картина станет для нее тем самым маленьким чудом, которое ты обещал ей подарить.
Пока Павел Миронович объяснял мне причины, побудившие его сделать столь необычный дар, я рассматривал оказавшуюся у меня в руках картину и, право, не будучи дилетантом в живописи, имея представления о самых различных школах и течениях в развитии современного искусства, особых художественных несовершенств в ней не находил.
Определенно, она отличалась по манере написания от тех картин, которые были развешаны в нишах, уступала им по внутренней экспрессии выражаемых чувств, но в ней была своя прелесть, прелесть документа — что-то от фотографий, на основе которых она и создавалась. Для человека, знающего историю Мологи, это обстоятельство окупало некоторую напряженность в письме и даже оправдывало ее как свидетельство неравнодушия автора к теме. Любуясь запечатленной на полотне панорамой исчезнувшего города, я испытывал чувство, близкое к благоговению. Я понимал, что ничем и никогда не смогу отблагодарить этого старого человека за его царский подарок. Сколько дней и ночей понадобилось ему, простому продавцу, не художнику, чтобы с точностью до миллиметра воспроизвести красками на холсте панораму целого города! На мои глаза навернулись слезы…
Павел Миронович уже поднимался вверх по лестнице. Я догнал его перед входом в торговый зал, остановил, зачем-то дважды дернул за рукав пиджака, но ничего кроме спасибо сказать не смог. Он улыбнулся и пригласил заходить в гости в любое удобное для меня время.
* * *
Выйдя из дверей комиссионного магазина с чемоданом непринятых вещей в одной руке и упакованной в оберточную бумагу картиной в другой, я воспарил над головами удивленных прохожих, над обледенелыми плитками тротуара, над крышами домов… Грудь переполняла палитра самых противоречивых чувств: боль от осознания невосполнимости утрат, готовность к покаянию, благоговение перед отблесками прекрасного и всепоглощающая жажда любви… Я был чувствителен, сентиментален и наивен до… Нет, «до» не существовало — во мне все было беспредельным.
Заскочив на минутку в общежитие, я спрятал картину под кроватью и тут же поехал в Ласнамяэ, чтобы в небольшом скверике на Палласти встретить возвращающуюся с работы Свету — рассказать ей о Мологе, о Павле Мироновиче Деволантове и снова вскользь намекнуть о приготовленном ко дню ее рождения подарке.
Когда я добрался до сквера, на улице уже изрядно похолодало. Легкое демисезонное пальто, отсутствие головного убора и летние туфли на ногах вносили в процесс ожидания нечто мазохистское. Проплясав на тропинке под заснеженными кронами деревьев в одиночку около часа, я не выдержал и, мечтая скорее прижаться всем телом к ребрам отопительного радиатора, побежал в подъезд Светкиного дома, справедливо рассудив, что могу и там ее встретить.
Отворив дверь подъезда, я пропустил вперед какого-то пожилого гражданина и шмыгнул вслед за ним в спасительное тепло. Гражданин поковырялся расческой в щели почтового ящика, извлек из его нутра корреспонденцию, потом, шелестя газетами и шаркая по ступеням ногами, медленно поднялся по лестнице не то на четвертый, не то на пятый этаж.
Звякнули ключи, хлопнула дверь, в подъезде установилась тишина. Положив перчатки и кашне поверх батареи, я наконец прижался к ней всем телом и расслабился в блаженной истоме, одновременно чутко вслушиваясь в звуки улицы, чтобы успеть привести себя в порядок до того, как Света разглядит меня в полумраке подъезда. Неожиданно я услышал какое-то сопение, доносящееся с одной из верхних лестничных площадок. Затем до боли знакомый голос произнес:
— Тише, тише, глупенький. Мать выйдет — домой загонит.
Что могла там делать Света? С кем она? Не смея верить очевидному, я, не таясь и не перепрыгивая через ступеньки, как сомнамбула, ровным, обычным шагом преодолел разделяющие нас пролеты лестничных клеток и остановился напротив пары самозабвенно целующихся влюбленных. Светка стояла, повернувшись ко мне лицом вполоборота. Глаза ее были закрыты. Ее тонкая маленькая фигура от плеч и до пояса была заслонена от меня полой распахнутой на парне куртки, но я каким-то непонятным образом видел, как левая рука этого хлюпика, расстегивая стягивающие Светкину кофту пуговицы, пробирается к упругой девичьей груди. Сколько времени продолжалась эта немая сцена — миг или вечность? Не помню. Занятые собой, они меня не замечали. А может, не хотели замечать? Точно так же, как поднимался наверх, я спустился вниз. Вышел из подъезда. Перчатки и кашне, наверное, остались лежать на отопительной батарее. Я бродил по каким-то улицам, с кем-то разговаривал. Где, с кем? Не помню…
Очнулся я в уже знакомом подсобном помещении комиссионного магазина. Павел Миронович совал мне под нос склянку нашатырного спирта и одной рукой с силой тряс за плечо. Впоследствии он рассказывал, что услышал, как кто-то стучится снаружи в запертую дверь магазина. Каким образом звук, преодолев толщу нескольких дверей, пространства тамбуров, торгового зала, загроможденной старыми вещами лестничной клетки, мог достичь ушей сидевшего в подвальном помещении пожилого человека, представить трудно. Павел Миронович утверждает, что вначале счел мой стук слуховой галлюцинацией и даже принял для успокоения нервов несколько капель валерьянки. Но что-то в глубинах сердца мешало ему соглашаться с доводами разума, не давало наслаждаться уютом, беспрестанно подталкивало выйти наружу. В конце концов, с единственной целью — успокоить самого себя — он, накинув на плечи пальто, выглянул на улицу. Дул сильный ветер. В плотной снежной круговерти тускло поблескивали лучи фонарей. Улица была пустынна. Он собирался уже захлопнуть дверь, чтобы, вернуться в тепло покинутого уюта, но зачем-то взглянул с высоких ступенек крыльца вниз, вдоль стены, и тотчас же увидел меня, полузамерзшего, занесенного снегом, сидящего на тротуаре сбоку от входа в комиссионный магазин.
Потом я долго болел. Месяц провалялся в больнице с воспалением легких. Света от ребят из общежития узнала номер палаты и приходила с цветами навещать. Она не знала о том, что я видел ее в подъезде, не понимала, почему более не желаю с ней встречаться. Плакала… Умоляла… Требовала объяснений…
А что объяснять? Еще недавно я верил, что наши души прозрачны друг для друга, что их слияние предшествовало слиянию тел. А как же иначе? Разве в любви возможно по-другому? Я ошибался. За сияние божественного света принял вспышки охватившей наши юные тела страсти. Но страсть никогда не освещала и не может освещать глубин души! Та женщина, боль и радость которой я считал своими личными болью и радостью, которая беспрепятственно могла хозяйничать в моем сердце и в моих думах, нуждалась во мне лишь как в источнике бессознательных страстей. Все остальное было ей глубоко безразлично. Слезы на ее ресницах — это плач по ушедшей страсти, но никак не плач по утерянному единству. Единства просто не было, она прятала и продолжала прятать от меня свои глубинные эмоции, мысли, чувства, воспоминания…
Я не хотел лжи и поэтому попросил врача, чтобы Свету не пускали в палату. Она стала ревновать меня к медсестрам. Логика ее поступков была простой: если мужчина не хочет более встречаться с женщиной, значит, у него появилась другая. Надо найти, вычислить соперницу и заставить ее отказаться от того, что изначально ей, сопернице, не принадлежало.
Что ж, несмотря на примитивность, в ее логике была доля истины. Нет, другой женщины, которая с такой же силой притягивала бы меня физически, не существовало (мне приходилось еще долго напрягать свою волю, чтобы не позвонить Свете с предложением о встрече), но в глубине сердца уже крепла и набирала силы другая привязанность — любовь к русской Атлантиде, любовь к Мологе. Она отделяла Свету от меня более, чем ее неверность. Ибо то, что человек любит, становится частью его души.
Каждый день теперь я с нетерпением ждал, когда в палату придет Павел Миронович. Так же, как я, он никогда не был в Мологе. Так же, как я, заразился любовью к этому городу, благодаря магии картин мологских живописцев. Ему посчастливилось неоднократно встречаться и беседовать с одним из них. Он лично был когда-то знаком с той юной мологжанкой, лицо которой то грустное, то улыбающееся мелькает в зеркале всякий раз, как я подношу его к своему лицу. Он смог собрать обширный материал по истории города, его архитектуре, культурных и экономических связях. Помню его красочные рассказы о пребывании в Мологе императора Павла I, о знаменитой Мологской ярмарке, которая до XVI века считалась первой в России и лишь позднее, в связи с появлением на Волге многочисленных мелей, была перенесена в Рыбную слободу (Рыбинск), а затем в Макарьев и Нижний Новгород.
Излечиваясь от воспаления легких, от влечения к ветреной бездумной Голубенковой Свете, я всерьез, на всю жизнь заболевал Мологой.
Последние дни прекрасного в своей гармоничной простоте древнего русского города…
Слезы мологжан…
Два художника и совсем еще юная девчонка, слишком всерьез принявшие на веру слова Достоевского о том, что красота спасет мир.
Красота спасет мир!
Да полноте, так ли это?
Если мир не умеет и не хочет замечать красоты, то как она может его спасти?
Да пусть спасет вначале хотя бы одну страну! Один город. Одного человека…
Красота спасет мир…
А жаждет ли мир спасения?

Закрыв глаза, я явственно слышу тихий, неторопливый голос Деволантова, и перед глазами встают картины далекого довоенного времени…

* Площадь Рыбинского водохранилища 4,8 тыс. кв. км, площадь государства Люксембург 2,6 тыс. кв. км. Близкие по площади государства в других частях света: Занзибар — 3,0 тыс. кв. км; Гваделупа — 2,0 тыс. кв. км.

ГЛАВА ВТОРАЯ
С весны и все лето 1936 года меж деревнями и селами Мологского района, в самой Мологе над крышами домов, сквером, улицами и площадями пестрокрылыми птицами носились слухи, сплетни, домыслы о развернувшемся в Переборах под Рыбинском небывалом по размаху строительстве. За короткое время там были вырублены леса на площади в несколько десятков квадратных километров, поставлены бараки, громадные участки земли огорожены высокими заборами с наворотами колючей проволоки.
Побывавшие в Рыбинске мологжане говорили, что в скором времени Волга во всю ее ширину — от берега до берега, будет перекрыта гигантской плотиной. Рыба из реки без всяких сетей и неводов будет улавливаться специальными шлюзами, а очищенная от нее вода начнет день и ночь, без выходных и праздников крутить лопасти динамо-машины. Электричества получится столько, что можно будет все деревья в лесах от Череповца до Рыбинска лампочками увешать, не гасить их круглые сутки, и все равно избыток останется.
Насколько это хорошо, а насколько плохо — сказать трудно. Если в Переборах начнут рыбу шлюзами ловить, то не останутся ли без работы мологские рыбаки? А с таким количеством электричества вообще непонятно получается. Куда ж зверье денется, если под каждым кустом запалят по лампочке? Еще злые языки болтали, что как плотину воздвигнут, так погреба с подвалами в тех домах, которые в низинах стоят, будет по весне паводковыми водами подтапливать. А дочка бывшей барыни из Чурилова Варвара Лебединская, лет десять как выжившая из ума, тощая, голодная, бродившая босиком по окрестным селам и прозванная за свою стойкость к северным морозам Сосулей, как кому на дороге встречалась, так тотчас вздымала вверх руки, трясла лохмотьями и пророчила, что скоро обрушится на Мологу гнев Божий — спалит ее Илия-пророк огненными стрелами за то, что отдалась, как блудница, власти бесовской.
20 июня 1936 года в Рыбинск приехал «всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин. Наиболее подробно о пребывании Председателя ЦИК СССР в Рыбинске рассказывала газета «Северный рабочий». Из газеты любознательный читатель мог узнать, что товарища Калинина в поездке сопровождал секретарь Оргбюро ЦК ВКП (б) товарищ Воинов, что в 9 часов 30 минут утра на пароходе «Плес» они прибыли на площадку Рыбинского гидроузла. Товарищ Калинин внимательно наблюдал за работой землечерпалки и кировского гусеничного экскаватора, послушал рассказ начальника первого района товарища Алексеева о том, как волгостроевцы боролись с паводком, посетил площадку строительства электростанции на реке Шексне, а затем отправился на завод полиграфических машин, чтобы побеседовать с токарем механического цеха товарищем Григорьевым. Токарь Григорьев, оказывается, помнил Михаила Ивановича еще с тех пор, как тот работал председателем Лесновского подрайкома партии в Питере. В 11 часов вечера на вокзальной площади Рыбинска состоялся многотысячный митинг. Рыбинцы со всех сторон скандировали: «Да здравствует Всесоюзный староста товарищ Калинин!», а товарищ Калинин в краткой речи пожелал горожанам «полного успеха».
До Мологи, хоть и рядом она с Рыбинском, Михаил Иванович не добрался — видно и впрямь ее рыбинские стройки никаким боком не коснутся. А может, таких знакомых, как токарь Григорьев, у него в Мологе не было? Так или иначе, но ни про рыбу, ни про лампочки, ни про погреба с подвалами в статье не говорилось ни слова.
Районная газета «Колхозное междуречье» принципиально, как и положено солидному изданию, обходила стороной всякие домыслы и сплетни. Летом 1936 года она «потчевала» читателей информацией о ходе полевых работ, о пленумах и заседаниях Мологского райкома и райисполкома, о задачах партийной учебы. Центральное место во всех номерах уделялось борьбе с врагами народа, Сталинской Конституции, выборам в Верховный Совет СССР. В августе, перед началом нового учебного года, газета остро, с партийной принципиальностью подняла вопрос об обеспечении школ канцелярскими принадлежностями… Ох уж эти доморощенные пророки-сплетники!
Приближалась осень. У бригады кровельщиков прибавилось работы по ремонту крыш. Бригадир, Василий Филаткин, привез из Рыбинска три тонны дорогой кровельной жести, гвоздей оцинкованных с широкими шляпками. Слушать брехунов — без заработка останешься!
Веселовы торопились закончить строительство нового дома.
Иван Желтов решил выправить необходимые бумаги и по весне на самом берегу Мологи для старшего сына тоже дом поставить: тесно ему в старом с тремя дочерьми, женой, с братьями да сестрами. В исполкоме обещали выделить под строительство участок недалеко от площади Карла Маркса.
Ко всему на свете человек привыкает. А слухи есть слухи. Сегодня бабы об одном болтают, завтра — о другом. Успокоились понемногу мологжане.
И вдруг 1 сентября 1936 года уже не Сосуля-пророчица, а местные власти:
— Не будет больше Мологи!
— Как? Что? Почему?
Как обухом по голове, задание партии и правительства — Мологскому исполкому обеспечить до конца года перевоз половины домов частного сектора под Рыбинск, в местечко Слип.
До замерзания Волги оставалось всего два месяца — значит, именно за этот короткий срок владельцы домов должны их разобрать, сколотить в плоты, сплавить при помощи «Волгостроя»* под Рыбинск и там из набухших водой бревен с началом первых заморозков начинать строить новый город.
Но это абсурдно! Это абсолютно нереально!
Наспех скомплектованные при горисполкоме оценочные комиссии за три дня умудрились осмотреть 680 домов, из них 220 признали к переносу непригодными, чем несколько упростили задачу. Ведь если дом нельзя перевозить, то для выполнения партийного задания достаточно выселить из него хозяев, выдать компенсацию в размере около 500 рублей (3—4 среднемесячных зарплаты рядового служащего) — и пусть убираются со своим скарбом, курами, коровами, ревущими детьми, женами на все четыре стороны!
У Тимофея Кирилловича Летягина семьи не было. И хотя его дом оказался в числе тех, которые признаны непригодными к пере¬носу, убираться из Мологи он никуда не собирался.
Он был далек от политики. Ничего не имел против электрификации всей страны. Всегда голосовал за кандидатов блока коммунистов и беспартийных. Одобрял Сталинскую Конституцию. Но уезжать из Мологи не хотел.
Была у него одна маленькая слабинка — уж больно сильно Тимофей Кириллович любил свой город. Он исходил с мольбертом в руках все его улицы. Знал на ощупь каждый камень в стенах Афанасьевского монастыря. Он много путешествовал по окрестным местам. Неделями вместе со своим другом, Яковом Васильевичем Рубинштейном, гостил у монахов Югской пустыни**, изучая в монастырской библиотеке труды античных и христианских философов. В Часткове*** вел беседы о законах поэзии с Семеном Александровичем Мусиным-Пушкиным****, более известным читателям по псевдониму Семен Частков. Был с почетом принимаем в Иловне*****, родовом имении Мусиных-Пушкиных. Первого февраля 1917 года, в столетие со дня смерти графа Алексея Ивановича Мусина-Пушкина******, открывшего для мировой культуры «Слово о полку Игореве», он единственный приехал в Иловну с цветами в руках и положил их на белый снег рядом с семейным склепом, в котором покоятся останки графа…
Он не знал более красивой природы, чем природа Молого-Шекснинского междуречья, более красивого города, чем Молога, более чистых, прекрасных, бесконечно влюбленных в свой край людей, чем мологжане.
Неужели все это надо принести в жертву молоху электрификации? Зелень заливных лугов на Стрелке*******, женственные изгибы реки, плавно, неспешно огибающей пологие холмы на подступах к городу, великолепие православных храмов и монастырей, парк в Иловне, могилы предков, дома и улицы древнего русского города — все должно исчезнуть! Должны исчезнуть нежность, радость, грусть, любовь, восхищение, умиление — вся та палитра чувств, которые пробуждают в человеке родные места. Места, в которых прошли его детство, юность, которые до краев наполнены думами, чаяниями, слезами, потом и кровью его дедов и прадедов.
Должна исчезнуть красота! Красота — единственное, что оправдывает существование этого мира.
Разве можно согласиться с какими угодно доводами, если они ведут к ее уничтожению?
Душа ослепнет, ей станет страшно, она умрет…
Почему там, наверху, те, которые смеют распоряжаться нашими судьбами, не знают, как становятся пустыми не увидевшие, прошедшие мимо или лишенные красоты сердца?
А может? они сами давно мертвы, и никакой души за оболочками их тел не существует? Мертвецы, возомнившие себя властелинами мира… Бр-р-р…
Нет. Они просто не знают Мологского края! Надо помочь им увидеть его красоту. Чтобы они полюбили Мологу так, как любим ее мы, мологжане, как жених любит свою невесту… Но кто из них конкретно сможет отменить уже принятое решение?
Кто? Кто? Кто?
Тимофей Кириллович бессчетное число раз задавал себе этот вопрос, перебирал имена известных ему партийных и государственных руководителей, но ответ всегда получался один — только Сталин. Только Сталин может спасти Мологу.
Проведя в раздумьях и в рассуждениях с самим собой бессонную ночь, Летягин с первыми лучами солнца вышел из дома и направился в Заручье********. Там, недалеко от Вознесенской церкви*********, жил молодой художник-самоучка, Анатолий Сутырин, с которым его связывала многолетняя дружба.

* Волгострой — созданная в системе НКВД организация, на которую возлагалось проведение работ по строительству Рыбинской ГЭС.
** Югская пустынь — основанный в 1615 году мужской монастырь, находился в 17 верстах от Рыбинска (затоплен водами Рыбинского водохранилища).
*** Частково — пристань, располагавшаяся вверх по течению Мологи в 18 километрах от города. Здесь же находилось имение Семена Александровича Мусина-Пушкина (затоплены водами Рыбинского водохранилища).
**** Семен Александрович Мусин-Пушкин — поэт, публицист. Имел одну из лучших личных библиотек в России, тратя на приобретение книг почти все свое состояние. Служа в Мологском земстве, особое внимание уделял вопросам народного просвещения. Благодаря его заслугам Молога до революции занимала первое место в Ярославской губернии по постановке школьного дела. Трагически погиб. Похоронен в Ярославле.
***** Иловна — село, расположенное в 30 километрах выше города, на левом берегу Мологи,. Уникальный дворцово-парковый ансамбль (затоплено водами Рыбинского водохранилища).
****** Граф Алексей Иванович Мусин-Пушкин после выхода в 1799 году в отставку почти безвылазно жил в Иловне, занимаясь подготовкой к опубликованию хранившихся у него рукописей. Умер 1 февраля 1817 года.
******* Стрелка — район города Мологи, располагавшийся чуть ниже по течению от излучины реки Мологи, образующей на левом берегу широкий мыс с песчаными пляжами.
******** Заручье — район на окраине Мологи.
********* Вознесенская церковь построена в стиле классицизма в 1756 году. Основной храм венчали пять куполов. Колокольня четырехъярусная.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В ночь с третьего на четвертое сентября 1936 года не спал не только Летягин — не спала вся Молога. Во многих домах до утра горел свет. Каждый из мологжан отнесся к новости о готовящемся затоплении города по-своему. Одни, обсудив ее в домашнем кругу, решили, что плетью обуха не перешибешь — им, маленьким людям, нечего и думать о том, чтобы спасти целый город. Да, конечно, жалко и обидно, но с московскими начальниками разве будешь спорить? Дай Бог, не остаться бы самим на зиму без крова над головой. Кто-то полагал, что все еще образуется. Пройдет день-два и выяснится, что в Москве чиновники что-то напутали. Молога стоит на высоком берегу, до Рыбинска сорок километров — мыслимое ли дело, чтобы так воду поднять!
Анатолий Сутырин своего дома не имел — снимал маленькую мансардную комнату в доме на Пролетарской, у Василия Канышева. На ошибки запутавшихся в бумагах чиновников он не уповал. Не был он и пессимистом, из тех, которые полагали, что коль вверху решение принято, то город обречен. Бессонную ночь он посвятил тому, чтобы составить петицию товарищу Сталину, в которой обосновал экономическую нецелесообразность гибели Мологи и Мологского края — благо дело, под рукой была газета с основными показателями роста надоев молока, заготовок сена, производства электроэнергии и др.
Сидя у окна-фонарика за колченогим письменным столом в своей мансарде, превращенной с разрешения хозяина дома одновременно и в спальную и в мастерскую, Анатолий перечитывал уже набело переписанный текст петиции, когда на пороге появился большой, грузный, запыхавшийся после подъема по лестнице Тимофей Кириллович Летягин.
— Слыхал? — еще не успев притворить дверь и отдышаться, спросил он у Сутырина.
— Что? — вскинул голову Анатолий.
— Что скоро твоя мансарда на дне моря будет.
Тимофей Кириллович, с трудом протиснув свое тело между высокой деревянной Евой и мольбертом, наконец добрался от порога комнаты до измазанного красками письменного стола и протянул Анатолию руку. Анатолий приподнялся с потертого, привезенного еще в восемнадцатом году из отцовского дома старинного барочного кресла, поздоровался и снова погрузился в его обволакивающую глубину. Некоторое время, поглаживая фалангой указательного пальца щетинистый подбородок, он, не мигая, смотрел на сваленные в углу комнаты рамки картин, как будто надеясь в их хаосе увидеть нечто оптимистичное, потом молча пододвинул Летягину петицию.
— Что это? — поинтересовался Летягин.
— Письмо Сталину. Подпишете вместе со мной?
Тимофей Кириллович быстро пробежал глазами текст письма и передвинул лист назад Анатолию.
— Не подпишу.
— Почему? Сегодня в зале «Манежа»* будет расширенный пленум горсовета. Приглашены представители почти всех семей. Если все мологжане подпишут петицию…
— Ерунда! — перебил Летягин наивные рассуждения молодого художника. — Экономисты давно на бумаге просчитали дебет с кредитом и доложили Сталину, что Мологу выгодно затопить: дешевая электроэнергия все материальные потери окупит. Иначе б под Рыбинском уже год как согнанные со всей России заключенные дамбу не строили. Это первое. Второе — тебе никто не даст на сессии горсовета зачитать текст петиции, смысл которой — сорвать планы строительства Рыбинской ГЭС. Найдутся умники, назовут тебя врагом народа, и толку от тебя и твоей инициативы будет пшик! Хуже того, вместе с тобой врагами народа объявят всех мологжан, которые осмелятся поставить подписи под твоей бумагой!
— Так что? Молчать прикажете? Пусть Молога гибнет?
— Молчать не надо. Но и тыкать Сталину в лицо петициями тоже не следует, а вот сделать так, чтобы он сердцем понял боль Мологи, уникальность ее красоты — это и надежнее в нашем деле, и по силам. Затем к тебе и пришел.
С этими словами Тимофей Кириллович вытащил левой рукой из-под стола табурет, сел на него верхом, напротив Анатолия, и оценивающе, в упор, из-под густых черных бровей посмотрел в его глаза. Потом в образовавшейся на миг паузе тихо, но четко произнес:
— Ты один, без всяких петиций спасешь Мологу.
— Я? Один? — удивился Анатолий.
— Именно ты. Ты лучше, чем кто бы то ни было, сможешь показать Сталину красоту нашего края, рассказать вождю о мологжанах, их бедах, чаяниях и радостях, о наших предках, нашей истории, о том, как играют солнечные блики на куполах церквей Афанасьевского монастыря… Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Не совсем…
— Мы все: я, ты, твоя тетка, Василий Филаткин, вожди в Кремле, товарищ Сталин — люди. А что нас, людей, отличает от арифмометров?
— Что?
— А то, что для нас цифры — не главное. Не главное и смазка шестеренок: жратва, теплые постели, электроэнергия, делающая труд легким. Потому что у нас есть нечто большее, чем шестеренки — у нас есть душа! Что толку, если человек живет в тепле, сытости, лености, а душа мертва? Этак свиньи и всякая скотина жизни радуются — им большего не надо, а человеку, даже с животом, разъ¬евшимся блинами, без радости души — смерть. А в чем душа человека находит радость?
— В чем?
— В красоте. Для скотины красота ничто, а для души человека — все! Коровам твоей тетки, пасущимся сейчас на заливном лугу, глубоко безразличны и нежная голубизна поднимающегося от реки тумана, и пение соловья, и полные неизъяснимого очарования встречи с местами своей юности, и ощущение исторической связи с жившими здесь до тебя людьми, и…
— Постойте, — Анатолий, как бы загораживаясь от набирающего мощь и скорость потока хлынувших на него примеров, выставил вперед ладонь. — Вы сами как-то говорили, что нами управляют безбожники — в городе три церкви закрыли! Шестой год пошел, как в монастыре колокола молчат! О какой душе может идти речь?
— Но ведь мы с тобой знаем, что Бог существует! Все люди, и безбожники в том числе, тем отличаются от скота, что в каждом теле трепещет и рвется к свету душа живая! Человек своей душой подобен Богу!
— Подобен Богу, — удивился Анатолий наивности сидящего перед ним пожилого человека. — Да люди сплошь и рядом обманывают друг друга, лжесвидетельствуют, прелюбодействуют, убивают. Свобода одного зиждется на рабстве сотен других… Разве может убийца быть подобием Бога!?
— Я говорю о глубинных свойствах человеческой души, — пояснил Летягин. — В глубине души и ты, и я, и все-все люди, и вся вселенная восходим к Богу, едины в своем начале. Да, мир полон зла. Но Бог творил только добро. Зло, как темнота, присутствует лишь там, где нет света, где человек отворачивается от Бога. О, это отдельная большая тема для разговора! Сейчас я лишь хочу тебя убедить в том, что в основе мироздания находится добро, что человеку, созданному по образу и подобию Бога, были даны мощь и воля для творчества, что, будучи дитем абсолютной любви, человек по природе своей не знал зла и, следовательно, не мог использовать свободу для злых дел.
— Мудрено говорите.
— Тут не только ушами, а и сердцем надо слушать, тогда поймешь. Согласись, что и тебя, и других нормальных людей всегда притягивают, влекут своей красотой любые проявления любви, свободы, разума, силы. А ты задумывался, почему так происходит?
— Ну…
— Потому, что все они суть атрибуты божественного единства, того единства, которое лежит в основе всего мироздания, в основе каждой человеческой души. Нет высшей радости, чем сердцем, умом, чувствами ощутить единство с Богом, что Бог находится в тебе, и ты — в Нем!
— Постойте, — снова перебил Летягина Анатолий. — Давайте уточним некоторые детали, а то я уже начинаю путаться в философских дебрях ваших рассуждений. Значит, вы полагаете, что Бог сотворил мир из единства любви и свободы, исходя из своей воли, силой своей творческой мощи и разума?
— Именно так.
— Но в Библии сказано, что Он сотворил мир из Ничего!
— Правильно! А разве любовь и свобода имеют массу, объем, длительность? В любых материальных измерениях они и есть «Ничто».
— Но если они не существуют в материальных измерениях, если они — « Ничто», то почему же мы рассуждаем о любви и свободе как о двух самостоятельных понятиях? Выходит, что они разделены — здесь любовь, там свобода? Два «Ничто»!!! Их уже можно пересчитывать, как семечки!
Анатолий откинул ладонью прядь упавших на глаза рыжих волос и торжествующе посмотрел на Летягина.
Тимофей Кириллович спокойно выслушал насыщенные эмоциями возражения своего молодого оппонента, и устало вздохнув, пояснил:
— В божественном единстве никакого разделения не было, нет и быть не может. Любовь — это свобода. Свобода — это любовь. Творческая мощь, разум, воля — то же самое, что любовь и свобода. Вне времени, вне пространства нет ни части, ни целого. В глубине человеческой души разделения тоже не существует.
— Проще говоря, — попытался резюмировать Анатолий, — Вы полагаете, что человек в глубинах своей души, сливающихся с глубинами божественного единства, теряет свою индивидуальность? Все овцы серы?
— А сам ты, что чувствуешь в глубинах своего Я?
— Ну, уж никак не овечью серость! Как бы далеко я ни устремлялся в своих чувствах, мыслях, желаниях, в любых опытах самопознания я был, есть и буду самим собой, я индивидуален!
— Ну, а почему задаешь глупые вопросы? Я тоже индивидуален, и Бог индивидуален. Каждый человек — индивидуальность, ибо каждый человек — творец. Не надо переносить законы материального мира на мир божественного единства. Смотри вглубь себя, и ты сердцем поймешь, что единство не убивает, а является необходимым условием существования индивидуумов. Между частью и целым нет противоречий. Каждая часть соединена с целым любовью, то есть вмещает его, не теряя при этом свободы, индивидуальности. Любовь без свободы захиреет. Где рабство, господство сильного над слабым, там нет любви. И наоборот, где нет любви, там не может быть свободы, там всегда будут борьба, ненависть, унижение. Мы с тобой столько раз говорили об этом, а ты все никак не хочешь понять элементарного!
— Если бы вы умели излагать свои доводы более спокойно, я, может быть, и согласился… Я даже почти согласен с вами, но какое отношение наш разговор имеет к спасению Мологи?
— Да ты…
Тимофей Кириллович в сердцах уже готов был произнести «елки-палки», свое самое страшное ругательство, но запнулся, не закончив фразу, и, перейдя на более мирный тон, пояснил:
— Видишь ли, мой план спасения Мологи прост и не требует принесения жертв, но ты его сможешь осуществить только в том случае, если поймешь суть, поймешь, как он работает. Малейшая неясность может родить неуверенность, и тогда все пропало. Не торопись. Выслушай меня. Я уверен, что если не голова, то сердце твое согласится со мной, а оно уже после подскажет голове более благозвучные, чем мои, формулировки. Ведь одну и ту же мысль каждый человек излагает по-своему. Поэтому позволь мне закончить теоретическую часть так, как я нахожу ее более удобной для изложения. Возможно, практические выводы о путях спасения Мологи, к которым я шел целую ночь, родятся в твоей голове еще до того, как я начну о них говорить.
— Хорошо, — согласился Анатолий. — Я слушаю.
— Благодаря изначальному единству, — продолжил Тимофей Кириллович, — все внешнее, явленное в данный момент в этом мире, может восприниматься человеком с такой же степенью достоверности, с какой он воспринимает собственное существование.
— Вы хотите сказать, — еще раз поторопился форсировать мысль Летягина Анатолий, — что каждый человек в процессе творчества может проникнуть силой любви в нечто внешнее, и от этого внешнее станет для него таким же внутренним, таким же достоверным и значимым, как его собственное Я?
— Не горячись. Разумеется, без любви к объекту творчества творить невозможно. Но человек не соединяется силой любви с внешним, а обнаруживает внутри себя извечно существующее единство. Невозможно соединиться с тем, что уже находится в тебе изначально. Твои лучшие картины прекрасны потому, что их рисовал художник, умеющий постигать изображаемые им предметы не как нечто постороннее, чуждое, а как подсмотренное им в глубине самого себя.
— Вы мне льстите.
— Самую малость. Твоя заслуга в том, что ты умеешь передавать в красках красоту мира. Но красота — это и есть, по сути своей, отблеск божественного единства во внешнем мире, резонансом вспыхивающий в глубинах человеческого я. Мир прекрасен только для того, кто не разучился находить внешнее в самом себе. Для того, кто утратил это изначально присущее всем людям качество, красоты не существует. Окружающий его мир враждебен и безобразен. В таком мире страшно, а иногда просто невозможно жить!
Произнеся последнюю фразу, Летягин стукнул себя ладонью в грудь, закашлялся и… замолчал. Некоторое время, поставив локти обеих рук на доски стола и подперев кулаками виски, он напряженно всматривался в радугу рассыпанных по столу пятен краски, потом, не разглядев в них ничего утешительного, вскинул брови вверх и с какой-то мольбой в голосе спросил:
— Ты веришь в гений Сталина?
— Верю, — не раздумывая, ответил Анатолий.
— Веришь ли ты, что Сталин, хоть и атеист, но не слабее, чем мы с тобой, способен всей мощью своего громадного сердца ощу¬щать явленную Богом в природе, поступках, чувствах и мыслях людей красоту?
— Верю!
— Вера твоя да поможет тебе.
Тимофей Кириллович поднялся из-за стола, перекрестил Анатолия правой рукой и уже набрал в грудь воздух, чтобы на едином дыхании развернуть перед молодым художником взлелеянную бессонной ночью идею, осуществление которой приведет к спасению Мологи, как вдруг дверь мансарды тихонько скрипнула, и на пороге появилась девочка лет тринадцати в легком ситцевом платье бледно-палевого цвета, украшенном двумя приколотыми к левому плечу ромашками. Склонив голову набок так, что рассыпавшиеся кашта¬новые волосы, упав на грудь, закрыли половину лица, она молча остановилась в дверном проеме.
— Тебе чего? — спросил Тимофей Кириллович.
— А я все слышала, — сказала прелестная незнакомка и, откинув волосы с лица, посмотрела на Летягина широко открытыми зелены¬ми глазами.
— Что все?
— Как вы про Сталина говорили. Я сначала постояла немного на лестнице, послушала, а потом вошла.
— Это Анастасия, дочь Надежды Воглиной, — пояснил Анато¬лий. — Она каждый день приходит смотреть, как я работаю. Сама уже неплохо рисует.
— Вы меня не прогоните? — спросила девочка.
Летягин вопросительно посмотрел на Анатолия. Тот пожал в ответ плечами, потом, переведя взгляд на девочку и увидев ее умоляющие о доверии глаза, заметил:
— Она добрая, умная… — сделал паузу, как бы спрашивая сам себя, так ли это, и, утвердившись, добавил: — Она умеет хранить чужие тайны.
Тимофей Кириллович помедлил в нерешительности, но так и не определившись, что делать в сложившейся ситуации, с трудом развернул свое грузное туловище в тесноте мансарды и направился к выходу. Анастасия шагнула в сторону, освобождая дорогу старому художнику.
— Постойте! — крикнул Анатолий, тоже поднимаясь из-за стола. — Что же должно выйти из того, что я верю в гениальность товарища Сталина?
— Как что? — удивился Тимофей Кириллович, обернувшись назад. — Разве тебе непонятно, о чем мы тут битых три часа рассуждали?
— Не совсем…
— Я старался — мыслил, рассуждал, объяснял…
— Ну, я понял. Я и раньше знал, что человек — подобие Бога. Сталин, хоть и атеист, почти как Бог для нас…
— Сталин не Бог, но если в его теле живет душа, то, увидев красоту Афанасьевского монастыря, Иловны, зелень заливных лугов, глаза и лица мологжан, вот эту маленькую Анастасию — Летягин показал пальцем на прижавшуюся к стене мансарды девочку, — он в сердце ощутит свое внутреннее единство с прошлым, настоящим и будущим нашего края. Он сердцем поймет, насколько чудовищны планы затопления Мологи, насколько кощунственно ставить экономические расчеты превыше красоты, объединяющей людей разных поколений, наших дедов и прадедов, всех граждан Советского Союза, всех людей, все живые души и Бога!
— Но он же никогда! — Анатолий, задев краем рубашки за угол мольберта и распоров ее по шву, подошел к стоявшему в дверях Летягину. — Вы слышите? Никогда! Никогда не приедет в Мологу!!!
— Не приедет, — Согласился Летягин. — Значит надо сделать так, чтобы он увидел Мологу и мологжан в Москве.
— ???
— Готовь свои картины, — наконец, смирившись с присутствием Насти, решился он сказать о главном. — Я приготовлю лучшие из своих. Дам эскизы Коли Харитонова** — они еще с тринадцатого года у меня хранятся, у Цициных есть интересные работы, оставленные Василием — его семья непротив отдать их ради благого дела. Поедешь в Москву, организуешь там выставку.
— Но…
— Никаких «но». Денег тебе на дорогу и организацию выставки найду. Немного, но найду. Успех обеспечен — таких талантов как ты не только в России, а во всем мире не сыскать. Ну, а как сделать, чтобы картины увидел Сталин — решай сам на месте.
— А вы?
— С моими одышками — помехой буду. Адреса в Москве, письма к тем, кто еще помнит Летягина, — это все дам. В общем… — Тимофей Кириллович хотел еще что-то добавить к сказанному, но, подняв руку вверх, вдруг снова закашлялся, затем медленно повернулся спиной к Анатолию и, задевая плечами за стены, стал спускаться вниз по лестнице.
— Я! Я поеду в Москву! — услышал он уже в сенях пронзительный голос Насти. — Сталин — лучший друг детей! Я расскажу ему про ваши картины. Он обязательно захочет их увидеть!

* Манеж – здание в центре города, построенное в конце XIX века для гимнастической школы. Вокруг здания был разбит сквер с липовыми и березовыми аллеями. До последних дней Мологи он оставался одним из любимейших мест отдыха горожан. По периметру сквера были проложены концентрические дорожки для пеших прогулок, бега, а также для обучения верховой езде и конным упражнениям. Последнее и предопределило название самого здания. В средней части Манежа, так называемом амфитеатре, находились кресла для зрителей. Пол амфитеатра мог подниматься и приобретать покатое положение, для лучшего обзора зрителями происходящих на сцене действий. Высота зала от пола до потолка составляла более 6 метров.
** Картины Николая Васильевича Харитонова и других мологских художников можно увидеть в галерее на странице http://dkrasavin.ru/galery.html

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Расширенный пленум горсовета*, состоявшийся 4 сентября, не успокоил, а лишь еще сильнее накалил кипевшие в городе страсти. Последние иллюзии мологжан относительно возможности пересмотра правительственного задания на 1936 год рассыпались в прах. Доводы разума о нереальности разборки, сплава и последующей постановки домов в преддверии надвигающейся зимы, всего за два месяца до замерзания Волги, не смогли пробить твердые лбы членов Мологского горсовета и представителей Волгостроя НКВД.
«Нам выпала честь быть на острие борьбы за укрепление индустриальной мощи Родины. Мы должны не обсуждать реальность или нереальность поставленного Правительством задания, а искать пути его наилучшего выполнения!» — такого рода аргументация в ответах властей на просьбы и вопросы мологжан была доминирующей.
Мологжанам вменялось в обязанность самим разбирать свои дома и самим же воздвигать их заново из непросохших после сплава по Волге бревен на новых участках под Рыбинском. Практически на пленуме стало ясно, что около 400 мологских семей, в которых есть и старики, и старушки, и маленькие дети, и беременные женщины, и инвалиды, останутся без крыши над головой или будут жить зимой 1936/37 года в сырых, недостроенных, продуваемых всеми ветрами домах.
В небольшом городе, где каждый житель либо лично, либо понаслышке знал всех соседей на несколько кварталов вокруг, существовали свои нормы взаимоотношений между людьми, отличные от тех, к которым привыкли мы, жители современных больших городов. Среди мологжан не было принято делиться на «чужих» и «своих». Все, кому доводилось бывать в Мологе, неизменно отмечали добрый, приветливый нрав ее жителей, доверчивость, чуткость к чужой беде, готовность помочь нуждающимся. Возможно, это происходило вследствие общей (не в пример безбожникам-рыбинцам) богомольности мологжан. Возможно, виноват чистый сухой воздух Междуречья, настоянный на ароматах лесов и луговых трав. А может, созданная в гармонии с природой архитектура города благотворно влияла на психику людей?
Так или иначе, несмотря на то, что большая часть жителей оставалась до весны в городе, в своих домах, т. е. люди могли не думать о том, как выжить в предстоящую зиму, мологжане не просто выражали сочувствие первому потоку вынужденных переселенцев, но и стремились помочь им в меру своих сил. Горе и боль людей, изгоняемых из города в преддверии зимы, стали общими болью и горем. Соседи приходили поплакаться друг к другу, попрощаться. В церквях прихожане молились за то, чтобы Бог не оставил своих чад в годину тяжких испытаний. Вместе с первыми переселенцами каждый из горожан ощущал за своей спиной леденящее дыхание захлестывающей Мологу трагедии.
Но как же так? Не может такого быть, чтобы у нас, в самой свободной, самой справедливой стране с людьми обращались, как с собаками! Неужели ничего нельзя поделать?
Нет, этого нельзя допустить! У нас есть вожди в Москве. У нас есть Сталин! Он не даст в обиду простых людей!
Уже через день после пленума мологскую почту наводнили горы писем в газеты, прокуратуру, различные переселенческие комиссии, оргкомитет ВЦИК, председателю горсовета… Люди писали о произволе оценщиков, многократно занижавших реальную стоимость домов и бракующих, как не годные к переносу, еще вполне крепкие строения. О том, что полученной компенсации не хватает даже на то, чтобы, переехав семьей в другой город, снимать там комнатку или угол для жилья. Просили отложить переселение до весны: за лето можно просушить намокшие после сплава бревна и худо-бедно поставить дом на выделенном властями участке. Жаловались на отсутствие помощи со стороны горсовета, обещавшего найти строителей, но забывшего о своих обещаниях, — а как больным людям или женщинам с детьми справиться без посторонней помощи с переносом дома? Умоляли не выселять в неизвестность матерей или близких родственников, подождать до какого-то срока. Хлопотали о судьбах одиноких стариков и старух, проживавших на затопляемой территории за пределами города и не умевших хлопотать за себя**.
Мологские письма…
Если издать всю переписку мологжан с чиновниками всех сортов и рангов, то море переполняющих письма слез будет не менее величественным и огромным, чем Рыбинское море***.
Тимофей Кириллович Летягин и Анатолий Сутырин на чиновников надежд не возлагали. Первый — вследствие богатого жизненного опыта, второй, будучи простым квартирантом, не видел в этом нужды. Объединенные стремлением спасти город в целом, они сутками напролет занимались отбором картин, их обрамлением, составлением кратких аннотаций. Настя активно и с удовольствием помогала художникам: подавала инструмент, краски, готовила обед, накрывала на стол, мыла посуду, бегала за продуктами на рынок и в магазины.
Время поджимало. 20 сентября Летягин получил из горисполко¬ма официальное извещение, в котором сообщалось: «Ваш дом подлежит сносу. Срок освобождения — десять дней». Точно такие же извещения получили Надежда Воглина, мать Насти, хозяева дома, в котором снимал комнату Анатолий, и еще несколько десятков мологских семей. Одновременно из Москвы пришло письмо от Павлика Деволантова, знакомого Анатолия, с которым они вместе поступали в Институт пролетарского изобразительного искусства и, недовольные царившими там порядками****, вместе через полгода бросили учебу. В ответ на просьбу Анатолия Павлик сообщал, что с удовольствием, без каких-либо условий, примет друга в своей комнате на любой сколь угодно длительный срок.
— Я знал, что Пашка не откажет, — удовлетворенно произнес Анатолий, прочитав письмо, и вопросительно посмотрел на Летягина.
К сожалению, старые знакомые Тимофея Кирилловича оказа¬лись менее расторопными. Ни один из четырех московских художников, к которым он обращался с просьбой посодействовать в организации выставки картин, не написал ни да, ни нет.
А может, так быстро такие вопросы не решаются?
Может, кто-то из них сменил адрес или умер? Последние годы из-за болезней и нехватки времени переписка между братьями по кисти носила случайный характер. Летягин сам иногда месяцами не отвечал на письма…
Но сейчас стоял вопрос о жизни или смерти целого города! Разве это не та единственная причина, по которой все другие дела следует незамедлительно отложить?
Так или иначе, далее ждать не позволяли обстоятельства. Невыполнение требований горисполкома к домовладельцам о «добровольном» выселении их из своих собственных домов по истечении указанного в извещении срока влекло за собой применение принудительных мер. Передав все находившиеся в старом доме картины Анатолию, поделившись с ним частью полученной компенсации, Тимофей Кириллович, нарушая постановление горисполкома, запрещавшего «выселенцам»***** селиться или снимать комнаты в домах на подлежащей затоплению территории, переехал в сторожку к леснику Константину Шабейко, уже несколько лет поддерживавшему его здоровье какими-то отварами, настойками и примочками. Сторожка лесника находилась всего в трех километрах от Мологи, поэтому, проживая в ней, Летягин рассчитывал быть в курсе всех происходящих в городе событий.
Подсобив старому художнику с переездом и получив от него в подарок старую клячу Пенелопу, Анатолий Сутырин на следующее утро сам стал укладываться в дорогу. Вначале он перенес из мастерской-мансарды в телегу картины, краски, книги, одежду, некоторые дорогие, как память о родителях или друзьях, вещи. Затем дошла очередь до деревянных скульптур. Мелкие, переложив сеном, он распихал по бортам, а целомудренно прикрывающую свое лоно пальчиками левой руки Еву привязал к задку телеги. Ни барочное кресло, ни письменный стол при любых перестановках уже не помещались. Не нашлось в повозке места и для юной помощницы художника Насти. Заливаясь слезами, она смотрела на сборы через узкую щель в чулане, в котором ее заперла мать. Бесконечное число раз Настя шепотом заклинала Анатолия внимательнее приглядеться к бревенчатым стенам чулана, прочитать в глазах юной пленницы боль унижения, сбить топором навешенный на дверь замок, потом… Потом подхватить ее на руки и увезти с собой!
Но он не слышал ее мольбы. Всего лишь раз посетовал суетившемуся возле телеги хозяину дома, дяде Васе Канышеву, что мол жалко — с Настей не удалось путем попрощаться, бегает где-то по своим девичьим делам.
После небольших перестановок и перекладок вещей телега, наконец, тронулась к повороту на Республиканскую улицу******. Покачивая широкими бедрами в такт движению, деревянная Ева с чувством явного превосходства, нахально улыбаясь, долго-долго, пока ее не заслонили ветви растущих по краям дороги лип, смотрела своими длинными раскосыми глазами в глаза запертой в чулане пленницы.
Как он мог так жестоко поступить? Почему не уговорил мать отпустить ее в Москву? Неужели преданность, выносливость, умение хранить тайны, проворство рук, готовность выполнять любую работу ничего не стоят? Конечно, в Москве его будут окружать сотни взрослых нарядных женщин. Восхищаться им. А как же иначе? Некоторые из них, возможно, будут такими же красивыми, как деревянная Ева.
Ну и пусть! Пусть будет еще хуже! По их мнению, она еще малолетка: для матери — вещь, лишенная всяких прав на самостоятельность поступков и мыслей, для Анатолия — девчонка на побегушках, которой еще расти и расти до взрослой женщины. Что ж, они узнают, как были не правы. Они горько раскаются, но будет поздно. Будет слишком поздно!
Настя отпрянула от щели вглубь чулана. Подошла к висевшей на вбитом в стену гвоздике косе и потрогала пальцами ее остро отточенное жало. Оно было обжигающе холодным, и, казалось, само тянулось навстречу розовым подушечкам пальцев. Настя закрыла глаза. Воображение тотчас нарисовало, как мать, вернувшись домой, открывает дверь чулана, и на нее падает бездыханное тело дочери. Мать подхватывает Настю на руки, прижимает к груди, целует в затылок, плачет, просит простить… Но поздно… Поздно, слишком поздно…
Мать напишет о случившемся в Москву, Анатолию. Тот бросит все дела, вернется в Мологу, упадет в слезах на маленький могильный холмик…
Представив себе, как Анатолий плачет над ее могилкой, Настя сама заревела в голос. Но потом, вдруг осененная внезапной мыслью, остановилась: как же он сможет упасть на могильный холмик, если над кладбищем в скором времени будут плескаться волны Рыбинского моря?
Как мать сможет ее похоронить в Мологе, если их завтра выгонят из города? А где тогда ее похоронят?
Выходило так, что если Мологи не будет, то Анатолий никогда не сможет упасть в слезах на могилку Насти.
Когда спустя некоторое время мать открыла дверь чулана, дочь, утерев остатки слез, молча прошла в комнату, достала из одежного шкафа ученический портфель и, сказав матери, что хочет позаниматься уроками, выложила на обеденный стол учебники, тетрадки и ручку с чернильницей.
На следующее утро им обеим надо было уезжать из Мологи. Времени для сборов оставалось мало. Впереди ждали грязь и сырость размытых осенними дождями дорог, неприветливые родственники на Псковщине, без особого энтузиазма согласившиеся приютить до весны выселенцев из Мологи. Может, и в школу ходить не придется: надо искать какое-то постоянное пристанище, работать, чтобы свести концы с концами… А тут на тебе — уроками ей хочется заняться! Но мать не стала высказывать все это дочери — слава Богу, не рвется бежать из дома вслед за художником, отошла немного от обид. Пусть позанимается, если уж ей так хочется, пусть успокоится. Ведь это все в последний раз. Когда еще ей случится вот так, в тишине родительского дома, пригрев на коленях свернувшегося клубочком котенка, изучать премудрости геометрии или физики?
Постояв немного рядом с сидевшей на краю лавки за столом Настей, погладив ее по сплетенным в две косички волосам, Надежда Воглина тяжело вздохнула и пошла договариваться с соседями, чтоб они хоть за какие-нибудь деньги согласились купить коз, кур, хранившуюся в подвале картошку, а может, и еще какие вещи: везти все хозяйство с собой из Мологи за тридевять земель было не на чем, да и накладно, если нанимать помощников.
Оставшись снова одна, Настя отодвинула учебники в сторону, обмакнула перо в чернильницу и ровным детским почерком вывела в верхней части тетрадной страницы: «Дорогой товарищ Сталин!» Ненадолго задумалась, глядя на приклеенную к стене газетную вырезку с портретом вождя, и затем, уже почти не останавливаясь, принялась писать письмо великому Сталину, лучшему другу всех детей.

Дорогой товарищ Сталин!
Пишет Вам пионерка Настя Воглина. Я учусь в седьмом классе. Отметки у меня только «отлично» и «хорошо» по всем предметам. В классной комнате, на стене, висит Ваш портрет. На нем Вас видно по пояс. Вы строго смотрите на учеников, а в усах спрятана улыбка. У нас дома на стене тоже приклеен Ваш портрет. Он не такой красивый, как тот, в школе, потому что вырезан из газеты. На нем Вы стоите в полный рост и тоже прячете в усах улыбку. Когда мне бывает трудно — мама поругает или обидит кто, — я подхожу к какому-нибудь из Ваших портретов и разговариваю с Вами. Вы всегда помогаете мне. Сейчас нам с мамой очень трудно. Завтра придут рабочие ломать наш дом, потому что его нельзя разобрать и перевезти по Волге в Рыбинск. В школу меня больше не пускают, так как нам с мамой запрещено жить в Мологе. До весны нас соглашается приютить тетя Клава из Пскова, а где потом жить, неизвестно. Я могла бы и в лесу пожить, но мама в лесу жить боится. В таком же положении оказалось очень много горожан. А если у кого и есть родственники, согласные их приютить, то все равно им очень жалко уезжать из Мологи. Потому что мы все очень любим Мологу. Я знаю, что стране нужна электроэнергия. Нужна, чтобы строить красивые города, чтобы люди жили в них радостно и счастливо. Но Молога — один из самых красивых в мире городов! У нас много зелени, много красивых домов, храмов. Улицы чистые и уютные. Конечно, у Вас нет времени приехать в Мологу: вокруг много врагов и со всеми надо бороться. Но скоро в Москве откроется выставка картин мологских художников. Пожалуйста, загляните на выставку. Вы увидите, что я пишу правду, и прикажете Волгострою не ломать Мологу. Можно сделать вокруг города дамбу. Тогда среди моря будет стоять красивый сказочный остров. А может, Вы прикажете сохранить и наши леса, и луга с высокой травой, и Иловну, и другие красивые места.
Я не прошу у Вас ничего для нас с мамой лично, только посмотрите выставку, порадуйтесь красоте нашего края, и тогда все: и моя мама, и наши соседи, и все-все мологжане — снова станут жить хорошо, счастливо… И трудиться, трудиться, трудиться с еще большей радостью и энтузиазмом на благо нашей Великой Родины.
С пионерским приветом Настя Воглина
(А Ваш портрет я намочила водой и аккуратно отклеила от стенки. Там, где усы, бумага чуть порвалась, но это почти незаметно. Портрет я возьму с собой, чтобы всегда и везде разговаривать с Вами).

* Выдержки из стенограммы пленума приведены в приложение 1.
** Красноречивее любых рассказов о том, как решались судьбы одиноких стариков и старух, проживавших на затопляемых территориях, говорят документы тех лет (см. приложение 2).
*** Малая толика этого моря писем приведена в приложении 3.
**** В 1929—1931 годах институт возглавлял Ф. А. Маслов, решивший «расчистить площадку» для нового советского искусства. От преподавательской работы были отстранены 25 профессоров, в том числе крупные художники. Была уничтожена уникальная коллекция слепков с образцов античной скульптуры, тщательно собиравшаяся академией на протяжении 150 лет (студенты просто выбрасывали слепки из окон Академии художеств). Панно кисти Н. К. Рериха по указанию ректора разрезали на куски и использовали в качестве холста для работ учащихся. За бесчинства в Академии художеств Ф. А. Маслов был отдан под суд, но, учитывая чистосердечность его революционных порывов, оправдан и уже в июле 1932 года утвержден на должность заместителя заведующего сектором искусств Наркомпроса.
***** Выселенцами в Мологе называли тех горожан, дома которых были признаны непригодными к переносу. «Счастливчиков», переносивших свои дома под Рыбинск, называли переселенцами. Стариков и старух, не имевших родственников к которым их можно было бы переселить, называли беспризорными и переселяли в инвалидный дом, независимо от годности к переносу принадлежавших им домов.
****** Республиканская улица, бывшая Ярославская, протяженностью более 4 км, тянулась вдоль берега реки Мологи почти до самой Волги.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Выехав на Республиканскую улицу, Анатолий отпустил вожжи, позволив Пенелопе идти неспешно, сообразно ее лошадиному желанию. Они оба прощались с городом. Грусть хозяина передавалась лошади. Пенелопа сама, повинуясь неосознанному внутреннему порыву Сутырина, свернула к Старому бульвару и остановилась как раз в том месте, где Анатолий когда-то встретил свою первую любовь, Соню Акаткину. К сожалению, любовь осталась безответной, но она никуда не исчезла, не умерла и все так же, как десять лет назад, наполняла сердце щемящим чувством грусти. Спрыгнув на землю, Анатолий подошел к одной из берез, выстроившихся ровными рядами по обе стороны бульвара, потрогал рукой влажный ствол. Береза окропила его в ответ теплыми каплями недавно закончившегося дождя.
Потом была остановка около пожарной каланчи*. Мальчишкой Анатолий мечтал стать пожарником, как его дед по материнской линии. Дед иногда позволял ему постоять на смотровой площадке, полюбоваться сверху на город. Сверху Молога была видна вся, как на ладони, только шпили церковных колоколен поднимались выше каланчи. За рекой сливались с синевой неба лесные дали. Внизу, прямо под ногами, бурлила Сенная площадь, которую мологжане, несмотря на новые веяния и решения горсовета, никак не хотели называть площадью Карла Маркса. Но особенно красив был Афанасьевский монастырь. Весной окруженные цветущей сиренью, зи¬мой вырастающие из белизны снегов, летом обрамленные зеленью листвы храмы и стены монастыря не противопоставляли себя окружающему миру, а сливались с ним в едином ансамбле, венчая великолепие природы. Не отсюда ли, не от этих ли первых детских впечатлений родилась у него тяга к рисованию?
Едва отъехав с десяток метров в сторону от Сенной площади, Анатолий встретил одного из старых друзей. Разговоры, объятия, слезы…
Паром уже готовился отходить от пристани, когда Пенелопа, наконец, вынесла повозку на крутой берег Волги. Замахав кепкой и закричав паромщику «Стойте! Стойте!», Анатолий стегнул легонько лошадь вожжами, причмокнул «Но, милая!» и понесся вниз.
Паромщик, опасаясь, как бы повозка с налету не сиганула в разделяющую дебаркадер и паром полоску воды, дал задний ход. Паром вновь причалил к пристани. Матрос с дебаркадера, беззлобно ругнувшись, проворно опустил широкие сходни и, не закрепляя на кнехты швартовые, отодвинул в сторону предохранительный брус. Анатолий потянул на себя вожжи, не дожидаясь полной остановки, спрыгнул с облучка, подхватил Пенелопу под уздцы и, следя за тем, чтобы колеса повозки не соскользнули со сходен, прошел на паром.
— Надо часы дома иметь, а не лихачить! — попенял ему паромщик.
Упрек был справедливым.
— Прости, Трофимыч. Последний день в Мологе — прощаться быстро не получилось, — повинился Анатолий и протянул старику полтинник, плату за проезд.
Тот, продолжая что-то бурчать под нос, показал, куда следует привязать лошадь, и, вернувшись на корму, закрыл двумя толстыми жердями пролет, через который происходила посадка.
Паром тронулся, забирая вначале вверх по течению реки, чтобы потом, миновав стремнину, оказаться напротив сооруженного на противоположном берегу Волги небольшого причала. С правого борта, постепенно уменьшаясь в размерах, уплывала в промозглое осеннее небо Молога. Расположенный недалеко от пристани величественный Воскресенский собор**, главный храм города, уже коснулся крестом своей колокольни низких облаков. Луковицы его куполов подернулись дымкой…
— Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! — услышал Анатолий у себя за спиной знакомый голос.
Он оглянулся. Сосуля-пророчица, закрыв глаза и монотонно покачиваясь в такт стихотворному ритму, нараспев произносила слова библейского «Плача Иеремии»***:
— Горько плачет он ночью, и слезы его на ланитах его. Нет у него утешителя из всех, любивших его; все друзья его изменили ему, сделались врагами ему.
Голос пророчицы, звучавший необычайно высоко, до крика, в начале строфы, к концу ее становился еле слышимым. Как будто она не произносила слова библейского текста, а по-вдовьи завывала над могилой погибшего мужа.
— Враги его стали во главе, неприятели его благоденствуют, потому что Господь наслал на него горе за множество беззаконий его…
Мологжане — и так народ не очень болтливый, а тут и вовсе разговоры на пароме стихли. Каждому было понятно, что не об Иерусалиме, а о Мологе плачет дочь чуриловской помещицы, Варвара Лебедянская. И не Иуда «переселился по причине бедствия», «поселился среди язычников, и не нашел покоя», а каждый из них вынужден будет оставить свой дом, каждого из них ожидают бесконечные бедствия и мытарства.
Анатолий, пораженный красотой и величественностью плакавшей на фоне исчезающего в облаках города пророчицы, лихорадочно принялся искать в дорожной сумке припасенные для таких случаев кусочки угля. Наконец нашел, развернул на планшетке лист бумаги и принялся делать набросок — серое небо, пожирающее купола собора, развевающиеся на ветру лохмотья Сосули, опущенные вниз углы губ, возведенные к переносице брови и катящаяся по изъеденной морщинами щеке крупная одинокая слезинка…
— Во, талант! — вздохнул над его ухом молодой лейтенант НКВД Юрка Зайцев, с восторгом наблюдавший с начала и до конца, как на белом листе бумаги в считанные минуты оказались запечатленными не просто город и плакавшая старуха, но настоящее человеческое чувство, чувство безысходной трагичности происходивших событий.
— Тебе бы у нас вместо фотографа работать — цены бы не было! — не то предложил он, не то просто похвалил Сутырина.
Анатолий промолчал.
Стоявшие сбоку от Сосули рыжебородый старик из Заручья и его белобрысый одетый в матросский бушлат племянник, услышав восторженную оценку чекиста, тоже подступили ближе к художнику. Племянник протянул руку к планшетке с рисунком и потрогал пальцем ее края. Старик, не отрывая глаз от рисунка, снял с головы ермолку и мелко перекрестился.
Бросив испытующий взгляд на лица первых зрителей только что рожденного шедевра, Юрка Зайцев неожиданно сам потянулся к планшетке и угрожающе потребовал от Сутырина:
— А ну, дай сюда твою мазню!
Анатолий резко оттолкнул чекиста локтем так, что тот, покачнувшись вбок, чуть не упал на палубу парома.
Мгновенно вспыхнув от обиды, Юрка потянулся было к кобуре, но в последний миг, то ли испугавшись многочисленности окружавшей его толпы, то ли еще по каким причинам, выдавил на губах улыбку и отступил в сторону.
Сосуля, до этого момента не замечавшая ни окружавших ее пассажиров парома, ни чекиста, ни художника, открыла глаза, возвращаясь к своим земным заботам, шагнула к Анатолию и будничным тоном поинтересовалась:
— Далече собрался?
— Бог даст — до Рыбинска, а дальше посмотрим.
— До Юршино подсобишь юродивой добраться?
— Чего ж не подсобить? — согласился Анатолий и, не обращая внимания на лейтенанта НКВД, закрыл створки планшетки.
Паром подходил к причалу. Юрка Зайцев, похлопав Анатолия дружески по плечу и сделав вид, что ничего особенного между ними не произошло, спрыгнул первым, когда матрос на причале еще только-только начинал заводить чалку за кнехт. Недалеко от причала юного чекиста ожидала принадлежавшая Юршинской конторе НКВД пролетка.
Остальные пассажиры, зная крутой нрав паромщика, который может и силу к нарушителям применить, дождались установки сходен и лишь затем, не толкаясь, не мешая друг другу, в порядке очереди покинули паром.
Усадив Сосулю на передок телеги, Анатолий повел лошадь под уздцы в гору.
Пенелопа тянула споро. Можно б и самому сесть, но он жалел лошадь: дорога дальняя — пусть силы экономит.
— Почто в Рыбинск-то едешь? — поинтересовалась Сосуля, едва они отделились от толпы других пассажиров.
— Выселенец я, — пояснил он. — В Рыбинске у друзей домашнюю утварь оставлю и махну в белокаменную.
— А Летягина больного в Мологе бросил? Определят теперь старика в дом инвалидов. Картины растаскают, краски отберут…
Анатолий знал, что Варвару Лебедянскую и Тимофея Кирилловича связывала многолетняя дружба. Когда-то, еще до войны с немцами, Летягин собирался на ней жениться. Но родители Варвары были против — искали более выгодного жениха для дочери. Потом начались войны, революции… Усадьбу Лебедянских разорили. Хозяева подались в бега, но где-то под Киевом попали в плен к одной из многочисленных разбойничьих банд. Приглянувшуюся одному из головорезов Варвару отделили от родителей. С тех пор она ничего не знает об их судьбе. На следующий день атакованные небольшим отрядом петлюровцев бандиты бежали из села. Варваре удалось спрятаться от своего «любовника», зарывшись на сеновале под толстым слоем сена. Выждав, когда стихнут выстрелы, она отправилась на поиски матери и отца. Но никто из селян ничего вразумительного об их судьбе сказать не мог. Объездив в поисках родителей пол-России, она в середине двадцатых годов вернулась в Мологский край. Летягин к тому времени уже лет пять, как был женат.
Трудно сказать, толи на самом деле дочь чуриловских помещиков после всех выпавших на ее долю испытаний умом тронулась, толи сознательно себя сумасшедшей представила, чтобы на людях, без опаски преследований со стороны властей (какой с сумасшедшей бабы может быть спрос?) высказывать все, что на сердце налегло. Так или иначе, но ей сходили с рук и рыдания над пепелищем родительской усадьбы, и проклятья вслед молодым парнишкам-красноармейцам, увозившим крестьянские семьи в Сибирь.
Когда у Тимофея Кирилловича умерла жена, он вновь предложил Варваре руку и сердце. Она отказалась от того и другого, предпочтя полуголодную, но вольную жизнь бродяжки-юродивой уюту Летягинского дома.
Позднее Анатолию случалось несколько раз присутствовать при редких встречах этих двух пожилых, когда-то безумно любивших друг друга людей. Большей частью они молчали. Иногда Летягин спрашивал у сумасшедшей совета, как ему поступить в том или ином случае. Варвара отвечала замысловато, с нарочитыми присказками, но всегда умно, заинтересованно. Летягин внимательно выслушивал и довольно часто вносил коррективы в казалось бы уже устоявшиеся планы. Между ними не существовало запретных тем, не существовало лжи.
Припомнив все, что ему было известно о нечаянной попутчице, Анатолий решил не придумывать в свою защиту оправданий, а довериться ей так, как доверился бы на его месте Тимофей Кириллович. Подъем давно кончился, он сел на передок рядом с Сосулей и, вначале почти слово в слово стал излагать ей Летягинские мысли о красоте, как синониму свободы и любви, как высшей цели развития человеческого общества. Пенелопа уверенно бежала по старой Рыбинской дороге, укрытой от ветров кронами берез и вечнозеленых елей.
— И когда Сталин увидит на картинах красоту Мологского края, воспримет ее отблески в своем сердце… — Анатолий, подойдя к кульминации пространного рассуждения, привстал со своего места, перехватил вожжи в левую руку, а правой широко повел по обе стороны простирающейся перед ними дороги, как бы призывая пожилую женщину лично убедиться в том, что такая красота не может не пленить сердце вождя. — Он вытащит изо рта трубку и скажет: «Прекратить переселение Мологи!»
Слово «прекратить» Анатолий не произнес, а прокричал, так что оно эхом запрыгало между лесными стенами.
И тут же обычно спокойная Пенелопа, напуганная громким голосом нового хозяина, дернула телегу. Анатолий качнулся, потерял равновесие. Ноги заскользили в промежуток между копытами лошади и колесами. Еще чуть-чуть… Если б не завидная реакция попутчицы, лежать бы нашему герою раздавленным собственной повозкой в дорожной пыли. Сосуля резко рванула незадачливого оратора к себе за полы брезентового плаща, и спустя секунду, судорожно обхватив юродивую за тонкую талию, он оказался лежащим на ее коленях.
— Ха-ха-ха-ха-ха-ха! — тут же разразилась она своим скрипучим, с визгливыми переливами смехом.
— Вы чего? — обиделся Анатолий, перебираясь с колен Сосули на прежнее место.
— Ха-ха-ха-ха-ха-ха! — продолжала смеяться юродивая.
Потом, утирая выступившие от смеха слезы, пояснила:
— Позабавил ты меня сильно своим рассказом. Я одну себя в Мологе сумасшедшей считала, а оказывается, есть еще двое, совсем из ума выживших!
— Не вижу ничего смешного.
Анатолий расправил в руках запутавшиеся вожжи и, причмокнув губами, пустил остановившуюся в недоумении посередине дороги лошадь вперед.
— Жалко мне тебя, сынок, — отойдя от смеха и снова став серьезной, пояснила Сосуля. — Сгинешь ни за понюшку табаку. Хаос и разрушение правят Россией. Хаос и разрушение в душах ее вождей! Они не увидят, они не смогут увидеть отблески красоты на твоих картинах, потому что отдались во власть дьявола!
— Какой хаос? Какие разрушения? — возмутился Анатолий. — Беломорканал! Днепрогэс! Магнитка! Страна из пепла и руин возрождается, как Феникс! Люди полны энтузиазма!
— Хаос и разрушение коснулись основы России — россиян. Советский энтузиазм сродни языческому фанатизму. Ты произнес имена идолов. Я не берусь судить о том, каково их значение в круговороте материальных вещей. Это меня мало интересует. Да и умом я слаба, чтоб понять такие тонкости. Но по внутренней их сути они — идолы. Не они служат людям, а люди служат им. К алтарям этих истуканов принесены сотни тысяч кровавых человеческих жертв. Дым жертвенных костров пьянит обезумевших жрецов. Чтобы вдыхать его аромат, им нужны новые и новые идолы. Рыбинская ГЭС — один из них. Слышишь? — Сосуля, приставив ладонь к уху, наклонилась вниз так, что ее длинные нечесаные волосы почти коснулись убегавшей под колеса дороги. — Слышишь, как дрожит земля от топота ведомых на заклание стад?
— Да-а-а ка-а-аак вы смеете?! — Анатолий от волнения даже стал заикаться. — Христос, средоточие красоты мира, разве не а-а-аагнец, разве не жертва?! Люди, жертвуя собой во благо социалистической родине, уподобляются Христу… Ка-а-аак вы смеете так про них говорить!?
— Смею. Еще как смею! — юродивая распрямилась и, неожиданно оголив правую грудь, ткнула пальцем в небольшой круглый шрам от пули, чуть выше соска. — Видишь? Меня тоже хотели в жертву принести.
Анатолий, пораженный таким резким расхождением своих взглядов на окружающую действительность со взглядами Сосули, молчал.
— А где мои мать и отец? Где дом моих родителей?
Эта сумасшедшая женщина жила прошлым. Вне настоящего, вне будущего. Оправдываться перед ней, ссылаясь на законы революционной борьбы, — бесполезно. Она не может преодолеть классовую зацикленность — понять, что Россия, иногда по неграмотности своей, отвергая Бога, на самом деле идет к Богу, к единству справедливого, бесклассового общества. Общества, в котором не будет вражды, бедности. В котором все, не только избранные станут богатыми и счастливыми, а и «калики перехожие».
— Ты говоришь, Христос прекрасен тем, что жертвует собой. А ради чего он жертвует? Ради земных богатств? Славы?
Анатолий не желал более дебатировать с сумасшедшей дочерью чуриловских помещиков.
— Молчишь? — вопрошала, распаляясь, Сосуля. — Потому что знаешь — не ради хлебов земных, не ради мирского, магниток и беломорканалов взошел Спаситель на Голгофу, а ради спасения человеческих душ от сетей сатаны. Чтобы у людей не атрофировалась способность любить ближнего. Жертва Христа — продолжение его любви к людям. Вехами любви он обозначил для людей путь к Богу.
«У нее в голове каша из дореволюционных проповедей, она никогда не сможет понять, насколько созвучна Библия сегодняшнему дню», — подумал Анатолий, но снова промолчал.
Пенелопа бежала знакомой дорогой ровно, лишь иногда кося ушами на доносившийся из телеги громкий голос юродивой.
— Молчишь? А как же можно считать себя христианином и не любить ближнего? Толкать его в пламя жертвенных костров? Лишать свободы? Разве это по-христиански — считать себя монополистом на истину, а не признавать такого права в равной степени за всеми? Может, правы те, кого гонят в Сибирь, а не те, кто их гонит? «Отдайте последнюю рубашку», «подставьте щеку» — разве это все пустые слова?
— Ну ведь нельзя же так примитивно понимать Библию! — не выдержав напора чувств, задетый за живое, заступился за своих современников Анатолий. — Люди жертвуют собой ради светлого будущего детей и внуков, ради того, чтобы зажатая в кольцо врагов страна могла выжить, а вы не видите в этом любви! Да это и есть высшая любовь! Советские люди, несмотря на голод, лишения, непосильный труд, — самые счастливые люди в мире! Их жизнь наполнена истинным смыслом. Великий Сталин смог сделать так, что каждый из нас стал нужен отчизне!
— Стоп! — Сосуля подняла вверх руки и затем плотно закрыла себе ладонями оба уха. — Я слышу все, что ты еще только собираешься сказать. Но главное ты уже произнес — не отчизна нужна каждому из вас, а каждый из вас нужен отчизне, как гигантскому строительному механизму необходим каждый винтик. Увлеченные внешним — своим участием в работе механизма, вы разрушаете внутреннее — свои души, подчиняете внешнему свободу и волю каждого человека. Винтикам свобода только мешает выполнять заданные операторами функции. Идеальный винтик должен легко и без скрипа крутиться туда, куда его поворачивает гаечный ключ. Ваши дети и внуки полностью разучатся думать и чувствовать самостоятельно, без руководящих указаний сверху. Они будут вытачиваться по шаблонам в институтах создаваемой вами системы! Ваше светлое будущее, замешанное на человеческих крови и поте — иллюзия!
— Откройте ваши уши! Не в головах советских людей хаос, а в вашей седой голове! — прокричал Анатолий, одновременно подстегивая и без того резво бегущую Пенелопу. — Человек — высшая ценность социалистического общества! Будущее строится в атмосфере любви единомышленников. Никто на личность человека не покушается. Великий Сталин любит нас. Любит красоту созданного Богом и людьми мира. Под Его руководством мы делаем мир еще прекрасней. Если мне удастся показать Ему красоту Мологи, Он спасет город! Я в это верю. Мне жалко, что вы, с вашим образованием, тонкими чувствами и умом, лишаете себя возможности творить красоту будущего общества вместе со всем советским народом!
По правую сторону дороги потянулись ряды колючей проволоки и высокие деревянные заборы, за которыми размещались бараки Волголага. Повозка въезжала в Переборы.
— Ба! — опомнился Анатолий. — Мы же пролетели мимо поворота на Юршино!
Потянув за вожжи, он остановил лошадь и стал разворачиваться.
— Нет, нет, — засуетилась Сосуля, соскакивая с телеги, — мне в Юршино не надо.
— Как не надо?
— Сболтнула я про Юршино, зная, что Юрка Зайцев туда едет. Он от того на пароме при людях и не стал твою картину отбирать, что надеялся без лишнего шума с сотоварищами сделать это в Юршино.
— Да какое он имеет право?
— Имеет или нет, а мне в Юршино не надо, — резюмировала Сосуля и, развязав на поясе веревочку, достала из глубин своих лохмотьев маленький тряпичный сверток. — На-ка вот.
— Что это? — удивился Анатолий, принимая сверток.
— Не брезгуй, разверни.
Анатолий развернул засаленные от долгого ношения на теле юродивой тряпки, и перед его глазами засверкали разноцветными огнями: бриллиантовое колье, золотое кольцо с крупным изумрудом и инкрустированный вязью бесчисленных узоров тяжелый серебряный браслет.
— Господи, откуда такие сокровища? — невольно воскликнул художник, пораженный сочетанием несочетаемого: нищей, бездомной старухи и баснословной цены драгоценностей, лежавших у него на ладони.
— Это музейные вещи. Достояние государства! — наконец изрек он, поднимая к ней свое лицо.
— С «достоянием» ты, дорогой, переборщил. Это реликвии семьи, подаренные мне мамой еще до революции. Вспомни, у Летягина в спальне мой портрет висит…
Анатолий сразу вспомнил ту картину, о которой говорила Сосуля: зелень дикого винограда, густым ковром увившая маленькую беседку на берегу Мологи; юная Варвара Лебединская в бархатном кремовом платье с большим вырезом на груди, горящие румянцем щеки, озорные смеющиеся глаза и соперничающие с их блеском брильянты на загорелой коже девочки-подростка. Да, это были именно те брильянты. В отличие от их владелицы они совсем не потускнели. Но за что ему, малознакомому человеку, она делает такой подарок?
— Это не для тебя лично, — прочитав его мысли, пояснила Сосуля. — Тебя ждут впереди не лучшие времена, но ты сам их подгоняешь. Твои картины и картины Летягина должны тебя пережить, должны пережить нынешнее и грядущее лихолетья. Они хранят отблески Божественной красоты, они хранят память об уходящей в небытие Мологе. Употреби мой скромный дар на то, чтобы сберечь их для граждан новой России.
Анатолий хотел возразить юродивой, что Молога будет жить вечно, что новая Россия — это и есть Россия сегодняшнего дня, но неожиданно для себя самого спрыгнул, с повозки и, по-старомодному склонив голову, поцеловал заскорузлую старческую руку Сосули.
Юродивая, вначале попытавшаяся отдернуть свою ладонь от губ художника, вдруг по-бабьи прослезилась, поцеловала его в темя, перекрестила.
Он вновь распрямился перед ней, но она повернулась спиной и, ни слова более не говоря, не оглядываясь, пошла по дороге в обратную сторону к выходу из поселка.

* Пожарная каланча с мезонином построена на Базарной (Сенной) площади по проекту ярославского губернского архитектора А. М. Достоевского, брата великого русского писателя.
** Воскресенский собор, построенный в 1767 году, был главным православным храмом города. Он открывался взорам путешествовавших по Волге весь сразу, во всем своем великолепии, едва лишь пароход входил в крутую излучину, которую здесь делала Волга, принимая воды Мологи.
*** Библия. «Плач Иеремии». Глава 1, стих 1.

ГЛАВА ШЕСТАЯ
В Юршино, в занятом под контору НКВД доме раскулаченного и высланного с семьей в Сибирь Василия Храброва, пунцово-красный Юрка Зайцев выслушивал нотации от своего отчима, чекиста ленинского призыва, Семена Аркадьевича Конотопа.
— Во-первых, — загнул на левой руке большой палец Семен Аркадьевич, — наркомвнутделец обязан правильно оценивать обстановку, действовать по возможности скрытно, избегать возникновения конфликтов с населением на глазах у многочисленных свидетелей. В данном случае на пароме, предвидя негативную реакцию «объекта», ты обязан был ограничиться наблюдением за ним и выяснением маршрута следования, чтобы потом, выбрав правильный момент, предъявить ему свои претензии где-нибудь в безлюдном месте, например на лесной дороге.
— Так я и не пошел на конфликт, выяснил, что он повезет Сосулю в Юршино…
— Во-вторых, — перебил пасынка Семен Аркадьевич, — доверять словам полусумасшедшей юродивой старухи — значит самому иметь куриные мозги. В-третьих, — старый чекист загнул средний палец, — конфликт тобой был уже начат в тот момент, когда ты потребовал от объекта выполнения определенных действий — отдать картину. Допустив ошибку, начав конфликт на пароме в присутствии десятка свидетелей, ты обязан был на пароме его и закончить, во что бы это тебе ни стало.
— Да кроме пары стоявших рядом с нами мологжан, никто ничего и не слышал!
— В-четвертых, — не обращая внимания на возражения, загибал пальцы отчим, — если ты трус и не мог в одиночку справиться с художником, то надо было по прибытии в Юршино немедленно взять на подмогу двух-трех помощников и выехать Сутырину навстречу, а не греть задницу в каптерке, ожидая, когда «объект» сам себя доставит в НКВД.
Юрка подавленно молчал.
— А в-пятых, вот тебе революционное резюме! — Перед носом молодого лейтенанта вырос мощный кулак старого чекиста. — То, что ты проявил слабоумие и преступную доверчивость, — это цветочки. Ты приказал, но не добился немедленного выполнения приказа, тем самым опозорив звание чекиста, — это уже ягодки и называется дискредитацией Комиссариата внутренних дел, дискредитацией Советской власти!
— Да я даже и не приказывал художнику, а попросил… — попытался вновь оправдаться Юрка, отодвигая нос в сторону от маячившего перед ним кулака.
Ах, лучше бы он этого не делал! Лицо Семена Аркадьевича покрылось бурыми пятнами. Идущий по центру лба рубец — память о подавлении эсеровского мятежа в Рыбинске — задергался, и старый чекист, с трудом сдерживая автоматическое движение правой руки к кобуре, стиснув зубы, прохрипел:
— Будь кто другой на твоем месте — расстрелял бы подлеца!
Юрка, не отводя глаз от кулака отчима, стал медленно опускаться на колени.
— Стоять! — скомандовал Семен Аркадьевич.
Юрка вытянулся по струнке. Отчим разжал кулак и опустил руку:
— Только снисходя к памяти твоей покойной матери, даю тебе шанс исправить положение. Сегодня же до полуночи художник и все свидетели унижения оперативного работника НКВД должны быть арестованы. Понял?
— Так точно!
— А теперь вон отсюда!
Последнюю команду Юрка, зная крутой нрав отчима, выполнил молниеносно. Кубарем скатившись со ступенек крыльца, он подбежал к коновязи, отвязал лошадь, оттолкнул от брички двух сопливых малышей, вскочил на передок и, размахивая над головой зажатыми в кулак вожжами, помчался в сторону Перебор.
По большому счету он не обижался на отчима. Юрка понимал, что старый чекист прав: авторитет власти — главное, на чем держится любое государство. О! Юрка много, может более, чем кто-либо другой, размышлял об этом. Ведь в мире без Бога (а то, что Бога нет, теперь знает любой грамотный человек) только принадлежность к устойчивой государственной системе наполняет смыслом существование любого индивида. Вне государства жизнь бессмысленна, ибо человек смертен. Большевики создали такое государство, в котором есть место для каждого человека, и каждый человек может быть использован с максимальной пользой. Но вот он, лейтенант НКВД, допущенный к святая святых — охране государственной системы от бесчисленных врагов, от людской глупости, лености, головотяпства, — сам нанес по ней удар, заронив в сердцах горстки земляков семена недоверия к силе, мужеству, бескомпромиссности наркомвнутдельцев.
По укатанной машинами дороге легкая пролетка летела споро, и спустя пятнадцать минут молодой чекист уже подъезжал к Переборам. Перед самым въездом в поселок он нагнал телегу мологжан, бывших свидетелями его разговора с Сутыриным. Земляки сообщили, что видели, как метрах в ста от начала заборов Волголага Сосуля спускалась по тропинке к Волге. Сутырин, должно быть, уехал один далеко вперед, так как его телегу они потеряли из виду еще часа два назад.
Не объясняя землякам причин, Юрка арестовал обоих и вместе с их телегой передал в руки оказавшихся рядом солдат конвойной службы, приказав тем сопроводить мологжан в местную контору НКВД. Передачу арестованных он оформил на вырванном из служебного блокнота листике. В нижней части акта передачи приписал, что арестованные подлежат скорейшей доставке в контору НКВД деревни Юршино, к старшему лейтенанту Конотопу С. А.
Закончив формальности и проводив взглядом арестованных, удалявшихся под конвоем в сторону поселка, Зайцев привязал лошадь к стоявшему возле дороги дереву, спустился по тропинке к Волге и оглянулся по сторонам. Берег реки являл собой довольно необычное зрелище: заляпанные глиной пни, остатки кострищ; ни дерева, ни кустика, ни травки зеленой — насколько хватало глаз вдоль всей Волги. С правой стороны, за Переборами, поднималась вверх и уже на две трети врезалась в реку громадная насыпь, по которой, сплетаясь в ручейки, змеились черные точечки людей. Будущая плотина издалека напоминала гигантский муравейник. И так же, как в муравейнике каждое насекомое живет и трудится ради общего дела, так и там жизнь и судьба каждой человеческой точечки были подчинены единой большой цели. Зачарованный величественностью открывшейся перед ним строительной панорамы, Юрка на какой-то миг даже позабыл, ради чего он сам месит здесь грязь, как вдруг сверху за спиной послышался знакомый голос Сосули:
— Небось, касатик, мечтаешь, как бы каждого человека из подобия Божия в муравьишку превратить?
Юрка обернулся. Юродивая сидела метрах в пяти от него, на высоком пне, и, уставившись в лицо молодого чекиста своими белесыми, выгоревшими на солнце глазами, ровным, бесстрастным голосом выговаривала:
— Не выйдет ничего у тебя, касатик, не выйдет. В живом человеке всегда искра Божия тлеть будет. Это лишь по виду вы из людей муравьев лепите, а время придет — они разогнутся от тачек и встанут в полный рост.
«Как эта ведьма позади меня оказалась? — удивился Зайцев. — Ведь голо кругом — ни деревца, ни кустика, а поди ж ты, выползла откуда-то. Впрочем, на ловца и зверь бежит». Он одернул на себе гимнастерку, поднялся к Сосуле и скомандовал:
— Встать!
— Ох, касатик, ноги мои меня слушаться отказываются, а ты хочешь, чтобы они тебе подчинились. Я вот тоже хотела бы…
Сосуля не успела договорить о том, что бы она тоже хотела. Юрка неожиданно для себя самого с размаху ударил женщину сапогом в лицо. Та охнула, упала боком, ударившись головой о торчавший из земли сук, как-то неестественно дернулась всем телом и затихла.
— Встать! — снова заорал Юрка, сам внутренне удивляясь произошедшей в нем перемене. Ему первый раз в жизни случилось бить женщину, но странно, он не испытывал от содеянного никакого ужаса и даже элементарного стыда. Нет. Ему удалось наконец побороть в себе эти мещанские чувства. Ничего кроме пьянящего чувства своего могущества, своей безраздельной власти над другим человеческим существом. Вот он сейчас ее убьет — и никто за это не посмеет его попрекнуть! Он Бог! Он вправе сам судить и миловать!
Сосуля лежала на земле не двигаясь. Юрка вытащил из кобуры наган:
— Встать, старая ведьма!
Безрезультатно.
«Черт, может я ее и вправду пришиб? Кто ж тогда наведет меня на след Сутырина? Где он? Куда поехал?» — забеспокоился Юрка и, нагнувшись к юродивой, похлопал ее по щекам:
— Эй, ты жива еще?
Женщина не подавала никаких признаков жизни. Сняв с головы фуражку, Юрка побежал вниз к реке, зачерпнул воды и, вернувшись назад, плеснул ее в лицо юродивой.
Сосуля, застонав, подняла вверх голову. На месте одного глаза от носа в сторону мочки уха расползалось выпуклое фиолетовое пятно кровоподтека. Открыв второй глаз, она, не мигая уставилась им на чекиста.
Юрке вдруг стало неуютно и страшно видеть его черную глубину. Он инстинктивно отвернулся, но тут же устыдился своей слабости и, приставив к виску юродивой дуло нагана, потребовал:
— Если хочешь жить, быстро выкладывай, куда поехал этот твой художник-недоносок.
Сосуля молчала.
— Считаю до трех, — предупредил чекист и взвел курок. — Раз… Два…
— К буддистам.
—  К каким буддистам?
— К революционным буддистам. Километров двадцать отсюда по Глебовской дороге. У них там дом в лесу.
— Врешь, старая!
— Тогда стреляй, касатик.
— Дорогу знаешь?
— Как-нибудь доведу. Только наган свой спрячь.
Юрка отвел дуло от виска старой женщины, помог ей встать на ноги и приказал подниматься вверх по склону к привязанной возле дороги пролетке. Сосуля, поминутно озираясь и оттого постоянно спотыкаясь, послушно зашагала вперед.
«Под дулом нагана человек всегда говорит правду», — так учил Зайцева отчим.
Отчим никогда не ошибался. Но на этот раз Юрку вдруг одолели сомнения: «Зачем Сутырин поехал в сторону Глебова через Переборы, а не по прямой дороге?» По мере приближения к пролетке сомнения росли, и наконец он не выдержал:
— Стой, старая!
Сосуля остановилась.
— Так где, ты говоришь, твои буддисты прячутся? — подступил он к ней, поигрывая наганом.
— Это Люська с Женькой что ли?
— Какие еще люськи!? Революционные буддисты!
— Вот я и говорю, что Люська с Женькой. Их Сутырин революционными буддистками называет, потому как инвалиды, живут на болоте, травы собирают и письма пишут. А чтоб им деньги достать, Сутырин в Переборы заехал. У одного большого лагерного начальника сто рублей занял, а взамен бабу голую оставил.
Что-то я плохо тебя понимаю. — Зайцев угрожающе уперся юродивой наганом в живот. — Что за баба голая? Объясни. Неровен час, осерчаю — останешься тут на берегу Волги лежать, пока собаки по кускам не растаскают.
— Так неужто не видал у него на задке телеги бабу деревянную?
— Ну…
— Это он по заказу для большого начальника из Волголага делал. Его тот начальник уговаривал тоже опером стать. Сразу в лейтенанты, говорит, произведу! Обещал в Москву к Ежову отправить, чтобы Сутырин своими талантами мировому пролетариату служил. Сутырин ответил, что как от буддисток вернется, так непременно к тому начальнику в помощники пойдет.
— Что за начальник?
— Так нечто мне, юродивой, ваши начальники представляться будут?
Юрка отвел наган и в задумчивости почесал дулом висок. Что-то все больно сложно получается. С одной стороны — отчим, с его революционной правдой. С другой стороны — какой-то большой начальник НКВД, явно покровительствующий художнику…
— Залезать в пролетку-то? — поинтересовалась Сосуля.
— Залезай.
Юродивая, поспешно задрав платье, забралась на передок. Юрка продолжал размышлять. Одному гнаться за художником рискованно, а просить теперь помощи в Переборах…
— Слушай, касатик, — предложила Сосуля, — давай я тебя с тем начальником познакомлю. Он мне конфетку подарил. Авось и тебя приветит. Тут он, недалече, в главной вашей конторе правит. Большо-о-оой начальник!
Юрка с ненавистью посмотрел на юродивую — ни дать, ни взять — колдунья: все мысли читает! Ничего не ответив на ее предложение, он запрыгнул в пролетку и, присвистнув для острастки, погнал лошадь по направлению к Глебовской дороге.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ
За тысячелетия человеческой истории было создано немало теорий общественного устройства. И Платон со своим «Государством», и Мор со своей «Утопией» и сотни менее известных мыслителей разного ранга мечтали, в сущности, об одном — создать устойчивое во времени государство. Но — увы, увы, увы…
Возникали и рушились империи. Тиранов сменяли олигархи, олигархов — «избранники народа», а проворовавшихся «избранников» — вновь тираны.
Ни одно государство не могло существовать вечно ни практически, ни теоретически. Почему так?
Лейтенант НКВД Юрий Зайцев много размышлял на эту тему, но лишь недавно нашел объяснение в трудах Вильфредо Парето*, Великий итальянец утверждал, что любым государством правит элита (будь то тираны, олигархи или «избранники»). В состав элиты входят люди — государственные и партийные чиновники разных рангов. Пользуясь доставшимися им от обладания властью возможностями, они со временем начинают заботиться о своем процветании более, чем о процветании управляемого ими государства. В народе зреет недовольство элитой. В головах граждан зарождаются новые идеи относительно внутреннего устройства государства. Носители новых идей набирают силу, и наступает момент, когда их мощь превышает мощь защитников существующего государственного устройства. Тогда старая элита отстраняется от власти, а на смену ей приходит новая: с новой идеологией, новыми политическими взглядами, а часто и с новыми понятиями о нравственности.
Согласно Парето, новая элита рано или поздно тоже выродится, погрязнет в коррупции и станет паразитировать на преимуществах властителей над подданными. В недрах государства наберут силу новые идеи, вырастут новые политики со своим оригинальным видением существующего миропорядка, и тогда вновь произойдет смена правящих элит. Глобальные смены элит ведут к изменениям государственного строя, государственных границ и, в конечном итоге, к полной замене одного государства другим. Этот процесс вечен. Всякая власть временна. Всякое государство обречено. Жизнь человека пуста и бессмысленна, так как приносится на алтарь временных, а не вечных ценностей. Жуть и беспросветность?
Нет! И еще раз — нет! Парето верно отразил суть досоветской истории, досоветских государств, но, не обладая широтой марксистского мировоззрения, так и не смог сделать из своей теории правильные практические выводы. А они просты, как все гениальное.
Чтобы государство существовало вечно, чтобы не происходило смены правящих элит, надо устранить причины, ведущие к катаклизмам.
Создать такие условия существования народа, при которых в его массе станет невозможным появление отличной от государственной идеологии. Любые попытки дискредитации тех идеологических, нравственных, политических принципов, которые изначально привели к власти существующую элиту, должны незамедлительно выявляться и жестко подавляться.
Позаботиться о том, чтобы внутри самой правящей элиты происходили непрерывные процессы обновления, чтобы чиновники любого ранга смертельно боялись собственного перерождения, боялись изменить идеалам управляемого ими государства.
В полной мере справиться с решением этих исторических задачи сумели большевики.
Советский Союз — первое в мире государство, призванное пережить тысячелетия. Основой и гарантом его внутренней устойчивости является созданный Лениным и усовершенствованный великим Сталиным механизм чисток.
Первой радикальной чисткой общества от прогнившей правящей элиты царского режима, от помещиков, буржуев, генералов и продажных политиков явилась Октябрьская революция. За ней последовала вторая — красный террор, обеспечивший победу единой политики, единой идеологии, единой революционной морали на всей территории России. Ее мощным завершающим аккордом было изгнание из страны буржуазных философов и мыслителей типа Бердяева и иже с ним. Но созданный гением Ленина механизм чисток, Всесоюзная чрезвычайная комиссия (ВЧК), восприемником которой является ОГПУ, органически вошедшее в состав НКВД, не заржавел без работы.
По восходящей экспоненте, все более приближая общество к идеалу абсолютной чистоты, по стране катятся освежающие валы сталинских чисток. Правящей элите, вопреки теории Парето, никогда не суждено переродиться в коррупционную группировку или изменить революционным принципам, ибо за каждым чиновником неусыпно следят товарищи по партии и героические наркомвнутдельцы.
Советская власть всегда будет властью сильной, монолитной, способной защитить себя от любых внутренних врагов. Более того, недра Советского государства также постоянно очищаются от любого мусора, чтобы исключить саму возможность произрастания в них чуждых власти идеологий и настроений. Разумеется, на сияющей поверхности механизма чисток не должно проступать ни одного грязного пятнышка. Самоочищение и наведение лоска — залог успешной работы НКВД.
Какое отношение сегодняшняя гонка за Сутыриным имеет ко всему этому?
Самое прямое.
Во-первых. Смысл жизни художника — нести через свое творчество в народные массы государственную идеологию, одобренные правящей элитой политические взгляды и нравственные принципы. В стремящемся быть вечным государстве художник теряет право на творчество, если не умеет или не желает создавать художественные образы, соответствующие действующей системе правильных понятий, взглядов и морали. Ну а если его творения вызывают чувства и мысли, противоположные тем, которые нужны государству, то государство вправе не только защитить себя от них, но и принять меры по пресечению вредоносной деятельности. Сделанная Сутыриным на пароме зарисовка показала, что он как раз и является тем вредоносным художником, деятельность которого должна быть незамедлительно пресечена.
Во-вторых. Сутырин забыл о том, что просьба наркомвнутдельца равносильна приказу. Отклонив ее, он тем самым поставил себя вне рамок существующих отношений между властью и народом, т. е. вне народа.
В-третьих. Сутырин связан дружбой с кем-то из руководящих работников Переборского НКВД, который поощрил художника ста рублями за голую деревянную бабу. Что может дать человеку полезного такой «шедевр» кроме томления духа? Поневоле задумаешься: а как давно последний раз проводилась чистка в Переборской конторе НКВД? Но это отдельная тема. Ниточку к обуржуазившемуся начальнику НКВД можно протянуть, только предварительно арестовав Сутырина.
Обещанная отчимом в случае невыполнения приказа пуля — хороший «стимул», но Юрка и без стимула, за голую идею готов денно и нощно выполнять нелегкую, но столь необходимую государству ассенизаторскую работу.
Однако за два часа быстрой езды пора бы уже и художника увидеть. Неужели впряженная в телегу старая кляча Пенелопа до того резва, что за ней на пролетке не угнаться?
Отвлекшись от высоких мыслей о государстве и своей роли в обеспечении его благосостояния, Юрка обернулся к стонавшей с ним рядом юродивой:
— Если через десять минут впереди не замаячит телега художника, то пристрелю тебя за ложную информацию и сброшу с телеги, чтобы лошадь в обратную дорогу лишним грузом не утомлять, — буднично, как будто речь шла о покупке спичек, а не о жизни человека, пригрозил он ей.
Сосуля забеспокоилась, сильнее застонала, забормотала что-то о Боге, Пресвятой Богородице и, наконец, прошамкала:
— За Веретьем через пять километров повернешь направо на лесную дорожку, от поворота часа полтора езды — и на месте будем, если раньше не догоним.
— Ты что, старая! — возмутился Юрка, натянув вожжи и останавливая пролетку. — Мы уже все пятнадцать после Веретья проехали!
Сосуля привстала и осмотрелась по сторонам.
— Ой, касатик, забылась я, старая, в беспамятстве: уж больно ты давеча на берегу сильно ко мне приложился. Но не ругайся, не ругайся, — запричитала она, защищаясь вытянутой в сторону чекиста рукой от занесенного над нею кулака. И вдруг, сменив тон, радостно закричала:
— Вон впереди тропиночка от дороги идет. Ой, касатик, по ней даже быстрее будет!
— Какая еще тропиночка?!
— Вон, касатик, из-под елочки выбегает, — показала Сосуля скрюченным пальцем, спустилась из пролетки и, довольно споро, прошагав вперед метров десять, вдруг исчезла, нырнув в просвет между еловых лап.
Юрка, бросив поводья, спрыгнул на землю и кинулся за ней:
— Стой, старая!
— Что ты, касатик, — удивилась юродивая, поднимаясь в рост из-за куста. — Присела я по малой нужде, а ты уж и кричать.
— В следующий раз приспичит — садись на виду, меня твои прелести не интересуют, — раздраженно заметил чекист и поинтересовался еще раз: — Так где ж твоя тропинка?
— А вот, касатик, — показала юродивая на примятые чьим-то сапогом прошлогодние листья и пару сломанных веточек. — Так прямо ее держись и к буддисткам выйдешь, а я пролетку пока постерегу.
— Нет уж, — возразил Юрка, — вместе пойдем.
Он взял лошадь под уздцы, провел на маленькую полянку под тень двух высоких берез, привязал там так, чтобы не очень бросалась в глаза с дороги и, вернувшись к Сосуле, приказал:
— Веди!
Сосуля, тяжко вздохнув, покорно пошла вперед. Еле заметная среди деревьев тропинка, то раздваиваясь, то теряясь, побежала куда-то вниз и спустя пять минут уперлась в край болота.
— Ну, куда дальше? — угрожающе подступил к юродивой чекист.
— Так я ж сказала, что по тропинке. Дорога-то круг болота петляет, а мы прямиком. От того и быстрее Сутырина до буддисток доберемся.
— Что-то я совсем твою тропинку из виду потерял, — засомневался Юрка.
— А тут, касатик, особый глаз нужен. По веточкам да по былиночкам приметы держать. Ступай за мной, не бойся.
Юрка опасливо посмотрел на простиравшуюся перед ним поверхность болота.
— А то давай назад вернемся да по круговой дороге поедем, — предложила Сосуля. — Только уж не знаю, догоним ли Сутырина. Он от буддисток-то толи в Мышкин, толи в Шестихино собирался. Я уж, старая, запамятовала, а дороги там расходятся.
Снова вытянув из кобуры пистолет, чекист толкнул юродивую стволом в спину. Сосуля ступила вперед и, сделав несколько шагов, оглянулась. Юрка поднял из-под ног высохший ствол карликовой болотной березки, очистил его от веток и, прощупывая путь впереди себя, осторожно пошел следом за старухой.
Сосуля двигалась вперед уверенно. Чувствовалось, что эти места ей и вправду знакомы. В ответ на каждый шаг путников болото чавкало, вздыхало. Его поверхность периодически предательски колебалась и все чаще уходила под воду так, что вскоре оба, и чекист и его проводница, намокли чуть ли не по пояс. Наконец Юрка не выдержал, остановился, но не успел и слова сказать, как Сосуля вдруг сама к нему обернулась:
— Тише, касатик. Слышь, лошадь слева от нас заржала? Это Пенелопа. Я по голосу ее хорошо знаю.
Юрка прислушался, но ничего кроме жужжания комаров не услышал.
— Прикажи-ка левее взять, — предложила Сосуля. — Должно быть, твой художник в Орефьевском овраге застрял. Там нонче развезло дорогу. С порожней телегой не проедешь, а он груженый.
Тебе в овраге-то будет удобнее все дела с ним решить, чем у буддистов поджидать.
— Ну, бери левее, — секунду помешкав, согласился Юрка.
Каким-то звериным чутьем, обходя стороной топи, юродивая снова повела чекиста по болоту.
Прошло минут двадцать. Полчаса… Над болотом стали сгущать¬ся сумерки. Подернулись дымкой тумана редкие кустики ив и вербы. Слились с листьями и стали невидимыми ягоды гонобобеля. Бесшумно скользнул над головой чекиста вылетевший на охоту сыч. Становилось зябко. Дремавшие в глубинах подсознания сомнения в правдивости рассказов юродивой о буддистках и лошадином ржании сжали сердце предчувствием беды и разом переросли в уверенность, что старуха снова, второй раз за один день, провела его вокруг пальца. И как провела!
На лбу чекиста больно сжались к переносице тонкие ниточки морщин, меж лопаток заструилась тоненькая струйка пота. Он, сделав пару шагов пошире, догнал Сосулю и дернул за рукав платья:
— Ну-ка стой!
Сосуля остановилась. Медленно, вполоборота обернулась к Зайцеву, сдернула с голову платок, тряхнула головой, раскидав по плечам взлохмаченные седые пряди волос и вдруг, запрокинув голову к небу, засмеялась:
— Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха…
Затем, скрючив пальцы, не мигая, глядя в лицо чекиста своим единственным огромным черным глазом, угрожающе шагнула ему навстречу.
— Ведьма! Ведьма! — в ужасе закричал Юрка, попятился назад и, выхватив наган, несколько раз выстрелил в грудь юродивой.
Сосуля охнула, подалась вперед. Сатанинское злорадство в черноте широко открытого глаза сменилось удивлением. Она качнулась всем телом, взмахнула руками, как бы пытаясь обнять чекиста…
Юрка отпрянул в сторону, чтобы юродивая не упала на него, и сразу провалился по пояс в мутную болотную жижу. Он инстинктивно рванулся назад, вверх и почувствовал, что клейкая масса трясины уже прочно держит его ноги. «Вот он, конец!» — мелькнула паническая мысль.
— Господи, Иисусе Христе! Помоги мне грешному! — громко взмолился чекист, хватаясь одной рукой за лохмотья Сосули.
Юродивая снова развернулась к нему лицом. Он обнял ее мертвое тело и, вдавливая его в трясину, наконец сумел дотянуться до веток растущей рядом ольхи. Раздираемое в противоположных направлениях туловище готово было разорваться пополам, но в этот момент плотно прилегавшие к икрам новые кирзовые сапоги нехотя, с чавканьем сползли с ног, и вмиг покрывшийся испариной Юрка выбрался на возвышающуюся возле ольхи болотную кочку.
— Господи, Царица небесная, Дева Мария, Пресвятая Богородица, спаси и помилуй, — запричитал чекист, осеняя себя крестным знамением.
Куда теперь идти? И слева, и справа полно ловушек-трясин. В безлунной ночи каждый куст кажется лешим. Вот попал! Лучше пуля отчима, чем такая смерть. А может, бухнусь в ноги — простит? Но это все потом, потом…
Опасаясь отойти хоть на шаг от спасительной ольхи, Юрка, поднявшись во весь рост и не выпуская из рук ветки, принялся кричать в темноту:
— Спасите! Помогите, люди добрые!

* Вилъфредо Парето (1848—1923)—итальянский экономист и социолог. В своих трудах утверждал, что основой общественных процессов является творческая сила и борьба элит за власть.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В отличие от своего пасынка Семен Аркадьевич Конотоп на отвлеченные темы размышлять не любил. О смысле жизни, об идеальном государственном устройстве, о добре и зле задумываются те, кому больше думать не о чем, — не загруженные делом люди, бездельники. Юрку он тоже считал бездельником. В пасынке сказывалась дворянская кровь его отца, расстрелянного еще в восемнадцатом году. Конечно, Семен Аркадьевич, как мог, старался привить Юрке зачатки классового чутья — того легендарного революционного чувства ненависти простого люда ко всему сложному, заумному, которое было мотором революционных преобразований. Но пасынок воспринимал науку плохо, более доверяя книжным истинам, чем живой действительности. Отсюда происходили его слюнтяйство, нерешительность.
Вот и последний случай с художником. Нормальный чекист никогда бы не унизился до просьбы перед гнилым интеллигентом. Нормальному чекисту ни один человек и возразить бы не посмел! Воспитательные меры исчерпаны. Позора Семен Аркадьевич терпеть не намерен. Пасынок подался в бега? — Найдем. Пуля найдет.
А как поначалу Семен Аркадьевич обрадовался за Юрку, когда из Перебор привели арестованных им мологжан! Думал: вот, научился сосунок работать, понял, что только мужественность и жестокость превращают юношу в мужчину. В настоящего мужчину, способного рукояткой нагана проломить череп ближнего, а легким движением ствола и росчерком пера решать судьбы людей.
До середины ночи ждал: вот-вот явится Юрка, втолкнет ударом сапога в горницу художника. Не явился. Струсил. Сбежал. Пару дней еще какая-то надежда теплилась. Старый чекист даже взял на себя труд — раскрутил на нужные показания мологжан. Они сознались, что принадлежат к организованной Сутыриным диверсионной группе, которая вознамерилась помешать строительству Рыбинской ГЭС. Сказали, что у Сутырина кличка Иуда. Он родом из Иерусалима. Идеологом в группе является дочь бывших чуриловских помещиков, Варвара Лебедянская, прозванная Сосулей. Она, притворяясь юродивой, в открытую говорила, что Сталин погубит все жилища в Мологе, не пощадит, разрушит в ярости своей укрепления дщери Иудиной*. Конечно, это все ерунда. Показания выбивались отчимом для пользы неблагодарного пасынка. Но коль скоро процесс пошел, то профессиональный долг повелевает довести его до логического конца. На полпути назад не поворачивают.
Как обычно, в двенадцать ночи, Семен Аркадьевич вызвал сразу обоих мологжан на допрос, но новых показаний добиваться не стал, а просто запротоколировал их искренние раскаяния в содеянном. Уже через пару часов он передал арестованных бойцам охраны, чтобы те отвели их в приспособленный под арестантскую сарай возле конторы НКВД. Полистав кое-какие бумаги и впав от этого процесса в дремотное состояние, старый чекист зевнул, запер все папки с делами в сейф и отправился спать.
Спал старый чекист в этот раз крепко, без сновидений. Не являлись ему во сне тени сотен раскулаченных, отправленных в Сибирь по разнарядке** и сгинувших там в безвестии крестьян, не приходили по его душу малолетние дочери и сыновья именитого рыбинского купца Поленова, расстрелянные вместе с их родителями в сентябре восемнадцатого в порядке революционного возмездия эксплуататорам за покушение на Ленина.
На удивление крепко спал Семен Аркадьевич. Иначе бы слышал, как в сенях скрипнула дверь, как звякнули на кухне тронутые чьей-то рукой стаканы. Лишь в тот миг, когда в нос шибануло гнилым болотным запахом, он инстинктивно, еще не разжав ресниц, потянулся правой рукой к лежавшему под подушкой нагану, но не успел. Со свистом выдохнув сдерживаемый в груди воздух, Юрка Зайцев, наваливаясь на отчима всем своим телом, всадил ему под сердце острый кухонный нож и тут же отпрянул в сторону.
Семен Аркадьевич разом широко открыл глаза, приподнялся на локтях, как бы вдруг увидев внутри себя что-то удивительно важное, о чем надо непременно рассказать пасынку, но не успел ничего произнести и, захрипев, снова упал на смятую, нестиранную простынь.
Юрка по-лисьи, с опаской вновь ступил вперед, нагнулся над отчимом, выдернул из тела нож и, поспешно пятясь, натыкаясь на расставленную в комнате мебель, ретировался к дверям. Отчим не шевелился. Не зажигая света, Юрка прошел в его рабочий кабинет, достал из-под шифоньера спрятанный там ключ, открыл сейф, взял лежавшие в боковом ящичке запасные ключи от арестантской, запер снова сейф и вернулся в спальню.
Осторожно, как бы боясь разбудить отчима, вытащил из-под подушки наган. Проверил наличие патронов в барабане. Пять из них вставил в свой наган, шестой оставил в патроннике. Затем взял стоявшую в изголовье кровати лампу, облил тело отчима керосином, остатки разлил по полу, плеснул на стол, на шторы. Чиркнул спичку и бросил ее на пол. Постоял минуту, наблюдая, как пламя быстро и бесшумно охватывает все большую и большую площадь. Резко отпрыгнул в сторону, когда один из длинных языков почти коснулся его лица, выскочил через сени в хлев и, протиснув тело в узкую щель под воротами хлева, выбрался наружу.
Прошло минут десять, прежде чем в деревне заметили пожар. Кто-то ударил несколько раз в подвешенный возле здания сельсовета рельс. Захлопали двери домов, улица наполнилась возбужденными голосами людей. Выбрав момент, когда охваченные общей паникой бойцы охраны оставили без присмотра двери арестантского сарая, Юрка шмыгнул из-за угла хлева к сараю, открыл замок запасными ключами и шагнул внутрь.
По испуганным лицам «земляков-диверсантов» понял, что с двумя наганами за поясом и испачканным кровью кухонным ножом в руке он выглядит довольно угрожающе. Сердце тронуло уже знакомое пьянящее чувство наслаждения абсолютной властью над людьми. Но предаваться эйфории было некогда. Сунув одному из пленников в руки наган отчима, а другому — нож, Юрка приказал:
— Бегите!
— Зачем? — удивился рыжебородый старик из Заручья. Но его более понятливый напарник с расширенными от ужаса глазами, продолжая держать за ствол сунутый ему в руки наган, уже бросился вон из сарая в ту сторону, где мелькали в отблесках пожара тени людей.
— Быстро, за ним! — подтолкнул Юрка второго земляка в спину кулаком.
Рыжебородый испуганно ойкнул и, размахивая ножом, поминутно оглядываясь на чекиста, побежал следом за первым.
— Сто-о-о-й, гады! — закричал Юрка, раздирая горло, и тут же с колена прицельно выстрелил два раза в спину убегающим мологжанам. Сделав по инерции несколько шагов вперед, оба закачались и, одновременно обернувшись назад, упали. Юрка сорвался с места, подбежал к их распростертым телам и со словами: «Смерть поджигателям!» на глазах у жителей деревни произвел контрольные выстрелы в головы своих жертв. Затем обернулся к сбежавшимся на выстрелы наркомвнутдельцам и, беря инициативу в свои руки, скомандовал, указывая наганом на горевшую контору:
— За мно-о-оой! Спасем командира!
После окончания следствия по делу о поджоге конторы НКВД в деревне Юршино и об убийстве командира особого отряда Семена Аркадьевича Конотопа Юрка Зайцев был переведен на должность начальника охраны одного из многочисленных лагерных пунктов Волголага. Сотрудники НКВД, охранявшие арестантскую, были приговорены к различным срокам заключения, а чекист, исполнявший обязанности начальника караула, расстрелян. Из документов, спасенных благодаря мужеству товарища Зайцева, не побоявшегося вбежать в горящий дом, следствие установило, что убитые при попытке к бегству мологжане были членами диверсионной группы. Главарь диверсантов Анатолий Сутырин, по кличке Иуда, как особо опасный преступник был объявлен в областной розыск.

* «Погубил Господь все жилища Иакова, не пощадил, разрушил в ярости Своей укрепления дщери Иудиной...» Библия. Плач Иеремии. Глава 2, стих 2.
** Аналогично тому, как Госснаб занимался распределением материалов, комиссия во главе с зам. председателя СНК СССР А. А. Андреевым, занималась распределением «кулацких семей» по предприятиям народного хозяйства. Комиссия рассматривала заявки, а органы ОГПУ заключали с заказчиками договоры и по разнарядке отправляли им рабсилу. Если не хватало кулацких семей, то для выполнения плана органам ОГПУ приходилось арестовывать семьи середняков и даже бедняков (выписка из протокола заседания комиссии Андреева приведена в приложении 4).

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В первый же день по прибытии в Москву, заполнив объем комнаты Паши Деволантова привезенными из Мологи картинами и продав Пенелопу за бесценок перекупщику из Балашихи, Анатолий Сутырин вместе со своим московским другом отправился на поиски художников, к которым у него были письма от Летягина. До-верившись интуиции, Паша уверенно повел его по лабиринтам московских улиц.
Пересаживаясь с метро на трамвай, с трамвая на троллейбус, периодически попадая в тупики закрытых дворов, мотаясь от центра к окраинам и обратно, они к вечеру сумели добыть информацию о трех из четырех летягинских знакомых. К сожалению, она оказалась малоутешительной. Один из мэтров живописи, с именем которого Анатолий связывал особые надежды, скоро месяц, как умер. Два других художника арестованы и находятся в следственном изоляторе.
Вполне понятно, что перед дверью квартиры четвертого адресата, Якова Васильевича Рубинштейна, друзья в ожидании ответа на звонок стояли притихшие, готовые к очередному «подарку» судьбы.
С минуту за дверями стояла тишина. Они позвонили еще раз. Потом еще… Наконец в прихожей послышались шаркающие шаги, и недовольный простуженный голос произнес:
— Картины не продаются.
Переглянувшись, Анатолий и Паша одновременно пожали плечами и, слегка наклонившись вперед, к косяку двери, хором спросили:
— Яков Васильевич Рубинштейн здесь живет?
— Я вам русским языком объяснил: картины не продаются. Не продаются ни за какую цену. Это значит, что их никто ни за какие деньги не продает, — еще раз повторил информацию насчет картин простуженный голос, и тут же, не ожидая ответа, шаркающие шаги стали удаляться вглубь квартирного пространства.
— Я из Мологи! — закричал в отчаянии Анатолий, одновременно стуча кулаком по мягкой дерматиновой обивке двери. — Я к вам от Тимофея Кирилловича Летягина!
Шаги стихли. Потом, возвращаясь, зашаркали снова. Звякнула цепочка, щелкнул флажок замка, и перед друзьями предстал высокий стройный мужчина довольно преклонного возраста, с длинными седыми волосами до плеч, облаченный в бархатный долгополый халат.
Оглядев с ног до головы стоявших за порогом молодых людей, он молча посторонился в дверях, пропуская их в прихожую и, запирая дверь, пояснил:
— Извините за конфуз. Я одно время бедствовал и вынужден был продать часть своих картин. Так теперь каждую неделю какие-то мерзкие типы звонят по утрам в двери и требуют, чтобы я распродал им всю коллекцию. Но картины ведь для художника как дети. Разве можно детей отдавать в плохие руки? Впрочем, — неожиданно прекратил он свои рассуждения, — прошу вас в комнату, — и широким жестом руки пригласил гостей проходить вперед.
В последовавшей за тем продолжительной беседе за чашкой чая с брусничным вареньем и московской карамелью выяснилось, что Яков Васильевич в середине сентября получил письмо от Летягина, но в то время он сам был болен и не знал, как сложится его судьба, поэтому задержался с ответом: не хотел давать необоснованных надежд. На днях он выписался из больницы и смог заняться поисками вариантов для организации большой представительной выставки мологских художников. Такой, чтобы можно было рассчитывать на резонанс в средствах массовой информации, на внимание партийных деятелей и самого товарища Сталина.
Кое-что в этом плане ему удалось сделать. Один из высокопоставленных чиновников Наркомата внутренних дел, тонкий, чрезвычайно чувствительный ценитель живописи, благосклонно относившийся к Якову Васильевичу, согласился посмотреть на картины мологжан и, если они действительно прекрасны, в короткие сроки решить все организационные вопросы по устройству выставки. Разумеется, о том, что мологские художники замыслили покорить сердце великого Сталина и тем самым спасти Мологу, чиновнику НКВД ничего не известно. Но, учитывая круг его общения, можно быть уверенным, что он не преминет поделиться своими впечатлениями от выставки с высокопоставленными партийными чиновниками. А через них информация должна была дойти и до вождя. Безусловно, следовало еще продумать, какие принять дополнительные меры, чтобы вождь захотел посмотреть картины, но это заботы второго этапа, а сегодня главное — устройство «смотрин», чтобы картины произвели благоприятное впечатление на чекиста.
Для проведения «смотрин» Яков Васильевич любезно предложил свою квартиру, пойдя для этого на беспрецедентный шаг, — убрал временно со стен украшавшие их полотна именитых московских художников и свои собственные, чтобы на освободившихся местах развесить полотна мологжан.
Через пару дней тонкий ценитель живописи, а им оказался Леонид Дормидонтович Блинов (почти полный тезка знаменитого мологского художника Леонида Демьяновича Блинова*), уже осматривал представленные на его суд картины. Он не торопясь переходил от одного полотна к другому, иногда возвращался к уже просмотренным, надолго застывал в неподвижности, как бы погружаясь мысленно в глубь изображения, периодически по ходу осмотра делал какие-то лишь ему ведомые пометки в блокноте. Наконец, когда по кругу были пройдены все три комнаты, Леонид Дормидон¬тович повернулся лицом к почтительно наблюдавшим за его манипуляциями художникам и произнес резюме:
— Красиво. Гениально. Некоторые картины по мощи воздействия на человека не имеют равных в современной живописи. Но для выставки не годятся. Не годятся потому, что носят скрытый вредительский характер, опасны для массового зрителя.
— То есть как это? — изумился хозяин квартиры. — Разве красивое может приносить вред?! Разве…
— Ах, милый Яков Васильевич, — остановил его Блинов. — Я знаю наизусть вашу теорию красоты, возносящую это понятие на пьедестал абсолютной ценности. Знаю наперед все, что вы собираетесь сказать о глубинном единстве любви, свободы и прочих идеалистических понятий…
— Не понимаю…
— Молодой человек, — обратился Блинов к удрученно стоявшему рядом с Рубинштейном Сутырину. — Вы зря вешаете нос. Я именно о ваших картинах сказал, что они гениальны. Ваш талант должен служить народу. Да, сегодня вам еще не хватает политической грамотности, революционной идейности, но это поправимо. Я помогу вам стать великим советским художником, подскажу, направлю. Вас ждет блестящее будущее!
Анатолий подавленно молчал.
Блинов подошел к нему вплотную, взял за локоть и, заглядывая в глаза, вдруг спросил:
— А может, вы тоже верите в Бога и в красоту как в подтверждение Божественного бытия?
Анатолий не отвечал.
— Не стесняйтесь, говорите, здесь все свои. Вон, Яков Васильевич, идеалист до мозга костей, а я его уважаю, потому что знаю: он свои взгляды за пределы квартиры не вынесет, при надобности и плакат атеистический нарисует. Правильно я говорю? — повернулся чекист к Рубинштейну.
— Когда это я против Бога плакаты рисовал? — возмутился старый художник.
Блинов отошел от Анатолия, облокотился на подоконник, повернувшись спиной к широкому арочному окну и, как бы не замечая раскрасневшегося от обиды лица хозяина квартиры, предложил:
— Давайте немного порассуждаем, чтобы лучше понять друг друга: я — вас, вы — меня.
Художники, переглянувшись, промолчали. Леонид Дормидонтович, выждав паузу, пояснил:
— Признаться, Яков Васильевич, я полагал, что, приглашая меня взглянуть на картины мологских художников и заранее утверждая, будто они достойны самых лучших выставочных залов, вы покажете нечто созвучное духу времени, идее построения коммунистического общества, идее становления нового человека. Ибо ничто другое выставочных залов не достойно.
— Но разве эти картины не прекрасны? — возразил Рубинштейн.
— Прекрасны, — согласился чекист. — И я помню, с каким пафосом вы говорили о том, что красота — это отблеск Божественного единства в материальном мире. Пристегивали в качестве аргумента к своим взглядам то ли Платона, то ли Плотина. Я их вечно путаю…
— У Платона идея добра есть причина всего истинного и прекрасного, а у Плотина — единое есть источник и первооснова пре¬красного.
— Да, да. «Всякое существо имеет в себе весь мир и созерцает его целиком во всяком другом существе так, что повсюду находится все, и все есть все, и каждое есть все и беспределен блеск этого мира». «Всякая часть исходит из целого, причем целое и часть совпадают. Кажется частью, а для острого глаза, как у мифического Линкея, который видел внутренность Земли, открывается как целое»**.
— У вас хорошая память, — пробурчал Рубинштейн.
— Профессиональная. Общаясь с вашим братом, иначе нельзя. А вы, молодой человек, — обратился Блинов к Анатолию, — тоже согласны с Плотиным?
Анатолию было неудобно признаться, что он не читал Плотина, поэтому в ответ он лишь неопределенно пожал плечами.
— А может, вам ближе идея христианского царства любви или бердяевской свободы? — саркастически улыбаясь, не отставал чекист.
Молодой человек не изучал трудов философов и богословов, — вступился за Анатолия старик Рубинштейн. — Но у него чистое, взыскующее истины сердце, а значит, он лучше, чем кто бы то ни было из нас, может интуитивно постигать мир. Он находит внешний мир внутри самого себя и открывает его нам через красоту своих полотен. Истинное познание только так и возможно. Посредством рассудка, посредством изобретенных людьми жалких символов: слов, жестов, формул — можно узреть лишь мертвые копии, а не живой подлинник.
— Не совсем так, — подал, наконец, голос Анатолий. — Я действительно не читал трудов Плотина, но меня тоже интересуют «вечные вопросы». Я тоже много размышлял и о смысле собственного бытия, и об устройстве мироздания, и о том, что происходит сейчас в нашей стране. Я согласен, что царство Божие внутри нас самих, поэтому смысл жизни можно найти лишь внутри самого себя. В материальном мире, мире рождений и смертей, существуют лишь преходящие цели. Сам для себя материальный мир бессмыслен, ибо не имеет вечной живой души. Его назначение может быть понято лишь через соотношение с вечными понятиями — Богом или душой человека. В бесконечности глубин человеческого «Я» эти понятия сливаются, оставаясь раздельными. Как правильнее с философской точки зрения, назвать находящееся внутри каждого из нас Божье царство: нематериальной основой мира, единством всего сущего, царством Свободы или Любви, — я не знаю, но я знаю, что человек приближается к познанию этого царства через красоту материального мира. Для материи красота сама по себе ничто, для Бога — оправдание творения, а для Человека — путь от разобщенности внешнего мира к единству внутреннего. Соприкасаясь с прекрасным, человек дотрагивается до Бога.
— Ишь, куда вас занесло! — искренне удивился взглядам молодого художника Блинов. — И кто ж засорил вашу голову подобными мыслями?
Анатолий, осмелев, уже хотел рассказать чекисту о Летягине, о Сосуле, о беседах с монахами Югской пустыни, но, почувствовав, как носок мягкой домашней тапочки Рубиншнейна коснулся и настойчиво надавил на носок его ботинка, понял, что в данной ситуации ни имен, ни фамилий называть не рекомендуется.
Леонид Дормидонтович тоже заметил уловку старого художника и рассмеялся:
— Ну, друзья, вы уж совсем из меня изверга делаете! Я предложил вам заняться поисками истины, а вы друг другу рты затыкаете!
Яков Васильевич, смутившись, хотел что-то сказать в свое оправдание, но Блинов остановил его жестом руки:
— Не надо. Мой вопрос действительно не имел никакого отношения к делу. Так на чем мы остановились?
— На том, что соприкасаясь с прекрасным, человек соприкасается с Богом, — подал голос молчавший до того Паша Деволантов и тут же, испугавшись сказанного, добавил: — Но я лично в Бога не верю.
— И правильно, — одобрил Пашу Блинов. — Хотя Бог, каким он предстает в рассуждениях вашего друга, несколько отличен от сидящего на облаках церковного Бога, но Его спина все равно заслоняет от товарища Сутырина подлинно научную, ленинско-сталинскую картину мироздания. Но, впрочем, у его Бога имеется небольшой плюс. Ведь само по себе понятие единства не чуждо и нашей, материалистической, философии. А значит, у нас с вашим другом есть почва для взаимопонимания. Так ведь?
— Так, — согласился Паша и почему-то покраснел.
— Ему глубоко чужда мелкобуржуазная психология несознательного крестьянства и кулаков. Так?
— Так.
— Если бы это было не так, он бы с его мускулами и головой денно и нощно вкалывал, как крот, где-нибудь на более доходном поприще, заботясь о личном обогащении, а не сидел бы в позе роденовского «Мыслителя» у мольберта. Так ведь?
— Так, — снова кивнул головой Паша.
— А раз так, — подвел итог Блинов, — значит, в нем вызревают зачатки коммунистического мировоззрения. В его доисторическом понятии единства присутствуют и равенство, и братство всех людей, а его понятие любви, по большому счету, никак не совместимо с буржуазной моралью, построенной на эксплуатации человека человеком. Или я не прав? — неожиданно обратился он с вопросом к Анатолию.
— Я не понимаю, к чему вы клоните, — настороженно заметил Сутырин.
— К тому, что и вы, и он, и он, — чекист показал пальцем на Якова Васильевича, на Деволантова, затем, нарисовав в воздухе круг, ткнул себе в грудь, — и я — мы все хотим, чтобы не было эксплуататоров, чтобы каждый сознательный гражданин чувствовал себя частью единого советского общества, отдавал ему все свои мысли, все силы. Единство человечества в едином порыве к коммунизму — эта идея не может быть не созвучной идее вашего единства. Только мы, коммунисты, добиваемся единства не в потустороннем мире, а здесь, на Земле! У вас, как у Блока: «Позади — голодный пес… Впереди — Иисус Христос»***, а у нас вместо мифического Христа впереди живой реальный человек, вождь мирового пролетариата, Иосиф Сталин.
— Но почему тогда красота его картин, — старик Рубинштейн ткнул ладонью в плечо Анатолия, — красота, которая будучи воспринимаемой человеком, трогающая его за сердце, для нас является свидетельством единства внутреннего (я художника) и внешнего (я зрителя), красота, которая позволяет человеку прикоснуться к Богу, для вас не представляет никакой ценности и даже может быть вредной?
— Вот здесь, — чекист поднял вверх указательный палец правой руки, — и сказывается идеалистичность, отрыв вашей теории от реальной жизни. Ваше единство — продукт вашего воображения. Кроме того, по-вашему, оно достижимо только через вас самих. Следовательно, ценность вашей идеи не выше ценности вашей головы. Наше единство, — спаянное общей борьбой, общими идеалами единство людей-тружеников, — реальность ближайшего будущего, а не выверт больного сознания. Ради достижения нашего единства мы готовы принести любые жертвы, даже самих себя, своих детей и внуков. Оно выше каждого отдельного человека.
— Но каким образом красота может навредить идее единства людей-тружеников? Каким образом красивое может быть вредным? — повторил свой вопрос Яков Васильевич.
— А вы полагаете, что бесчисленные купола церквей, монастырские стены, увитые плющом дома помещичьих усадеб, зажиточные крестьяне-единоличники, добродушно улыбающиеся покупателям купцы — все то, что с изумительной легкостью и изяществом изображено на картинах защищаемого вами Сутырина, будет пробуждать в человеке желание бороться с врагами социализма, трудиться по-стахановски, желание положить жизнь свою на алтарь Отечества?
— Да, полагаю. Ибо его картины пробуждают в людях любовь к Отечеству.
— К какому Отечеству? — раздражаясь на непонятливость старого художника, повысил голос чекист. — Отечеству купцов, попов, кулаков, помещиков и монахов?
— Но это же наша Русь!
— Нет, это не наша Русь! Наша Русь — новая, социалистическая. И наше социалистическое искусство должно быть ориентировано на потребности наших социалистических зрителей. У потенциальных посетителей выставки изображенных на картинах церкви и монастыри будут ассоциироваться с ложью жиреющих на народных харчах попов, невоздержанных в питии, прелюбодействующих монахов. Сознательные рабочие и крестьяне только-только начинают воспринимать идеи атеизма, а вы хотите их затянуть назад, в болото слащавых поповских сказок. Политика партии направлена на то, чтобы крестьяне умом и сердцем поняли преимущества колхозного единения, а тут, — Блинов ткнул пальцем в висевшую слева от него картину, — в пику колхозам показано цветущее кулацкое хозяйство. Почти все картины Сутырина и его мологских товарищей — это плевок в лицо нашей идеологии. Они цепляют зрителей за штаны и тянут назад в дореволюционное прошлое, где каждый сам за себя, у каждого своя корова, и заботы о потустороннем рае заслоняют заботы о государстве. Вам понятна моя критика?
Не готовые к такому повороту событий художники молчали.
— Ну, вот что, друзья, — Блинов отошел от окна и направился к дверям. — Меня ждет работа, поэтому я вынужден вас покинуть. Обсудите между собой все, что я сказал, и сделайте выводы.
Он взялся за дверную ручку, потом обернулся и добавил:
— А вас, товарищ Сутырин, я прошу позвонить мне на следующей неделе во вторник, чтобы договориться о встрече. Я полагаю, что темы ваших картин выбраны вами неосознанно, что вам просто не хватает философских знаний и политической зрелости. Я обещал вам помочь, подсказать кое-какие идеи.
Анатолий поднял голову. Чекист ободряюще улыбнулся молодому художнику и вышел.
Может и вправду еще не все потеряно?

* Картины Леонида Демьяновича Блинова и других мологских художников можно увидеть в галерее на странице http://dkrasavin.ru/galery.html
** Плотин «Энеиды». V. 8, 4.
***А. Блок «Двенадцать»:
Так идут державным шагом,
Позади — голодный пес,
Впереди — с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюж
ной, Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос..

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Леонид Дормидонтович Блинов был тем счастливым человеком, у которого личные интересы почти не выходили за рамки профессиональных. Он жил, он дышал своей работой. Она была оправданием и смыслом его жизни. Соприкасаясь по долгу службы с художниками, он научился великолепно ориентироваться в многообразии разных школ и направлений живописи. Мог по манере письма определить, кому из признанных мэтров живописи принадлежит та или иная картина, набросок или эскиз. Он был лично хорошо знаком со многими художественными критиками и, в частности, с Абрамом Марковичем Эфросом. Хотя сам Леонид Дормидонтович не писал рецензий или статей по поводу творчества отдельных художников или устраиваемых в зале «Всекохудожника» выставок, но его мысли, его мнения неизменно учитывались художественными критиками, о чем можно судить по большинству посвященных темам искусства публикаций на страницах газет, журналов и специальных академических изданий. Можно без преувеличения сказать, что роль Леонида Дормидонтовича Блинова в развитии советской живописи огромна.
Основную свою задачу неутомимый чекист видел в том, чтобы поставить искусство на службу обществу. Любое художественное полотно, любое скульптурное изображение, по мнению Леонида Дормидонтовича, только тогда может служить интересам общества, когда оно пронизано идеей. Самой великой идеей всех времен и народов является идея построения коммунизма. Одна из ее составных частей — воспитание человека, свободного от частнособственнических, своекорыстных интересов, работающего на благо общества не по принуждению, не из-за денег, а исходя из своих внутренних устремлений. Мысли и чувства такого человека должны быть подчинены идее общественного служения. Смысл своей жизни он должен видеть в том, чтобы внести возможно больший вклад в развитие социалистического, а в перспективе — коммунистического общества.
Октябрьская революция, приведшая к беспрецедентной в истории человечества ломке экономических отношений; экспроприация земли, банков, промышленных предприятий, драгоценностей, движимого и недвижимого имущества, денежных вкладов и т. д. ; поэтапная ликвидация всех видов частного предпринимательства; объединение единоличных крестьянских хозяйств в колхозы — все это создало благодатную почву для воспитания нового человека. Все вдруг разом лишились тех материальных фетишей, борьба за обладание которыми была смыслом и целью жизни сотен поколений людей.
Решительная расправа большевиков под руководством Ленина-Сталина с конкурирующими партиями, изгнание из страны философов и мыслителей немарксистского толка, почти полный разгром цитадели идеализма — православной церкви, а затем не менее решительные действия в борьбе с различного рода ревизионистами, уклонистами, троцкистами, зиновьевцами и иже с ними удалили из этой почвы большинство «сорняков», способных исказить процесс воспитания.
Но благодатная почва и регулярные «прополки» сами по себе еще не являются гарантией хорошего урожая. Чтобы нива радовала глаз налитыми спелыми колосьями, надо позаботиться о качестве семян: что посеешь, то и пожнешь. Семена будущего урожая — это люди сегодняшнего дня. Подарить им крылья мечты о коммунистическом будущем, пробудить чувство ненависти к тем, кто эту мечту хочет отнять или исказить, — в этом состоит назначение подлинного искусства.
Леонид Дормидонтович верил, что в деле воспитания нового человека одна пронизанная идеей картина работает эффективнее, чем рота политработников. Главное, чтобы идея была правильной, талантливо воплощенной в художественном образе (в противном случае может проявиться обратный эффект — карикатура на идею), и чтобы сам этот образ был близок и понятен советскому зрителю, а не представлял собой какую-нибудь заумную абстракцию, типа картин Филонова или Малевича.
Следуя трем вышеизложенным принципам (идейность, талантливое воплощение и доступность для понимания), Леонид Дормидонтович с сотоварищами еще в конце двадцатых годов объявил беспощадную войну всем школам и художественным течениям, которые по тем или иным параметрам этим принципам не отвечали. Для начала он настоял на том, чтобы снять со стен выставочных залов и перенести в запасники музеев всю абстрактную живопись. Затем туда же перекочевали картины художников-реалистов, не отвечающие принципам коммунистической идейности, и немногие, уцелевшие от костров ретивых богоборцев, иконы.
К середине тридцатых годов при активном участии товарища Блинова из художественных институтов и училищ были уволены преподаватели, сохранившие верность непонятным для простого народа течениям художники-кубисты, футуристы, имажинисты, авангардисты и прочие «…исты». Право творить и выставлять картины на обозрение широкой публики, право преподавать художественное мастерство отныне стали иметь только приверженцы нового художественного жанра, названного социалистическим реализмом.
Казалось, все — полный триумф! Однако после такой чистки с третьим принципом отбора — талантливостью исполнения — возникли большие проблемы. Не то чтобы в фаворе остались одни бесталанные, но художников, способных понятно и зримо, так, что¬бы за душу хватало, отобразить действительность, в лагере соцреалистов действительно оказалось крайне мало. А советских микеланджело, мастеров кисти, сравнимых по величине с титанами Возрождения, не было вовсе.
Поэтому, когда на квартире старика Рубинштейна, осматривая картины никому неизвестного мологского художника, Леонид Дормидонтович понял, что по силе эмоционального воздействия на зрителей ничего более совершенного в современной живописи ему видеть не приходилось, он почувствовал себя Колумбом, увидевшим после долгого странствия с борта корабля очертания огромного желанного, но никому неведомого континента.
Эти непонятные сочетания красок, делающие изображение объемным; зримые мазки кисти, уводящие взгляд внутрь картины… Откуда эти приемы? Что за школа? Оригинальная, непонятная, доведенная до совершенства техника рисования действовала гипнотически. В какой-то момент, закаленный в борьбе за социалистическое искусство, чекист до спазмов в горле захотел перенестись от всех своих дел и забот в оживающий на полотнах мир белоснежных монастырей, широких заливных лугов, тенистых парков, чистых улиц с невысокими деревянными домами, зажиточных купцов с благородными лицами, улыбчивых горожан… Он ощутил, как в заколотившемся быстрее обычного сердце рождается непривычное чувство острой тоски по не виденным им раньше местам и тут же, перерастая в тоску, — чувство раскаяния за не содеянное им лично зло. Оно готово было выплеснуться наружу очищающим потоком слез… Потребовалось усилие воли, чтобы взять себя в руки и посмотреть на картины глазами коммуниста. Потом, стремясь уравновесить предательскую слабость, он даже немного погорячился, назвав почти все картины вредительскими, хотя, начиная ругать художника, уже твердо знал, что ни реквизировать, ни уничтожать гениальные полотна в ближайшем будущем не станет.
Любой гений, как правило, — существо обидчивое, легкоранимое: стукни посильнее — и все таланты вылетят. Но разве это по-коммунистически? Страна не настолько богата, чтобы походя убивать гениев, даже если кто-то из них, в силу гипертрофированно одностороннего развития временно подпал под влияние вражеской идеологии. Прежде чем прибегать к крайним мерам, надо попытаться сделать все возможное, чтобы данные природой таланты послужили на пользу социалистического отечества. У гения должен быть наставник. Умный, идейно-стойкий, который постоянно, целенаправленно направлял бы гения по нужному стране пути, помогал бы ему сосредоточиться на процессе созидательного творчества.
Для того, чтобы на небосклоне социалистического реализма засияла звезда гения, звезда советского Микеланджело, ей нужно помочь туда подняться.
Вот с этой целью и пригласил старый чекист на Лубянку Сутырина.
— Ну как? Осознал свои идеологические ошибки? — поинтересовался Леонид Дормидонтович, едва только Анатолий переступил порог его кабинета.
Молодой художник, предпринявший за прошедшие с момента «смотра» дни ряд самостоятельных шагов в попытках организовать достойную внимания кремлевского руководства выставку картин, уже убедился, что без санкции Блинова ни в одном из наиболее известных залов это сделать невозможно. Поэтому, руководствуясь интересами дела, он ни секунды не колеблясь, ответил:
— Осознал.
— Ну, раз осознал, то расскажи, как думаешь эти ошибки исправлять.
— Я начал прорабатывать эскизы к большой идейно ёмкой картине: «Вожди народа принимают парад на Красной площади в Москве 07 ноября 1936 года», — сразу попытался повести разговор по намеченному им накануне руслу Анатолий.
— Ого, замахнулся! — удивился Блинов столь быстрой метаморфозе интересов художника и тут же поспешил уточнить: — И товарища Сталина изобразишь?
— И товарища Сталина, и Калинина, и Кагановича с Молотовым, и товарища Ежова — всех, всех. Я много думал над вашими словами о грядущем единстве людей при коммунизме. Мне кажется, оно по сути своей является реальным материальным воплощением того внутреннего единства, которое я ощущаю в глубинах своего я и о котором говорил в прошлый раз. Его пространственно-временной ипостасью.
— Ну, тут не все так однозначно, — заметил Блинов, несколько разочарованный тем, что, несмотря на смену приоритетов в выборе тем, художник продолжает придерживаться антинаучных, идеалистических взглядов на мир. Однако, не желая рисковать наметившимся расположением Сутырина к доверительной беседе, от более резкой критики воздержался.
— Я понимаю, что мы с вами расходимся во взглядах на основу человеческой личности, — ободренный кажущейся благосклонностью чекиста продолжил изложение своей мысли Анатолий. — Но надеюсь, вы, как и я, верите, что наши вожди лучше простых смертных видят сияющие вершины коммунизма?
— Разумеется, — подтвердил Леонид Дормидонтович.
— Значит, на их лицах ярче, чем на лицах простых людей должны отражаться отблески горящего впереди света. Ведь не в темноту же они смотрят?
— Не в темноту, — поспешно согласился чекист.
— Раз так, — подвел черту Анатолий, — значит, теоретически представляется возможным запечатлеть эти отблески на полотне. Представляете, как будущий зритель моей картины, погружаясь в ее созерцание, будет тем самым погружаться в единство коммунистического завтра и, вдохновленный, уже сегодня стремиться на практике приблизить миг его наступления!
Умевший сам при случае говорить витиевато и довольно быстро распутывать витиеватые речи собеседников, Леонид Дормидонтович на этот раз почувствовал себя в затруднительном положении: с одной стороны — идеалистическое единство вне времени, единство, которого нет и не может быть; с другой — отблески коммунистического завтра на лицах вождей, которые художник хочет запечатлеть на картине.
Конечно, отблески — это метафора. Но разве любое подлинное произведение искусства по сути своей не является метафорой, образным уподоблением действительности? А если так, то почему не может метафорично мыслить тот, кто создает это произведение? Более того, возможно, гениальные творения, гениальные метафоры, лишь потому и существуют, что их создавали творцы, ощущавшие мир метафор как мир подлинный? В противном случае, в творениях ощущалась бы ложь… Но если так, то понятие единства творца и творения, о котором говорил старик Рубинштейн, должно являться стержневым понятием процесса творчества. Все, что создается вне ощущения единства, пропитано ложью. Гениальным творцом может стать лишь тот, кто уподобится творению, будет воспринимать законы метафор как истинные. Убедить творца в призрачности, нереальности этих законов — значит убить в нем гения. Единство творца и творения — вот он закон гениальности!
Леонид Дормидонтович уже хотел воскликнуть «Эврика!», но вдруг поймал себя на мысли, что такие очевидные выводы в корне противоречат материалистической философии. Он даже почувствовал, как на лбу выступила испарина. Что ж получается: простой чекист возомнил себя умнее вождей мирового пролетариата? Так всякая букашка, вскарабкавшись на былинку, может возопить, что перед ее взором теперь открылся весь мир. Но букашке простительно: она ничего не знает про горы и горных орлов. А старому чекисту негоже букашке уподобляться. Так дело не пойдет!
А как пойдет? Обрушиться на Сутырина с критикой, принудить к изучению философских трудов Маркса, Ленина, Сталина? Или оставить художника в покое, не брать над ним шефства? Пусть творит сам по себе…
Нет. Отступать перед трудностями не по-большевистски. У советских художников должен появиться свой Микеланджело.
Старый чекист испытующе посмотрел Анатолию в глаза, выдержал паузу и, сглотнув слюну, пообещал:
— Тебе будет дано все, что ты посчитаешь необходимым иметь для написания этой картины.
— Прежде всего, я хотел бы поближе увидеть лица вождей.
— Увидишь.
— Я хотел бы увидеть лица, не озабоченные решением стоящих перед государством проблем, а чистые…
— Как это? — удивился Блинов.
— Повседневные заботы, напряженная работа мысли, страсти искажают чистоту лица, не позволяют увидеть глубинное я человека. Подлинная суть выявляется тогда, когда человек остается один на один с прекрасным, — пояснил Сутырин и поинтересовался: — Вы заметили, как в залах художественных выставок иногда светлеют лица людей?
— Искусство всегда несет определенную идеологическую нагрузку, — невпопад заметил чекист.
— Я не про то. Вот когда вы смотрели мои картины, я наблюдал за вами и увидел в какой-то миг на вашем лице отблеск прекрасного. Ваше лицо в тот миг отражало вашу суть, ваше подлинное глубинное я.
Леонид Дормидонтович поежился от непривычной похвалы и вдруг почувствовал, что краснеет.
— Но этот миг, — продолжил, не замечая смущения чекиста Сутырин, — был недолог, потому что вы пришли не наслаждаться искусством, а работать, делать большое и нужное дело — определять практическую ценность моих картин для общества.
— И я ее определил довольно однозначно…
— Совершенно согласен с вашей оценкой. Хотя, признаться, в первый момент был сильно расстроен. Но последующие размышления привели меня к выводу, что вы абсолютно правы! Искусство, прежде всего, должно быть партийным. Вы вовремя помогли мне осознать ошибки. Я обещаю вам отныне создавать только идеологически выверенные картины. И был бы рад, если б вы позволили иногда спрашивать вашего совета.
— Помогать людям творческим — мой партийный и профессиональный долг, — настороженно заметил Блинов, еще не понимая, куда клонит Сутырин, но по опыту зная, что вслед за лестью и признанием ошибок последует какая-нибудь просьба.
Опьяненный кажущейся податливостью чекиста, Анатолий не заметил его настороженности и действительно решил, что пришло время переходить к контрапункту намеченного им ранее плана беседы.
— Вот и я надеюсь на вашу помощь, — обрадованно произнес он. — Задуманная мной картина должна быть написана безукоризненно правдиво. Но чтобы правдиво изобразить на лицах вождей отблески грядущего коммунистического единства, я должен увидеть их! А сделать это наиболее реально можно, наблюдая за лицами вождей во время просмотра ими привезенных мной из Мологи художественных полотен.
«Далась же ему эта выставка!» — раздраженно подумал Блинов, но, оставаясь внешне спокойным, только поинтересовался:
— А как быть с признанием критических замечаний по поводу идеологически враждебного содержания картин мологских художников и твоих в частности?
— Мои признания касаются идеологической стороны образов, но в художественном отношении картины не так плохи. Вы сами это сказали. Но признание за ними художественной ценности не помешало вам остаться убежденным большевиком. Это естественно: ваши убеждения закалены в боях гражданской войны, в послевоенных схватках с внутренними врагами. Но не будете же вы утверждать, что наши вожди идейно менее стойкие, чем вы?! Я уверен, что идеологические несовершенства картин никоим образом не поколеблют большевистских убеждений вождей, а вот необходимую им при их нечеловеческой загрузке душевную разрядку безусловно дадут. Ибо душа человека, соприкасаясь с красотой, очищается от всего суетного. Вам ли этого не знать!
— А как быть с рядовыми посетителями выставки?
— Надо сделать выставку закрытой для сторонних посетителей!
«Похоже, он полностью зациклился на идее организации выставки и плохо ориентируется в реалиях сегодняшнего дня, — подумал Блинов. — Сказать ему, что надежды выставить картины равны нулю, — значит оттолкнуть от себя, лишиться возможности влиять на его творчество. Браться за устройство заведомо скандальной выставки — рисковать не только гениальным художником, но и собственной шкурой, собственной свободой. И вправду, прощай, несостоявшийся Микеланджело социалистического реализма?
А что если попытаться использовать его гипертрофированное желание выставить привезенные из Мологи картины как стимул для создания картин в жанре социалистического реализма? Держать гения на крючке?!
Отличная мысль! Зачем упускать время, долго и основательно занимаясь перевоспитанием идеалиста в материалиста, рискуя при этом вообще загубить в нем талант, если существует такой мощный стимул для направления творческой энергии гения в нужном государству направлении, как крючок?!»
Чекист поднялся из-за стола, в задумчивости пару раз пересек по диагонали кабинет. Потом остановился рядом с Сутыриным, оперся рукой о спинку его стула и твердым уверенным голосом подытожил:
— Мы организуем выставку твоих картин.
Анатолий в порыве чувств вскочил со стула, принялся с жаром благодарить чекиста, но Леонид Дормидонтович, вытянув вперед руку, малость умерил его пыл:
— К сожалению, это будет не сегодня и не завтра. Случай уникальный. Картины для выставки отберет специальная комиссия, а до ее прихода ты должен написать как минимум два шедевра в жанре социалистического реализма. Два шедевра, а не просто два профессионально намалеванных полуплаката в духе Дейнеки!
Блинов сжал пальцы в кулак и для убедительности выбросил перед носом художника два растопыренных пальца:
— Два! И оба должны не только воздействовать на человека, как лучшие из тех, которые я видел на квартире у Якова Васильевича Рубинштейна, но одновременно нести в себе заряд большевистских идей! Необходимо делом доказать, что ты стал нашим, советским художником, тогда все остальное пойдет проще.
— Я буду работать дни и ночи без отдыха, — заверил Анатолий, слегка отклоняясь от растопыренных перед его лицом пальцев чекиста, и попросил: — Но пойдите мне навстречу, пришлите комиссию как можно быстрее. Время не ждет. У меня уже заготовлены эскизы для полотна с портретами вождей. Любой цельный художественный замысел, будучи при воплощении растянутым во времени, неминуемо превращается в ряд малосвязанных дискретных обрывков.
— Ты меня не понял, — опуская вниз руку, еще раз пояснил ситуацию Блинов. — Если члены комиссии не увидят шедевров в жанре социалистического реализма, ни я, ни ты, никто на свете не сможет им объяснить смысла отбора для выставки идеологически вредных картин. Твоих заумных рассуждений о необходимости их показа вождям они не поймут, потому как университетов не кончали. Единственное, что они могут понять, это твое желание показать процесс — как ты из болота мещанских, религиозных тем поднялся к вершинам пролетарского искусства. Только при такой подаче и благожелательных отзывах с моей стороны комиссия способна принять нужное нам решение.
— Но…
— Никаких «но». Таковы реалии сегодняшнего дня. Я лишь даю советы и рекомендации, окончательные решения о выставках всегда принимаются коллегиально. Чем быстрее ты создашь хотя бы пару шедевров в жанре социалистического реализма, тем быстрее явится комиссия, тем быстрее можно будет рассчитывать на открытие выставки. Разумеется, закрытой. Разумеется, прежде всего с целью кратковременного отдохновения вождей от государственных забот и лишь потом для того, чтобы ты мог безошибочно отобразить на их лицах эти… Как их?
— Блики… Отблески светлого будущего…
— Во, правильно.
Леонид Дормидонтович ободряюще похлопал Анатолия по плечу. Тот поднялся со стула. Они пожали друг другу руки.
В конечном итоге оба остались довольны беседой. Один, добровольно явившись в организацию, где умение лгать возведено в ранг профессиональных достоинств, поверил услышанным там обещаниям. Другой, не зная законов творчества, возомнил, что гений сможет создавать шедевры, черпая темы и образы не из глубин своего я, а руководствуясь указаниями «подцепившего его на крючок» чекиста.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Весной 1937 года, после недолгого зимнего затишья, Молога снова пришла в движение. Тимофей Кириллович Летягин, из боязни быть узнанным, сам в город не выбирался, но из рассказов Константина Шабейко знал, что к середине мая все дома частного сектора уже были осмотрены на предмет их пригодности к переносу. Владельцы домов, износ которых, по мнению скороспелой комиссии, превышал норму, выдворены из города вместе с семьями. Вслед за выселенцами Мологу покинули те жители, которые в связи с отсутствием в семьях крепких мужских рук или по другим причинам сдали дома государству. Город быстро начинал пустеть.
Улицы перегородили груды битого кирпича, сваленные деревья, столбы, остатки брошенного хозяевами домашнего скарба. Возникали объездные дороги. Завалы разгребали, но через день-два они появлялись в других местах. Даже на широкой главной улице города, Коммунистической (бывшей Петербургско-Унковской), иногда приходилось сворачивать на телеге с проезжей части на тротуар. По Старому бульвару вообще ни проехать, ни пройти было невозможно, так как волгостроевцы завалили его стволами росших по обе стороны бульвара берез.
В конце мая в городе прогремели первые взрывы. Говорят, что в Заручье взорвали Вознесенскую церковь. Четырехъярусная колокольня, рухнув, подмяла обломками стоявший от нее на полсотни метров в сторону реки дом Василия Лебедя. Никто из людей не пострадал, но дом к перевозу стал не годен. Стены пятиглавого церковного храма взрывникам пришлось трижды сотрясать взрывами, но западная часть с фрагментом расписного свода все равно устояла: не хватило динамита. Над Заручьем, как бы пытаясь защитить мологжан от выпавших на их долю испытаний, простер длань евангелист Лука, покровитель художников и ремесленников.
Слушая рассказы Шабейко, Тимофей Кириллович понимал, что город обречен. Если с каждым днем все выше и выше нарастает вал начавшихся прошлой осенью разрушений, значит, Анатолий Сутырин не смог достучаться до Кремля. В регулярно приносимых лесником для Летягина московских газетах также никаких сообщений о выставке картин мологских художников не мелькало. Ни слова не упоминалось в них и о самом Сутырине, художнике талантливом, самобытном, не заметить появления которого в кругу московской художественной элиты было бы невозможно. Отсиживаться, сложив руки в сторожке лесника, наивно ожидая, что когда-нибудь кончат греметь взрывы и людям разрешат вернуться в оставленные ими дома, не только не имело более никакого смысла, но и становилось равносильным предательству.
В один из теплых майских дней Летягин сложил в добротный дореволюционный рюкзак краски, кисти, мелки, три подрамника, свернутые трубочкой холсты, подхватил под мышку перевязанные бечевкой стойки мольберта и, оставив Константину Шабейко записку со словами благодарности за оказанный приют, помощь и забо¬ту, направился в Мологу.
Дожидаться прихода хозяина сторожки, чтобы попрощаться с ним по-людски, он не стал, так как знал, что Шабейко его одного в город не отпустит, а посвящать лесника в свои планы — дело опасное: неровен час, возьмется помогать, а там и по шее от властей схлопотать можно. Самому же Тимофею Кирилловичу терять нечего — ни дома, ни родных нет, и жить-то при его годах да болезнях осталось немного. Так хоть прожить этот остаток дней достойно: с кистью в руках, с прямой спиной.
Едва войдя по Большой дороге в город, он выбрал на обочине сухое возвышенное место, с которого открывался вид на целый ряд еще не разрушенных домов, развернул мольберт, достал кисти, краски и принялся рисовать. Потерявшие за долгую зиму навык к работе пальцы вначале слушались плохо. Приходилось то и дело править уже сделанные мазки. Но постепенно и глаза и руки вспомнили многолетние привычки, движения стали более точными, более уверенными. Дело пошло довольно споро.
Спустя каких-нибудь полчаса старого художника заметили мальчишки. Они стайкой столпились за его спиной и, с трепетом наблюдая за рождением картины, шепотом делились впечатлениями:
— Смотри, Шурка, твой дом нарисовали! И сирень! Во, здорово!
— И от самой картины теперь вовсю сиренью пахнет.
— Ну да!?
— А ты принюхайся.
— И корова у бабы Мани как живая из-за изгороди выглядывает!
Потом стали подходить взрослые. Большей частью молча. Постоят, повздыхают, разглядывая запечатленное на холсте буйство мологской сирени, знакомые дома, широкое полотно Большой дороги и, не смея отвлекать художника расспросами, тихонько отходят по своим делам. Когда, наконец, кисть сделала последний мазок, один из мологжан, давно ожидавший этого момента, неожиданно предложил:
— Давай я тебе шкаф трехстворчатый подарю, почти новый: все равно через неделю уезжать, а ты мне картину отдашь на память.
Летягин улыбнулся, довольный работой и ее оценкой, обернулся к предложившему шкаф солидному крепкому мужчине лет сорока и протянул ему снятую с подрамника картину:
— Шкафа не надо, а от приюта на одну-две ночи и куска хлеба не откажусь.
На следующее утро Тимофей Кириллович стоял около мольберта уже двумя кварталами выше. Здесь объявилось сразу четверо желающих приобрести картину с видами родных мест. Пришлось наспех делать копии, чтобы никого не обидеть. От предлагаемых в качестве платы различного рода хозяйственных вещей Летягин отказался, так же, как и от денег, но набор плакатных красок принял с удовольствием. При дефиците масляных, подарок оказался как нельзя кстати.
Вскоре весть о том, что в Мологе появился художник, с утра и до позднего вечера рисующий дома, улицы, скверы, храмы уходящего в небытие города и задарма либо за символическую плату раздающий свои картины желающим, докатилась до городского начальства. Признать в художнике выселенного из Мологи еще прошлой осенью Летягина оказалось делом недолгим, и уже на пятый день своей подвижнической деятельности он был арестован за нарушение постановления горисполкома, запрещавшего выселенцам находиться на подготавливаемой к затоплению территории.
Неизвестно, как сложилась бы дальнейшая судьба художника, торопившегося одарить мологжан нарисованными на холстах кусоч¬ками памяти о родном городе, но в дело вмешался случай. В тот момент, когда два наркомвнутдельца препровождали Летягина из машины в контору НКВД на площади Карла Маркса, путь им перегородили приехавшие из Москвы члены делегации деятелей культуры и искусства. Деятелей сопровождал председатель горисполкома Назаров и несколько офицеров НКВД из Перебор. Они столпились у входа в здание и что-то оживленно обсуждали.
Неожиданно из толпы делегатов вырвался растрепанного вида молодой человек и с криком «Тимофей Кириллович! Как я рад!» бросился на шею Летягина. Препровождавшие художника в контору наркомвнутдельцы попытались оттолкнуть делегата, но сделали это так неловко, что разбили молодому человеку нос. В среде делегатов и сопровождавших их лиц возникло легкое замешательство. Прибывшие с москвичами офицеры НКВД скрутили охранникам руки. Обстановка моментально обострилась. Еще чуть-чуть — и в ход могло быть пущено личное оружие, но состоявшийся тут же на крыльце конторы обмен мнениями, к вящему удовольствию обеих сторон, закончился мирно.
Выяснилось, что молодой человек — сам художник, родом из Мологи и знает Летягина чуть ли не с первых дней своей жизни. Обиды на расквасивших ему нос чекистов он не держит. Их местное начальство тоже проявило великодушие и по просьбе пострадавшего москвича освободило Летягина из-под стражи с условием, что тот вместе с делегацией уедет на пароходе из Мологи в Рыбинск и впредь будет относиться с уважением к постановлениям местных органов советской власти.
Так совершенно неожиданно Тимофей Кириллович Летягин вместо камеры городской тюрьмы, куда его неизбежно отправили бы после оформления протокола о задержании, оказался вечером того же дня в компании Анатолия Сутырина на палубе белоснежного речного парохода. Здесь, наконец, им удалось уединиться в стороне от офицеров НКВД, других членов делегации и немного поговорить без свидетелей. Летягин коротко рассказал о том, как лесник помог ему за зиму оправиться от радикулита и некоторых других напастей, подробно описал, какие здания в Мологе уже снесены, чьи дома сплавлены по Волге под Рыбинск, кто из их общих знакомых в какой район переехал жить. По его словам выходило так, что, несмотря на значительные разрушения в городе, если б удалось остановить переселение, все уехавшие из него жители с радостью вернулись бы обратно и принялись за восстановление Мологи. Каждый из переселенцев и выселенцев, с кем довелось беседовать Летягину, считает, что лучше, чем в Мологе, ни в одном городе, ни в одном селе или деревне, он жить уже не будет.
Анатолий без особого энтузиазма поведал про свои попытки организовать выставку в Москве и о том, как он теперь пытается создать шедевры в жанре соцреализма. Первые две картины, написанные им еще в ноябре прошлого года (мускулистого стахановца, с энтузиазмом бросающего уголь в жерло доменной печи, и зорко вглядывающихся в поднимающийся над рекой туман пограничников), Блинов принял благосклонно, но упрекнул, что для кисти советского Микеланджело они недостаточно совершенны. К большому полотну «Всенародное обсуждение Сталинской Конституции» отнесся более благожелательно, но тоже заявил, что мастерство воплощения не со-ответствует величественности темы.
— Я старался, как мог, ему угодить, — с болью в голосе рассказывал Анатолий, — но о каких шедеврах может идти речь, если все мысли об одном — как скорее организовать выставку? В конце концов, на свою голову я уговорил Блинова прислать комиссию для отбора картин, заявив, что готов отдельные из них подправить, подкорректировать, только чтобы открылась выставка. Боже мой! Он прислал ничего не понимающих в искусстве двух слесарей с завода «Красный пролетарий», ткачиху с каких-то мастерских и панически боявшегося сказать «да» любому начинанию мерзавца из наркомата культуры. Выпив у Якова Васильевича Рубинштейна полсамовара чая с сахаром, заплевав весь пол в прихожей шелухой от семечек, вы знаете, что они отобрали?
— ?
— Два моих пейзажа со стогами сена, ваши «Подсолнухи», стахановца с пограничниками и «Конституцию». Остальные картины, говорят, надо малость переделать. Представляете?!
— И даже мою аполитичную «Купальщицу»?
— На нее они вообще не могли смотреть без смущения, и, посовещавшись с ткачихой, чиновник из наркомата посоветовал прикрыть «срамное место» купальщицы камышами, а над обрывом трактор подрисовать, чтоб было ясно, кто купается. И название тот тип подсказал новое: «Мадонна-трактористка».
— Абсурд какой-то.
— А то, что вашу еще дореволюционную картину «Иловна. Усадьба графа Мусина-Пушкина» они посоветовали переименовать так, чтобы слов «усадьба» и «граф» не было в названии, разве не абсурд? Вместо «кисейных барышень» на берегу реки, надо, говорят, нарисовать девчат-пионервожатых или отдыхающих колхозниц. А чтобы было совсем ясно, что все это не графское, а наше советское, над главным порталом повесить какой-нибудь хороший плакат, типа: «Спасибо товарищу Сталину за счастливое детство!» Люди должны радоваться красоте сегодняшнего дня, а не умиляться дореволюционным бытом графьев.
— Это уже кощунство! Это… — начал было возмущаться Летягин, но тут же, учитывая дефицит времени, удержался от дальнейших комментариев и поинтересовался:
— А как остальные картины?
— С остальными еще сложнее. Все церкви и монастыри рекомендовано замалевать краской, так как они, навевая ненаучные размышления о Боге, оскорбляют атеистические взгляды советских людей. Эскизы Коли Харитонова на исторические темы: «Посещение императором Павлом Первым Мологи»* и «Отдых княгини Ольги»** — забракованы по причине их якобы монархического содержания. Его знаменитое полотно «Изгнание холопов»*** названо контрреволюционным, а «Мологская ярмарка»**** — восхваляющим мелкособственнические инстинкты. Короче, после ухода комиссии я лично разрезал на кусочки и выбросил в мусорный ящик свои соцреалистические «шедевры», позвонил Блинову, сказал то, что о нем думаю, и заявил, что больше Анатолия Сутырина как художника не существует. Старик Рубинштейн и Паша Деволантов пытались меня успокоить, я им наговорил массу гадостей, вырвался и убежал на улицу. Долго бродил по Москве, а ночью, при попытке проникнуть внутрь Кремля, чтобы встретиться с товарищем Сталиным, меня арестовала кремлевская охрана.
— Это ты зря, так резко, — рассудительно заметил Летягин, — люди по записи к Сталину попасть не могут, а ты на ура, как кавалерист.
Старые друзья немного помолчали.
Несмотря на позднее время, на реке было еще светло. По правому обрывистому берегу Волги тянулись к небу высокие корабельные сосны. В одном месте берег подмыло во время весеннего паводка, и два дерева-великана упали в воду, склонив вершины по направлению к фарватеру. Чуть ниже их по течению вышел к реке встретить пароход лось.
Проводив взглядом сохатого, Анатолий продолжил рассказ о своих мытарствах:
— Месяц почти меня в кутузке держали, выясняли, кто такой. Блинов, лиса, на второй день уже нашел, стал требовать, чтобы я у него прощения просил — тогда мол выпустят. Я заявил, что выставка мологских художников — цель моей жизни, а так как цель стала недостижимой, то мне все равно, где без цели умирать. Он думал — я шучу. Потом видит — серьезно. Что-то кому-то сказал, меня отпустили, он сам у меня прощения попросил и взялся без всяких проволочек тут же организовывать выставку. Но тут выяснилось, что я уничтожил и «стахановца», и «пограничников», и «Конституцию». Он раскричался, сказал, что я варвар, сам себе жизнь порчу, и в конце концов направил меня с делегацией деятелей культуры на строительство рыбинской ГЭС вдохновляться тем, как человеческий гений намеревается укротить полноводную Волгу. Я должен привезти из поездки серию набросков, мы с ним вместе определим композицию будущего большого полотна, я начну рисовать, а он займется вопросами организации выставки с условием, что к моменту ее открытия моя картина будет готова.
— И ты снова веришь ему?
— Ну, он же большой начальник, коммунист. Любит искусство. Мои картины считает гениальными. Вызволил меня из кутузки. Если бы я был более выдержанным, рассудительным, каким и подобает быть настоящему мужчине, если бы я не порвал своих злосчастных стахановцев с Конституцией, то сегодня Сталин, возможно, уже смотрел бы на наши картины. Леонид Дормидонтович говорил, что на май месяц и помещение для выставки было уже зарезервировано…
Друзья снова помолчали. Можно не верить чекисту, но другого выхода у них просто нет. Пароход подходил к пристани «Васильевское». Анатолию вместе с другими членами делегации нужно было выходить, чтобы, заночевав в местной гостинице Волгостроя, с утра отправиться на знакомство с ходом строительства Рыбинской ГЭС на реке Шексне. Летягин, как человек посторонний, не имевший соответствующего пропуска для посещения секретных объектов, вынужден был снова расстаться со своим молодым другом и в поисках ночлега ехать до следующей пристани, расположенной на правом берегу возле здания Рыбинской хлебной биржи.

* Павел Первый посетил Мологу в 1798 году. Через Волгу императора доставил в город специальный катер с четырнадцатью гребцами. Свита переправлялась через реку на двух паромах, двух лодках и барже. На карандашном эскизе был запечатлен момент встречи императора дворянами города во главе с городничим Глебовым у Мологской заставы.
** В Мологе ходила легенда о том, что в мологских лесах любила забавляться охотой княгиня Ольга и однажды, в версте от города, отдыхала на огромном камне-валуне, который с тех пор называли «Ольгин камень».
*** Легенда гласит, что однажды новгородские воины отправились попытать военной удачи к вратам Царьграда. Вернулись они домой лишь через семь лет. К тому времени их жены вышли замуж за рабов, которые встретили своих господ возле стен Новгорода с мечами и копьями. Но господа, бросив на землю щиты и оружие, пошли на холопов с плетками, и холопы в страхе бежали от разгневанных их коварством хозяев. Позднее опальные холопы поселились на берегу Мологи в тридцати верстах выше устья реки и основали там так называемый Холопий городок.
**** Мологская ярмарка с конца XIV века была самой известной на Руси и славилась далеко за ее пределами. Основал ее мологский князь Михаил. На ярмарке встречались товары со всех концов света. Бархат, шелк, восточные пряности обменивались на местный товар — меха, лен, деготь... Однако, ввиду появления на Волге многочисленных мелей, в XVI веке ее перенесли сначала в Рыбную Слободу, а позднее в Макарьев и Нижний Новгород.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Новое место работы Юрки Зайцева, лагпункт номер три Волголага НКВД СССР, с точки зрения обывателя, было гораздо хуже прежнего. Вместо просторной кулацкой избы в Юршино — обнесенный колючей проволокой барак. Вместо родительского дома — тесная комната в общежитии. Добротную домашнюю пищу вытеснили сухие пайки и казенные каши. Книги небольшой подобранной в соответствии со вкусом хозяина домашней библиотеки заменили подшивки газет в Красном уголке. Но для молодого чекиста все эти минусы с лихвой окупались пришедшим к нему осознанием собственной важности и нужности для такого же, как он, молодого Советского государства. Отныне он не чувствовал себя бескорыстно малой величиной в масштабах великой империи, он стал ее значимой единицей, ибо обладал теперь реальной властью над тысячами, десятками тысяч людей.
Тогда, осенью 1936 года, убив Сосулю, отчима, а затем земляков-мологжан, он одновременно убил полуинтеллигентного, нерешительного, мягкотелого юношу — насквозь прогнившую половинку самого себя. Убил, чтобы освободить дорогу для рвущегося из глубин души настоящего мужчины, человека-властелина, призванного дулом нагана, росчерком пера, взглядом, небрежным жестом руки повелевать массами, объединять разрозненные человеческие судьбы в одну общую судьбу, судьбу строителей нового общества.
Жалел ли он хоть об одном из четырех совершенных им убийств? Пожалуй, нет. Так сложились обстоятельства. Он стоял перед выбором — погибнуть самому или убить других. С точки зрения государственных интересов, его жизнь, жизнь умного, преданного, молодого, сильного человека, была нужнее, чем вместе взятые жизни юродивой старухи, озабоченных личными проблемами мологжан и постоянно «зализывающего» в больницах многочисленные раны пожилого чекиста. Поэтому они должны были погибнуть, а он остаться жить.
И они погибли. Перешли предел индивидуального, раздельного пространственно-временного существования. Ступили под темные своды торжественной залы, где нет ни правых, ни виноватых. Погибли. Но не исчезли в черноте абсолютного небытия, потому что своей гибелью способствовали рождению нового Юрки Зайцева, значит, в конечном итоге, погибли во благо вечно живого Советского государства. Смерть наполнила смыслом их жизни. Более того, в качестве откупа убитому отчиму, он, Юрка Зайцев, сделал так, чтобы имя Семена Аркадьевича Конотопа осталось красными буквами вписанным в историю родного края. Некролог за подписью друзей-наркомвнутдельцев был опубликован аж в «Северном рабочем»! В газете «Колхозное междуречье» напечатали большую, во весь разворот, статью о боевом пути славного чекиста. И, наконец, неделю назад пришло известие, что одному из колхозов Мологского района, к созданию которого наган отчима имел самое непосредственное отношение, дано название «Конотопский».
Как бы Юрка хотел, чтобы кто-нибудь, когда-нибудь также позаботился о его, Юркиной, посмертной славе!
Впрочем, умирать он не спешил. О какой смерти может идти речь, если впереди так много интересной, нужной для страны работы? Если от твоего труда зависит эффективность труда тысяч людей? Ведь люди в массе своей — существа довольно ленивые. Трудиться просто так никто не любит. Каждому подавай мотивацию. А мотиваций существует только две: кнут и пряник.
В загнивающих странах капитала пряник — это деньги; кнут — их отсутствие. Кто не работает, тот не получает денег. Ему не на что есть, не на что покупать одежду, не на что обучать детей и лечиться от элементарной простуды. Капитализм принуждает людей к труду экономически. Цинично эксплуатирует их природные стремления к приобретению жизненных благ. Будучи не способным к созданию вечного, возвышающегося над человеком государства, капитализм не способен наполнить высшим смыслом жизнь погрязшего в заботах о личном благополучии индивида.
В противовес циничному материальному принуждению индивида к труду социализм применяет новое принуждение — моральное. И пряники, и кнуты у социализма другие. Человек превращает свою жизнь в непрерывный трудовой подвиг не ради денег, а ради государства. Ради его становления большевики шли под пули, и сами не щадили пуль, расстреливая заложников. Ради торжества социалистических идей отчим с одним наганом шел отбирать зерно у вооруженных косами кулаков в селе Новоникульском. За моральными пряниками тянутся по всей стране мозолистые руки стахановых, потому что социалистическое государство, будучи вечным, придает смысл каждой положенной на алтарь его славы человеческой жизни, каждому удару молота и взмаху серпа. Ну а для тех, кому не нравится вкус социалистических пряников, припасены социалистические кнуты. Моральным кнутом, преображающим человека, спасительным, этически оправданным насилием, можно трансмутировать косную человеческую природу из потребительской в трудовую, из ветхой, отягощенной личными заботами, в новую солнечно-активную энер¬гию строителей вечного государства.
Разве можно роптать на отсутствие мещанского благополучия, если одно из своих маленьких кнутовищ родина доверила именно тебе? Если тебе дано право решать, кого в интересах общего дела забить до смерти, а кого лишь слегка погладить по спине? Вопрос риторический.
Единственное, что мешало Юрке дышать полной грудью, — дремучая необразованность окружавших его людей. Абсолютно не с кем было поговорить по душам. Начальник лагпункта, товарищ Шевчук, старый чекист с четырьмя классами образования, кроме передовиц в «Правде» ничего не читал и был зациклен на неукоснительном выполнении поступавших сверху циркуляров, даже если их выполнение явно шло во вред делу. Несомненными достоинствами товарища Шевчука были лишь фанатичная вера в гений Сталина и слепое обожествление вождя. Любые мыслительные процессы давались ему с трудом, поэтому осмелившийся проявить склонность к самостоя¬тельному мышлению подчиненный сразу вызвал неприязнь и подозрение.
— Ты что, считаешь себя умнее товарищей Сталина и Рапопорта? Вождям не доверяешь?!! — угрожающе поинтересовался он у Юрки, когда тот попытался втянуть начальника в разговор о путях возможного развития страны и ее маленькой ячейки — лагпункта номер три Волглага НКВД СССР.
Не блистали умом и другие сотрудники лагпункта, с которыми по долгу службы Юрка сталкивался ежедневно в той или иной обстановке. В принципе, если должность не выше уровня бойца охраны, то отвращение к самому процессу мышления простительно: «Не надо думать! С нами тот, кто все за нас решит!» Излишняя задумчивость рядового исполнителя может действительно только навредить делу. Но каждому, кто ступил хотя бы на первую ступеньку служебной иерархии, мозги необходимы.
Не обнаружив подобной принадлежности у сослуживцев, Юрка стал все чаще замыкаться в себе, избегать коллективных пьянок, чтобы не сболтнуть лишнего, а свои мысли и чувства доверять только толстой, в девяносто шесть листов, синей тетради, которую всегда носил при себе, перепрятывая на ночь в глубины ватного матраса. Половина тетради была отведена под «цитатник»*. Здесь Юрка записывал особо близкие его личным взглядам мысли вождей мирового пролетариата, иногда сопровождая их собственными комментариями. Во второй половине тетради, предварив ее своими размышлениями о государстве, он фиксировал различного рода проступки сослуживцев, и мысли о том, как наиболее эффективно организовать быт и труд заключенных Волголага.
Особое внимание в тетради было отведено личности капитана Шевчука. На основе анализа многочисленных проявлений тупоумия начальника лагпункта, его неумения организовать работу подчиненных, Юрка 14 апреля 1937 года сделал следующую обобщающую запись:

«Из-за попустительства капитана Шевчука в лагпункте среди заключенных царят воровство и насилие. Лентяи питаются лучше и получают большее число льгот, чем работящие зэки. Численность контингента в бараках не регулируется, что ведет к росту числа больных. На их лечение тратятся лекарства. Часть больных получает усиленное питание, не участвуя в общем деле. Из-за участившихся случаев воровства овса и сена из конюшен все лошади отощали и не способны транспортировать лес. Выполнение правительственного задания в марте так же, как и в феврале, сорвано.
В интересах общего дела целесообразно:
На должности обслуги** подбирать людей физически слабых, от которых мало проку на строительных работах. Подбирать, исходя из понятия личной честности, и лишь при равных показаниях отдавать предпочтение «социально близким»***. Если честного человека среди воров и мошенников найти не удастся, то в интересах дела следует временно воспользоваться неверующим с 58-й****.
Беспощадно карать всех нарушителей дисциплины и воров, особенно из числа обслуги.
Привилегированной кастой должны быть те, кто перевыполняет план, а не авторитеты из криминального мира. Ввести революционную практику наказания заложников из числа воров в законе в случаях сокрытиях виновных.
Премблюда***** выдавать только лицам, занятым на корчевке леса. Обслуге премблюд не выдавать.
Для тех больных, которые по заключению врача в ближайшем будущем не смогут быть задействованы на корчевке леса, усиленное питание не выдавать, направив его для нужд тех, кто трудится.
Процесс приемки нового контингента строго увязать с процессом строительства новых бараков и естественной убыли (смертности) существующего контингента. Последний может регулироваться посредством увеличения или уменьшения трудовой нагрузки».

Шила в мешке не утаишь. Особенно, если и днем и ночью находишься в окружении чекистов. Скоро весть о существовании у лейтенанта Зайцева секретной тетрадочки дошла до самого капитана Шевчука, и он захотел незамедлительно увидеть ее у себя в кабинете на столе, ибо «только антисоветски настроенные подчиненные могут иметь секреты от начальства». Юрка вполне искренно признал законность желания начальника знать всю подноготную о своих подчиненных, но насчет тетради заявил, что она пропала. Товарищ Шевчук не поверил.
Уже давно ставшие неидеальными отношения между начальником и подчиненным обострились до предела. Юркины сослуживцы, не особенно благоволившие к чересчур умному товарищу, со злорадством ожидали закономерной, по их понятиям, развязки. В любой момент начальник лагпункта мог дать лейтенанту Зайцеву невыполнимое задание или подстроить еще какую-нибудь пакость, чтобы убрать строптивца с глаз долой. Возможностей у него было много. Но капитан не спешил. Может, ждал, когда Юрка, осознав свою ничтожность пред лицом начальства, упадет на колени? Или хотел поиграть с ним в «кошки-мышки»? Так или иначе, но обстановка требовала от Юрки действий. Единственная возможность спастись — нанести упреждающий удар. Но как это сделать, если, словно вошь на стекле, никуда не можешь скрыться от всевидящего начальственного ока? Как соскользнуть со стекла, чтобы попасть в поле зрения более высокого начальства? Нужно чудо. Какой-то яркий поступок. Подвиг.
В один из теплых июньских вечеров лейтенант НКВД Юрка Зайцев, укрывшись от слепящего света лагерных прожекторов за высоким камнем-валуном, сидел на берегу Шексны и размышлял о своем бедственном положении. Шансов на спасение оставалось все меньше. Сегодня даже подчиненные ему бойцы охраны осмелились нарушить указания своего непосредственного начальника.
Утром охранник Зверев при сопровождении колонны зэков из лагпункта в зону лесоповала убил самого ценного из заключенных — сильного, работавшего за десятерых, украинца Федора Гайчука. Убил нарочно. Не из желания лишний раз продемонстрировать свою власть над жизнью и смертью зэков, а чтобы досадить ему, Юрке Зайцеву. Конечно, повод был законный: Гайчук шагнул на метр в сторону от колонны, чтобы подобрать брошенный сердобольной крестьянкой кусок хлеба. Зверев скомандовал Гайчуку: «Лежать!» Тот замешкался, побрезговал носом в коровьи лепешки падать, отступил от колонны еще на шаг, чтобы лечь, где почище. Ну тут Зверев, в полном соответствии с инструкцией, его сам положил. Прямо через глаз пуля прошла.
Следом за Зверевым охранник Лузгин из-за мелких нарушений в упор трех зэков-латышей расстрелял. Все трое тоже хорошими работягами были. Всего пару недель назад выговаривал своим подчиненным Юрка Зайцев, чтобы по-государственному относились к зэкам, держали в строгости, но без особой нужды не били. А тут самых ценных… После развода смотрят нагло, усмехаются, знают, что по инструкции к ним не придраться. Тронешь — а их Шевчук подговорил, чтобы Юрку на непродуманные действия подтолкнуть. Как пить дать, назло…
Время подходило к полуночи. От реки тянуло холодом. Последний луч солнца догорал на выброшенной вверх стреле плавучего крана. Через пару часов надо быть в кабинете начальника лагпункта на селекторной перекличке. До этого желательно успеть хоть часик поспать, чтобы убрать из-под глаз синие круги усталости.
Юрка поднялся в рост и вдруг заметил метрах в пятидесяти сбоку от себя такого же, как он сам, одиночку. Еще не осознав вполне, кто этот одинокий человек, лейтенант НКВД почувствовал легкое жжение в левой стороне груди. Что это? Почему его сердце вдруг заколотилось с утроенной силой? Осторожно ступая по начинавшей покрываться росою траве, следя, чтобы ни одна веточка не хрустнула под коваными подошвами сапог, Юрка подкрался к незнакомцу сзади и остановился. Предатель-сердце стучало так громко, что его стук можно было услышать на другой стороне реки. Никаких сомнений больше не существовало: судьба преподнесла юному чекисту долгожданный шанс — выскользнуть на волю из мертвящих объятий капитана Шевчука.
Склонившись к мольберту, у самой кромки реки на расстоянии вытянутой руки стоял виновник осенних потрясений — мологский художник Анатолий Сутырин. Погруженный в мир своих красок, он увлеченно работал: не слышал шагов лейтенанта Зайцева, не слышал биения его сердца и учащенного дыхания… Он не слышал ничего! Ситуация становилась занятной. В молодом наркомвнутдельце проснулось нечто вроде азарта. Как долго можно простоять незамеченным позади своей жертвы? Юрка отклонился чуть правее, чтобы из-за плеча художника лучше наблюдать за созданием картины. Она была почти закончена. Торопясь завершить задуманное до того, как ночь сделает краски неразличимыми, Сутырин быстро и уверенно наносил последние мазки.
Вот загорелась оранжевыми бликами стрела плавучего крана. Подернулись дымкой тумана железобетонные перегородки будущих разделительных каналов. Затем от реки к небу поднялся яркий зеленый луч, раздвинул сердцевину висевшего над гигантской стройкой облака, и в его свете наркомвнутдельцу стали видны… лица убиенных сегодня охранниками трех зэков-латышей и украинца Гайчука! Убиенные смотрели прямо в глаза лейтенанта и молчали. Как будто это он, Юрка Зайцев, а не сволочи-охранники лишили жизни самых лучших корчевщиков лагпункта!
— Чур меня! Чур меня! — испуганно зашептал Юрка.
Сутырин вздрогнул, обернулся и удивленно посмотрел на осенявшего себя крестным знамением лейтенанта НКВД.
— Что с вами?
Юрка попятился назад, потом вдруг остановился, выхватил из кобуры маузер и срывающимся визгливым голосом приказал:
— Руки вверх!
— Что с вами? — удивленно, не понимая серьезности происходившего, шагнул ему навстречу художник.
Юрка выстрелил художнику в ноги и, заставив себя усилием воли успокоиться, пояснил:
— Именем социалистической родины вы, гражданин Сутырин, арестованы!

* Отрывки из тетради Юрки Рябухина даны в приложении 5.
** Обслуга — обслуживающий персонал тюрьмы или лагпункта. Комплектовался частично из вольнонаемных рабочих, частично из зэков.
*** Социально близкие — заключенные, осужденные не по политическим статьям. «Близкие» — значит не противопоставившие себя своими преступлениями или принадлежностью к каким-либо враждебным организациям, движениям, партиям, первому в мире государству рабочих и крестьян.
**** Cтатья Уголовного кодекса 1926 года. «...Великая, могучая, обильная, разветвленная, разнообразная, всеподметающая Пятьдесят Восьмая. ...Воистину, нет такого поступка, помысла, действия или бездействия под небесами, которые не могли бы быть покараны тяжелой дланью Пятьдесят Восьмой статьи» (А. И. Солженицын. Архипелаг ГУЛАГ. М.: ИНКОМ НВ, 1991. Т. 1.С. 51).
***** Премблюда — дополнительные пайки, выдаваемые по усмотрению администрации тем или иным заключенным. Поскольку объем денежных средств, выделяемых на питание, не зависел от количества премблюд, то премии для одних оборачивались полуголодным существованием для других.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Леонид Дормидонтович Блинов узнал об аресте Анатолия Сутырина на следующее утро по телефону от одного из своих сотрудников, командированного вместе с деятелями культуры и искусства на строительство рыбинской ГЭС. Первоначальная информация была скупой: кто, где, когда арестовал художника, и куда препровожден арестованный. Чтобы добыть сведения о причинах ареста, пришлось, соблюдая необходимую в таких делах осторожность, потянуть веревочки старых связей в недрах комиссариата. К полудню Леонид Дормидонтович получил малоутешительную информацию о том, что Сутырин обвиняется в создании диверсионной группы, убийстве старшего следователя НКВД Конотопа, поджоге конторы НКВД в деревне Юршино и попытке освобождения из арестантского сарая двух своих бывших соучастников. По всем пунктам обвинения он находился в областном розыске с третьего октября 1936 года. Любого из пунктов было достаточно, чтобы приговорить его к высшей мере социальной защиты — смертной казни.
Прекрасно понимая, что все обвинения надуманы, Леонид Дормидонтович тем не менее растерялся.
У него не было времени ни для того, чтобы найти Сутырину алиби, ни для того, чтобы, занявшись расследованием, обнаружить подлинных виновников происшедшей в Юршине трагедии.
Согласно принятому 01. 12. 1934 года, в день убийства С. М. Кирова, постановлению Президиума ЦИК СССР, на расследование дел по обвинению в подготовке или совершении террористических актов должно было тратиться не более десяти дней. Меньше — пожалуйста. Но за десять дней немыслимо даже опросить всех свидетелей, не говоря о проведении очных ставок, следственных экспериментов и т. п. В соответствии с тем же постановлением прокуроры и адвокаты к рассмотрению таких дел не привлекались, приговоры обжалованию не подлежали и приводились в исполнение немедленно. Если делу давалась политическая окраска, то в соответствии с принятой на «ура» инициативой Секретаря ЦК ВКП (б) Л. М. Кагановича рассмотрение дела вообще проходило во внесудебном порядке. Незамедлительное приведение в исполнение высшей меры социальной защиты гарантировалось.
— Думай, думай, чекист, — шептал себе под нос Леонид Дормидонтович, лихорадочно меряя шагами просторный кабинет на Лубянке.
Пытаться выиграть время путем искусственного привлечения новых соучастников? Бесполезно. Никто разбираться со степенью вины того или иного отдельного человека не будет. Недаром же в органы НКВД поступило свежеиспеченное распоряжение председателя Совнаркома В. М. Молотова о том, чтобы выносить наказания по спискам, не создавая волокиты с разбором индивидуальных ролей каждого из соучастников преступления. Факт преступления установлен? Установлен. Был теракт? Был. Значит, всех причастных к нему скопом под расстрел в течение десяти дней после поимки. Или раньше…
Открыто вступиться за художника? Это равносильно самоубийству! Более того, не менее опасно и пустить дело по течению, не вмешаться. Следственный изолятор в Рыбинске переполнен. На один квадратный метр поверхности пола приходится по три-четыре человека! Люди трутся друг о друга, как сельди в бочке. Спать можно, только облокотившись на другого человека. При такой тесноте температура в невентилируемых камерах не опускается ниже сорока градусов. Пропитываемая своим и чужим потом кожа на телах заключенных покрывается экземой. Вонь. Вши. Изнуряющие ночные допросы. Даже без широко практикуемых персоналом тюрьмы физических воздействий большая часть обвиняемых уже на второй день такой жизни готова рассказывать следователям все, что угодно, лишь бы выбраться из КПЗ. Кто даст гарантию, что Сутырин не произнесет или уже не произнес фамилию Блинова? А может, художника и арестовали с единственной целью, чтобы потом опорочить его, старого чекиста, коммуниста с дореволюционным стажем? Тогда страна не только лишится призванного ее прославить художника, но и потеряет одного из своих самых верных бойцов.
— Думай, думай, чекист…
И Леонид Дормидонтович придумал. В два часа ночи, спустя ровно пятьдесят часов после ареста Сутырина, он позвонил из своего кабинета в кабинет наркома внутренних дел товарища Ежова и попросил принять его по неотложному делу. Николай Иванович назначил встречу на шесть часов утра.
Ровно в шесть Леонид Дормидонтович Блинов, в мундире, подтянутый, явился в приемную наркома и тут же был принят.
Несмотря на усталость после бессонной ночи, Ежов, как всегда, слушал собеседника сосредоточенно и внимательно. Блинов поведал ему байку о том, что группа художников готовится организовать в Берлине выставку антисоветских картин, что для выявления всего круга лиц, связанных с этой группой, было установлено круглосуточное наблюдение за одним из ее лидеров, художником Сутыриным, но того внезапно арестовали в городе Рыбинске. Если художника срочно не этапировать из Рыбинского изолятора в Бутырскую тюрьму, то выявить весь круг лиц, причастных к созданию антисоветских картин, переправке их через границу и попытке организации выставки в Берлине, будет невозможно.
— За что арестован в Рыбинске Ваш художник? — сухо поинтересовался Николай Иванович.
— По обвинению в убийстве старшего лейтенанта НКВД товарища Конотопа.
— Террористов надо уничтожать!
— Категорически согласен! — поддакнул Блинов, но подкорректировал: — С антисоветчиной тоже надо бороться самым решительным образом. Одно не должно мешать другому.
Нарком задумался, окинул оценивающим взглядом почтительно склонившего перед ним голову Блинова, принял из его рук бумагу с прошением об этапировании Сутырина в Москву и, размашисто подписав ее, наказал:
— С расследованием не затягивайте. Я полагаю, что среди художников не должно быть террористов и антисоветчиков. Вам надлежит выявить всех. Всех до одного! Видимо, счет пойдет на десятки, а то и на тысячи преступников. Если писатели, как мудро заметил товарищ Сталин, — инженеры человеческих душ, то художники — мастеровые сердец! В мастерской должна быть чистота.
— Категорически согласен! — подобострастно поддакнул Леонид Дормидонтович.
— Да, вот еще что, — остановил нарком уже собиравшегося раскланяться Блинова. — В канцелярии Кремля мне передали одно письмо от пионерки из Мологи. Где сейчас живет девочка, установить не удалось. Но главное не в этом. Пионерка Настя Воглина сообщает, что несколько художников затеяли устроить в Москве выставку, посвященную красоте Мологи и Мологского края. Вы ничего об этих любителях выставиться не слыхали?
Леонид Дормидонтович напрягся. Снова Сутырин! Что это: знаменитая ежовская проницательность? Секунду замешкался, вспомнив, под каким соусом художник пытался навязать ему идею о проведении закрытой выставки; усмехнулся мысленно своей доверчивости и, предвосхищая следующий приказ наркома, с готовностью пообещал:
— Найду. Обязательно найду отщепенцев!
— Найдите. Подобная выставка сейчас — это диверсия. Это подкоп под планы электрификации страны, а значит, под нашу промышленность, нашу обороноспособность. Видимо, среди художников еще недостаточно эффективно проводится политико-воспитательная работа. Это ваше упущение, ваша ошибка. А ошибки лучше вовремя заметить и исправить, чем потом отвечать за них перед партией и страной.
Из кабинета наркома, прижимая к груди подписанное распоряжение об этапировании Сутырина в Москву, Леонид Дормидонтович шел побледневший. Как он, старый чекист, сразу не смог сам догадаться, что не блики светлого будущего мечтал увидеть Сутырин, а нож, всаженный в спину планам затопления Мологи?! Что теперь делать? Ах, как бы Леонид Дормидонтович хотел повернуть время назад, чтобы не было никакого Сутырина, никаких его магических, вызывающих спазмы в горле картин!
Но вспомнив картины, ярко, в красках, вспомнив запечатленные на них виды города и его окрестностей, старый чекист почувствовал, как в душу закрадываются сомнения: а надо ли, действительно, затапливать водами искусственного моря всю эту красоту?
Партия решила, что надо… Что красота далекого завтра оправдывает гибель красоты сегодняшней… А может, потому и решила, что никто из решавших не видел Мологи даже на картинах? И тут же грудь чекиста обожгло ощущение собственной вины: «Ведь это же я сам, никто другой, помешал проведению выставки!»
Нет. Крамольные мысли надо гнать прочь. Необходимость строительства ГЭС и связанного с ним затопления громадных территорий просчитана тысячами советских специалистов. Они взвесили красоту по граммам, как урожаи зерновых, как лес, как рыбу, как куриные яйца, и бросили все на одну чашу весов, а на другую положили киловатт-часы электроэнергии. И киловатты перетянули.
Но даже если не просчитали, все равно тогда, осенью, остановить стройку было уже невозможно. Тем более это невозможно сделать сейчас. Планы и решения правительства изменяются лишь до момента их одобрения и принятия. После — они становятся законами. Всякий, кто посмеет пойти против закона, — преступник. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Сутырин посмел…
И все равно, он гений. Гения нельзя судить по общим меркам. Гений должен служить обществу…
Спустя три дня избежавший расстрела благодаря вмешательству Блинова Ана-толий Сутырин сидел в комнате допросов Бутырской тюрьмы и… плакал. Леонид Дормидонтович, поставив перед ним чай, сахарницу с щипчиками, нарезанную кружочками колбасу, свежие московские булочки, молча возвышался за другим концом стола, не пытаясь как-то утешить художника, но и не задавая ему никаких вопросов. Так прошло минут двадцать, и Анатолий сам стал рассказывать о том, как его неожиданно арестовали, как избивали по дороге в Софийскую тюрьму в Рыбинске, как пытали, заставляя по нескольку часов кряду стоять на коленях в тюремном коридоре, как он сжимал зубы от унижения и бессилья, когда надзиратель, сдавая смену, на прощанье справил малую нужду прямо ему в лицо. Рассказывал о тесноте душных, вонючих камер и о том, что он сознался по всем пунктам ложных обвинений — лишь бы прекратились мучения.
Леонид Дормидонтович слушал. Он умел слушать. Слушать так, что хотелось говорить, хотелось ему доверяться. Он дал возможность Сутырину высказаться о боли последних дней, подождал, когда тот успокоится. Подлил в стакан чаю, попросил не стесняться, накладывать сахарку, сколько душе угодно, или пить вприкуску. А когда чаепитие закончилось, пододвинул к художнику ручку с чернильницей, пачку исписанных мелким почерком листов бумаги, ткнул в нее пальцем и перешел к делу:
— Просмотри бегло каждую страницу. Там, где карандашом поставлены галочки, подпишись. Текст читать не надо.
— Это протокол допроса? — моментально сникнув и втягивая голову в плечи, задал вопрос Анатолий.
— Да.
— А что там написано?
— Ты должен во всем довериться мне. Ни бить, ни пытать тебя больше никто не посмеет. Ты будешь сидеть в отдельной камере. Я обеспечу тебе нормальное питание. Если пожелаешь, в камеру принесут мольберт, краски, холсты, подрамники… Но на свободу сможешь выйти лишь в том случае, если не будешь мне мешать в установлении истины. Обвинения против тебя слишком серьезные. Сколько потребуется времени — месяц или больше, — я не знаю.
— Но я никого не убивал!
— Пока что всё, и подписанные тобой в Рыбинске показания в том числе, говорит против тебя.
— Я никого не убивал!
— Ты доверяешь мне? — Леонид Дормидонтович привстал из-за стола и, опираясь на ладони, нагнулся к Сутырину, пытаясь заглянуть ему в глаза.
— Я никого не убивал! Не убивал! Не убивал! — срывающимся голосом закричал Анатолий, с силой оттолкнул от себя листки протокола и сполз с табуретки на пол, прикрывая голову руками.
Леонид Дормидонтович молча прошел на середину комнаты, собрал в стопку разбросанные листы и снова сел за стол на свое место.
Убедившись, что никто не собирается его бить, Анатолий сначала сел на полу, потом поднялся в рост и, не зная, как вести себя дальше, остался стоять.
Леонид Дормидонтович, достав из ящика стола какую-то папку, стал просматривать подшитые в ней документы. Полчаса или больше он не обращал на подследственного никакого внимания. Потом, как бы случайно вспомнив о его существовании, произнес:
— Объяснять тебе ходы той игры, на кону которой поставлены твоя жизнь и свобода, я не намерен, потому как доверия ты не заслуживаешь. Ну а будешь ли ты доверять мне, решай сам. Если да, то без лишних вопросов подписывай все, что я тебе даю, если нет, то я вынужден буду отправить тебя в Рыбинск для завершения следствия по уже известным тебе событиям в деревне Юршино.
С минуту в комнате допросов Бутырской тюрьмы стояла тишина. Затем Анатолий шагнул к столу, взял ручку, обмакнул кончик пера в чернила и торопливо стал подписывать все пододвигаемые ему Блиновым страницы протокола.
Следующей ночью в Москве были арестованы восемь художников-авангардистов. Неделю спустя волна арестов прокатилась по глубинке. Мало кто из мастеров кисти, открыто причислявший себя к каким-нибудь «…истам», избежал, если не нар, то кабинета районного или городского следователя. «Дело художников» набирало обороты. Товарищ Блинов наносил последний, решающий удар по всем враждебным социалистическому реализму жанрам изобразительного искусства.
Одновременно с большой, видимой даже из Кремля работой по «очистке мастерских» Леонид Дормидонтович осмотрительно, с осторожностью, на свой страх и риск, тайно от всех, приступил к расследованию дела об убийстве старшего лейтенанта НКВД Семена Аркадьевича Конотопа и связанных с ним трагических событиях в деревне Юршино.
Вначале он из бесед с Сутыриным (допросами назвать тихие задушевные разговоры, с чаепитием и пряниками, пусть даже и в стенах Бутырской тюрьмы, не поворачивается язык) узнал и запротоколировал все подробности его приезда в Москву. Какого числа выехал? Кто может подтвердить? Где останавливался по дороге на ночлег? Когда приехал в столицу? С кем встречался и что делал в первый день приезда? Во второй? В тре… Ах да, — в третий — на квартире у Якова Васильевича Рубинштейна уже происходил смотр привезенных из Мологи картин. Эта дата осталась записанной у то¬варища Блинова в перекидном календаре за прошлый год.
Допросив Пашу Деволантова, старика Рубинштейна и даже (!) перекупщика из Балашихи, Леонид Дормидонтович подготовил для своего подопечного неплохое алиби. Если верить показаниям свидетелей, то Анатолий Сутырин никаким образом не мог ни убить Конотопа, ни подпалить контору НКВД в Юршино, так как за сутки до трагических событий уже был в Москве.
Однако делиться столь очевидными выводами с коллегами из Рыбинска товарищ Блинов не спешил. Кому-то ведь надо было взвалить вину на художника? Причем обвинения в организации диверсионной группы заготавливались на Сутырина еще до пожара, и выбивал их из мологжан не кто иной, как убитый в Юршино старший лейтенант Конотоп. Можно не принимать всерьез бред «диверсантов» о том, что рожденный в Иерусалиме (!) художник, вдохновленный юродивой (!), с помощью двух малограмотных мологжан задумал сорвать строительство Рыбинской ГЭС, но отмахнуться от того факта, что товарищу Конотопу чем-то не нравился товарищ Сутырин, уже нельзя. Если бы товарища Конотопа не убили, он бы принял незамедлительные меры, чтобы арестовать Сутырина. Значит, вопрос жизни и смерти — кто кого? Значит, кто-то путем убийства Конотопа пытался спасти Сутырина, но не учел, что пасынок чекиста, тоже чекист, сумеет вырвать из огня протоколы допросов мологжан? Дело чрезвычайно запутано. Много подводных рифов. Досконально расследовать его можно, только нарушив все правительственные постановления о сроках и порядке ведения подобных дел. Следовательно, расследование должно вестись тайно. Кому-то надо выезжать на место и работать там, но так, чтобы не привлекать к себе внимания местных органов НКВД. Кому? И как?

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Москва 1937 года — не только город рыскающих по ночным улицам «черных марусь», бесконечной череды судебных процессов над врагами народа, но и город простых людей, которые ходят ее улицам, учатся, работают, любят и грустят. Может, немного больше, чем жители других городов, они боятся шума автомобильных моторов по ночам, но большинство все равно верит, что и этот шум нужен родному городу: кругом так много врагов!
Доминируют в настроении москвичей не страхи (страхи прячутся в подсознании, их не видно), а трудовой энтузиазм и гордость за свой город, столицу самой справедливой, самой счастливой на свете страны. Страны, в которой нет помещиков и капиталистов, нет места эксплуатации человека человеком. Оглянитесь вокруг. Европа, за исключением государств с фашистскими режимами, все еще не освободилась от тисков экономического кризиса. Люди умирают от голода, болезней, нищеты. Безработица… А в Советском Союзе с ней покончено раз и навсегда, каждый день вводятся в строй новые заводы, шахты, рудники… И Москва — столица этой страны счастья. Москва — лучший город Земли!
Каждый, кто приехал в Москву, может стать и рабочим, и техником, и даже наркомом. Стране нужны рабочие руки, нужны грамотные специалисты. Но не просто рабочие руки, а руки энтузиастов, руки сознательных рабочих, готовые к трудовым подвигам. Не во имя добывания личных благ, а во имя интересов страны, во имя интересов партии (что, в принципе, одно и тоже). И специалисты стране нужны не простые (не гнилые интеллигенты, как в странах капитала), а специалисты-патриоты, готовые трудиться на благо общества, не думая о материальном вознаграждении, жертвовать, если надо, собой и своими подчиненными ради торжества идей Ленина-Сталина!
Воспитать таких рабочих и специалистов — главная задача ВКП (б). Кадры, в конечном итоге, решают все. Так сказал Сталин. И это действительно так. Во всех трудовых коллективах, в каждом государственном учреждении образованы ячейки ВКП (б). Они разъясняют на местах политику партии, организуют митинги, демонстрации и другие массовые мероприятия в поддержку тех или иных партийных (а значит, государственных) инициатив. В учебных заведениях созданы целые кафедры, призванные обучать студентов материалистической философии, социалистической экономике и коммунистической идеологии. Студенту закрыта дорога к будущей специальности, пока он не овладеет знанием перечисленных выше предметов и не докажет на экзаменах свое умение мыслить по-сталински. Кроме того, созданы специальные партийные школы, училища, университеты, в которых наиболее сознательных граждан учат идейно воспитывать других, менее сознательных. Даже в дошкольных детских учреждениях будущие граждане страны Советов по разработанным методикам играют в патриотические игры, читают на утренниках патриотические стихи и, сидя на горшках, мечтают о трудовых и боевых подвигах во имя родины.
Но всех перечисленных мер явно было бы недостаточно для воспитания нового человека. Чтобы ежедневно испытывать трудовой энтузиазм и проявлять патриотизм, гражданину страны Советов мало знать о том, как в капиталистических стран угнетают простых людей, мало слышать и читать о мудрости, человечности, скромности сидящих в Кремле вождей. Знания ума должны быть подкреплены знаниями сердца, рожденными в муках творчества, в полетах фантазии.
Управляться с нематериальными муками и полетами «инженеров человеческих душ» партии гораздо сложнее, чем заниматься пропагандой. Но где партия, где Сталин — там победа. Совместными усилиями коммунистов и передовой рабоче-крестьянской интеллигенции в огне революции, в жарких схватках Гражданской войны и суровых буднях социалистического строительства родился и окреп новый жанр искусства — социалистический реализм. Простые люди, попадая в мир стихов Владимира Маяковского, Эдуарда Багрицкого, сопереживая героям книг Фурманова и Горького, отождествляя себя со «Строителями» Дейнеки, «Братишкой» Богородского, «Коммунистами» Иогансона, незаметно, исподволь сами переполняются приливом патриотизма и трудового энтузиазма.
Но, к сожалению, не все люди одинаково воспринимают искусство, и не все верят пропаганде. Все еще находятся среди советских людей отщепенцы, которые, несмотря на вышеперечисленные меры, плохо проникаются энтузиазмом, не становятся патриотами и тем самым смущают нормальных граждан. Вот почему должны ночами разъезжать по московским улицам «черные маруси». Конечно, бывают и ошибки — арестовывают не тех, кого надо. Но лес рубят — щепки летят.
Главное, что отщепенцев становится все меньше и меньше, и все больше заметно энтузиастов на улицах Москвы 1937 года.
Москва! Как много в этом звуке…
Настя Воглина, закончив, несмотря на длительный перерыв в учебе, семилетку на отлично, уговорила мать отпустить ее учиться в столицу. Какое-то время Надежда Воглина сопротивлялась безумной затее дочери: денег на дорогу нет, а там еще и жить на что-то надо! Но дочь была упряма — не отпустила бы мать, сама б сбежала. Пришлось уступить. Разумеется, как и все советские дети, Настя была переполнена энтузиазмом и чувством гордости за свою страну. Если б потребовалось, она бы под пытками хранила военную тайну. Но поскольку и тайн не знала, и пытать ее было некому, то задача ставилась скромнее: приносить своим трудом максимальную пользу стране. Настя мечтала стать художницей. Ведь родине нужна красота? Ведь и о подвигах люди мечтают только потому, что подвиг — это красиво? Рисовать картины Настя хотела даже больше, чем совершать подвиги. Но в этом, конечно же, и самой себе признаться страшно…
Можно было бы поехать учиться в Псков, как советовала мать: и шансов на поступление больше, и от матери недалеко. Но разве Псков сравнишь с Москвой? А главное (что это главное, признаться еще страшнее, чем в предпочтении рисования пыткам) — где-то там, и Москве, живет сейчас человек, научивший ее видеть красоту даже в былинках, даже в движениях ветра…
И вот Настя добилась своего.
Москва встретила ее свистками паровозов, мчащейся по перрону в сторону вокзала толпой сошедших с поезда пассажиров и яркими лучами теплого июньского солнца. Носильщики, окинув профессиональным взглядом растерянную фигуру совсем юной девушки, почти ребенка, с рюкзаком на веревочках за плечами и большим матерчатым тюком в руке, спешили мимо в поисках более солидных и денежных клиентов.
Постояв минуту в немом оцепенении, Настя, наконец, тоже собралась с духом и, увлекаемая толпой, двинулась к станции метро. Двум неизвестно откуда вынырнувшим молодым людям, предложившим ей бескорыстную помощь по переноске тяжестей, она, проинструктированная матерью, как вести себя в подобных случаях, с ходу дала решительный отпор. Отказалась она и от услуг какого-то симпатичного прощелыги, предложившего совсем за смешную плату доставить и багаж, и Настю в любой конец города. В метро, купив картонный билет, она вновь смешалась с толпой и неожиданно увидела прямо перед собой отделанную дубом, двигающаяся вниз без остановки, лестницу. Разместиться с тюком на одной ступеньке эскалатора не было никакой возможности. Положить тюк впереди себя она боялась — вдруг вниз скатиться, а положишь сзади — воры подкрадутся. Выручил ее пожилой интеллигентный мужчина с бородкой, прошедший вперед, подхвативший тюк с пола и поставивший на ступеньку позади себя. Насте ничего не оставалось, как зажмурив глаза, ступить следом за мужчиной на убегающую в жерло метро лестницу.
Мужчина оказался честным: не убежал, подал Насте руку, когда ступеньки, уменьшаясь по высоте, заскользили под пол, другой рукой подхватил тюк, и они вместе вошли под своды огромного подземного дворца с расписанными цветной мозаикой стенами и потолком. В завязавшемся коротком диалоге мужчина подсказал ей, как добраться до художественного училища, на какой по счету остановке надо выходить и даже дал свой адрес и номер телефона, на случай, если Насте негде будет первое время жить.
В вагоне поезда метро оказался совсем другой мир, не похожий ни на суету вокзального перрона, ни на музейную гулкость вестибюля сказочно красивой подземной станции. Качающийся на стыках рельсов вагон представлял собой переполненный людьми необычный читальный зал, с шумом несущийся в черную пасть тоннеля. Почти каждый пассажир держал перед глазами газету или раскрытую книгу. «Как много в Москве умных людей! — восхищенно подумала Настя. — Но, если простые москвичи все сплошь умницы, то что говорить про тех, кто сидит за воротами Кремля?» Подумав о Кремле, она стала мечтать, как когда-нибудь, став знаменитой художницей, придет в Кремль, чтобы писать портреты вождей. Она зайдет в кабинет Сталина. Великий Сталин посмотрит на свой портрет и спросит: «А где же у нас рождаются такие таланты?» Настя улыбнется и ответит: «В Мологе».
Вспомнив о Мологе, Настя встревожилась: «Почему в газетах ничего не сообщают о том, что Сталин приказал не затапливать город? И о выставке картин мологских художников ничего не слышно… И про самого лучшего в мире художника Анатолия Сутырина… Что с ним случилось? Где он сейчас?»
Вагон под тускло освещенными сводами тоннеля стрелой летел к очередной станции-сказке. Москвичи читали свои газеты и книги. Стоявшие рядом с Настей в конце вагона двое молодых лейтенантов шепотом спорили о возможных причинах самоубийства начальника политуправления Красной Армии товарища Гамарника*, пытаясь как-то увязать это событие с процессом над восьмью военными** и январским судом над деятелями антисоветского троцкистского центра***. Никому не было никакого дела ни до Насти, ни до Мологи, ни до несостоявшейся выставки мологских художников.
«А может всему причиной мое письмо Сталину? — с ужасом подумала Настя. — Вокруг вождя было столько врагов и в Политбюро, и среди красных командиров… Письмо наверняка перехватили!» Она представила, как члены антисоветского троцкистского центра, недовольные тем, что их планы по уничтожению Мологи могут провалиться прочитав ее письмо, разослали по всей Москве лазутчиков, установили адрес, по которому проживал Анатолий, и ночью (непременно ночью!) напали на него спящего…
— …станция. Поезд дальше не пойдет. Просьба пассажирам освободить вагоны, — донесся откуда-то сверху строгий женский голос.
Настя очнулась от своих мрачных дум и с удивлением обнаружила, что кроме нее в вагоне никого нет. Занятая собственными фантазиями, она совсем потеряла счет остановкам, даже забыла название той из них, на которой по совету доброго мужчины с бородкой должна была выходить. Оглянувшись по сторонам, она поднялась с сиденья, надела рюкзак… Но только Настя взялась рукой за тюк, как поезд тронулся с места и, набирая скорость, снова помчался в темноту тоннеля, увозя с собой в неизвестность маленькую пленницу.
До здания Художественного училища Настя добралась лишь поздно вечером. На звонки и стук в двери ей никто не ответил. Усталая, голодная, она поставила рюкзак рядом с тюком на маленькую скамью под сенью двух огромных лип и, закусив губу, чтобы не разреветься, постаралась не спеша продумать, как ей быть дальше. Проще всего было бы пойти, постучаться в окно какой-нибудь квартиры на первом этаже близлежащего жилого дома и попроситься на ночлег. Но, говорят, москвичи — своеобразный народ: они страшно не любят, когда кто-нибудь просится к ним на ночлег. Что ж, в чужой монастырь со своим уставом не лезут. Есть более, по-московским меркам, приличный вариант: отправиться на поиски телефона, чтобы позвонить тому мужчине с бородкой. Мужчина ведь сам приглашал ее в случае чего не стесняться, ехать к нему. Настя достала из кармана кофточки клочок бумажки с записанными рукой мужчины его именем, фамилией, домашним адресом и телефоном. Повертела, раздумывая, клочок в руках. Ехать в гости… Снова надевать на плечи рюкзак, поднимать оттянувший обе руки тюк, втискиваться в дверцы автобуса или трамвая, идти неизвестно в какую даль… Все это было уже выше ее сил.
Вздохнув, она смирилась со своим бесприютным положением, положила бумажку с адресом мужчины назад в карман кофточки, сразу успокоилась, развязала стягивающие тюк уголки полотна, достала из его глубин свернутое трубочкой демисезонное пальто, теплую шерстяную шаль. Снова завязала уголки полотна, составила тюк вместе с рюкзаком на тротуар и устроилась на ночлег прямо на скамейке, подложив под голову пальто и укрыв ноги шерстяной шалью.
Сморенная впечатлениями бесконечно долгого дня, уснула она мгновенно и, наверное, проспала бы так до прихода в училище первых работников или преподавателей, если бы не разбудившие ее шум и крики на улице.
— Негодяи! Негодяи!! Вы никакие не наркомвнутдельцы! Вы… Вы… Фашисты — вот вы кто!!! — кричала, выбежав на проезжую часть улицы, какая-то женщина вслед трем мужчинам в форме.
Мужчины — двое рядом, один метрах в трех впереди — вели к фургону с надписью «Хлеб» молодого парня настиного возраста, заломив ему руки за спину. Рубашка у парня была разорвана, из разбитого носа текла тоненькая струйка крови. Сзади них, отчаянно лая, бежала маленькая собачонка, норовя укусить кого-нибудь из мужчин за голенища сапог.
— Да утихомирь ты ее, Петро! — взмолился один из державших парня мужчин к тому, который шел впереди.
Передний мужчина обернулся, сделал шаг в сторону, встал спиной к фургону, широко расставил ноги и, достав наган, почти не целясь, выстрелил в собачонку.
Та, жалобно завизжав, отчаянно закрутилась на одном месте. Преследовавшая мужчин женщина остановилась. На мгновенье приложила ладонь ко рту, как бы запрещая себе кричать, и тут же бросилась на помощь к собачке:
— Салли! Салли! За что же они, паразиты, тебя, такую маленькую, такую беззащитную, из пистолета…
Петро, недобро ухмыльнувшись, снова поднял дуло нагана и прицелился в женщину.
— Помогите! Убивают!! — закричала в ужасе Настя. Затем, поспешно схватив шаль, бросилась бежать по траве вдоль тротуара прочь от страшного места.
— Стой! — закричал ей вслед Петро.
Настя оглянулась, увидела, что чекист, оставаясь на месте, целится ей вслед, и, бросив в его сторону шаль, нырнула в зелень отделявших газон от тротуара кустов.
— Стой, каналья!!! — снова крикнул Петро и выстрелил.
Звук выстрела прибавил прыти девичьим ногам. Настя свернула в какой-то дворик, с налету преодолела невысокий заборчик, выбежала на параллельную улицу, оглянулась, нет ли сзади погони, затем, увидев на противоположной стороне улицы широкий подъезд с освещенным поверху дугообразным витражным окном, бросилась к его дверям и принялась что есть силы колотить в их дубовую обшивку. С минуту за дверями было тихо. Потом они неожиданно распахнулись, и перед девушкой предстал степенный старик с окладистой бородой, в брюках с лампасами, в форменной ливрее с позументами и с мятой не выспавшейся физиономией.
— Чего стучишь? — оглядев Настю с головы до пят, недовольно поинтересовался он у девушки.
— Та-а-ам… Та-а-ам… Убивают, — неожиданно став от волнения заикаться, пояснила Настя и, ухватив старика за золотую пуговицу на ливрее, показала другой рукой в ту сторону, где только что в нее стреляли из нагана.
На какое-то время, опешивший и от новостей, и от столь бесцеремонного обращения с его пуговицей старик молча вбирал в себя воздух, потом вдруг присел, дернулся вовнутрь, вырывая пуговицу из Настиных пальцев, и с силой захлопнул дверь. В тот же момент Настю осветили фары уже знакомого хлебного фургона. С двух сторон к ней бросились одетые в форму наркомвнутдельцев мужчины и, не особо утруждая себя проявлениями галантности, пригласили девушку забираться по ступенькам внутрь фургона.
В следственном изоляторе, куда Настю вместе с арестованным молодым человеком привезли чекисты, был самый разгар работы. Молодого человека сразу повели по металлической лестнице наверх, а Насте велели сидеть в коридоре и ждать, когда ее вызовет следователь. Петро и двое других его напарников зашли в какой-то кабинет, поговорили там с кем-то на повышенных тонах, потом красные, разгоряченные руганью, проследовали к выходу из здания. Больше Настя их никогда не видела.
В дальнем конце коридора двое мужчин с хмурыми сосредоточенными лицами лузгали семечки, сплевывая шелуху на пол. Входные двери то и дело хлопали, выпуская и впуская людей. Наркомвнутдельцы препровождали арестантов наверх, кому-то передавали и спустя две-три минуты, гремя коваными подошвами сапог, снова спускались вниз, чтобы отправиться за следующей партией. Все были чрезвычайно заняты одним большим и нужным делом. На Настю никто не обращал внимания.
Устав ждать, она осмелела и, подойдя к той двери, за которой пару часов назад Петро и его спутники с кем-то разговаривали, тихонько постучала по металлической обшивке. За дверью никто не ответил. Она постучала еще раз, чуть посильнее. Потом еще… Наконец, набравшись храбрости, потянула за ручку, приоткрыла дверь и заглянула внутрь кабинета. В кабинете прямо напротив входной двери стоял небольшой письменный стол, за которым, сидя на деревянном стуле и уронив голову на грудь, спал мужчина в форме.
— Дяденька, — позвала мужчину Настя.
Мужчина вздрогнул, поднял голову и, уставившись на Настю, строго спросил:
— Тебе чего?
— Я Настя Воглина. Я тут жду и не знаю, что делать…
Мужчина достал стопку каких-то бумажек, просмотрел их сначала бегло, потом более внимательно. Ничего нужного не нашел и, с подозрением оглядев Настю с ног до головы, попытался уточнить:
— Воглина. Твоя фамилия Воглина, а не Волкова?
— Да.
— А документы где?
— В рюкзаке около скамейки остались.
— Какой еще скамейки? — неожиданно закричал мужчина и, встав из-за стола, грозно насупил брови, готовый растерзать стоявшую перед ним девушку.
Настя испугалась и плача стала рассказывать историю о том, как ее разбудили, как она звала на помощь, когда увидела, что Петро целится из нагана в женщину, как бежала дворами на параллельную улицу, как ей было страшно… Мужчина, насупившись, слушал ее. Потом снова сел за стол, устало вздохнул, поднял трубку стоявшего на столе телефона, попросил соединить его с шестьдесят третьим и приказал в трубку:
— Люба, зайди ко мне, как освободишься. Для тебя тут дело есть.
После этого расспросил Настю, где конкретно оставлены ее вещи, позвонил еще кому-то, попросил привезти вещи в изолятор, затем велел Насте снова выйти из кабинета и ждать в коридоре, когда ее позовут. И снова стучали по лестнице кованые подметки сапог, снова взад-вперед бегали по коридору люди. Вместо мужчин с семечками в дальнем конце коридора стояла какая-то женщина в гимнастерке, форменных сапогах и курила папиросу.
Люба появилась не скоро, тогда, когда Настя, устав ждать, собиралась уже выйти на улицу. Подойдя к девушке и точно так же, как тот мужчина в кабинете, тяжело вздохнув, Люба повела ее по металлической лестнице наверх.
В кабинете около стены уже стояли Настины вещи: рюкзак и. тюк. Подробно расспросив девушку о том, кто она такая, что делает в Москве, знает ли арестованного Дубинина или кого-то из его семьи, задав еще массу самых разнообразных и никак не связанных между собой вопросов, Люба записала все это на специальном бланке, попросила Настю внимательно прочитать и, если все записано правильно, поставить подпись под каждым ответом. Потом велела ей подождать в кабинете, а сама, взяв в руки свернутый трубочкой протокол допроса, куда-то вышла. Минут через пятнадцать она вернулась, но не одна, а еще с какой-то женщиной. Жалостливо посмотрела на Настю и, как бы извиняясь, сказала:
— Уж коль на тебе лежит подозрение в попытке, пусть даже неосознанной, помешать аресту опасного преступника, то, прежде, чем решить вопрос, как быть дальше, нам приказано тебя обыскать. Мы пока начнем осматривать твои вещи, а ты раздевайся. Одежду складывай на стул. Твоя лучшая защита сейчас и здесь — беспрекословное подчинение и кристальная честность.
При известии о том, что ее будут обыскивать, как какую-нибудь преступницу, Насте вдруг показалось, что это все происходит не с ней, а с какой-то другой девочкой, а она сама откуда-то издалека просто наблюдает за происходящим. Затем звуки отодвинулись куда-то в сторону, лица стоявших перед ней женщин подернулись пеленой, закружились. Потолок наклонился…
Очнулась Настя в той же комнате, на диване, спустя минут десять или более. Помимо уже знакомых ей женщин возле дивана стоял какой-то мужчина в форме и держал в руках пузырек с нашатырем. Увидев, что Настя открыла глаза, он поводил ладонью перед ее лицом, наблюдая за движением зрачков, и резюмировал:
— Ничего страшного. Обычный обморок. Пусть малость отдохнет и можно отвести в камеру.
«В камеру? Меня?» — удивилась Настя и попыталась тотчас встать, убедиться, что речь идет не о ней. Но мужчина, предупреждая ее движение, больно надавил на грудь:
— Куда, егоза? Снова в обморок бухнешься. Очухайся сначала.
Настя и вправду почувствовала легкое головокружение. Мужчина прав — вставать пока нельзя. И тут же голову кольнула новая мысль: «А где мое белье? Я абсолютно голая, под одной простыней… Они меня раздели и обыскали, пока я была без сознания…» Чувство унижения, унижения более сильного, чем то, когда мать заперла ее одну в чулане, чтобы не сбежала вслед за Сутыриным, пронзило все тело девушки. Ей было стыдно за себя, за этих взрослых женщин, за этого серьезного мужчину — за весь окружающий мир, в котором можно так унижать человека.
— А как она ловко пыталась выкрутиться! Овечкой притворялась! — уже не обращая внимания на Настю, делилась вторая женщина впечатлениями от обыска с Любой. — У самой в кармане кофточки телефон и адрес Поликарпова, а в протоколе подписала, что нет в Москве знакомых!
«О ком это они? — попыталась понять Настя и тут же вспомнила: — Поликарпов… Это же тот мужчина с бородкой, который помог ей пройти через турникет и записал свой адрес…»
— Звони Блинову, — как о чем-то само собой разумеющемся наказала вторая женщина Любе.
— Все по его делу сходится: и адрес только что арестованного абстракциониста Поликарпова, и Художественное училище. Пусть Леонид Дормидонтович с девчонкой разбирается. Вздумает отпустить — пускай отпускает. Нет — значит, не зря овечку в изолятор доставили. Наше дело теперь — сторона.

* Гамарник Ян Борисович (1894—1937) — начальник политуправления Красной Армии, член ЦК КПСС, застрелился в июне 1937 года, когда уже находились под арестом М. Н. Тухачевский и некоторые другие высшие должностные лица Наркомата обороны.
** Судебный процесс над восьмью высшими должностными лицами Наркомата обороны (в том числе и над маршалом Тухачевским) проходил в июне 1937 года в течение одного дня. В тот же день все обвиняемые были расстреляны
*** Судебный процесс над так называемыми деятелями антисоветского троцкистского центра состоялся в январе 1937 года. Среди обвиняемых были видные руководители партии и государства. В день окончания процесса почти все обвиняемые были расстреляны, за исключением К. Б. Радека и Г. Я. Сокольникова, которых казнили позднее.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Леонид Дормидонтович, несколько смущенный масштабами организованной им самим кампании по отлову абстракционистов, уже давно поблагодарил коллег за служебное рвение и намекнул, что задача выполнена, но коллеги все продолжали и продолжали поставлять в следственный изолятор лиц, так или иначе, по их мнению, уличенных в приверженности к другим, отличным от социалистического реализма, жанрам искусства.
Основным источником получаемых ими сведений о различного рода абстракционистах и модернистах были разоблачительные письма простых советских людей. Эпидемия доносов буквально захлестнула Москву. В полной уверенности, что делают большое и нужное дело, граждане писали в газеты, органы госбезопасности, внутренних дел, прокуратуру и, конечно же, в партийные организации. Большинство писем было анонимными.
Некто «А» пришел в гости раньше назначенного времени. Хозяева, чтобы гость не скучал в ожидании других приглашенных, дали ему полистать альбом, в который были вклеены открытки с изображением шедевров абстрактной живописи. Через два дня хозяев арестовали по обвинению в антисоветской агитации и пропаганде (ст. 58 пункт 10 часть 2 УК РСФСР), а поскольку открытки они собирали от всех знакомых, по всей Москве, то к пункту десять 58-й статьи прибавилось обвинение по пункту 11 — преступная организация, и вслед за хозяевами альбома, раскаявшимися в своей вредительской деятельности, в СИЗО потянулся длинный шлейф «соучастников» и лиц, знавших, но не донесших (ст. 58 пункт 12). И хотя «альбомным делом» занимался не сам товарищ Блинов, а один из его амбициозных молодых подчиненных, хотя каких-либо выдающихся, особо нужных стране специалистов среди арестованных не значилось, и ни один из них не был расстрелян, у Леонида Дормидонтовича осталось ощущение, как будто он лично сделал что-то непотребное, несовместимое с коммунистической моралью.
Еще случай. Профессор А. А. Поликарпов, заведующий кафедрой химии одного из столичных вузов, увлекался живописью. Даже мечтал когда-то брать уроки рисования, но все никак не мог выкроить времени для серьезных занятий своим хобби. Между тем в институте хронически не хватало различных наглядных пособий. На их поиски и заказы уходила масса профессорского времени. И вот, чтобы совместить приятное с полезным, профессор надумал в свободное от лекций и написания научных трудов время рисовать на холстах молекулы различных химических веществ, кристаллические решетки и т. п. Соседка по коммунальной квартире, зайдя однажды к нему одолжить сахарку и застав профессора за разукрашиванием молекулы трихлорэтилена, решила, что он абстракционист. В голове женщины мигом созрел план увеличения своей густонаселенной жилплощади за счет профессорской. Она поблагодарила соседа за сахар, а через час уже написала на него донос в милицию. Прошло дней пять, и уважаемого в научной среде человека, корифея коллоидной химии, доставили в следственный изолятор!
Дело «профессора-абстракциониста» настолько возмутило Леонида Дормидонтовича, что он решил заняться им сам, а после просмотра «вещественных доказательств» извинился перед ученым за причиненные ночным арестом неудобства, взял с него подписку о неразглашении тайн следствия и отпустил того с миром на все четыре стороны. Да, страна нуждалась в рабочей силе для великих строек. Но разве великие ученые стране нужны меньше, чем зэки?
Дело профессора закрыто. Остался лишь небольшой штришок: в камере СИЗО второй день ожидает вызова на допрос к Леониду Дормидонтовичу «соучастница» — четырнадцатилетняя девушка-подросток, помимо прочих прегрешений обвиняемая в том, что скрыла при допросе факт своего знакомства с «профессором-абстракционистом». Конечно же, вызывать девушку на допрос нет смысла: к абстрактному искусству она никакого отношения не имеет, а выяснять у нее, почему пыталась ночью помешать аресту молодого человека, удобнее тому следователю, который ведет дело юноши. Товарищ Блинов поднял трубку телефона, другой рукой пододвинул к себе папку с делом «соучастницы» и хотел уже звонить по инстанциям, как вдруг его взгляд споткнулся на выведенной чернилами поверх картонной обложки фамилии девушки — Воглина.
— Воглина, Воглина… — прошептал вслух Леонид Дормидонтович и положил трубку на рычаг телефонного аппарата. — Не та ли это самая пионерка Настя Воглина, которая сообщила Сталину о том, что в Москве планируется устроить выставку мологских художников?
В памяти чекиста моментально всплыли слова наркома Ежова: «Подобная выставка сейчас — это диверсия. Это подкоп под планы электрификации страны!»
Товарищ Блинов встал из-за стола, прошелся по комнате. Еще недавно он со страхом думал о наступлении того момента, когда нарком поинтересуется, как обстоят дела с поимкой «отщепенцев». Единственный мологский художник, о прибытии которого в Москву известно некоторым сотрудникам НКВД, — это Анатолий Сутырин. Даже если бы на суде какой-нибудь московский или провинциальный абстракционист (а жертва Леонидом Дормидонтовичем уже была намечена) признался в намерении организовать выставку картин с видами Мологи, у коллег наркомвнутдельцев все равно сохранились бы подозрения насчет Сутырина. А тут такая удача! Первоисточник сведений о готовившейся выставке — пионерка Настя Воглина собственной персоной! Если всевидящий нарком не имеет других каналов информации, то теперь появился шанс разрешить проблему малой кровью.
Леонид Дормидонтович достал из кармана брюк портсигар, открыл его, вытащил папироску, размял ее и, закурив, принялся дальше размышлять над возможными путями разрешения «дела Сутырина».
Заставить Воглину подписывать на допросах нужные показания — не проблема. Но на суде она может выболтать правду, и тогда все старания спасти Сутырина сведутся к нулю. Значит, подследственная должна подписать нужные показания, а затем… Затем… Нет. Только не это! Ей всего четырнадцать лет! Жалко девчонку… Может, удастся решить задачу иначе? Но как? Неужели, замкнутый крут? Столько неразрешимых проблем разом! И, в первую очередь, все еще дамокловым мечом висит над будущим Микеланджело соцреализма обвинение в убийстве С. А. Конотопа.
Скоротечная эйфория по поводу нахождения в СИЗО пионерки Воглиной сменилась нарастающим чувством безысходности.
Эх, бросить бы все к чертовой матери и бежать! Бежать, бежать, бежать… Все равно куда. Лишь бы бежать…
Товарищ Блинов ткнул еще тлеющий окурок в стоявшую на краю стола алюминиевую кружку и, обхватив голову руками, закачался всем телом, стоя посередине комнаты допросов:
— Что делать? Что делать? Что делать?
Прошло минут пять или чуть больше. Из душного воздуха комнаты, из клубов папиросного дыма над головой чекиста стали вырастать тени некогда допрошенных здесь и обвиненных во всех тяжких грехах арестантов. Сквозь плотно прижатые к ушам ладони просочился чей-то шепот, чей-то плач… Леонид Дормидонтович резко развел руки в стороны.
— Смирно! — скомандовал он сам себе.
Привыкшее автоматически выполнять команды тело, прекратив раскачиваться, вытянулось по струнке. Тени арестантов, ударившись в потолок, ушли сквозь перекрытие вверх. Снова обретая контроль над психикой, товарищ Блинов постарался закрепить успех дозой положительной информации.
— Нет так все и плохо, — пробормотал он себе под нос. — Сутырин не расстрелян, доставлен из Рыбинска в Москву и находится под моим контролем. Уже собраны доказательства о том, что сам он лично не присутствовал в Юршино во время происшедших там трагических событий. Правда, интерес художника в физическом устранении Конотопа и уничтожении в огне пожара протоколов допросов «диверсантов-мологжан» отрицать трудно. Более того, еще не ясно, каким образом секретно от рыбинских Шерлок Холмсов разобраться со всеми перипетиями Юршинского дела. А время поджимает. Впрочем, если внимание наркома занять делом абстракционистов (с десяток из них уже «сознались» в подготовке Берлинской выставки), тогда лимит отпущенного времени можно растянуть еще дней на десять. Но десять дней — это предел. Значит, завал? Нет, и еще раз нет! Главное — не расслабляться, работать, работать и работать… В Гражданскую не из таких ситуаций приходилось выпутываться.
Несколько приободрив себя подобными рассуждениями, Леонид Дормидонтович снова сел за стол, поднял трубку телефона и велел привести в комнату допросов Анастасию Воглину.
* * *
Несмотря на обилие нервных потрясений: арест, обыск, бессонные ночи в душной, переполненной камере СИЗО, — Настя все еще не была сломлена психически и верила, что с ней просто произошла какая-то чудовищная ошибка, что все еще образуется. Пройдет час, другой — сотрудники НКВД разберутся во всем, извинятся перед ней, отпустят из тюрьмы…
Едва переступив порог комнаты допросов, она с надеждой взглянула на сидевшего за высоким письменным столом мужчину. Но тот почему-то отвел глаза и, углубившись в свои бумаги, тихим бесстрастным голосом стал задавать вопросы про Мологу, про цели приезда в Москву, про Поликарпова и того несчастного юношу с разбитым носом, которого привезли вместе с ней в следственный изолятор.
Настя отвечала, стараясь припомнить мельчайшие подробности. Ей было нечего утаивать. Но после трех часов непрерывного монотонного допроса устала и, опустив голову вниз, стала отвечать более односложно. Следователь подробно записывал ответы в протокол, задавал все новые и новые вопросы. И вдруг:
— Осенью прошлого года вы написали в письме товарищу Сталину о том, что в Москве состоится выставка картин мологских художников. Какова была цель написания вами письма?

«Откуда он знает про письмо? — удивилась Настя. — Неужели Сталин передал его в НКВД? Зачем? Или оно действительно перехвачено троцкистами, и этот допрос ведет тайный враг, чтобы окончательно исключить любую возможность спасения Мологи?»
Не найдясь сразу, что ответить, она замешкалась, подняла на следователя глаза и вздрогнула, встретившись с жестким, прожигающим человека насквозь взглядом его глаз.
— Вы слышали вопрос?
— Слышала, — пробормотала Настя, снова опуская голову.
— Так отвечайте.
— А разве из письма не ясно?
— Здесь задаю вопросы я!
«Почему он грубит? Почему он стал злым? Он знает, что я не виновата ни в чем, но не отпустил меня тотчас. Значит, дело в моем письме. Он враг. Он хочет навредить стране. Он хочет, чтобы Молога была затоплена, чтобы картины Анатолия и сам художник были уничтожены», — пронеслось в голове Насти и, не поднимая головы, она тихо, но твердо произнесла:
— Я не буду вам отвечать. Я писала письмо товарищу Сталину, а не вам.
Леонид Дормидонтович удивился смелости сидящей перед ним девчонки и попытался нажать на нее чуть сильнее:
— Вы понимаете, что, отказываясь отвечать на вопросы, затягиваете следствие?
Настя молчала, еще ниже наклонив голову.
— Если вы действительно ни в чем не виноваты, то, получив четкие правдивые ответы на все свои вопросы и убедившись в вашей невиновности, я отпущу вас домой. Но если вы будете молчать, я вынужден буду отправить вас назад в камеру и продолжить допрос только тогда, когда вы сами об этом попросите. Вам нравится сидеть в тюрьме?
Настя снова промолчала, с трудом сдерживая готовые вырваться из глаз слезы.
Товарищ Блинов задумался. Характер у девчонки упрямый. Но стоит ли его ломать? Если она упорно молчит по поводу письма, значит, видит в следователе угрозу каким-то чрезвычайно важным для нее духовным или материальным ценностям. Картинам? Мологе? Или мологским художникам? (Сутырину?) Что ж. Это легко выяснить. И, возможно, потом удастся сыграть и на ее привязанности, и на ее упрямстве.
— Я видел те картины, о которых вы пишете в письме, — задумчиво, как бы воскрешая в памяти запечатленные на картинах события, пейзажи, бытовые сцены, произнес Леонид Дормидонтович. — Они великолепны. Я смотрел на них со слезами на глазах. К сожалению, я не видел Мологу воочию, но полюбил ее по картинам. Вы тоже любите Мологу?
Настя, скосив глаза вверх, не поднимая головы, посмотрела на следователя. Его взгляд больше не был таким жестоким. Черты лица приобрели мягкость.
— Люблю, — шмыгнув носом, подтвердила она.
— А картины мологских художников вам нравятся?
— Нравятся…
— К сожалению, спасти город уже не в наших силах. Сутырин слишком поздно привез картины в Москву. Вы знаете Сутырина?
Лицо Насти покрылось румянцем. Что ответить? Сказать «да» — не означает ли предать Анатолия? Сказать «нет» — значит не узнать более о нем ничего.
— Нашлись люди, которые обвинили гениального художника в том, что он пытается сорвать планы строительства рыбинской ГЭС ради спасения Мологи, — никак не реагируя на этот раз на молчание Насти, продолжил следователь. — Это очень серьезное обвинение. Планы партии и правительства построены на точном расчете тысяч специалистов. Мологу никто не думает уничтожать. Она просто будет перенесена на новое место.
Леонид Дормидонтович, не вставая со стула, нагнулся к стоявшему сбоку от стола сейфу, порылся там и, достав несколько газет, протянул их Насте:
— Почитай на досуге.
Настя молча приняла газеты и положила себе на колени.
Конечно, потери при переносе неизбежны, но будут и приобретения. Однако мне не хотелось бы, чтобы в числе потерь был обвиняемый, согласно вашего письма, в попытке срыва партийных и государственных планов — художник Сутырин.
— Я никого не обвиняла! — встрепенулась Настя.
— Вы написали письмо…
— Там все ложь!
— Значит, вы себя обвиняете во лжи?
— Да!. . То есть — нет!. . Я сама не знаю! Но он ни в чем не виноват! — неожиданно, встав со стула, в запальчивости воскликнула Настя.
— Успокойтесь, — усадил ее движением ладони на место товарищ Блинов. — Я уверен в невиновности Сутырина и, поверьте, не меньше вас хотел бы видеть его на свободе, а не в тюрьме, но ваше письмо висит на нем вместо гири. Не надо мне сейчас отвечать. Подумайте и напишите: кто, по-вашему, хотел организовать выставку. Думайте хорошо. Именно вы сообщили об антигосударственных планах мологжан, поэтому вам же сподручнее и отвести подозрения от Сутырина, указав истинных виновников. У вас есть враги?
— Я не знаю…
— Думайте.
Леонид Дормидонтович поднялся из-за стола, пододвинул Насте пару листов чистой бумаги, ручку, чернильницу и, постояв немного за ее спиной, тихо вышел из комнаты.
Оставшись одна, Настя некоторое время сидела неподвижно. Мысли в голове путались. Разве желание спасти город преступно? Где теперь находится Анатолий? В тюрьме? У кого остались его картины? Что будет с Мологой? Неужели нельзя пересмотреть правительственное решение о затоплении города?
Она машинально раскрыла одну из лежавших на коленях газет. Синим химическим карандашом в верхнем углу на второй странице был отмечен галочкой заголовок: «Новая Молога — город будущего, строящийся сегодня». Настя бегло просмотрела статью, потом вчиталась более внимательно. Некто Скользнев Л. Д. восторженно рассказывал, как на левом берегу Волги, почти напротив Рыбинска строится современный социалистический город — Новая Молога. Какие там будут теплые красивые дома, чистые зеленые улицы, залитые светом электрических фонарей. Какие счастливые люди — мологжане, волей судьбы оказавшиеся в центре внимания советского правительства.
Настя свернула газету и аккуратно переложила с коленей на стол. Раскрыла следующую. Прочитала о том, как мологжане благодарны Волгострою за быстрое и качественное проведение работ по возведению домов в Новой Мологе.
Третья газета вторила первым двум. Но ни в одной из них ни слова не сообщалось о том, будут ли перевезены в Новую Мологу: здание Манежа, мологские церкви, Афанасьевский монастырь, пожарная каланча, заливные луга с травами по пояс, чистый целебный воздух Междуречья и многое-многое другое, что вмещает в себя слово «Молога».
Настя верила газетам, но спокойней от их бодрых слов на душе не стало. Мысли снова стали кружиться вокруг написанного ей письма Сталину: «Конечно, письмо не дошло до ворот Кремля. Если бы товарищ Сталин его прочитал, он не допустил бы преследования художников. Он бы позволил Анатолию организовать в Москве выставку. О, как много еще вокруг вождя врагов! И один из них — следователь Блинов. Он очень хитрый. Он арестовал Сутырина и, возможно, его пытал, но Анатолий молчит, не говорит про Летягина. Теперь Блинов решил, что хитростью заставит меня проговориться. Что ж, я знаю, как ему ответить!»
Она пододвинула к себе лист бумаги, взяла ручку, обмакнула перо, стряхнула избыток чернил в чернильницу и ровным почерком в верхней части листа вывела:
«Следователю НКВД Блинову…»
Когда спустя пару часов Леонид Дормидонтович вернулся в комнату допросов, Настя, уронив голову на стол, крепко спала. Поверх газет со статьями о Мологе лежал исписанный чернилами лист бумаги. Леонид Дормидонтович осторожно, чтобы не разбудить девушку, подошел к столу, взял лист в руки и прочел:

Следователю НКВД Блинову
заявление.
Выставку картин о Мологе хотела организовать я сама, чтобы спасти город. Я написала письмо товарищу Сталину и собралась везти в Москву картины уже умершего художника Николая Харитонова, а также свои собственные. Но мама меня не отпустила, увезла с собой в деревню в Псковскую область, а картины оставила в Мологе в нашем старом доме.
Теперь я уже взрослая. Вступила в комсомол. Чтобы нарисовать новые прекрасные картины о Мологе, я приехала учиться в Москву. Но меня арестовали. Я не преступница, я ни в чем не виновата, и я сумею рассказать Сталину и о моем прекрасном городе, и о том, как вы сажаете в тюрьмы невиновных людей. Слава Сталину!
Комсомолка Настя Воглина.

Прочитав столь своеобразное заявление, Леонид Дормидонтович понял, что где-то дал маху — Воглина не поверила в его искреннее желание помочь Сутырину. Ее попытка «вызвать огонь на себя» достойна уважения, но, к сожалению, наркома такой финал дела об антигосударственной выставке не устроит. Необходимы жертвы посолиднее, чем четырнадцатилетняя девчонка.
Взглянув еще раз в раздумье на спящую Настю, товарищ Блинов сложил ее заявление треугольником, сунул в карман френча, прошел на свое место за стол и, подняв трубку телефона, приказал привести в комнату допросов Сутырина.
Проснулась Настя внезапно, вдруг с необычайной достоверностью ощутив, что снова находится в Мологе. Торопясь скорее утвердиться в этом ощущении, чтобы сон снова не унес ее в стены СИЗО, она открыла глаза и увидела… Анатолия Сутырина.
Он стоял рядом, на расстоянии вытянутой руки, вполоборота к ней и тихо разговаривал с сидящим за другим концом стола Блиновым. Настя плотно закрыла глаза и тут же открыла снова. Нет. Это был не сон.
— Если вы немедленно не освободите девочку, — с угрозой в голосе шептал Анатолий, — то я объявлю голодовку, умру, а вы будете отвечать.
— Ни я, ни администрация тюрьмы за твою голодную смерть отвечать не будем — нет более такого закона, — также шепотом парировал угрозу Блинов. — Пойми, что девочка слишком много знает. Я тебя еще от юршинских событий не отмыл, а через нее на тебя могут навесить обвинение в попытке организации антигосударственной выставки. Мало ли где сболтнет по недомыслию.
— Я уверен в ней более, чем в себе.
— Даже так?
— Даже так. Более того…
Анатолий повернулся лицом к Насте и, увидев ее широко открытые детские глаза, осекся на полуфразе.
Настя встала со стула. Неожиданно оступилась, припав на затекшую от долгого сидения ногу. Выпрямилась и тут же, упав на колени, уткнулась лицом в ноги Сутырина.
— Что ты, что ты, Настя, — испугался Анатолий. — Сейчас же встань. Я не позволю никому тебя обидеть.
В ответ Настя обхватила руками его колени и, не в силах сдержать слез, разревелась.
С минуту никто не произносил ни слова. Потом так же неожиданно, как упала, Настя поднялась в рост, стряхнула тыльной стороной ладони остатки слез со щек и бросила в лицо Блинову:
— Вы — враг народа! Вы держите в тюрьмах невиновных. Вы убиваете на ночных улицах маленьких собачек и целитесь из нагана в беззащитных женщин. Я вас презираю!
— Что ты, что ты, Настя, — беря в свои руки ее ладони, поспешил вмешаться Анатолий. — Леонид Дормидонтович спас мне жизнь и сейчас же поможет тебе выбраться из тюрьмы. Правда ведь, товарищ Блинов?
Леонид Дормидонтович не ответил, испытующе глядя на Настю, как бы оценивая ее пригодность для какого-то большого дела.
— Вы ее отпустите? — угрожающе подступился к нему Анатолий.
— Ого! — удивился Блинов столь необычному поведению художника и, успокаивая его, пообещал: — Конечно, отпущу.
Потом повернулся к Насте и саркастически поинтересовался:
— Вам прямо сейчас пропуск выписать или как?
— Я прямо из тюрьмы пойду к товарищу Сталину.
Блинов усмехнулся:
— К товарищу Сталину очередь обиженных врагами народа стоит от Владивостока до Москвы. Будешь локтями пробиваться, давить тех, кто впереди? А может, лучше не на товарища Сталина перекладывать свои проблемы, а решать их самой?
Настя промолчала.
— Чтобы товарищу Сталину прочитать все письма, поступающие на его имя со всех уголков земного шара, он должен бросить государственные дела и только читать, читать, читать… У товарища Сталина свет в кабинете не гаснет до четырех часов утра. А комсомолка Настя Воглина хочет, чтобы вождь совсем не спал. А как же ваш лозунг «Комсомол — боевой помощник партии»?
Настя оставила без ответа и этот выпад.
Леонид Дормидонтович поднялся из-за стола, подошел к Насте с Анатолием, обнял их дружески за плечи.
— Я знаю, что вы оба невиновны. Я делаю все возможное, чтобы вам помочь, но страна напичкана врагами, невидимыми врагами. Они не дремлют. Кому-то из них помешал Анатолий, и на него возвели обвинение в подготовке диверсии, в убийстве человека… Вас, Настя, обвиняют в попытке помешать аресту преступника и в связях с профессором-антисоветчиком.
— Это все ложь!
— Согласен. И вашу, Настя, невиновность я сумею доказать очень быстро. С вашим освобождением нет проблем. Но чтобы опровергнуть обвинения, возведенные на Анатолия, мне нужна помощь преданного, умного человека.
Леонид Дормидонтович многозначительно посмотрел Насте в глаза, сделал паузу и затем, не торопясь, обстоятельно рассказал ей обо всех перипетиях «Юршинского дела», объяснил, почему ее письмо Сталину, оказавшись под контролем у наркома, не может быть оставлено без последствий для настоящих или мнимых организаторов несостоявшейся выставки.
Не столько из объяснений следователя, сколько из реакций на них Сутырина Настя поняла главное — Блинов действительно предпринимает все возможное и невозможное, чтобы спасти Анатолия от нависшей над ним смертельной опасности. Смирившись с тем, что у Сталина не хватает времени, чтобы вмешиваться в персональную судьбу каждого обиженного врагами народа человека, она согласилась помогать следователю.
Леонид Дормидонтович потребовал от Насти немного. Во-первых, молчать даже под пытками обо всем, что узнала сегодня. Во-вторых, отправиться с одной из сотрудниц НКВД в Рыбинск для тайного расследования «Юршинского дела». Основное назначение Насти — быть «маскировочным прикрытием» для своей спутницы. По легенде, она с «теткой» будет искать свою мать, Надежду Воглину, якобы уехавшую в Мологу два месяца назад и с тех пор не подающую о себе никаких сведений.
Проблемы, возникшие из-за Настиного письма Сталину, товарищ Блинов брался разрешить самостоятельно. От Насти потребовалось только поставить подписи под двумя чистыми листами бумаги.
«Настино дело» он закрыл «за отсутствием состава преступления», а для предотвращения возможных рецидивов попросил ее написать и оставить ему следующее заявление:

Наркому внутренних дел товарищу Ежову Н. И
заявление.
Своры врагов, загоняемые под Вашим руководством в угол, все еще огрызаются. Наиболее наглые враги пытаются ослабить стройные ряды наркомвнутдельцев изнутри. Враги, пытающиеся дискредитировать органы НКВД, самые опасные. Один из них — Петр Симоненко, стрелявший в ночь с 15 на 16 июня 1937 года из табельного оружия в маленькую собачку породы «болонка». Считаю, что стрельба по болонкам на ночных улицах Москвы не только нарушает покой мирных граждан, но является стрельбой по авторитету НКВД. Лицам, подрывающим авторитет НКВД, не место в органах!
С комсомольским приветом Настя Воглина.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
На следующий день в шесть часов утра Настя с «теткой» уже штурмовали переднюю дверь маршрутного автобуса на привокзаль¬ной площади Рыбинска. «Тетка», несмотря на худое телосложение и невысокий рост, довольно сильно работала локтями. Настя, вцепившись руками в ее кофту, старалась не отставать. Наконец они втиснулись. Сзади их подперла пожилая женщина с чемоданом. На подножке, заклинив дверь своими тщедушными тельцами, повисли трое пацанят. Автобус, оставив на остановке толпу неудачников, а также пуговицы и заколки тех, кому повезло стать его пассажирами, медленно тронулся с места и покатил по маршруту.
Городские улицы в эти ранние часы еще спали. Еще не спугнули их утреннего сна гимны заводских гудков, еще не протянулись щупальцами по их тротуарам толпы спешащих к началу смены рабочих. Только редкие дворники с усердием вздымали метлами пыль, да одинокие встречные автобусы выплевывали из глушителей клубы пара.
Упираясь бедрами в отгораживающую водителя от пассажиров планку, «тетка» с интересом рассматривала проплывающий за окнами город, вслух восхищаясь то красотой домов, то необычной формой какого-нибудь цветущего кустарника. По-видимому, «теткины» возгласы льстили самолюбию водителя, улыбчивого парня лет двадцати пяти. Впрочем, и сама «тетка», еще молодая женщина с копной черных волос, большими зелеными глазами, вздернутым носиком, губками бантиком, выглядела довольно привлекательно, несмотря на свое блеклое выцветшее платье и затасканную кофточку. Так или иначе, но, не переставая улыбаться, парень все чаще и чаще бросал на нее выразительные взгляды через зеркало заднего вида. «Тетка» смущалась, краснела, замечая столь пристальное внимание молодого человека и опять принималась восхищенно ахать, увидев ажурное окно старого купеческого дома, «девушку с веслом» среди зелени парка или бьющие высоко вверх струи фонтана.
На остановке «Гладкое», когда городские пейзажи уже остались позади, водитель набрался храбрости, повернулся к «тетке» вполоборота и предложил
— Хотите, я вас вечером на «лодке» покатаю по Волге? Со стороны реки город увидите. Вот где красота!
«Тетка», мгновенно потупив глаза, вздохнула с сожалением:
— Ох, как бы я хотела! Да вот, мать ее, — она кивнула головой в сторону Насти, — сначала надо найти.
— А что с ней? — поинтересовался водитель, одновременно наблюдая в зеркало за тем, как пассажиры садятся в автобус.
«Тетка» еще раз вздохнула. Автобус тронулся, и она принялась рассказывать байку о том, как мать Насти, а «теткина», стало быть, двоюродная сестра, оставила у соседей в Мологе на хранение часть своих вещей, как потом поехала их забирать и пропала сама.
— Так ноне без пропуска на подготавливаемой к затоплению территории вообще находиться нельзя! — просветил «тетку» водитель. — Может, ее поймали там и арестовали?
— Может и так, — согласилась «тетка». — Да только дедушка один в поезде сказывал, будто похожую по описаниям женщину в Юршино видел. И платье, мол, у нее в желтую горошину, и в годах тех же, и по комплекции — все сходится.
— А чего ей там было делать, в Юршино?
— Не знаю. А у тебя, случаем, знакомых там нет? Чтоб при необходимости было где переночевать да у людей поспрашивать?
Водитель задумался, стал припоминать и не заметил, как проехал автобусную остановку.
— Стой! Куда разогнался, разиня! — послышалось сразу несколько голосов с задней площадки. Кто-то из пассажиров забарабанил кулаком по фанерной обшивке салона.
«Разиня» резко нажал на тормоз. Плотная людская масса навалилась на Настю с «теткой». Где-то что-то затрещало. Стоявший сбоку от Насти алкаш громко выругался матом. Водитель раскрыл рот, чтобы ответить ему тем же, но, увидев перед собой широко раскрытые от ужаса глаза «тетки», только крякнул да, побледнев немного, показал алкашу кулак.
Пару остановок он вел автобус молча и, наконец, восстановив душевное равновесие, не отрывая глаз от дороги, ответил «тетке»:
— Запоминай. Григорьева Марфа Ильинична, подруга моей матери. Как заедешь в Юршино — шестой дом слева, наличники на окнах голубые. Скажешь, мол, Славка просил помочь. Я к ней завтра с утра сам заеду, привезу закатку для банок, что прошлой осенью обещал.
— Значит, тебя Вячеславом звать?
— Ага.
— А меня Светой, — представилась «тетка».
Они еще немного поговорили о погоде, о светлом будущем Рыбинска, а на конечной остановке в Переборах условились, что Света непременно дождется завтра утром Вячеслава и никуда из дома Марфы Ильиничны до его приезда не исчезнет.
От Перебор до Юршино посланницам Блинова помогли добраться двое колхозников, возвращавшихся на телеге домой из Веретья. О женщине, похожей по приметам на мать Насти, они ничего толком сказать не могли. Может, и заезжала к кому на селе. Ноне, в связи с переселением, много незнакомых людей туда-сюда мыкается. Марфу Григорьеву они знали хорошо и доставили своих пассажиров прямо к ее дому.
Весь остаток дня до ужина Настя с «теткой» в сопровождении Марфы Ильиничны ходили по домам колхозников с расспросами. Попутно, как водится, разговаривали и о жизни в целом, и о переселенцах из Мологи, и о потрясшем деревню прошлой осенью пожаре, в огне которого сгорела местная контора НКВД. Свидетелями пожара была почти половина жителей деревни. Каждый добавлял свои подробности. Иногда сведения, полученные от одного очевидца, противоречили рассказу другого, но в целом картина вырисовывалась довольно четко.
За ужином, когда вернулся с работы муж Марфы Ильиничны, Григорьев Савелий Яковлевич, гости выложили на стол хозяйке привезенные якобы из-под Пскова сыр и колбасу, а также коробку московского печенья. Хозяйка растрогалась от такой щедрости, достала из буфета домашнюю наливочку, и разговор о пожаре, как о самом ярком событии последних месяцев, вспыхнул с новой силой.
— Если бы не Юрка Зайцев, пасынок Конотопа, то мологжане всю б деревню пожгли, — стучал кулаком по столу Марфин муж.
— Да, с такими героями нас никто не одолеет, — вторила «тетка».
— Я сам видел, как они от арестантской к центру деревни бежали, а Юрка из нагана с колена обоих уложил. Потом подошел. Видит: шевелятся — и со злости еще по пуле каждому всадил. Один двоих, как гадин, раздавил.
На этом месте рассказа Марфин муж отодвинул в сторону стакан с чаем и, прижимая ноготь большого пальца к столу, показал, как пасынок Конотопа давит мологжан.
— Потом Юрка крикнул «За мно-ой!» — разгоряченный воспоминаниями и наливочкой, продолжил рассказ Савелий. — Бросился в огонь спасти своего отчима, а у того уже нож в сердце торчит, и только рукоятка от жара качается.
«Тетка» в восхищении взирала на Марфиного мужа, как будто это он сам, а не Юрка Зайцев, бросился в пылающую избу.
Вспомнив про нож в сердце Конотопа, Савелий из уважения к личности погибшего чекиста опустил голову на грудь и трагически, исподлобья оглядел присутствующих дам.
Дамы по очереди потупили взоры. Возникла пауза.
— А кто ж диверсантов-мологжан из арестантской выпустил? Или охрана с ними заодно была? — наконец нарушила затянувшуюся минуту молчания «тетка».
Савелий поднял голову, тяжело вздохнул и пояснил:
— Главарь ихний — художник из Мологи.
— А с ним что?
— Убег. Увидел, как Юрка его подельщиков пристрелил, испугался и убег.
— И никто не мог догнать?
— Так его ж никто не видел! — раздосадованный женской непонятливостью, вспылил Савелий. — Как тут догонишь? Хитрым, бестия, оказался.
На следующий день с утра, когда Марфа Ильинична еще занималась в хлеву со скотиной, а Савелий после вчерашней наливочки сладко посапывал на лавочке в горнице, Светлана записала на клочках бумаги показания и фамилии опрошенных ею свидетелей и зашила бумажки в подол платья. Настя в это время дежурила у дверей, чтоб никто случайно не застал «тетку» за ее занятием. Потом они попили предложенного Марфой Ильиничной молока, отведали пшенник и, не дожидаясь приезда Вячеслава, пошли искать попутчиков, чтобы поскорее вернуться в Рыбинск, а оттуда отправиться на Слип — «поспрашивать о Настиной матери у ее земляков-мологжан». В саму Мологу им хозяйка ехать отсоветовала: не ровен час, поймают наркомвнутдельцы — разбираться долго не будут, определят в Волголаг, и никому ничего не докажешь.
О предстоящей встрече с земляками на Слипе, в Новой Мологе, как называли это место корреспонденты, Настя думала с замиранием сердца. Возможно, удастся поговорить с кем-то из подруг. Интересно узнать, кто куда пошел учиться или работать после окончания семилетки. Да и увидеть своими глазами, как строится социалистический город будущего, о котором уже сегодня с таким восторгом пишут газеты, было более чем любопытно. Наверное, и клуб, и кинотеатр современный запроектированы. И школа, и техникум… И все это уже переносится с чертежей на строительные площадки… И все это она скоро увидит!
От избытка переполнявших ее чувств Настя по дороге от автобусной остановки до пристани даже подпрыгнула несколько раз на одной ножке, чем несколько озадачила Светлану: для потерявшей мать дочери такая резвость совершенно неуместна. А если кто наблюдает за ними?
Однако «теткины» беспокойства оказались напрасны. Радость от предвкушения встреч с «обласканными заботой партии» одноклассниками и подружками улетучилась быстрее, чем Настя и Светлана добрались до района застройки
Уже на перегруженном людьми «Контролере*» из разговоров пассажиров начала вырисовываться довольно мрачная картина быта переселенцев.
Одна женщина жаловалась собеседнице, что третий раз ездила в Рыбинск, чтобы попасть на прием в горисполком и добиться разрешения на перенос отведенного ей под застройку участка поближе к участку матери (в Мологе дома стояли рядом, а при нарезке участков на Слипе чиновники разбросали их по противоположным концам поселка). Два раза, простояв по пять часов в очереди, она на прием не попала. Чиновники принимали мологжан только по понедельникам и четвергам с 10 до 13 часов. Пришлось ночевать перед зданием исполкома, чтобы на третий раз быть в числе первых. Наконец ей удалось поговорить с начальником отдела, но безрезультатно — он еще и отругал женщину за то, что своими «дурацкими просьбами об изменении плана застройки» она только отвлекает внимание занятых государственными проблемами людей. Ее собеседнице «повезло» меньше: она на прием не попала. Придется ехать в Рыбинск еще раз, чтобы определить, куда везти сваленные после сплава на берегу Волги бревна ее дома.
Не менее безрадостными были разговоры других пассажиров. Кто-то печалился, что полученные от государства в качестве льготного займа деньги все истрачены, а дел еще невпроворот. Кто-то вспоминал, как прошлой зимой, переходя по льду Волгу, утонули отец и двое сыновей. А всего, сказывают, за зиму двенадцать человек в полыньи затянуло. У берегов реки в районе переправы лед зыбкий. Чтобы безопасное место найти, надо крюк в несколько километров делать. А люди спешат. Мороз подгоняет. Идут где ближе. Зимой темнеет рано, светает поздно. Другой раз в темноте идут, на ощупь.
Где она, полынья, из-под снега явится своим черным зевом? Поди, угадай. Одна интеллигентного вида дама утверждала, будто ей известно из достоверных источников, что Мологу передумали затапливать, но разбирать уже поставленные на Слипе строения и обратно вверх по Волге тянуть до Мологи никто не позволит…
На месте застройки Новой Мологи ни театров, ни школ, ни техникумов, ни больших фундаментов под общественные постройки Настя не увидела. Не увидела она и рядов электрических фонарей. Не увидела и тротуаров, которые несуществующие фонари должны были освещать. Вместо дороги между домами петляла развороченная колея. Повсюду виднелись лужи: глинистая почва никак не хотела впитывать оставшиеся с весны вешние воды. Впритык к разбросанным по разные стороны колеи домам жильцы разбили огороды, но зелень на них была чахлой и низкорослой. Большинство домов еще не были собраны. Тут и там мелькали знакомые лица. Настя не помнила или не знала большинства имен, но со всеми мологжанами одинаково вежливо здоровалась. Наконец, возле груды сваленных сбоку от колеи досок она заметила свою школьную подругу, Зину Акаткину. С коромыслом и двумя ведрами Зина собиралась идти за водой в деревню Лосево (1,5 км от Слипа), так как ближе никаких колодцев с питьевой водой не существовало. Подруги обнялись. Настя, с разрешения «тетки», тут же вызвалась помочь Зине, а «тетка» осталась поговорить с Зининой матерью.
Несмотря на юный возраст подруг, разговор по дороге до Лосево и обратно вели взрослый. Груз забот, взваленный на их плечи, напрочь вытеснил из еще детских головок все мысли о шалостях, играх и проказах. Все это осталось далеко-далеко, в нереальной, почти не существующей уже Мологе. Семилетку Зина не смогла закончить: всю весну пришлось помогать матери с переносом дома. Скотину на Слип перегоняли дней десять. Вещи из Мологи только за три ходки перевезли. А главное — строительные работы. Волгострой коробку помог поставить, а дальше все пришлось делать самим. Шутка ли, двум женщинам такой объем работ осилить? Тут уж не до школы. Да и тем, у кого семьи побольше, забот с переселением хватает. Из общих знакомых весной в школу никто не ходил. Удастся ли окончить семилетку на следующий год? Скорее всего, что нет. Корову пару недель назад сдали на мясо, так как для ее содержания нужны хорошие выпасы, а тут кругом почва глинистая, трава скудная. Деньги от продажи коровы все на дом ушли. А чем питаться без коровы, да без огорода? Разве здесь на глине что путное вырастет? Работы поблизости никакой нет. Придется в Рыбинске устраиваться. А туда зимой через Волгу пешком часа два дороги, да обратно столько же… Настя тоже начала было рассказывать подруге, как они с матерью ютились зиму у тетки, как с хлеба на воду перебивались, но осеклась: рассказывать правду, что мать осталась в деревне, было нельзя, а обманывать подругу она не хотела. Вернувшись через час с водой к дому Зины, они посидели минут десять на завалинке, поплакали на прощание. Настя с «теткой», уже побеседовавшей к этому времени с некоторыми из переселенцев и получившей информацию о личной жизни и работе застреленных в Юршино мологжан, отправились назад на пристань, а Зина осталась со своей матерью «строить город будущего — Новую Мологу»**.
Первый этап расследования «Юршинского дела» был завершен. Наказав Насте бежать вперед, чтобы занять очередь на «Контролер», Светлана несколько замедлила шаг, анализируя добытую в Юршино и на Слипе информацию.
Прежде всего, можно констатировать, что вплоть до отъезда из Мологи между арестованными по дороге в Рыбинск мологжанами и Конотопом никакой личной вражды или неприязни просто не существовало, по причине их полного незнакомства друг с другом. Сутырин тоже не был знаком с Конотопом. Следовательно, существует некое третье лицо, настроившее Конотопа против мологжан и Сутырина либо только против Сутырина, а мологжане использовались старым чекистом как первый попавший под руку «инструмент» для достижения более отдаленной цели. В последнем случае (а он пред-ставляется наиболее вероятным) Конотоп был заинтересован в физическом уничтожении мологжан (а впоследствии и Сутырина?) после выбивания нужных ему показаний. Юрка Зайцев, добивая мологжан выстрелами в головы, еще не ведал о смерти отчима. Поэтому вариант охваченного жаждой мести родственника исключается. Значит, пасынок убивал сознательно. Следовательно, он знал о планах отчима и был с ним заодно. Вполне возможно, что он же сам и выпустил мологжан из арестантской, чтобы иметь оправдание для их убийства. Это косвенно подтверждается тем, что они побежали не в лес, где легко могли укрыться от преследования, а на открытую, освещенную огнем пожара площадь. Но кто и зачем тогда убил Конотопа? Кому нужен был поджег конторы НКВД? Если на эти вопросы и можно найти ответы, то ключ к ним находится у того, кто знал цель, ради которой Конотоп возводил обвинения на Сутырина, то есть — у наркомвнутдельца Зайцева. По информации, полученной перед отъездом в Рыбинск от товарища Блинова, Светлана знала о Зайцеве немного: друзей не имеет, малообщительный, малопьющий, на хорошем счету у начальника Волгостроя старшего майора Я. Д. Рапопорта. Проживает в общежитии НКВД в селе Васильевском. Холост. С декабря 1936 года работает в третьем лагпункте, с мая 1937 года — на должности начальника третьего лагпункта. Его предшественник официально смещен с должности за систематическое невыполнение государственных планов. По неофициальной версии — из-за ссоры с Ю. Зайцевым, утаившим от прежнего начальника какую-то тетрадь, предположительно свой дневник.
— Тетя Света! Тетя Света! — донесся голос Насти. — Давайте скорее — катер ждать не будет!
Светлана взглянула вниз, на пристань. Пассажиры уже начали штурмовать «Контролер». Задумавшись на секунду, она решительно сложила ладони рупором и громко крикнула Насте:
— Настя! Поднимайся ко мне! Мы никуда не поедем!
Спустя пару часов они Петровским парком вышли к Шексне, переправились на пароме на противоположный берег и к вечеру сняли на месяц жилье в Васильевском, недалеко от общежития НКВД.

* «Контролер» — узкий, неустойчивый к боковой качке катер (переваливался как утка с боку на бок) с крышей позади рубки. В тридцатых годах и вплоть до 1943 года был единственным средством сообщения между левобережьем и находившемся на правом берегу Волги Рыбинском. В марте 1943 года переполненный людьми катер под напором ветра, зарылся носом в воду и затонул прямо у причала. Погибло много мологжан. Тела вытаскивали из воды в течение недели и для опознания родственниками складывали на берегу от перевоза до магазина.
** Само название «Новая Молога» так и осталось только в газетных заметках тех далеких лет да в протоколах собраний местных органов власти Рыбинска и Мологи. У самих мологжан просто язык не повернулся называть то место, куда их заставили переселиться, дорогим, близким сердцу именем. Бесполезно спрашивать сегодня у рыбинцев, где находится Новая Молога. Никто Вам не подскажет, как туда пройти.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Как и откуда появилась вдруг на пути Юрки Зайцева эта женщина с пакетом муки и кринкой молока под мышкой? Ни в тот миг, ни пару недель спустя он даже не догадался задать себе этого простого вопроса. Вопрос возник гораздо позже, но…
А в тот миг, обсыпанный мукой, залитый молоком Юрка ошеломленно смотрел на суетящуюся вокруг него незнакомку, лопочущую в оправдание что-то о своей рассеянности и кружившем в небе аэроплане. Женщина пыталась оттереть молочно-мучную смесь с френча чекиста рукавом платья, скоблила пятна ногтями, но от всех ее манипуляций они лишь размазывались все больше и больше.
Наконец, убедившись, что без воды и мыла обмундирование не почистить, она решительно схватила Юрку за руку и потянула к подъезду дома, расположенного напротив общежития НКВД.
— Идемте скорее ко мне. Я все почищу и высушу утюгом. Вы уж не переживайте, простите меня, простите, ради Бога, — с дрожью в голосе извинялась незнакомка. Но ее огромные зеленые глаза кричали о другом: «О! Как ты прекрасен! Как приятно мне касаться твоей руки, вдыхать твой запах!»
Возникшее в Юркиной голове желание покрыть женщину матом несколько поугасло. Касанья женских рук, хоть и не смогли удалить пятен, но пробудили волнение плоти, естественную для молодого самца тягу к зовущей его самке. Чекист молча проследовал за незнакомкой в подъезд, затем в тесноту небольшой, но чистенькой комнатки и остановился, уткнувшись коленями в край широкой металлической кровати.
Незнакомка быстро обошла кровать кругом, открыла дверцу трехстворчатого шкафа и достала два махровых халата. Один повесила рядом с собой на спинку стула, другой бросила через кровать Юрке:
— Переоденьтесь.
Юрка поймал халат на лету и вопросительно поглядел на женщину.
— Не смущайтесь. Я отвернусь, — приободрила она его. — Вы тоже отвернитесь, чтобы я смогла переодеться.
Юрка послушно развернулся вокруг оси, присел на край кровати, рядом положил халат, стянул с ног сапоги, размотал портянки. Встал, расстегнул портупею, снял ее, затем снял планшетку и положил все на пол. Сверху бросил галифе, френч, нагнулся к халату и… украдкой взглянул на женщину. Незнакомка стояла совершенно обнаженная, наклонившись к висящему на стуле халатику и что-то там поправляла. Не отрывая от нее взгляда, Юрка выпрямился, медленно стянул через голову гимнастерку, развязал веревочку на кальсонах. В этот момент женщина подняла голову. Их взгляды встретились. Секунду оба, застыв в неподвижности, смотрели не отрываясь друг другу в глаза, затем одновременно подались навстречу и, сбивая молодыми телами в комок стеганое покрывало, покатились в объятия страсти…
Все произошло настолько стремительно и естественно, что лишь спустя полчаса Юрка вспомнил о работе. Через сорок минут должна была начаться селекторная перекличка. Не присутствовать на ней ему, начальнику лагпункта, было нельзя, но появиться перед подчиненными в залитом молоком френче чекисту тоже не хотелось. Как быть? Оттолкнув тянувшуюся к нему губами незнакомку, Юрка присел на край кровати, поднял с пола френч, затем галифе.
Пересыпанное мукой молоко застыло на форме крупными пятнами. Не сдержавшись, Юрка наконец-то выругался матом и бросил форменную одежду в лицо еще не остывшей от его ласк женщине:
— Через двадцать минут все должно быть чистым!
— Так быстро не выйдет! — возразила его нечаянная любовница.
— Надо! — пояснил чекист.
Незнакомка накинула халат, просунула ноги в стоявшие под кроватью туфли, молча взяла в руки френч, галифе и, хлопнув дверью, вышла из комнаты в длинный общий коридор. «Цок, цок, цок…» — зазвучали, удаляясь от комнаты, ее шаги.
Установилась тишина. Юрка тоже надел на голое тело халат. Подошел к окну, прислушался к доносившимся со стороны общежития голосам. Затем вернулся к двери, высунул голову в коридор.
В коридоре было тихо. Юрка забеспокоился: «Черт. Она, кажется, обиделась. Как бы не пропала куда с одеждой. А я ни имени ее; ни фамилии не знаю». Однако бежать на поиски незнакомки, волоча по полу сапоги, портупею и прочее было как-то несподручно. Чекист на миг задумался, окинул глазами комнату, и тут его взгляд уткнулся в массивный ключ, торчавший из замочной скважины с внутренней стороны двери. Оставив все как есть, лежащим на полу, Юрка схватил ключ, выбежал в коридор, запер за собой дверь. Дернул за ручку, убедился, что без ключа ее не открыть и помчался в конец коридора, туда, куда несколько минут назад удалились шаги незнакомки.
К счастью, она не собиралась никуда убегать. В конце коридора была большая общая кухня. Помимо незнакомки на кухне находилось еще трое женщин. Все они с интересом уставились на ворвавшегося в их святая святых мужчину. Но Юрке не было никакого дела до женского интереса.
— Где форма? — подступил он к незнакомке.
Та, сдерживая слезы обиды, закусив свою пухленькую нижнюю губку, молча указала пальцем на большой чугунный котел, стоявший посередине кухонной плиты.
Юрка подошел к плите и заглянул в котел. Тот был до краев наполнен мыльной горячей водой, из которой высовывался воротник френча.
— Ты что сделала? — рассвирепел Юрка, пытаясь голой рукой вытащить из кипятка форму. — Я тебе сказал — двадцать минут, а теперь только сушить полдня придется, а потом еще и материал сядет!
Незнакомка в ответ испуганно захлопала ресницами.
Поняв, что уже нет никаких надежд получить форму сухой до начала селекторного совещания, Юрка плюнул на пол кухни и, развернувшись, вышел в коридор. Незнакомка выбежала за ним.
— Я быстро все отстираю. Иначе пятен не выведешь. Повесим над плитой сушиться, потом погладим, растянем, — пыталась она успокоить чекиста, семеня сзади.
Юрка не отвечал. Подойдя к двери комнаты, он вытащил из кармана халата ключ, вставил его в замочную скважину и повернул. Замок не открылся. Он повернул ключ в обратную сторону — результат тот же.
— Что вы делаете? — вмешалась незнакомка. — Неужели вы заперли дверь?
Юрка молча и ожесточенно продолжал крутить ключ то в одну, то в другую сторону, дергал за рукоятку, прижимал дверь плотнее к косяку, пытался ее приподнять, надавливал вниз…
— Что вы наделали! Кто вам разрешил запирать дверь на ключ? — запричитала незнакомка. — Этот замок уже давно не работает. Теперь я никогда не попаду в свою комнату!
Юрка второй раз за время их короткого знакомства выругался матом и со всей силы ударил ногой по матерчатой обшивке двери. Обшивка лопнула, в образовавшейся прорехе показался ржавый металл. Юрка ударил по двери еще раз.
На шум в коридор высыпали соседи. Женщины стали возмущаться. Не обращая внимания на кипевшие вокруг него страсти, Юрка продолжал ломиться в запертую дверь, сотрясая ударами весь дом. Ударь он с такой силой по стене — давно бы дырку сделал. Может, стенка и так бы вскоре рухнула, но двое мужчин, вняв воплям своих жен, неожиданно набросились на чекиста сзади и заломили ему руки за спину.
Незнакомка расплакалась, бросилась защищать своего непутевого ухажера, неловко колотя маленькими кулачками по спинам державших его обидчиков. Неизвестно, чем бы закончилась вся эта история, но в этот момент в коридор вбежали четверо наркомвнутдельцев, позванных на помощь кем-то из жильцов.
— Вяжите их, сволочей! — обрадованно закричал Юрка чекистам, пытаясь вырваться из рук державших его мужчин.
Наркомвнутдельцы узнали начальника лагпункта.
Секунду спустя оба его обидчика, не успев вовремя сориентироваться в изменившейся ситуации, уже стояли с расквашенными носами посередине коридора. Благодарение Богу, они и их жены счастливо отделались, потому как сводить счеты с жильцами у Юрки просто не было времени. Приказав одному из чекистов остаться возле запертой двери, он босиком, в халате побежал с остальными в общежитие.
Вернулся незадачливый любовник часа через три, после селекторной переклички, одетый в реквизированную на время у кого-то из подчиненных форму. Вернулся не один, а с охранником и каким-то зэком. Поколдовав минут пять над замком, зэк открыл его при помощи двух небольших крючочков и ножниц.
Юрка пнул ногой дверь, вошел в комнату, подобрал свои вещи, надел портупею, пристегнул планшет, осмотрел наган, принял из рук незнакомки чистые, тщательно выглаженные френч с галифе и, не обращая внимания на ее умоляющие о прощении и нежности глаза, не попрощавшись, пошел назад в общежитие.
Дождавшись, когда чекисты выйдут из подъезда, Светлана (а незнакомкой, конечно же, была она) закрыла дверь комнаты на крючок, подошла к шкафу и постучала по его боковой дверце.
В тот же миг дверца открылась, и из шкафа вылезла Настя.
— Все успела? — поинтересовалась у нее Светлана.
— Все, — выдохнула Настя и протянула Светлане фотоаппарат.
— Сколько времени делала выдержку?
— Как вы учили: по одной минуте над каждой страницей. Штатив был жестко закреплен. Лампа светила ровно…
— Ну, будем надеяться, что операция прошла успешно.
Светлана зашторила окна, выключила свет, перемотала в темноте пленку, вставила ее в кассету и отдала Насте.
— Отвезешь Блинову. Кассету не открывай, иначе засветишь пленку, и все наши старания пропадут даром.
— А когда ехать?
— Прямо сейчас. В пять утра от Васильевского отходит катер на Рыбинск. В семь ты должна быть на вокзале. Поедешь на ленинградском до Сонково, а там сделаешь пересадку на поезд до Москвы. Все запомнила, что нужно рассказать Блинову?
— Все. А как вы?
— Мне нужно остаться здесь еще на некоторое время, у Зайцева не должно возникнуть не малейшего повода для подозрений. Возможно, удастся стать его постоянной любовницей, войти в доверие, разузнать, что-то новое о событиях в Юршино.
Настя многое еще хотела спросить у Светланы. О том, как же можно, не сыграв свадьбы, отдаваться мужчине, ведь это грех? Как же можно с нежностью смотреть на того, кого не любишь, кого собираешься предать в руки органов? Да, Светлана ей говорила, подготавливаясь к сегодняшней операции, что любой гражданин нашей страны с самого рождения и душой и телом принадлежит государству. Настя теоретически соглашалась со своей «теткой». Но чтобы все происходило так, как было на самом деле? Нет, она бы не смогла. Ее бы вырвало от одного лишь прикосновения потных, жадных рук. Светлана все это выдержала. Как же мала еще ее, Настина, любовь к Родине!
— Беги, беги скорее! — подтолкнула ее Светлана. — Деньги у тебя лежат под поясом во внутреннем кармане платья и в сумочке. Беги, а то опоздаешь.
На следующий день в кабинете на Лубянке Блинов выслушал заученный Настей наизусть доклад о результатах тайного следствия по «юршинскому делу», записал в блокнот фамилии и адреса свидетелей, а спустя сорок минут уже рассматривал фотографии страниц тетради Юрки Зайцева.
К сожалению, тетрадка не была дневником, как предполагала Светлана. Никаких сведений, способных пролить свет на события в Юршино, в ней не оказалось. Подбор цитат из произведений Маркса, Ленина, Сталина свидетельствовал лишь о том, что чекист Зайцев — человек образованный и вдумчивый. Его стремление зафиксировать для памяти отрицательные черты характера и поступки своих товарищей по работе также было достойно всяческих похвал. И тем не менее, внимательно ознакомившись со всеми записями, Леонид Дормидонтович нашел то, что полностью, по его мнению, оправдывало нелегкий труд Светланы. Это были сделанные Юркиной рукой записи со словами критики в адрес лидеров ВКП (б) за отказ от предложенного Радеком «курса Шлагетера»* и еще более крамольная запись, где Юрка ратовал за сближение коммунистов с фашистами**. И это в то время, когда тысячи добровольцев из СССР сражаются на стороне испанских коммунистов против генерала Франко и Испанской фаланги!***
Наличие явно антисоветских мыслей в голове юного чекиста давало возможность предъявить ему обвинения по статье 58. 1 через статью 19 УК****, незамедлительно арестовать и, применив «террор социалистический», добиться нужных показаний по «юршинскому делу». Единственное, что могло помешать чистоте проведения операции, это возможное вмешательство старшего майора НКВД товарища Рапопорта, который имел привычку вступаться за нужных стройке руководителей. А Юрка Зайцев был лично товарищем Рапопортом поставлен на пост начальника третьего лагпункта взамен Шевчука и за два месяца работы полностью оправдал оказанное ему доверие, сумев вывести пункт из отстающих в передовые. Зайцев у Рапопорта на особом счету, он его просто так не сдаст.
Однако раздумывал Леонид Дормидонтович недолго. Если Зайцев, будучи подчиненным товарища Шевчука, подробно фиксировал в тетради все недостатки своего прямого начальника и в конце концов добился его смещения, то почему тот же Зайцев не может фиксировать в тетради недостатки своего нового непосредственного начальника, товарища Рапопорта? На фотографиях таких записей не видно? Значит, надо сделать их видимыми, и тогда товарищ Рапопорт из противника превратится в союзника!
Ровно через неделю после того, как Настя доставила пленку на Лубянку, товарищ Блинов сидел в кабинете начальника Волглага в поселке Переборы. На столе перед ними лежали фотографии страниц тетради Юрки Зайцева и среди них, ничем не отличавшаяся от других, фотография с таким текстом:

«Товарищ Рапопорт не видит леса из-за деревьев. Боязнь нарушить инструкции превышает у него стремление к досрочному выполнению государственных планов. Таких руководителей надо менять!»

Товарищ Рапопорт бегло просмотрел все фотографии, но не выказал по их поводу никаких эмоций. Секунду поразмыслив, он спросил главное:
— Кому-то не понравились успехи третьего лагпункта или были другие причины, по которым вас заинтересовал товарищ Зайцев?
В отличие от товарища Рапопорта товарищ Блинов эмоции сдерживать не стал. Он понял намек, побледнел, резко поднялся со стула, смахивая фотографии со стола в портфель, произнес:
Если бы не проявленные гражданином Зайцевым успехи по руководству лагпунктом, я бы его с такими уликами арестовал и самолично расстрелял, а не приходил к вам за советом!
Вы полагаете, что нетрадиционные взгляды на мир, — товарищ Рапопорт кивнул головой на один из упавших на пол снимков, перечеркивают неоспоримую практическую ценность человека для нужд социалистического строительства?
Леонид Дормидонтович поднял снимок, повертел его в руках — это оказалась та самая фотография, на которой был запечатлен приведенный выше текст о несоответствии товарища Рапопорта занимаемой должности, — положил его снова на стол. Затем вытащил из портфеля два мятых листочка и передал их Рапопорту:
— Читайте!
Товарищ Рапопорт зачем-то снял фуражку (говорят, он даже спал в ней), пододвинул к себе исписанные с двух сторон мелким почерком листочки и просмотрел их несколько более внимательно, чем фотографии.
На листочках было написано заявление некоего Сутырина на имя наркома внутренних дел товарища Ежова. В заявлении сообщалось, что в октябре 1936 года двое мологжан на пароме попросили его, Сутырина А. А. , посмотреть какую-то тетрадку, оброненную кем-то из пассажиров при посадке на паром. У самих мологжан было плохое зрение. Товарищ Сутырин просмотрел тетрадь, нашел в ней много антисоветских записей, определил, что она, вероятно, обронена ехавшим с ними на этом же пароме наркомвнутдельцем Зайцевым, и наказал мологжанам передать тетрадь в контору НКВД в Переборах. Сам Сутырин торопился в Москву, куда и прибыл на следующий день, что могут подтвердить такие-то и такие-то свидетели. Весной 1937 года Сутырин находился на территории строившейся рыбинской ГЭС, куда приехал с целью создания художественного полотна «Стройка века». Там он был арестован товарищем Зайцевым. В следственном изоляторе Сутырину предъявили обвинение в поджоге конторы НКВД в деревне Юршино, убийстве старшего лейтенанта НКВД Конотопа и попытке освобождения сообщников мологжан. В ходе следствия Сутырин узнал, что мологжане убиты товарищем Зайцевым, и у него возникло подозрение, что их убийство, его собственный арест, поджог конторы и убийство товарища Конотопа — попытки товарища Зайцева убрать лиц, знавших о содержании записей в тетради.
— И вы верите в эту ерунду? — возвращая листы Блинову, поинтересовался Рапопорт.
— Не только верю, а по показаниям многочисленных свидетелей знаю, что Сутырин пишет правду.
— Что ж, по-вашему, пасынок убил отчима?
— Когда дело касается личной безопасности или карьеры, — на слове «карьера» Леонид Дормидонтович сделал небольшое ударение, — некоторые люди не гнушаются ничем: могут и в спину благоволившему к ним начальнику нож всадить, и отца родного не пожалеть.
Встав из-за стола, пройдя к висевшей на стене карте строительства и вернувшись обратно, товарищ Рапопорт надел фуражку, приблизился вплотную к товарищу Блинову, чуть не упираясь козырьком в его лоб, и подвел итог разговору:
— Арестовывайте.
Затем немного помолчал и попросил:
— Если не трудно, чтобы мне не ездить к вам в Москву знакомиться с делом, позвольте потом здесь, в Рыбинске, посмотреть тетрадь в натуре, а то на фотографиях не все четко видно.

* Шлагетер — один из активистов зарождавшегося в Германии националистического движения. Расстрелян в Руре в 1923 году. Карл Радек фактически возвел Шлагетера в герои, произнеся в его память речь, одобренную Сталиным и Зиновьевым, в которой выразил убеждение в том, что «подавляющее большинство националистически настроенных масс примыкает не к лагерю буржуазии, а к лагерю рабочих». Таких же взглядов придерживались и руководители Коминтерна. В целях развала Веймарской республики и создания благоприятных условий для социалистической революции, когда «сотни шлагетеров примкнули бы к лагерю революционеров», коммунисты оказали поддержку национал-социалистам. В истории компартии этот период дружеской симпатии к фашистам назван «Курс Шлагетера».
** «Крамольная запись» из Юркиной тетради приведена в приложении 5.
*** Испанская фаланга — фашистская партия в Испании. Основана в 1933 году. В 1937 году после объединения с рядом мелких профашистских партий и группировок стала называться Испанская фаланга традиционалистов и хунт национал-синдикалистского наступления. Распущена в апреле 1977 года.
**** Статья 58.1 — контрреволюционная деятельность; измена родине. Приговоры по этой статье, как правило, были расстрельные. Статья 19 УК позволяла трактовать подготовку к противоправному действию (намерение) как само действие. «Мы не отличаем намерения от самого преступления, и в этом превосходство советского законодательства над буржуазным» («От тюрем к воспитательным учреждениям». Сборник Уголовной Политики, под ред. Вышинского. Изд-во «Советское законодательство», М, 1934, с. 36).

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Все в мире имеет свой конец и свое начало. Количество переходит в качество. Противоположности объединяются. Отрицание отрицается…
Еще недавно казалось, что нет у советской власти более надежного защитника от внутренних и внешних, тайных и явных врагов, чем генеральный комиссар государственной безопасности, нарком внутренних дел, нарком водного транспорта, секретарь ЦК ВКП (б), председатель КПК при ЦК ВКП (б), член ВЦИК, депутат Верховного Совета Николай Иванович Ежов. Но вот прошло чуть более трех лет с начала его головокружительной карьеры, наступил год 1939, и, в полном соответствии с законами материалистической диалектики, советское государство отторгло от себя своего кровного сына и верного слугу. Отторгло искренне, с гневом, с презрением. И те же простые советские люди, которые еще совсем недавно слагали песни о «ежовых рукавицах», выносили на первомайские демонстрации портреты легендарного наркома, теперь с новым энтузиазмом, как три года назад, когда был разоблачен предшественник Ежова, враг народа Генрих Григорьевич Ягода, восславили своего заступника, вождя мирового пролетариата Иосифа Сталина.
Над тюрьмами и лагерями, над городами и селами нашей необъятной Родины взошла звезда человека твердых коммунистических убеждений — Лаврентия Павловича Берии.
Спустя пару месяцев после прихода к власти нового наркома из тюрем и лагерей стали выходить на свободу тысячи заключенных, томившихся там без предъявления им каких-либо обвинений, без суда и следствия. Среди удостоившихся наркомовской милости оказался и Анатолий Сутырин.
Ошеломленный уже нежданным подарком судьбы, теплым весенним воздухом, гвалтом грачей, он вышел из ворот Бутырской тюрьмы. Прикрыв козырьком ладони глаза от ярких солнечных лучей, подслеповато щурясь, сделал несколько шагов вперед. Остановился. Сделал еще шаг… Голова пошла кругом. Он развернулся, протянул руку, чтобы опереться о тюремную ограду, и неожиданно почувствовал, как его пальцев коснулись маленькие, нежные пальцы знакомой Настиной руки. Он подался им навстречу, исхудавшее тело качнулось в сторону и сразу нашло опору в кольце тонких девичьих рук. Анатолий ткнулся лицом в пахнувшие весной волосы Насти и замер.
Прошел миг, а может, вечность.
— Ты никуда, ни с какими евами не будешь больше от меня уезжать, — прошептала она, потом бережно отстранила Анатолия от себя. Поднявшись на носочки, поцеловала в небритую щеку, взяла крепко за руку и повела за собой.
Спустя несколько минут в вагоне поезда метро она шепотом стала вводить его в курс событий, происшедших с ней лично и с их общими знакомыми за то время, пока Анатолий находился в тюрьме. Рассказала, что вот уже полтора года как, благодаря хлопотам товарища Блинова, она получила комнату, двенадцать квадратных метров, в большой коммунальной квартире на Арбате, что Леонид Дормидонтович помог ей поступить в Московское художественное училище в класс к Николаю Петровичу Крымову*, но она оказалась никуда негодной ученицей, бросила учебу и пошла работать шлифовальщицей на станкостроительный завод. На заводе к ней относятся хорошо, но платят мало, так как она пока еще числится ученицей.
Анатолий слушал Настю, но содержание ее слов почти никак не отзывалось в его мозгу. Главное то, что он на свободе, что рядом с ним эта милая, влюбленная в него девочка. (Последнее приятно, но, конечно же, ненадолго: она еще слишком молода, чтобы испытывать серьезное постоянное чувство. А жаль…)
— А Леонида Дормидонтовича арестовали. Говорят, из-за того, что он Зайцева под суд отдал, а Зайцева сразу после суда расстреляли.
— Как арестовали? — наконец очнулся от легкого флера полудремы Анатолий.
— Не знаю. Может, уже выпустили, как тебя…
— Он же такой большой начальник был.
— Ежов с Бухариным совсем большие начальники были. Это ничего не значит.
— А что с Пашей?
—  Паша тоже хотел тебя встретить, но его не отпустили с завода. Сейчас очень много работы — надо успеть тридцать плакатов нарисовать к Первомаю. А Тимофей Кириллович и Яков Миронович умерли.
— Как, умерли?
— Они ведь старенькие были. Болели. Яков Миронович умер два месяца назад. А про Тимофея Кирилловича мне мама написала. Он еще прошлой весной умер. Шел по улице и умер. За Волгой, на Слипе, где всех мологжан хоронят, там и его похоронили.
Сраженный лавиной обрушившейся на него информации, Анатолий снова почувствовал легкое головокружение. Чтобы не выказывать Насте своей слабости, он с силой ущипнул себе кожу на тыльной стороне ладони. Боль несколько помогла прийти в себя. Однако надо было уже выходить из вагона, виновато улыбнувшись, он протянул Насте руку, чтобы она помогла ему встать.
Дома под укоризненные взгляды соседок («Такая молодая, а уже водит к себе посторонних мужчин!»), Настя провела Анатолия в свою комнату. Затем сходила на общую кухню, принесла чугунок со щами, пирожки, пончики, разложила все по тарелочкам и, усевшись напротив него за стол, стала наблюдать, как он ест.
Вечером прямо с работы к ним в гости зашел Паша Деволантов и с порога заявил, что забирает Анатолия с собой в Сандуновские бани. Настя не возражала

Так постепенно началась адаптация Анатолия к жизни на свободе. В физическом плане она проходила успешно. Он набирался сил. Уже выходил один на прогулку по Арбату, подбил Насте каблуки на туфлях, два раза мыл пол в общем коридоре и даже пробовал что-то рисовать. Неожиданные осложнения вышли с адаптацией психологической. Был ли товарищ Блинов на самом деле тем рыцарем с холодным умом и чистым сердцем, каким он пытался его нарисовать в своем воображении? Кто были те люди, фамилии которых мелькали и заранее заготавливаемых Леонидом Дормидонтовичем протоколах допросов? Какова их дальнейшая судьба? Действительно ли Юрка Зайцев был виноват в убийствах и поджоге, или ложь Анатолия о какой-то, якобы найденной на пароме, тетрадке просто помогла Блинову перевести обвинения с одного безвинно пострадавшего на другого? За что был арестован сам товарищ Блинов? За преследования невинных, подлоги и обман? Не слишком ли дорогой ценой купил Анатолий себе право на жизнь? Жизнь Иуды? Что он сделал, чтобы хоть частично оправдать свое существование? Молога почти разрушена… Никто не посмел рассказать Сталину о ее красоте… Выставка картин не состоялась…
Снедаемый подобными мыслями, Анатолий решился на беспрецедентный шаг: написал и отнес на Лубянку письмо, адресованное своему освободителю, Лаврентию Павловичу Берии. В письме он сознавался новому шефу НКВД в даче ложных показаний, просил сиять обвинения с осужденных на их основании лиц, а в заключительном абзаце настойчиво приглашал наркома прийти на квартиру к Паше Деволантову, взглянуть на картины мологжан, восхититься красотой Мологи и принять меры к спасению города.
Надо ли рассказывать о том, в какой ужас повергло Пашу известие о том, что скоро к нему в гости заявятся наркомвнутдельцы?
— Ты же сам видишь, сколько людей из тюрем вышло — эра ежовщины закончилась, — успокаивал друга Анатолий, заглянув к нему в гости, чтобы рассказать о своей инициативе. — Худшее, что может случиться, — это то, что нам не удастся убедить Лаврентия Павловича выкроить время для просмотра картин. Надо бояться бездействия, а не действия.
После непродолжительного эмоционального спора, убедившись, что никакими словесными аргументами Анатолию не объяснить, в чем именно состоит безумство его плана, Паша выбрал единственно верный путь: сделал вид, что согласился с доводами друга, предложил тому срочно бежать за Настей, чтобы втроем быстрее навести порядок в комнате, а сам спешно перенес все картины в полуподвальное помещение соседнего дома.
Анатолий, вернувшись вместе с Настей через полтора часа, был потрясен:
— Как ты смел спрятать от меня мои же картины?! Ты вор!! Ты не веришь ни во что святое! Для тебя все чекисты — наследники Ежова и Ягоды! Мы с Настей презираем тебя!
Однако, вникнув в суть происходящего, Настя неожиданно заняла сторону Паши.
— Сейчас вечер. Товарищ Берия сегодня уже не придет. Одна ночь ничего не решает. Пусть будет по-пашиному: проведем ее вне дома. Развесить утром картины и навести идеальный порядок мы втроем успеем за каких-нибудь пару часов.
После долгих споров, взаимных запальчивых обвинений друзья договорились, прихватив с собой наиболее ценные вещи, перебраться на ночь в заброшенную голубятню на крыше дома, из окна которой хорошо просматривался участок улицы напротив Пашиного подъезда.
Чтобы немного разрядить обстановку, Паша пообещал:
— Если Лаврентий Павлович не найдет ничего антисоветского в нашем желании спасти Мологу и ночь пройдет спокойно, то утром, в ожидании его визита, я собственным языком вылижу полы в комнате.
— И это правильно, — констатировал Анатолий. — Несколько заноз пойдут твоему языку только на пользу: помогут избавиться от болтливости.
* * *
К сожалению, полы в Пашиной комнате так и остались не вылизанными. Когда короткая летняя ночь уже подходила к концу, и раздосадованный на самого себя за излишнюю сговорчивость, Анатолий, гремя ботинками по кровельной жести, вышел из голубятни на крышу, в дальнем конце улицы послышался шум автомобильного мотора.
Анатолий присел на корточки. Шум мотора неожиданно затих. «Может, не к нам?»
Анатолий лег, ползком подобрался к карнизу и взглянул вниз. «Черная маруся» с погашенными фарами и выключенным мотором беззвучно скользила по безлюдной улице. У Пашиного подъезда ее тормоза тихонько скрипнули. Из фургона выскочили трое наркомвнутдельцев и шмыгнули в подъезд.
Прошло чуть больше часа. Анатолий все это время лежал неподвижно, боясь неосторожным движением привлечь к себе внимание оставшегося сидеть в кабине водителя «маруси». Наконец, двое наркомвнутдельцев вышли из подъезда и остановились на ступеньках крыльца. Один из них, пожилой, с лейтенантскими лычками, держал в руках целый ворох Пашиных эскизов ученической поры, другой, хмурого вида юноша, прижимал к груди деревянную Еву.
Подремывавший до этого времени в кабине водитель, дородный мужик с залысинами, увидев товарищей, оживился. Натянул фуражку, открыл дверцу, спрыгнул на мостовую, потянулся, расправляя занемевшие от долгого сидения мышцы, и удовлетворенно крякнул.
Фургон открой, — приказал ему пожилой лейтенант.
— А че, кроме бабы никого не взяли? — удивился водитель, оставаясь стоять на месте.
— Чем те баба не нравится? — подал голос обнимавший Еву юноша.
— Ну-ка, дай я ее полапаю, — шагнул к крыльцу водитель.
— Обойдешься, — отстранил от него деву юноша.
Водитель опустил руки. Потом неожиданно подпрыгнул и, захватив локтем голову Евы, потянул фигуру к себе.

Хмурый юноша инстинктивно дернулся в противоположную сторону. Оба поскользнулись и, падая, навалились на скульптуру. Дерево, стукнувшись о камень, треснуло. Голова, отделившись от туловища, покатилась по склону дороги вниз. Хмурый юноша первым вскочил на ноги и с матюгами, волоча позади себя торс райской девы, бросился догонять ее скачущую по булыжникам голову. Вслед ему понесся еще более отборный мат расшибшего при падении лоб водителя.
Когда «маруся» уехала, побледневшего, все это время неотрывно наблюдавшего за происходившим Анатолия уже не надо было ни в чем убеждать. Он встал в рост на краю крыши, подошел к покинувшему голубятню Паше, уткнулся лицом в плечо друга и, постояв так в молчании несколько секунд, произнес:
— Делай все так, как сочтешь нужным…
Проанализировав тут же, на крыше, создавшуюся ситуацию, друзья пришли к выводу, что оставаться в Москве нельзя более ни дня. Организовать выставку картин мологских художников ни им, ни кому-либо другому на территории Советского Союза не удастся. Письма Сталину посылать бесполезно. Если какое и дойдет до вождя, то при его сверхчеловеческой загруженности он не успеет внимательно прочитать, не успеет проникнуться болью авторов и передаст на рассмотрение все тому же Лаврентию Берии. Чтобы быть услышанными, чтобы спасти картины, чтобы спастись самим, надо бежать за границу и попытаться оттуда докричаться до Кремля.
Ближайшее иностранное государство — это Эстония. Недалеко от ее границ сейчас живет мать Насти. Можно на какое-то время поселиться где-нибудь рядом, найти проводников, договориться…
Далее друзья действовали уже быстро и слаженно. Продав часть сосулиных драгоценностей, они осенью 1939 года нелегально с картинами и двумя саквояжами личных вещей пересекли советско-эстонскую границу. Добрались до Таллина и через пару дней арендовали для выставки зал в одном из старинных домов на улице Пикк, недалеко от советского посольства.
Перед открытием выставки в местных газетах была сделана большая реклама. На посвященный открытию фуршет был приглашен весь цвет местной интеллигенции, посол СССР, сотрудники других иностранных посольств. Однако из числа приглашенных не пришло и десятой части, а со стороны посольств выставкой не заинтересовались даже жены дипломатов. По-видимому, судьба, пусть и прекрасной, но далекой Мологи, волновала людей гораздо меньше, чем судьба их семей, их родного города, судьба Эстонии. Никогда прежде неведомая большинству из посетителей выставки Молога представлялась им чем-то нереальным.
А реальным было то, что Гитлер и Сталин разгромили Польшу. Что возросшая взаимная симпатия двух тоталитарных режимов отныне стала фактом международной политики. Фактом, с которым нельзя было не считаться.
Эстония, несмотря на свою былую прогерманскую ориентацию, в случае конфликта со Сталиным рассчитывать на Гитлера более не могла. Единственным способом избежать военной агрессии со стороны восточного соседа была демонстрация готовности к сотрудничеству. Поэтому одновременно с подписанием советско-германского договора о «Дружбе и границах» свершившимся фактом стало заключение между СССР и Эстонией пакта о взаимопомощи, согласно которому на территорию независимого прибалтийского государства был введен ограниченный контингент советских войск**. Отныне эстонцам надлежало быть очень осторожными в своих действиях и высказываниях, чтобы великий сосед не обвинил их правительство в потворстве антисоветским элементам, не имел поводов для одностороннего пересмотра пакта***.
Реальностью была и победа на состоявшихся в октябре 1939 года выборах в местные органы власти просоветски настроенных кандидатов единого фронта рабочего класса.
Трудно сказать, какое из вышеперечисленных обстоятельств повлияло больше, но уже на следующий день после открытия, выставка была закрыта. Без объяснения причин арендодатель заявил о досрочном расторжении договора, вернул полученную авансом арендную плату и пригрозил санкциями, если помещение не будет в ближайшие часы освобождено. Пара небольших заметок в местной прессе и похвальный отзыв о выставке одного из радиожурналистов потонули в грохоте сапог вводимых в Эстонию советских войск, сопровождаемом приветственными криками «фронтовиков».
Картины из зала пришлось перенести в подвальное помещение на улице Харью возле гостиницы «Золотой лев». Этот подвал, за который они были вынуждены платить хозяину десять крон в сутки, превратился в их временное пристанище. Материальное положение становилось критическим, об организации новой выставки в Эстонии, с каждым днем все больше зависимой от восточного соседа, нечего было и думать. Жить в Таллине на положении нелегалов, без каких-либо твердых источников доходов становилось все трудней и трудней. В январе 1940 года Анатолий и Настя предприняли попытку тайком проникнуть на уходивший в Швецию пароход, но были арестованы эстонскими пограничниками. Дальнейшая их судьба Павлу Мироновичу Деволантову неизвестна. Он сам, по договоренности с друзьями, должен был ждать от них вестей в Таллине. Деньги у него довольно быстро закончились. В обмен на предоставляемое жилье, хлеб и воду хозяин подвала заставлял Пашу трудиться без выходных по 12 часов в сутки в мастерской по изготовлению рамок.
Когда Эстония в августе 1940 года вошла в состав СССР, по городу покатились одна за другой волны арестов, выходить на улицу человеку, находившемуся во всесоюзном розыске, стало небезопасно. Оккупация Таллина немцами облегчения не принесла, так как с советским паспортом, в котором стоял штамп о московской прописке, показываться на глаза оккупантам, постоянно устраивавшим облавы по проверке документов, было равносильно самоубийству.
В сентябре 1944 года дом, в подвале которого хранились картины и жил Паша, был разбомблен советской авиацией. К счастью, перекрытия подвала выдержали удар. Через пару дней Паша сумел самостоятельно выбраться из-под обломков и, замаскировав вход кусками сухой штукатурки, продолжал прятаться в подвале до прихода советских войск. После освобождения Таллина он подыскал другое убежище, в которое перебрался вместе с картинами в июне 1945 года. Легализовать свое пребывание в Таллине он смог только в 1957 году, после начала хрущевской оттепели. Все его попытки узнать о судьбе Анатолия и Насти оказались безрезультатными.

* Николай Петрович Крымов (20.04.1884—06.05.1958) — живописец. Преподавал в Московском художественном училище в 1934—1939 годах.
** Договор о «Дружбе и границах» между СССР и Германией был подписан 28 сентября 1939 года. В этот же день Эстония была вынуждена подписать с СССР пакт о взаимопомощи, согласно которому на ее территории в оговоренных сторонами районах были размещены советские войска численностью 25000 человек.
*** Никакая осторожность уже не могла помочь маленькой стране. Эстония была обречена войти в состав СССР с момента подписания 23.08.39 Молотовым и Рибентропом секретных протоколов к пакту о ненападении, разграничивающих сферы интересов между Германией и Советским Союзом. 16 июня 1940 года правительство СССР направило правительству Эстонии ноту, в которой потребовало создания правительства, способного обеспечить строгое соблюдение пакта о взаимопомощи. 21 июня 1940 года компартия Эстонии организовала по всей стране массовые демонстрации. Демонстранты захватили полицейские участки, склады оружия, здание радиоцентра и редакции крупнейших газет, взяли под охрану правительственную резиденцию. Проведенные 15 июля 1940 года выборы в Государственную думу Эстонии носили уже чисто формальный характер. 21 июля дума приняла декларацию о провозглашении Эстонии советской социалистической республикой, а 22 июля — о вступлении в состав СССР.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Прошло двенадцать лет после моей последней встречи с Павлом Мироновичем Деволантовым. Помню, я заскочил к нему в комиссионку буквально на полчасика: попрощаться перед отъездом на работу в Тюмень. Мы попили чаю, поговорили о чем-то малозначительном. Предстоящая работа в Сибири не особенно меня вдохновляла. Интерес был меркантильный — заработать деньги. Мы договорились, что после моего приезда вместе подумаем о дальнейшей судьбе картин мологских художников, так как начавшийся в стране процесс перестройки позволял надеяться, что в скором времени их без опаски можно будет выставлять в любом музее или выставочном зале. Когда спустя полгода я вернулся в Таллин, то Павла Мироновича уже не было в живых. Комиссионный магазин перешел в частные руки. Подвал, в котором хранились картины, был затоплен в результате аварии канализационных труб. Новый хозяин магазина, не догадываясь об исторической и культурной ценности случайно доставшегося ему наследства, откачал фекальные воды лишь спустя пару недель и тут же дал указание производившим ремонт дома строителям вывезти все находившиеся в подвале вещи (в том числе и картины) на свалку.
Не без труда отыскав шофера, который вывозил мусор, я выяснил у него примерное расположение того места, куда были свалены картины из подвала комиссионки. Затем организовал из промышлявших на свалке бомжей поисковую команду и приступил к раскопкам. Довольно быстро мы отрыли когда-то принадлежавшие Павлу Мироновичу Деволантову стулья, кресло, стол… Разумеется, все было поломано, местами обгоревшее. Но ни картин, ни их рамок найти не удалось. После двух дней безрезультатных поисков я расплатился с бомжами и удрученный уже собирался уходить восвояси, но их местный «пахан», нагло улыбаясь, потребовал от меня еще пятьдесят долларов в обмен на информацию о судьбе искомых мною картин. Заполучив требуемую сумму, он тут же, под утвердительные кивки своих товарищей, поведал историю о том, что картины будто бы лично им «отреставрированы» (помыты водой) и проданы в городе за все те же пятьдесят долларов одному американцу. Откуда он определил, что именно американцу, а не шведу и не немцу, «пахан» вразумительно объяснить не смог.
— Оно так было видно, что американец…
— А зачем вы впятером копались в этой куче мусора, если ты знал, что картин здесь нет?
— А вы сказали покопаться здесь — мы и копались.
«Пахан» довольно точно описал, как выглядели сами картины, но ни фамилии, ни имени «американца» назвать не смог.
Возвратившись в город, я предпринял ряд попыток найти «американца» и пропавшие картины: дал объявления в газетах, обратился за помощью к знакомым в таможенную службу и полицию. Все было бесполезно. Я уже полагал, что оборвана последняя нить, незримо связывавшая меня с художником из Мологи и его юной спутницей, но…
Весной этого года мне случилось, в качестве переводчика, отправиться с группой бизнесменов в Нью-Йорк. После завершения официальной части визита, хозяева организовали для нас несколько экскурсий по городу и, в том числе, на остров Эллис в Музей эмиграции.
Если монумент Свободы — символ Америки, то расположенный неподалеку от него на острове Эллис Музей миграции — ключ к пониманию ее сердца. Ибо американцы — это нация эмигрантов. За исключением коренных жителей Америки, индейцев, численность которых не превышает двух процентов от всего населения США, остальные американцы — потомки тех, кто добровольно или вынужденно покинул свою историческую родину. Америка стала новой родиной для миллионов англичан, французов, немцев, жителей африканского континента, китайцев, русских, поляков, евреев… Здесь не сшибают топорами вывески с домов, даже если на них вместо латинских букв иероглифы. В Китайском квартале Нью-Йорка в телефонных будках спокойно лежат телефонные справочники на китайском языке. На Брайтоне бросается в глаза обилие русских надписей. Некоторые продавцы в магазинах с трудом изъясняются по-английски. Но никто, ни один государственный чиновник не может потребовать от владельца частного магазина, чтобы тот уволил своих продавцов за их плохой английский. Нет в Америке такого закона, и все тут! Для прибывших из Эстонии неэстонцев все это кажется сказкой*.
Впрочем, я отвлекся. Вернемся на остров Эллис. Через расположенный когда-то на нем фильтрационный лагерь проходили сотни тысяч эмигрантов, бежавших со всех концов света от войн, погромов, диктаторских режимов в Америку. На огромной карте США, возле которой всегда толпятся экскурсанты, можно увидеть, в какие из сорока девяти штатов переселилось больше всего беженцев из той или иной страны. Для этого необходимо просто нажать кнопочку с соответствующим названием. Я нажал кнопку «Россия» — и по всей карте рядом с названиями всех сорока девяти штатов загорелись пяти-шестизначные цифры.
Впрочем, я снова отвлекся. О музее можно рассказывать часами. Экскурсия уже подходила к завершению, когда гид обратил мое внимание на обычный компьютер, по которому любой желающий может узнать адреса и телефоны любого интересующего его человека, прибывшего в США через фильтрационный лагерь острова Эллис. Я набрал наугад на клавиатуре несколько знакомых фамилий: авось, у кого-то из моих друзей окажутся родственники в Америке? Потом вспомнил звучавшие в рассказах Павла Мироновича фамилии мологжан. После набора фамилии Насти «Voglina», экран на секунду погас, а затем… на нем появилась небольшая табличка с фотографией пожилой миловидной женщины. Сбоку от фотографии было написано: «Anastasija Voglina, b. , 1923, 02, 11, Russian». Далее шла информация о месте ее проживания в США, телефон…
Наверное, выражение моего лица было достаточно необычным. Как тогда, в комиссионке, в день моего знакомства с Павлом Мироновичем Деволантовым, я почувствовал, что нахожусь в центре всеобщего внимания. Бизнесмены вместе с гидом уже давно вышли из здания музея. Вокруг меня находились совершенно незнакомые лю-ди, но по их взглядам, по их улыбкам, я видел, что они все понимают и желают мне добра…
— Can I help you? (Могу чем-нибудь помочь?)— обратился ко мне подошедший откуда-то сбоку невысокий плотный американец средних лет.
— Thanks. That’s O. K. (Спасибо. Все нормально.)
— If you find some relatives or acquaintance you can connect with them from our office by telephone or send e-mail just now. (Если вы нашли родственников или знакомых, можете прямо сейчас пообщаться с ними из нашего офиса по телефону или послать им е-майл)
Нет, я не был готов разговаривать с ней прямо сейчас. Я должен был прийти в себя, собраться с мыслями.
— Thank you very much, (Премного благодарен) — поблагодарил я доброжелательного господина. — I am not ready… I call to her a little later…(Я не готов… Я позвоню ей позже)
Сквозь тонкую пелену морщинок с экрана дисплея на меня смотрело лицо той юной мологжанки, портрет которой когда-то висел в подвале таллинской комиссионки. В памяти вновь оживали рассказы Павла Мироновича о мологской трагедии, о художниках, замысливших силой своего искусства спасти город от гибели…
Вечером, отказавшись от похода в один из самых знаменитых бродвейских театров, я закрылся в номере гостиницы и, собравшись с духом, позвонил Анастасии Воглиной. На другом конце провода долго никто не брал трубку. Я уже со страхом подумал, что в ее далеком калифорнийском доме никого нет, когда гудки наконец прекратились, и немного надтреснутый женский голос произнес:
— Speaking… (Слушаю…)
Это был ее голос. Я никогда раньше его не слышал, но сразу проникся уверенностью, что это она. Ни какая-нибудь другая женщина: ни подруга, ни соседка, ни домработница, а именно она — Анастасия Воглина. Этот голос мог принадлежать только ей.
— Здравствуйте, — сказал я по-русски и замолчал.
— Who is it? (Кто это?)
В ее голосе прозвучала встревоженность.
Стараясь по возможности говорить спокойно, я коротко представился ей, рассказал о моем знакомстве с Павлом Мироновичем, о нем самом.
Она слушала. В паузах моего рассказа между двумя телефонными трубками повисала тишина, в которой, мне казалось, я слышал биение ее сердца. Она не произносила ни слова, ни переспрашивала, ни кашляла, не дышала в трубку, но я знал, что она напряженно слушает.
Когда основная информация была передана, я сообщил ей после небольшой паузы, что утром через Копенгаген улетаю в Таллин.
Она неожиданно расплакалась. Я понял это по тому, как дрожал ее голос, когда она произнесла первую фразу по-русски:
— Не уезжайте… Я приеду в Нью-Йорк…
Минуту спустя она продолжила с легким американским акцентом:
— Я позвоню Вам из аэропорта… Пожалуйста, дождитесь моего звонка… Мы должны обязательно встретиться…
Боже мой! Конечно, я до последней минуты буду ждать ее звонка. Если понадобится, буду всю ночь сидеть на стуле возле телефона!
Я ждал ее звонка, закрывшись в номере гостиницы, до семи часов утра. Я рисковал опоздать на самолет. Она не приехала. Не позвонила.
В аэропорту Кеннеди я набрал номер ее телефона, чтобы попрощаться. Безрезультатно: к телефону никто не подошел. Я подбежал к выходу на посадку в то время, когда вся наша группа уже прошла в самолет. Возле стойки регистрации оставалось всего пять человек. Я встал в очередь, оглянулся по сторонам и вдруг увидел недалеко от себя пожилую худощавую американку в толстых роговых очках. Наши взгляды встретились. Она шагнула мне навстречу и полуутвердительно спросила:
— Андрей?
— Вы… — растерянно сказал я и тоже шагнул к ней.
И уже не сомневаясь в реальности встречи, мы неожиданно обнялись.
Посадка на самолет должна была вот-вот закончиться, а нам так много нужно было сказать друг другу, так много услышать… От всего ее облика на меня повеяло полузабытым с детства домашним теплом. Мысли и чувства перемешались. Я уже не мог просто так от нее улететь.
Она по-матерински погладила мои волосы, затем легонько подтолкнула к регистрационной стойке:
— Иди. Я сейчас.
Тотчас отошла к стоявшим в глубине небольшого бара рядам пластмассовых кресел и вернулась, катя позади себя за кожаный ремешок вместительных размеров чемодан.
Я не мог понять, что все это значит. Анастасия Воглина, превратившись в обычную деловую американку, встала позади меня к стойке и подала служащему аэропорта паспорт с вложенным в него авиабилетом. До моего сознания дошло, что мы летим вместе. Поразительно, как быстро, за одну ночь, она успела собраться в такую дальнюю дорогу, долететь из Калифорнии до Нью-Йорка, оформить визу, приобрести билет до Копенгагена… Или до Таллина?!
— Оказывается, граждане Америки могут ездить в Эстонию без виз, — предупреждая мои вопросы пояснила она. — Я вчера навела справки, заказала билеты, но в спешке, уходя из дома, забыла на секретере записку с номером твоего телефона, поэтому не позвонила. Извини.
Мы вместе прошли в самолет. В салоне я попросил соседа-бизнесмена поменяться с ней местами. Мы сели рядом. Я что-то начал говорить о погоде, о своих нью-йоркских впечатлениях. Она рассеянно слушала, кивала головой… Но и ее, и мои мысли были очень далеко от тех машинальных, ничего не значащих фраз, которые мы произносили. Наконец, когда огни Восточного побережья остались далеко позади, я нарочито небрежно вытащил из внутреннего кармана пиджака плоскую коробочку с доставшимся мне в наследство от отца кольцом и протянул ее своей спутнице.
— Вот, посмотрите, пожалуйста. Вам не приходилось где-нибудь раньше его видеть?

Она взглянула на кольцо, провела пальцем по зеленым граням изумруда… На ее ресницах в уголках глаз выступили две маленькие слезинки. Я дотронулся ладонью до ее локтя. Она положила свою ладонь поверх моей, подняла голову и, посмотрев мне в глаза, спросила:
— Он жив? Мы увидим его?
Я чуть сильнее сжал ее локоть, отвел взгляд в сторону, как будто в этом была моя вина, и отрицательно покачал головой:
— Нет. Папа умер.
Слезинки с ее ресниц упали на щеки. Не мигая, она продолжала смотреть на меня, ожидая, что вот сейчас я улыбнусь и скажу, что пошутил, что это все неправда, что мой отец, а ее сын, жив.
Я молчал, опустив вниз голову.
— Твое имя не Андрей Лийв. Твое имя — Андрей Владимирович Сутырин, — тихо произнесла она спустя какое-то время.
Я ничего не ответил. Только поднял, наконец, голову, провел подушечками пальцев по влажной морщинистой щеке своей так неожиданно найденной бабушки и положил руку на подлокотник кресла.
Она попросила меня рассказать о моем отце, о том, как мы жили, как он умер, где похоронен…
Я рассказал.
Потом я попросил ее рассказать о том, что произошло с ней и моим дедом, Анатолием Сутыриным, после того, как они были арестованы эстонскими пограничниками.
Ее рассказ был длинным. Он больше касается нас двоих, поэтому нет смысла приводить его здесь целиком. Но чтобы у любопытствующего читателя не возникало законных вопросов: что? как? и почему? я конспективно изложу суть происшедших событий.
* * *
Тогда, в январе 1940 года, эстонские власти, спустя пару недель после ареста, передали Анатолия и Настю российским властям. Однако случай помог моим будущим дедушке и бабушке бежать с территории советского погранпункта. Дня три они скитались по лесам, потом добрались до той деревни на Псковщине, в которой жила мать Насти, моя прабабушка, и до декабря 1941 года жили у нее. Помогли построить дом, на огороде работали. Анатолий много рисовал. После того как Эстония вошла в состав СССР, он ездил в Таллин, хотел найти Пашу. Однако владелец дома на улице Харью, у которого они когда-то арендовали для жилья подвал, сказал ему, что Паша бежал в Америку и увез картины с собой.
— Владелец просто не хотел лишаться дешевой рабочей силы в лице Паши, поэтому солгал, — высказал я догадку.
— Да, — согласилась бабушка. — Наверно, так оно и было.
В феврале 1941 года Анатолий и Настя сыграли свадьбу.
— Представляешь, — оживилась в этом месте рассказа бабушка. — Тогда первый раз моя мама разрешила нам с Анатолием лечь вместе спать. Бедная мама, она и не догадывалась, что еще два года назад в Москве, мы с ним спали вместе. Правда, в Москве он клал посредине кровати свое свернутое в рулон пальто и не поддавался ни на какие провокации. Все говорил, что я еще маленькая: повзрослею, найду себе помоложе, поинтереснее… А я потом плакала в одиночестве. Я уже давно его любила и знала, что любовь дается только один раз, и дает ее человеку Бог!
Уголки ее губ дрогнули, глаза потеплели, как будто она увидела в иллюминаторе несущегося над Атлантикой самолета далекую довоенную российскую деревню, свою маму и молодого красивого мужа, любовь к которому была ей подарена Богом. Потом снова все растворилось в голубых красках неба, уголки губ опустились. Сбиваясь и путаясь в очередности, то забегая вперед, то возвращаясь к уже рассказанному, она поведала о дальнейших событиях.
В декабре 1941 года их деревню сожгли фашисты. Выбегавших из горящих изб жителей, каратели расстреливали из автоматов. На глазах у Насти убили ее мать, убили соседку и ее кричавшего от боли и ужаса годовалого сына. Анатолий с Настей сумели спрятаться в расположенном позади дома леднике и с наступлением сумерек бежать в лес. Со стороны деревни еще долго доносились выстрелы, брань и эстонская речь. Вероятно карательную операцию проводили легионеры из 20 (эстонской) дивизии Waffen SS, которых сейчас власти Эстонии именуют борцами за свободу. Маловероятно, чтобы кто-то из деревенских сумел выжить. Первую ночь мои дедушка и бабушка провели в лесу. Под утро рискнули развести небольшой костер, чтобы согреться. Перед тем как идти дальше Анатолий сказал, что теперь у них одна задача — добраться до моря и бежать в Америку.
Они долго шли по каким-то заснеженным дорогам. Неожиданно, почти на месяц раньше предполагаемого срока, у Насти начались схватки. 24 декабря 1941 года на заброшенном хуторе в Южной Эстонии она родила сына Владимира, моего отца.
Две недели они прожили втроем вдали от всего мира, вдали от войны. Две недели маленького счастья. На большее судьба поскупилась. От избытка увиденных ранее смертей, крови, жестокости, пожаров у Насти начались приступы бессонницы. Она не могла уснуть более чем на десять-пятнадцать минут: едва закрыв глаза, внезапно вскрикивала, просыпалась, наклонялась к сыну и, убедившись, что он рядом, что ничего страшного с ним не произошло, опять засыпала на десять-пятнадцать минут. Лишенный качественного питания, сна, покоя, организм не выдержал. Вскоре у нее пропало молоко. Анатолий, наказав жене никуда из дома не выходить, решил разузнать, нет ли поблизости других хуторов или какого-нибудь населенного пункта, где можно купить молока.
Настя ждала его больше суток. Он не вернулся. Ребенок плакал, хватая пустую грудь. Надев оставленную бывшими хозяевами хутора фуфайку, взяв с собой ломоть хлеба, карманные часы Анатолия, подаренное ему Сосулей кольцо, завернув сына в одеяло, Настя ушла из дома. В кухне на столе она оставила записку для Анатолия, чтобы тот ждал ее возвращения.
Утопая в снегу, через час она добралась до большой накатанной машинами дороги, прошла по ней километра три-четыре и, наконец, увидела чуть в стороне небольшой дом.
Насте повезло. Дом оказался обитаемым. Хозяйка, женщина лет сорока по имени Хелли, пригласила ее в жарко протопленную комнату. Дала две стареньких, но чистых простыни для пеленок. Потом принесла козьего молока, обернула хлебный мякиш марлей и, макая эту импровизированную соску в молоко, накормила малыша. Малыш уснул. Хелли угостила Настю гороховым супом, пшенной кашей, земляничным чаем.
Из разговора за чаем Настя узнала, что мужа и сына хозяйки дома мобилизовали в Красную Армию. Сами они — новоземельцы**. Только-только устроились на новом месте — и тут война. Как оно все дальше обернется?
Анатолия Хелли не видела. Ее дом в сторону Пылва*** ближайший к тому хутору, на котором жили Настя и Анатолий. С дороги его хорошо видно. Мимо ее дома он никак пройти не мог. Может, пошел в противоположную сторону? Там два сожженных хутора, а потом долго никакого жилья нет. Полдня идти надо. Да, сейчас война, иные люди страшнее зверей стали, но нельзя сразу думать о плохом. Может, заплутал?
В доме Хелли было тепло, уютно. Согревшись, отдохнув, Настя оставила сына на попечение хозяйки дома, и налегке пошла назад, за Анатолием.
Однако в ее отсутствие на заброшенный хутор никто не приходил. Она оставила новую записку с обещанием вернуться еще раз, на следующий день, и нарисовала схему, как Анатолию добраться от хутора до дома Хелли.
Но следующий день ей уже не принадлежал. По дороге назад, когда из-за пригорка уже показался дом Хелли, Настю нагнала колонна машин. В открытых кузовах грузовиков, с бортами, наращенными досками до полутораметровой высоты, стояли вплотную друг к другу сотни людей: мужчины, женщины, дети, старики… Позади грузовиков ехал крытый фургон. Когда Настя, пропустив колонну, вновь шагнула с обочины на проезжую часть, фургон внезапно остановился. Из кабины выпрыгнул коренастый мужчина в шерстяном свитере, с автоматом наперевес. Он повернулся к Насте и что-то громко спросил. Настя крикнула в ответ, что, к сожалению, не понимает по-эстонски. Мужчина зло рассмеялся. Произнес еще несколько фраз, в которых несколько раз прозвучало уже знакомое Насте от Хелли слово: «uusmaasaaja»****. Насте показалось, что ее с кем-то путают. Быть может, с Хелли? Мужчина тем временем, не сходя с места, скинул с плеча автомат и, подкрепляя слова движениями ствола, приказал Насте забираться в кабину.
До хутора Хелли было рукой подать. Можно было сказать, что «uusmaasaaja» не она, а Хелли. Но на хуторе вместе с Хелли оставался сын Насти. Как обращаются каратели с детьми, Настя видела в псковской деревне. Знала она и о том, каковы нравы у советских карающих органов. Ожидать от эстонских карателей милосердия? Она побоялась, и поэтому, отводя беду от сына, молча выполнила приказ.
Спустя полчаса или чуть больше колонна прибыла на огороженную дощатым забором территорию каких-то складов. Всех арестованных построили в шеренгу по одному. Из общей массы, руководствуясь «национальным» чутьем, выделили евреев***** и, погрузив снова на один из грузовиков, увезли. Остальных людей рассортировали по складским ангарам.
В течение недели на территорию складов прибыло еще три партии арестованных. В одном из грузовиков Настя увидела Анатолия. Она крикнула ему, он тоже увидел ее. Встретиться им удалось на следующий день во время построения, но всего лишь на полчаса.
Анатолий рассказал, что его схватили и связали хозяева первого же хутора, у которых он пришел просить помощи. Ночью он бежал. Вернулся на заброшенный хутор, прочитал записку и по нарисованной Настей схеме пошел искать дом Хелли. Нашел, но дверь в дом ему открыли «лесные братья». По их разговорам он понял, что они ждали хозяйку, чтобы арестовать ее. Вероятно, она сумела заранее узнать об их планах и бежать из дома.
— Эстонцы, начиная с сорокового года, бегут в Америку. Они знают пути. Жить в охваченной безумием Европе могут только безумцы. Нас с тобой сейчас разлучат. Говорят, женщин угонят в Германию, а с мужчинами будут разбираться: нет ли переодетых красноармейцев или бойцов истребительных батальонов******. С этого лагеря мы убежать вдвоем не сможем. Но ты должна знать, что я люблю тебя, люблю нашего маленького сына. Я обязательно сбегу от эстонских нацистов, найду сына и попытаюсь увезти его в Америку, если этого еще не сделала Хелли. Там он будет в безопасности. Там живет Паша Деволантов. Там я буду ждать тебя. Беги, беги в Америку при первой же возможности! — наказал Насте Анатолий.
Через неделю Настю и более сотни других женщин отправили в Германию. Не было ни суда, ни следствия, ни обвинения, ни приговора, ни срока. Соблюдение всех этих формальностей в отношении людей неарийской расы считалось излишеством.
В Германии Настю ждали нищенское существование, четырнадцатичасовой рабочий день, унижения, постоянный страх физического уничтожения за любую провинность, включая болезнь или легкое недомогание.
Потом пришли войска союзников, пришла Победа. По договору со Сталиным, угнанные в Германию советские граждане подлежали возвращению в Советский Союз. Настя не хотела возвращаться. Улучив момент, она бежала и после долгих скитаний добралась до вожделенных берегов Америки…
За иллюминатором самолета простираются заснеженные барханы облаков. Местами они вздымаются вверх, образуя причудливые воздушные замки, местами разбегаются друг от друга в стороны, и тогда в обрамлении их рваных краев открывается Атлантика. Атлантика, которую однажды в трюме крохотного суденышка моя бабушка, тогда еще совсем молодая Настя Воглина, пересекла в надежде встретиться на другом берегу с сыном, с мужем, с Хелли, с Пашей Деволантовым… Теперь в салоне комфортабельного авиалайнера она пересекает ее второй раз. Пересекает, чтобы встретиться с памятью о них, с памятью о Мологе…

* После выхода Эстонии из СССР русский язык на государственном уровне подвергся гонениям: Исчезли наименования улиц и организаций на русском языке, инструкции к лекарствам, бытовым приборам, пояснительные таблички в музеях. Русский язык был потеснен во всех учебных заведениях, включая русские школы и т.д и т.п.
** Новоземельцы — лица, получившие наделы земли в результате проведенной в Эстонии реформы земельной собственности. Почти 50 тысячам безземельных и малоземельных крестьян было передано в пользование более 340 тысяч гектаров земли. Однако, чтобы дать землю одним, надо было отобрать ее у других. Завершающим аккордом передела собственности стало принудительное переселение в Сибирь 14 июня 1941 года около 10 тысяч человек. Прямым результатом этой акции явилось массовое бегство людей в лес. Одни бежали, чтобы укрыться от репрессий, другие, названные впоследствии лесными братьями, чтобы мстить. Новоземельцы оказались в числе первых жертв лесных братьев. Зимой 1941—1942 отряды «мстителей» были разоружены немцами. Большинство братьев вступило добровольцами в войска Вермахта или пошло на службу в полицию.
*** Пылва — городок на юго-востоке Эстонии.
**** Usmajasaaja — новоземелец (эст.)
***** 31 января 1942 года из Таллина в Берлин пришло донесение, что Эстония полностью очищена от евреев. Первой в Европе она была объявлена Юденфрай.
****** Истребительные батальоны — военизированные добровольческие формирования, создававшиеся в начале войны для борьбы с лесными братьями. Общее руководство батальонами возлагалось на НКВД. Деятельность батальонов часто сопровождалась террором в отношении гражданских лиц, на которых падало подозрение в сотрудничестве с лесными братьями: сжигались посевы, хутора...

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Что такое красота? Если это свойство объектов и явлений материального мира, то почему один человек ее замечает, а другой нет? И вообще — нужна ли она человеку? Красотой не будешь сыт, она не укроет от ветра, не защитит от опасности…
Может, ее вовсе не существует? Так, придумали люди какое-то непонятно что обозначающее слово. Каждый по-своему его толкует, а никакого конкретного содержания у него и нет? Ведь красоту нельзя потрогать, увидеть, услышать, обонять, попробовать на вкус. Она нематериальна. Значит, ее действительно не существует как объекта, как конкретного свойства чего-либо. Если кто-то и говорит «Ах, какая прекрасная картина!», то это отнюдь не означает, что у рядом стоящих такое же мнение. Спросите двух поклонников живописи: «Где или в чем вы увидели на этой картине красоту?» — и вы услышите два разных ответа. В одном доме на одной лестничной клетке живут два человека, работают в одной организации, по вечерам смотрят одни и те же телепередачи, женаты на близняшках (!) — для одного весь мир прекрасен, для другого — переполнен мерзостью.
И тем не менее, красота существует. Существует вопреки всякой логике. Более того, только вне логики она и может рождаться: что может быть более несопоставимым, чем красота и голый расчет? Красота постигается на основе непосредственного усмотрения: «Это красиво». Все. Слова помогают понять лишь косвенные причины. Словами не объяснишь, почему именно сейчас, именно при восприятии этого объекта, явления, человеческого поступка, именно у этого человека сердце пронзило ощущением красоты происходящего, видимого, слышимого, осязаемого. Потому что главная причина этого ощущения в нас самих. Красота неосязаема органами чувств. (Коровам глубоко безразличны и нежная голубизна поднимающегося от реки тумана, и пение соловья, и полные неизъяснимого очарования встречи с местами своей юности, и ощущение исторической связи с жившими здесь до тебя людьми). Она существует в мире идей и открывается лишь тому, кто жаждет ее увидеть, кто еще способен хоть на миг очистить свое сердце от злых или суетных помыслов, способен погрузиться сознанием в глубины идеального мира. Ибо восприятие красоты возникает в сознании из глубин человеческого я как интуитивное видение человеком во внешнем мире результатов действия той единой для всего мироздания силы любви, которая переполняет его самого.
У Николая Онуфриевича Лосского в его главном эстетическом сочинении «Мир как осуществление красоты» есть интересная мысль о том, что если человек подобен Богу, то он, подобно Богу, стремится реализовать свою идеальную сущность в мире материальном, стремится к самореализации, творит. Жизнь человека — это не только жизнь животного семейства приматов, но, прежде всего, процесс непрерывного творчества, непрерывного воплощения идей. При этом человеку свойственно стремиться к достижению тождества между идеей и ее воплощением в материальном мире. А что есть Истина, если не это вожделенное тождество идеи и воплощения? Она дитя любви, свободы и творческой мощи. Поэтому — прекрасна! Аналогично, идея, искаженная при воплощении до своей противоположности, есть воплощенная ложь. Она дитя ненависти, несвободы и бессилия. Она безобразна.
Красота — ориентир, указывающий на степень близости воплощения к идее, ориентир, позволяющий отличить Истину ото лжи.
Счастлив тот, кто сердцем умеет воспринимать красоту. Ибо даже в тюрьме он останется свободным, даже в разлуке не устанет любить, даже на больничной койке не утратит творческой мощи. До тех пор, пока сердцу доступна красота, человек при любых внешних обстоятельствах сам остается творцом красоты. И этим он прекрасен.
Ну а тот, для кого не существует красоты, чье серое сердце страшится свободы и прячется от любви, тот жил, живет и будет жить в сером мире. Мире, в котором спесь (сословная, религиозная, национальная, классовая и др.) заменяет чувство самоуважения; морды земных идолов — лик Бога; пошлость и ложь — воплощенную Истину.
* * *
Прошло две недели, как мы прибыли с бабушкой в Европу. Бабушка возложила цветы и зажгла свечи на могилах сына, Хелли и Иоганна Лийв, Паши Деволантова. Мы отыскали с ней тот хутор, на котором они жили с Анатолием Сутыриным, моим дедом, и грудным младенцем Володей, моим отцом. Мы бродили по улицам Таллина, по берегу Балтийского моря…
И вот теперь мы стоим здесь, на берегу Рыбинского водохранилища. Слева и справа от нас тянется широкая песчаная отмель. То тут, то там на ней из песка торчат тщательно вылизанные волнами корни, стволы и ветки деревьев — память о затопленных лесах. На некоторых из них с северной стороны еще не растаял лед прошедшей зимы. Ближе к кромке леса, в недоступных для прямых солнечных лучей местах, на длинных ледяных полосах лежит пористый снег. Впереди перед нами, насколько хватает глаз, до самого горизонта, простирается холодная водная гладь.
Где-то там, под ее матовым зеркалом, в нескольких километрах от побережья лежат руины древнего русского города Мологи. В прошлом году Мологе исполнилось бы 850 лет!*
Исполнилось бы… Сегодня об этом можно говорить только в сослагательном наклонении. Красота Мологи оказалась недоступной для восприятия ее серыми сердцами партийно-государственных деятелей той далекой эпохи. Недоступной и непонятной, как непонятной была для них красота всей России.
Говорят, что прошлым летом Рыбинское море сильно обмелело, и на том месте, где когда-то стояла Молога, из-под воды показалась часть суши в виде длинного узкого острова, усеянного грудами разбитых кирпичей, обломками труб, осколками печных изразцов, бесчисленными фрагментами фаянсовой и глиняной посуды. Местами эти безмолвные свидетельства былой, кипевшей когда-то здесь жизни были затянуты илом, местами занесены речным песком…
Говорят, что на теплоходе «Московский» была организована экскурсия из Рыбинска в Мологу. Поэты читали стихи, барды пели песни, ансамбль «Рондо» играл классическую музыку…
Наверное, так все и было. Только ездили экскурсанты не в Мологу, и видеть ее они не могли. Потому что Мологу можно увидеть только в глубинах человеческого сердца. Там звучат колокола ее соборов и церквей. Там звенят об лед коньки юных мологжан на катке в сквере рядом с Манежем. Там запах свежескошенного сена над Торговой площадью. Там в озере талых вод отражаются белоснежные стены Афанасьевского монастыря…
Красота спасет мир…
— Нет больше России, — не отрывая глаз от уходящих за горизонт холодных вод Рыбинского моря, тихо произнесла бабушка.
Она не повернулась лицом ко мне, не дотронулась пальцами до рукава моего плаща. Как будто просто сама для себя констатировала некий непреложный факт.
Я не знал, что ей ответить. Цифры надоев молока, тонны стали, мощь ядерных зарядов, нерушимость российских границ и даже само название того государства, в которое мы прибыли всего два дня назад, не убедят эту пожилую женщину в том, что Россия, та Россия, которая была открыта ей, как прекрасная Истина, существует. Разве все перечисленное выше имеет к Ней хоть какое-нибудь отношение?
Россия — это как Молога, только шире и необъятнее. Россию носят в своих сердцах россияне и те, кто ее любят. Они получили ее в наследство от своих отцов, дедов, прадедов, чтобы сделать краше, передать детям, внукам…
Россия — это все то прекрасное, что все россияне, вместе взятые, безотносительно к тому времени, в которое они жили, успели воплотить на этой земле.
Но то, что одни создали силой своей любви, другие смогли разрушить, испохабить, просто не сохранить… Чего сегодня в этой стране больше: жизни или смерти, истины или лжи? Ориентиром в поисках ответа на этот вопрос может быть только красота. Красота полей, рек, лесов, сел, городов… Красота жилищ и храмов. Красота человеческих взаимоотношений. Насколько радостно, уютно, защищенно чувствуют себя люди в этой стране, насколько уважительно они относятся к соотечественникам, к тем, кто живет рядом, к памяти тех, кто здесь жил, к истории и культуре своей страны — вот то главное, что лучше всяких слов говорит о здоровье или болезни России, о том, существует она, или на самом деле России больше нет…
Все эти мысли, когда-то долго и мучительно терзавшие меня бессонными ночами, промелькнули в голове разом. Я взглянул на все увиденное нами в России бабушкиными глазами, глазами американки, более полувека жившей в цветущей стране, и понял, что ей действительно трудно, почти невозможно было увидеть в этой стране Россию.
Ее встреча с этой страной началась в аэропорту Шереметьево. Под проливным дождем мы вышли из самолета, спустились по трапу на землю и наперегонки с другими пассажирами побежали к стоявшему невдалеке автобусу. (Рукавов для выхода пассажиров и экипажа из салона самолета непосредственно в здание аэропорта почему-то в Шереметьево нет. Возможно, я их в спешке не заметил, но тогда совсем непонятно, за что такое издевательство над людьми?) В автобусе, мокрые, но улыбающиеся друг другу и стоящим рядом попутчикам, мы подъехали к одному из выходов в главное здание. Водитель открыл переднюю дверцу, две другие оставил закрытыми. Пассажиры один за другим, выдавливаемые, как паста из тюбика, стали выбираться наружу и сразу же попадали все под тот же проливной дождь.
Мы с бабушкой вышли последними. Пробежали отделявшие нас от входа в аэропорт метров десять-пятнадцать, прошли через тамбур внутрь и оказались в большом зале, разделенном на две половины кабинками пограничников. Кабинок было много. Но работали только две, и обе были исключительно для иностранцев. Россияне, выстроившись в длинную очередь возле кабинки с надписью «Только для граждан России», терпеливо ждали, когда стражи границ пропустят их на Родину. Стражи не спешили. Россияне не роптали: унизительность такого отношения со стороны чиновничьего люда была для них привычной. В своей собственной стране они считали себя людьми второго сорта, людьми, которые всегда и везде должны обслуживаться после иностранцев, после депутатов, после членов правительства, после рэкетиров, после блатников…
Мы с бабушкой, получив багаж, уже направлялись к выходу из аэропорта, а россияне все продолжали покорно стоять в своей длинной очереди…
Потом была масса неулыбчивых лиц на улицах Москвы, случайные столкновения с прохожими, без «извините» и даже без виноватого поворота головы, большой базар между Ленинградским и Ярославским вокзалами и плюющий на тротуар скорлупу от семечек милиционер. Случайно подслушанные разговоры в поезде: «Слава Богу, вчера на заводе долги по зарплате за прошлый год выдали. — У нас, русских, свой путь! Европа нам не указ! — Жиды во всем виноваты. — Нам бы Сталина вернуть — тогда б порядок был! — Русские спасут мир, об этом еще в Библии сказано».
Мне показалось, что последняя фраза особо покоробила бабушку и, предупреждая ее негативную реакцию, я произнес:
— Все люди разные. По большому счету, американцы, тоже не подарок. Забросали бомбами Югославию, войну в Ираке устроили. Хотите всех под свой стандарт подогнать. Но единственно эффективным оружием преобразования мира по законам добра и красоты являются любовь и мудрость.
Она молчала.
— В Америке больше ценится толщина кошелька, а в России — широта души, — продолжил я по инерции заученными фразами. Кроме того…
— Прости, — перебила она меня, — я не хочу об Америке. Мое сердце — здесь.
Потом был вокзал в Рыбинске, беседа с вокзальным служащим: «А где крыша у перрона? С ажурными коваными орнаментами по краям…» — «Демонтировали в шестидесятых: поржавела за семьдесят лет эксплуатации». — «Так отремонтировали бы — и от дождя людям защита, и от солнца…» — «Обойдутся люди, не растают. В столице крытые перроны не на всех вокзалах, а нам че форсить»**.
Потом были разрушенные кварталы старого Рыбинска, разбитые дороги, обилие пьяных праздношатающихся людей, перекошенные, с пластами отстающей от дерева краской заборы***. Горы мусора в лесу вблизи дачного кооператива, пустые бутылки, консервные банки, целлофановые пакеты здесь, на берегу рукотворного Рыбинского моря… Красота спасет мир…
России, начиная с семнадцатого года, с каждым днем все меньше и меньше…
Говорят, сейчас процесс медленно пошел в обратном направлении. Разве не свидетельством возросшего уважения к своим согражданам является то, что власть разрешила всем говорить обо всем, когда угодно и что угодно? И даже не расстреливает тех, кто говорит не в унисон с нею! А то, что теперь никто не призывает «грабить награбленное» разве не внушает надежд на окончание Гражданской войны? А восстановление православных храмов? Поголовное обращение членов компартии в христианскую веру? На Пасху в Москве к Храму Христа Спасителя на линкольнах и мерседесах съезжаются лидеры всех думских фракций, всех партий, движений, все министры — разве это не символ возрождения?
И благотворительность, и меценатство в России возрождаются…
Правда, нищих до сих уж больно много.
Мы стоим на берегу огромного моря, созданного ценой тысяч человеческих жизней, ценой рабского труда, унижений, бесправия. Моря, поглотившего культурные и исторические памятники, бескрайние леса, луга с лучшими в России травами, пашни, деревни, села, древний русский город Мологу… Моря, раскинувшегося на территории, почти в два раза превышающей по площади территорию государства Люксембург. И я не знаю, как мне убедить бывшую мологжанку Настю Воглину в том, что у России еще есть силы, чтобы вернуть былую красоту, что россияне еще научатся себя уважать, уважать своих предков, свою культуру, свою историю. Что для страны, в которой по-прежнему живут и праведники, и таланты, и подвижники, и просто честные люди, никогда не может быть все потерянным. Вот только в суете, спешке, вечном движении этих двух дней, мы пробежали мимо этих людей, не заметили…
Красота не спасла Мологу, но Россию она обязательно спасет. В это нельзя не верить!
Как же без этой веры жить?

* В летописях Молога упоминается первый раз в 1149 году, когда князь Киевский Изяслав, воюя с Юрием Долгоруким, сжег все села по Волге до самой Мологи. Первое упоминание о Мологском княжестве датировано 1321 годом.
** Летом 2015 года были завершены работы по реконструкции вокзала. Над перроном была снова установлена крыша с ажурными орнаментами по краям.
*** Последние лет пять Рыбинск понемногу начал возрождаться. Оделась в гранит набережная, восстановлены храмы, часть исторических зданий. До былого великолепия еще далеко, но и безысходности девяностых уже нет.

ПРИЛОЖЕНИЕ 1
Из протокола №3 расширенного пленума мологского горсовета с жителями Мологи от 4 сентября 1936 года.
Присутствовало:
депутатов горсовета — 43, жителей Мологи — 826.
Повестка дня:
«О реконструкции реки Волги и переселении Мологи» (докладчик т. Назаров).
Слушали: доклад председателя горсовета т. Назарова.

Выступили:
Клюкина: Вы ставите просто ужасные условия переселения. Как же так? Оказывается, Волгострой ни за что не отвечает. Все должны делать мы сами. А не все и сделать сумеют, да и когда: ведь надо работать, кормить семью…

Никифоров: Все работы должен выполнить Волгострой в пределах денежной компенсации за дом. Мы ничего не сможем перенести, если все будем делать сами, даже искать рабочих. На выданные вами деньги в крайнем случае можно разобрать дом, а вот поставить уже не на что.
Лялин (член горсовета): Наш пленум имеет историческое значение. Впервые проходит в Мологе такое представительное собрание. Великий наш вождь и учитель товарищ Сталин выдвигает новую задачу — реконструкцию Верхней Волги. Но вот граждане Клюкина и Никифоров, как видно, не довольны этим. А ведь наш председатель ничего не говорил от себя, весь его доклад обоснован решениями Правительства. Ныть хватит, а нужно выполнять эти решения, и побыстрее. Самим надо попроворнее быть и ни на кого не кивать. Надо спешить, а не вставлять палки в колеса. Пленум даст жесткие сроки переселения, и должен быть рассчитан не только каждый день, но и каждый час. Мы обязаны закончить перенос домов к 1 ноября.
Языкова: Меньше двух месяцев, значит, осталось, и за это время надо переселить полгорода. Прямо как в сказке. А сказки нет, есть быль. Ищите неизвестно где рабочих, транспорт, платите спекулятивные цены. А в нашем доме вообще одни женщины, так как же быть?
Поэгль: Поздно дома сейчас перевозить. До замерзания реки совсем пустяки остались. Переселение нужно начинать весной, а сейчас, если даже и дома сплавим, и на новом месте, паче чаяния, поставим, жить в них все равно нельзя: сырые они будут стоять до следующего лета. Мы-то ведь люди все-таки, не собаки.
Оборотистов (член горсовета): Пустяки все говорите. Вот Кимры сломали, перевезли, и никто не замерз. Строили Беломорканал, и опять никто не замерз. А почему? Все делалось аккуратно, планово, и люди были, не в пример нам, организованные. Мы же не разговорами должны заниматься, а думать, как лучше выполнить наши задачи.
Сутырина: Я тоже верю, что при переселении все будет хорошо и никого из нас не забудут. В Советской стране не может быть такого безразличного отношения к людям. Мы все будем делать, что можем, но и нам тоже помогите.
Рябков (представитель Волгостроя): Мне сказать нечего, так как докладчик в своем выступлении вразумительно и обстоятельно ответил на все ваши вопросы. Волгострой будет заниматься сплоткой и сплавом домов, все остальное должны делать домовладельцы.

Пленум постановил:
Заслушав и обсудив доклад т. Назарова «О реконструкции Волги и переселении Мологи», пленум выражает свою радость и преклонение перед гениальной мудростью инициатора реконструкции Верхней Волги, нашего учителя, друга и вождя мирового рабочего класса великого Сталина.
Полноводная судоходная Волга с двумя новыми ГЭС мощностью более 500 тыс. кВт является новым грандиозным вкладом в дело развития социалистического хозяйства страны, неуклонно и твердо проводимого нашим Правительством под руководством великого Сталина на благо всех трудящихся нашей страны.
Учитывая огромные задачи, возложенные на Волгострой по сооружению ГЭС, плотин, и связанное с этим затопление Мологи, пленум постановляет:
1. Во исполнение решение правительства мобилизовать все силы и оказать всестороннюю помощь Волгострою в осуществлении возложенных на него задач.
2. В целях осуществления плана переселения Мологи, преподанного
Организационным комитетом ВЦИК по Ярославской области, жителям города вменяется в обязанность немедленно приступить к переселению 400 домов, запланированных на 1936 год, с обязательным окончанием работ к 1 ноября.
3…
Далее в постановлении говорится о том, что Волгострой обязан незамедлительно приступить к сносу непригодных к переносу домов. Горисполком берет на себя довольно неопределенное содействие переселенцам… Текст достаточно объемный).

По книге Юрия Нестерова «Молога — память и боль» (Ярославль: Верхне-Волжское книжное издательство, 1991).

ПРИЛОЖЕНИЕ 2
Из переписки заведующей Мологским райсобесом Березиной с различными руководящими инстанциями по поводу судьбы проживающих на территории Мологского района одиноких престарелых людей.
Председателю комиссия советского контроля при СНК СССР
Прошу оказать помощь в переселении в инвалидный дом бездомных одиноких стариков и старух Мологского района, оставшихся в деревнях совсем одни после массового переезда колхозников на новые места. Им совершенно некуда деваться и средств к существованию тоже не имеют. Я с мая 1937 года пишу об этом во все инстанции, но ответа ни откуда нет. Помогите нам.
Зав. Мологским райсобесом Березина.
10. 9. 1937г.
Зав. Мологским райсобесом т. Березиной
Комиссия советского контроля при СНК СССР сообщает, что Ваше заявление направлено на рассмотрение в Наркомсобес РСФСР, куда Вам и следует в дальнейшем обращаться за разъяснением.
Зам. председателя комиссии
советского контроля при СНК СССР
(подпись неразборчивая).
15 января 1938 г.

Ярославль. Обком ВКП (б), т. ШахуринуА. И.
Сердечно прошу оказать помощь в переселении стариков и старух, оставшихся после переезда колхозов, в инвалидный дом. Они совершенно одни и без всяких средств к существованию. Кому я только ни писала, но ответа ни от кого нет. Помогите, пожалуйста.
Зав. Мологским райсобесом Березина. 10 февраля 1938 г.
Ответа т. Шахурина в архиве нет.

Товарищу Кагановичу Михаилу Моисеевичу
Товарищ Каганович! Сердечно прошу помочь Мологскому району определить 70 одиноких старух и стариков в инвалидный дом. В связи с переселением колхозы вывезены из деревень, а им некуда деваться, и средств к существованию тоже нет. Это противоречит 120 статье Сталинской Конституции.
Я обращаюсь к Вам как своему Депутату Верховного Совета. Я вся извелась, смотря на этих бездомных бедствующих людей. Не знаю, куда только ни писала, за что получила даже кличку «кляузница».
Зав. Мологским райсобесом Березина. 10 апреля 1938 г.
Т. Каганович с ответом не спешил, поэтому Березина обратилась с последней надеждой к Ежову.

Москва. Кремль. Т. Ежову Н. И.
Дорогой Николай Иванович! Сердечно прошу помочь в разрешении вопроса, где же можно найти ответ, возьмут и когда наших стариков и старух из деревень Мологского района в инвалидный дом. Все колхозы давно переселили, а в пустых гнилых избах остались 70 человек инвалидов, одиноких и без всяких средств к существованию. Комиссия по переселению еще год назад постановила направить их в инвалидный дом, но ответ один — не утверждена смета. Я уже всем писала, но все остается по-прежнему: старики-горемыки бедствуют.
Дорогой Николай Иванович! Теперь вся надежда на Вас. Помогите нашему горю.
Зав. Мологским райсобесом Березина. 12 июля 1938 г.

Наконец Березиной пришел ответ от Ярославского облсобеса по поводу ее письма Кагановичу.

Депутату Верховного Совета СССР т. М. М. Кагановичу
Копии: Председателю Яросл. облисполкома т. Зиброву, зав. Мологским райсобесом т. Березиной.
На Ваше письмо от 7 августа 1938 г. сообщаю, что Ярославским облсобесом составлена смета на дополнительный отпуск средств для помещения стариков в дом инвалидов, но смета пока не утверждена облисполкомом и их переселение задерживается. Без утверждения сметы облсобес переселять не может.
Зав. Ярославским облсобесом Кувина. 2 октября 1938 г

(По книге Юрия Нестерова «Молога — память и боль»)

ПРИЛОЖЕНИЕ 3
Копии текстов некоторых писем мологжан и характерные ответы на них городских властей.

Молога. Горсовет, т. Назарову
Я знаю о переселении Мологи. Но как же так? Вчера получила письмо от матери. Она плачет и пишет о немыслимых условиях переселения. Она пишет, что ее дом забраковали, а саму выселяют из Мологи, и неизвестно куда. В горсовете ей сказали, что если будет возражать, то выселят в административном порядке. Так нельзя относиться к живым людям. Как же уехать из Мологи с такими средствами, которые выдали ей за дом? Я прошу только об одном — оставить мою мать в Мологе еще на год. В 1937 году я заканчиваю техникум и возьму ее к себе, где придется работать. Я и сейчас бы взяла ее в Иваново, но директор не дает разрешения поместить ее в общежитии.
Комсомолка Иванова Н. 12 сентября 1936 года.
Иваново. Текстильный техникум. Н. Ивановой
Вы просите, чтобы вашу мать не выселяли из Мологи до окончания вашей учебы. Это горсовет разрешить не может, т. к. имеет задание до конца 1936 года переселить 400 домов. Как комсомолка вы пишете не по-комсомольски, а по-обывательски. Что значит немыслимые условия переселения? Комсомолец должен знать, что условия определяются решениями органов Советской власти. Дом вашей матери переноситься не будет, а по проценту изношенности подлежит сносу на месте, а поэтому ей надлежит выехать из Мологи в установленный срок. Вам же подпадать под обывательские настроения недостойно звания комсомолки.
Председатель горсовета Назаров. 30 сентября 1936 года.

В Оргкомитет ВЦИК по Ярославской области
Мой дом не разрешили переносить, приписав ему большой процент износа и ассигновали за него мизерную сумму, на которую ничего нельзя сделать. Ссуду брать не имею средств. Теперь у меня нет ни дома, ни угла, а из Мологи выселяют в месячный срок. Прошу поручить Волгострою перенести мой дом своими силами.
А. Бахирев, Пролетарская, 125. 20 сентября 1936 г.
В Оргкомитет ВЦИК по Ярославской области
На жалобу гр. Бахирева сообщаю следующее. Дом его имеет износ 78%. строительная стоимость дома 1548 рублей, фактическая — 480 рублей, та сумма и была определена оценочной комиссией. Желание Бахирева о переносе дома можно объяснить только ненормальностью мыслей его.
Председатель горсовета Назаров. 15 октября 1936 года.

В комиссию по переселению
Мой дом признали негодным к переносу, и меня с четырьмя детьми выселяют из Мологи в месячный срок. Все дети учатся. А куда мы поедем на голую улицу? Ссуду брать — средств нет. Если искать квартиру, то в Рыбинске платят за нее 50 рублей, а наш месячный доход — 40. Прошу отложить переселение хоть до весны. Может, за это время удастся подыскать какой-то угол в деревне.
М. Мухина, Коммунистическая, 16. 5 октября 1936 г.

(По книге Юрия Нестерова «Молога — память и боль»)

ПРИЛОЖЕНИЕ 4
Выписка из протокола заседания комиссии Андреева от 30. 07. 1931 года
Слушали: вопрос о дополнительных заявках на спецпереселенцев и распределение их.

Постановили:
удовлетворить заявку Востокстали на 14 тысяч кулацких семей, обязав в 2-недельный срок заключить с ОГПУ соответствующие договора;
заявки Цветметзолото на 4600 кулацких семей и Автостроя ВАТО — на 5 тысяч кулацких семей удовлетворить;
по углю удовлетворить заявки на спецпереселенцев: Востокугля — на 7 тысяч кулацких семей, по Кизеловскому и Челябинскому углю — на 2 тысячи кулацких семей; заявку по Подмосковному углю на 4500 кулацких семей принять условно;
— по торфу принять условно заявку на 31 тысячу кулацких семей.
…В соответствии с этими заявками предложить ОГПУ произвести необходимое перераспределение по районам и выселение кулаков…

Информация о поступлении принудительных выселенцев под Томск
Прибыло всего 32000 человек: и них детей до 12-летнего возраста — 15000, женщин, кормящих грудью и имеющих детей до 8-летнего возраста — 4000; мужчин — 8500 человек, из них нетрудоспособных — 1000.

ПРИЛОЖЕНИЕ 5
Отрывки из тетради Юрки Рябухина
«Никакой пощады этим врагам народа, врагам социализма, врагам трудящися. Война не на жизнь, а на смерть богатым и их прихлебателям, буржуазным интеллигентам» (В. И. Ленин. Соч. т. 26, стр. 372).
«…в каком квартале большого города, на какой фабрике, в какой деревне… нет… саботажников, называющих себя интеллигентами?» (В. И. Ленин. Соч.  т. 35, 5 изд. стр. 68).
«Мелкий буржуа, хранящий тысчонки, враг…» «Необходим военный поход против деревенской буржуазии…» (В. И. Ленин. Соч. т. 36, 5изд. стр. 369).
Комментарий.
Очистка «от всякого рода вредных насекомых» (В. И. Ленин. Соч. т.5 изд. т.35, стр. 204) методами убеждения, принуждения, физического уничтожения — главная задача государства, пожелавшего быть вечным. Процесс этот должен быть вечным, как само государство. Иначе — застой, заражение частнособственническими вирусами, загнивание, смерть! И вечный бой! Покой нам только снится.

…во время одной беседы, в ответ на замечание одного из товарищей, что «после революции должен установиться нормальный порядок», Ленин саркастически заметил: «Беда, если люди, желающие быть революционерами, забывают, что наиболее нормальным порядком в истории является порядок революции» (И. В. Сталин. Соч. т.6, стр. 60).
Комментарий.
Ленин! Сталин! Революция!!!

«…мы хотим построить социализм из тех людей, которые воспитаны капитализмом, им испорчены, развращены…» (В. И. Ленин. Соч. т. 24, стр. 64).
«Мы можем рассчитывать только на сознательных рабочих. Остальная масса, буржуазия и мелкие хозяйства против нас…» «Мы знаем, как невелики в России слои передовых и сознательных рабочих» (В. И. Леин. Соч. т. 36, 15 изд. стр. 369).
Комментарий. Чтобы маленькие слои «сознательных» подняли массы, надо «массу» этих масс сократить до минимума и далее постоянно поддерживать на «подъемном» уровне.

«Руководство обеспечивается методом убеждения масс, как основным методом воздействия партии на массы. Но это не исключает, а предполагает принуждение…» (В. И. Сталин. Соч. т. 8, стр. 53).
«Что же касается карательных мер за несоблюдение трудовой дисциплины, то они должны быть строже». «При нарушении трудовой дисциплины… совершается уже уголовное преступление и за это должна быть наложена определенная кара» «…Беспрекословное подчинение единой воле, безусловно, необходимо» (В. И. Ленин. Соч. т. 36, 5 изд. стр. 200).
и тот,
кто сегодня
поет не с нами,
тот —
против нас.
(В. Маяковский. Господин «народный артист»)
Комментарий.
Железная дисциплина, основанная на осознании каждым индивидом неминуемости наказания, — залог успешного экономического развития вечного государства. Лагпункты, в силу их специфического отличия от простых социалистических предприятий, могут и должны стать экспериментальной базой по выработке наиболее эффективных средств принуждения косного человеческого материала к созидательному труду на благо родины.

«Оглянешься — а вокруг враги;
Руки протянешь — и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги», — солги.
Но если он скажет: «Убей», — убей. ».
(Эд. Багрицкий. ТВС)

«Крамольная запись»
«Различия между фашизмом и социализмом не носят принципиального характера. Философская основа обеих систем едина: человек — существо вторичное по отношению к целостной коллективной реальности — государству. В принятии этой истины истоки трудового энтузиазма. Истоки самопожертвования. Истоки патриотизма. Человек принадлежит государству душой и телом. И только эта принадлежность придает смысл его ограниченному пространственно-временному бытию, соединяя его с бесконечным бытием государства. В хаосе современных либеральных идей, ставящих индивидуумов выше коллектива, низводящих понятия нации, класса и т. п. до уровня искусственных договорных, вторичных форм, фашисты и коммунисты единственные, кто способны еще противостоять всеобщему одичанию. На этом фоне разница в подходах к практике строительства глобальных вечных государств у нас и в Германии или в Италии не является принципиальной. Здоровые силы планеты должны искать пути к консолидации. Различия в практике строительства глобальных систем — по классовому или национальному признаку — не должны заслонять единства наших целей. Не поспешили ли мы отказаться от „Курса Шлагетера“? Упорствуя в спорах о вторичном (что ценнее: классовая или национальная солидарность?), мы оттягиваем миг окончательного очищения планеты от прогнивших либеральных идей. Чем скорее мы осознаем общность наших основ и целей, чем скорее договоримся, тем скорее сможем установить на планете единый мировой порядок».
«Террор социалистический (классовый) или фашистский (националистический) — неотъемлемая прерогатива государства по отношению к тем гражданам, которые отказываются признать на практике свое бытие вторичным по отношению к бытию государства. Только тот, кто отказался от своей „самости“, признал себя частью государственного целого, может считаться подлинным гражданином»
«Социализм как система более устойчив, чем фашизм. Освободив своих граждан от владения банками, заводами, землей и т. д., законодательно запретив предпринимательскую деятельность, большевики уничтожили основы для зарождения главных внутренних врагов системы — частных собственников. Все большее число жизненно важных ценностей (жилье, работу, образование, медицинскую помощь и т. д.) человек получает от государства, становится зависимым от государства и таким образом становится более управляемым и предсказуемым в своем поведении. В Германии такого уровня единения достичь труднее. Гитлер пытается исправить это положение. Экспроприировал имущество у евреев, национализировал ряд предприятий. Но этого явно недостаточно. Без освежающего шквала социальной революции он никогда не сможет создать такую же однородную, легко поддающуюся управлению массу граждан, какую сумели создать мы в своей стране. В этом смысле опыт нашей страны может стать для Германии бесценным. Мы должны протянуть руки помощи друг другу! Мы нужны друг другу!»